Летуновский Денис : другие произведения.

Царь Саул

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книга вторая. Правление царя Саула - от воцарения до его самоубийства на горе Гелвуе. Значительная часть текста уделена его духовной борьбе. Пророк Самуил - тот, который молится за него и является его духовным наставником. С другой стороны, читатель встречается с аэндорской волшебницей, все делающей, чтобы, в противовес Богу, при помощи магии уничтожить Его помазанника. Полководец Саул отворачивается от Бога и Самуила, выбирая покровительство темных сил, что и приводит к его духовной и, как следствие, физической гибели. Роман охватывает пять глав (с 11-ой по 15-ую) первой книги Царств Священного Писания, начинаясь с избрания на царство Саула и оканчиваясь тем, что Бог отворачивается от него.


Ефремова гора

книга вторая

...вы сказали мне: "нет, царь пусть царствует над нами", тогда как Господь Бог ваш -- Царь ваш.

(Первая книга Царств 12:12)Зое и Тоне, любимым дочкам, посвящаю

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

часть первая

Провинциальная Гива

глава первая

1.

   Мало кто догадывался, что именно Сихора был главным зачинщиком избрания израильского царя. Этот филистимлянин, после поражения пеласгов переметнувшийся на сторону евреев, походил на спрятавшегося за ширмой кукловода. Даже на празднике в доме Самуила его присутствие было хоть и не явно, но очевидно. Конечно, не он сам, а его глаза и уши - Мизирь и Аша - радуясь и веселясь, дабы ничем не отличаться от гостей, наблюдали и запоминали. Кто, где и с кем сидел, о чем говорил, а главное, о чем умалчивал. К кому обращены были речи Самуила, о здравии кого поднимались тосты. Малейшая деталь не ускользала от зоркого ока Сихоровых соглядатаев. И если такие подробности, как разнообразность блюд, напитков, имена приглашенных, наряды и прочее не остались ими незамеченными, то тем более обратили они внимание на прекрасного, рослого и застенчивого юношу, с которым Самуил так скоропоспешно удалился на кровлю. Ни под каким предлогом за ними нельзя было последовать, поэтому в самый разгар застолья Аша, незаметно для всех, удалился, оставив Мизирь для дальнейшего наблюдения.
   - Помчался! Хозяину самое лакомое донесет, а мне тут... - Мизирь обвела гостей скучающим взглядом, но вдруг вспомнив о Сихоровом обыкновении посылать вслед за соглядатаями других доносчиков, которые следили бы за первыми, как-то нервно и не ясно от чего рассмеялась, крикнув кувшин вина. Вскоре она так вошла в роль приглашенной на пир, что уже едва отличила бы морщины заклятого врага от лица и улыбки добродушного друга.
   Великолепие Экрона, вынужденное переселение в Израиль, убийство Черемши... Каждый раз, когда Мизирь вспоминала тот злосчастный день, она до боли зажмуривалась, в знак траура покрывала голову. Чье-либо присутствие ей было невыносимо. Она впадала в необъяснимый ступор, могла часами сидеть, не замечая ни других, ни себя самой. Не слишком заботилась она и о завтрашнем - просто жила от утра до вечера, от вечера до утра. Мизирь так свыклась с однообразностью, что и вовсе перестала обращать на нее внимание. Слепо исполняла приказания Сихоры. Когда случались редкие радости, отдавалась им со свойственным ей добродушием. Редкие мужчины не доставляли ей удовольствия, она презирала их - не каждого в отдельности, а "всех их".
   Глядя на эту черноволосую, высокую, сильную, двадцатилетнюю женщину, можно было безошибочно сказать, что она давно разочаровалась в жизни.
   После нескольких глотков сикеры ее мутный безразличный взгляд просветлел. Уже не наблюдая, не высматривая, Мизирь стала вслушиваться в разговоры, вглядываться в лица, плывущие в хмельном угаре. На шумном застолье все располагало к открытости: подобно новостным стрелам, смех передавался от гостя к гостю, так что скоро уже весь дом был наполнен общим весельем. Мизирь сначала осторожно, а потом все проще и заразительнее, с удовольствием и даже с неким особым смаком передавала дальше эту скорую эстафету. Уже не заботясь о возможном наблюдении, она напрополую рассказывала небылицы, вслух перемалывала слухи, несла всякую чушь, единственный смысл которой заключался в ее непрерывности.
   Тем временем Аша подходил к небольшому постоялому двору, который, как и все гостиницы в городе, в тот день пустовал. Находился он на окраине Рамы. Путники, входившие в город, видели это двухэтажное строение, обсаженное в виде забора кустами тамарикса, дикого винограда и несколькими пальмами.
   "Свет, мулы, овес, насыпь и зажги, свет, мулы..." - всю дорогу Аша твердил про себя слова, которые должен был сказать хозяину постоялого двора. Мысли его сбивались. Он воображал, как будет докладывать Сихоре о Самуиле и его рослом любимце. Все путалось, терялось. Аша начинал злиться - на себя, на безлюдность, даже на промозглость ночи.
   Потеряв всякую надежду заполучить постояльца, хозяин двора даже не удивился, увидав запыхавшегося посетителя.
   - Весь город в доме у Самуила, если ты туда не пойдешь, то можешь выбрать любую понравившуюся комнату. Возьму недорого. На ужин остался кусок баранины и вино, - сказал он пустым, без настроения, голосом, словно перед ним стоял не сам человек, а его полуденная тень.
   - Насыпь своим мулам овса, а для меня зажги во дворе лампу, - воровато оглядываясь, произнес Аша.
   Содержатель гостиницы вдруг весь переменился, пристальней вглядываясь в скрытого темнотой путника.
   - Проходи, - сказал он участливо, - я уже и ждать перестал. Думал, до утра у Самуила останетесь. Проходи, хозяин ждет тебя. А где твой напарник?
   Аша не ответил.
   Спотыкаясь на каждом шагу, хозяин гостиницы провел его вдоль обветшалых стен, мимо хлева, откуда в ту минуту доносились ослиные крики. Пахло простоянным сеном. Мирное дыханье ночи никак не предвещало предательств или заговоров. Звезды висели перезревшими гроздьями, налитыми золотистым вином, где-то неподалеку (не на городской ли площади?) одиноко шумела струйка фонтана.
   Некий человек (или косматое - именно косматое, хотя что-либо разглядеть было совершенно невозможно - животное), завернутый в пастуший балахон из дубленой верблюжьей кожи мехом наружу, сидел на полу посреди просторной комнаты. Казалось, он глубоко спал, тяжело дыша. На столе, рядом с занавешенным окном, догорала переносная лампа. Больше в комнате ничего и никого не было и, если не брать во внимание закутанного человека (или животное), то можно было подумать, что жилище необитаемо или что хозяин постоялого двора ошибся дверью.
   Хоть Аша никогда и не видел купца в пастушьем тряпье, пусть его взгляд привык к роскошным расписным золотыми нитями шелковым халатам своего кормильца, каким-то внутренним чутьем, особым нервом, что отвечает за страх и опасность, соглядатай сразу понял, что перед ним Сихора.
   Хозяин гостиницы, оставив на столе заправленную лампу, забрал старую, на цыпочках выйдя и без скрипа затворив за собой дверь. Аша встал на колени. Склонив голову, он решил ждать, пока не проснется хозяин.
   Время шло, вздрагивая в лампе кошачьими язычками пламени. Сихора, как и прежде, дышал тяжело, то и дело разряжаясь увесистым, клокочущим изнутри храпом. Аша не смел поднять головы. Зная причуды кормильца, он был уверен - на самом деле Сихора зорко наблюдает за ним, проверяя его на стойкость и выдержку.
   Наконец Аша решился: чуть слышно кашлянул, отчего им овладело трижды проклятое оцепенение, сродни чувству стыда. В который раз он - бывший виночерпий - старался подавить это оцепенение, однако все в нем сжималось, перехватывало дыхание, руки его холодели, и он не мог сказать ничего внятного. Слуга снова собрался с силами, но кашлянул, как ему показалось, даже тише, чем в первый раз. Заливистый храп вдруг прервался, захлебнувшись. Верблюжий балахон закачался:
   - Ваал-Зевул, повелитель! - очнулся Сихора, щелками глаз посмотрев сначала на огонь, а потом на склонившегося слугу.
   Виночерпий так и не понял, на самом ли деле спал Сихора или все же дождался, когда он - Аша - не выдержит и проявит слабость.
   - Гости долго ели и пили, - сбивчиво и несмело процедил слуга. - Мизирь осталась в доме, а я...
   Глаза Сихоры сверкнули. Сырость, вздрагиванье казематных ключей: Аша вдруг с ужасом вспомнил, где и когда испытывал подобное! Каждый, кто когда-либо встречал Кир'анифа, хорошо помнил этот холодный свет. Сихора - слуга и ученик верховного - всю жизнь, сам того не замечая, перенимал привычки, жесты, а постепенно - мысли и даже душу жреца: лабиринты, неожиданные повороты, выходы, затянутые паутиной.
   - Кого выбрал Самуил?! - злобно, по-змеиному прошипел Сихора. От нетерпения у него часто задергалось веко.
   - Самуил пока не объявил волю Яхве...
   - Ты в своем уме? - Сихора перебил соглядатая, хлопнул себя по коленям, отчего тяжелый балахон повалился на пол. - Или ты, рожденный в земле Пеласгов, думаешь, что Бог Израильский, а не человек...
   Сихора не договорил. Он встал и увесистыми шагами приблизился к Аше. Это не предвещало ничего доброго.
   - Был на празднике Саул? - взревел Сихора. - Был? Или тебе нужна Масифа, чтобы убедиться, что царя поставляет не Бог?
   "Он не спал!.." - молнией пронеслось в голове слуги.
   - Сегодня же ночью, - Сихора не говорил, а со всего маха вбивал гвозди, - ты помчишься в Гиву. Найдешь дом Киса, отца Саула, и словами или золотом сделаешь так, чтобы он выведал у рослого красавчика волю этого горе-судьи. Стань его другом, его братом, его наложником, второй его половиной! Пусть он думает, что он сам хочет поведать тебе всю подноготную своего пасынка.
   Сихора замолчал. По-старчески съежился. Все его величие вдруг стало жалким, уязвимым. Он отошел к стене. Аудиенция была окончена. Аша попятился к выходу, стараясь дословно запомнить наказы хозяина, чтобы чего доброго не пришлось переспрашивать. Подобные оплошности Сихора не прощал. Сихора... Аша не видел, как, сгорбившись, этот великий, грозный и властный Сихора дрожащими щипчиками снимал теперь нагар с замасленного фитиля.

***

   Гости в хижине Самуила затихли, забывшись сном, только под утро.
   Непролазный смог, запах снеди и пота - густым туманом в застоянном воздухе. Обратная сторона праздника! Сухие дюны с перекатывающимся чертополохом. Последние капли драгоценной влаги.
   Мизирь лежала ничком на полу рядом с каким-то бритым здоровяком. Одна его рука мертвым грузом лежала на ее плече. Головная боль и ломота во всем теле разбудили белошвейку. Некоторое время она напрасно пыталась вспомнить хотя бы что-нибудь из произошедшего прошлой ночью. С трудом сбросила с себя тяжесть набитых железом мышц. Поднялась на ноги и, качаясь, опрометью выбежала во двор. Вчерашнее веселье потоками желчи рвалось наружу, сотрясая ее измученное, окоченевшее тело.
   Умывшись, Мизирь почувствовала облегчение.
   Тихо и незаметно рассвет оставлял повсюду свои розовые ленты. Это простое зрелище так увлекло Мизирь, что она едва не упустила из виду вышедших из дома судью и его рослого красавца-ученика. Позади них осторожно ступал, стуча перед собой палкой, слепой солдат. То, что это был именно солдат, белошвейка определила сразу: не раз ей приходилось видеть на мужчинах точно такие же серебряные браслеты. Притаившись, она поспешила за ними, мысленно благодаря Астарту с похмельным Дагоном за подвернувшуюся удачу: "Не Аше достанется слава, купец щедро заплатит мне за труды!".
   Сихора не раз рассказывал Аше и Мизирь о всех приближенных Самуила, в том числе и о Сауле, как о возможном претенденте на царство. Служанка сразу узнала его - вчерашнего юношу, с которым Самуил удалился на кровлю. Многие - вспоминала она - еще посмеивались, говоря между собой, что так судья предпочитает провести последнюю ночь своего судейства...
   "Выше него, - служанка проговаривала про себя слова Сихоры, - нет никого в Израиле! Разве только из пеласгов".
   - Да, да, - глядя на рост Саула, пряталась она за выступы домов, - это он!
   У самых городских ворот судья что-то сказал солдату, и тот пошел, выходя из города, один. Забыв обо всем и стараясь не делать лишних движений, Мизирь с замиранием сердца и ужасом смотрела на то, как Самуил откупорил рог. А дальше - золотистые масляные струи, благословения судьи, скорый и такой непонятный побег юноши. Виденное глазами - загородный пустынный пейзаж, раннее утро... шло вразрез с происходящим. "Саул - помазанник!" - стучало в висках откровением, немыслимой очевидностью. Мизирь стояла огорошенная, уже не заботясь, увидит ее кто-нибудь или нет.
   Они поравнялись с Самуилом (вероятно, он принял ее за горожанку), разминулись. Белошвейка вышла за ворота. Она видела, как Саул приблизился к солдату, взял его под руку и вместе они продолжили путь. Сначала Мизирь размышляла о том, как и в каких словах передать увиденное Сихоре. Но потом у нее возник другой план.
   - Купец мне больше не господин! Прощай, Аша! Прощай, филистимское прошлое! - поспешала она за удаляющимися силуэтами израильского царя и его слуги.
  

2.

   Гива! Гива! Вениаминов холм, увиденное во сне взгорье. Сладкая, близкая сердцу явь. Забуду ли что подаренное тобой? Отцовские пастбища тянутся до горизонта, где начинается новое, неизведанное. Родное, предвечное - здесь. Наследие мое, сила моя. Где бы я ни был. Однажды забудусь, не хватит воздуха. Другие наступят на след мой. Протоптанными пойдут тропами. Исхожена ты от ворот до колодцев, от уличных изгибов до загородных застав. Гива! Над всей окрестностью вознесена - колыбель, измученная роженица. На полях твоих окрепла душа моя. Куда теперь гонишь? Ангел мой, матерь моя - Гива!..
   Дом Кисов располагался на самой вершине города. Каменные толстые стены в несколько этажей, пологая крыша, многочисленные лестницы, террасы. В сад выходило большинство окон, тогда как снаружи дом оставался неприступной крепостью. Кто, проходящий мимо, в сердцах или вслух не мечтал поселиться в ней? Редким счастливчикам удавалось побывать внутри, увидеть собственными глазами немыслимое великолепие фонтанов, разноцветие красок, ароматов, голосов птиц. Богатства Кисова дома стали мифом, про них ходили легенды. Говорили, например, что Кис ходит по начищенным зеркальным полам. Многим не терпелось насочинять, что именно так он подбирает для себя спутниц, заглядывая с помощью зеркал под их длинные одежды. Еще рассказывали, будто на одном из деревьев в его саду всегда зрелые плоды и что в любую погоду на ветвях этого дерева поет диковиная птица, похожая то на одну, то на другую девушку, которую выдают замуж. Кому-то даже якобы удавалось тайно проникнуть в этот необыкновенный сад, видеть это сказочное дерево, слышать редчайшее пение птицы и узнать в птице знакомую девушку, что вот-вот должна была покинуть отцовский дом.
   Правда это или выдумки, дом Киса оставался главной городской достопримечательностью, источником всяких россказней и прибауток. Сам Кис про славу своего жилища конечно же знал и всячески способствовал распространению самых нелепых слухов.
   Что же касается Саула, то нравом он был прост, и вместо того, чтобы прожигать с друзьями отцовское состояние, он целыми днями пропадал на пастбищах, досматривая за бесчисленными стадами. Играл для четвероногих своих приятелей на псалтири, хотя для людей петь стеснялся. Готов был драться за каждого вверенного ему ягненка, однако за человека едва ли бы когда вступился. Застенчивый, далекий от мира и сплетен, от худых и толстых кошельков, от сиюминутных радостей и ежедневных попечений. Он был диковат и прям, за нанесенную обиду мог мстить отчаянно, с неуемным запалом. Саула и любили, и сторонились. Порой и вовсе нельзя было сказать, что у него на уме: вроде ходит и говорит, как все, а потом вдруг остановится и посмотрит не своим - чужим - взглядом. Кис догадывался, отчего многие горожане косо смотрят на его сына.
   "Самуил, - говорили многие, и при этом трижды плевали в сторону Силома, - да, да, Самуил и его сумасшедшие пророки повредили Саулову душу. Если бы мальчик не кликушествовал с этими бездельниками..." - качали головами, с нескрываемой завистью глядя на красоту, рост и силу Саула.
   Сколько раз пробовал Кис оправдать судью, не находя в его заботе о сыне ни погрешностей, ни вины! Все тщетно: Киса обвиняли в бессердечности и слепоте перед очевидным.
   "Богатство, - разносилось по городу, - затмило ему глаза так, что и грубую землю, и нечистоты он готов называть золотом".
   "Богатому, если он не беднеет, все по совести".
   "Священники не лучше: Кис им шекели, а они ему - полоумного сына".
   С тех пор поговорка (ее уже знали во всем Израиле) о том, что неужели и Саул пророк, приобрела другой, совсем противоположный смысл. Теперь так говорили, когда речь шла о человеке талантливом, красивом или богатом, но который стал неразлучен с вином, погорел, покрылся язвами или вмиг обнищал. На Саула показывали пальцем, приводили его в пример молодым людям, намеревающимся последовать за пророками. Многие знатные семьи сватали за него своих дочерей, но вскоре свадьбы расторгались по непонятным причинам: то будущие невесты заболевали в самом преддверии торжества, когда гости уже готовили и примеряли свои белые одежды, то сам Саул не являлся в назначенный день. Обиняки сыпались на голову Киса, а в сторону Самуила и "его пророков" летели проклятия, Саула же называли не иначе, как "лишенным разума пастухом".
   - Это же надо, - трясли над собой руками взбешенные отцы, - не прийти на собственную свадьбу! Ты, Кис, не только плохо воспитал сына, но еще и опозорил свой род, потому что только моя Цилла могла согласиться на такого никчемного мужа.
   Кис отводил взгляд. В такие минуты даже самая богатая одежда в мире, увы, не скрыла бы его отчаяния и позора. Поступки Саула делали его несчастным. Иногда он жалел о том, что забрал юношу из дома Самуила, назвав его своим сыном и тем оставив ему в наследие дом, пастбища, а главное - память.
   "Но как, - негодовал он, - сохранит Бог память в потомках его, если Саулу нет никакого дела до продолжения рода!"
   Прежняя его любовь остывала. Между отцом и сыном все больше и глубже образовывалась сначала едва заметная расщелина, засыпать которую, казалось, можно было и теперь, и немного погодя. Затем расщелина углубилась и начала проваливаться, образуя небольшой котлован, как от упавшего в рыхлую землю тяжелого камня. Еще можно было перескочить его, повесить над его чернью мост, но чем дальше, тем эта задача казалась все более невыполнимой, да и - ненужной. Каждый оставался на своем отрезке, глядя на другую сторону, как на нечто противоположное и чуждое. Теперь, когда Киса спрашивали "где сын твой и как найти его?", он отвечал или словами Каина или хранил тревожное, а спустя годы - безразличное молчание.

***

   Полуденное солнце развороченным осиным гнездом одаривало округу жужжащей зыбью. Аша подходил к дому Киса. Вокруг него блеяло с десяток отборных овец. Чтобы выведать, что же открыл судья Саулу, слуга Сихоры из виночерпия решил сделаться пастухом, пасущим свои стада неподалеку от Кисовых.
   Привратная стража даже не посмотрела в его сторону - мало ли кто приходит на поклон к господину? Однако в сам дом Ашу не пустили, поэтому он дожидался Киса снаружи во внутреннем дворе. Когда вышел седобородый, рослый Кис, лицо Аши осветилось надеждой. Его предупреждали, что иногда люди по многу дней дожидаются беседы с господином, поэтому отлучаться - на постоялый двор или по девкам - не советовали.
   "Займут твою очередь, потом доказывай, что стоишь уже с неделю!"
   Аша был готов ко всему - к вынужденным лишениям, к ссорам с соседями-просителями. Ко всему, но только не к такому скорому появлению господина. Новоиспеченный пастух растерялся. Поклонился, переводя дух и все еще не веря своему счастью.
   - Твои овцы отбились от стада, - начал он говорить заученный текст, но от спонтанности выходило коряво, - и раб твой привел их и поставил их перед глазами твоими.
   - Разве не Саул досматривает за пастбищами? - удивился Кис.
   - Саул, Саул, - согласился Аша. - Но после того, как он вернулся от Самуила...
   Кис строго оборвал его, будто на всем скаку осадил мерина:
   - Что ты знаешь о Самуиле и кто ты такой?
   Виночерпий пролепетал что-то нечленораздельное, но Кис уже не слушал, махнул страже, и та поволокла беднягу под руки в приемную господина. Аша не сопротивлялся - то, чего многие добивались через связи или путем длительного ожидания, для него открылось вдруг и без особых усилий.
   - Благодарю тебя, что согласился выслушать раба твоего, - когда они остались наедине, Аша затараторил припудренным тенорком. - О, несчастный из несчастных отцов!
   Кису показалось, что он ослышался.
   - Или солнце слишком напекло тебе в голову, или ты бредишь, называя меня несчастным.
   Аша потер рука об руку, как это часто делал Сихора, весь выпрямился, но снова сгорбился в знак своего полнейшего умаления. От переполнявшего его восторга он заморгал и громко проглотил клейкую слюну. Кис отвечал так, как он и предполагал!
   - О, великий Кис, больший из вениамитов! Пусть высохнет в белой проказе мое тело, а дух мой пусть не вернется из ночных блужданий, если я наговорил на тебя... Я был в доме Самуила на званом пире...
   Кис насторожился. Прежнее его желание всыпать этому наглецу двадцать ударов сменилось любопытством.
   - В какой-то момент, - с жаром продолжал Аша, - Самуил объявил, что для избрания царя Бог снова созывает свой народ в Массифу.
   - Ты филистимлянин, - смутился Кис, - отчего язык твой говорит о Боге и об Израиле, словно они дороги тебе?
   - Да, - ничуть не смутившись, виночерпий снова согласился, видимо слыша подобное не однажды, - родители мои не знали веры твоих отцов, и глаза их не видели пастбищ, виденных тобою с детства, но я так долго живу в земле меда и молока, что не помню ни обратного пути в Пятиградье, ни имени оставленных мною богов. Яхве стал покровом моим, Его обетованиями полна душа моя.
   Слушая, Кис одобрительно кивал в такт словам Аши, вспоминая, что не только евреи стали наследниками обещанной Аврааму земли, но и другие народы, вышедшие с ними из Египта.
   - Продолжай, - сказал он, - расскажи мне все, что видели глаза твои.
   - На званом вечере я сразу приметил рослого, как ты, юношу. "В Пеласгии, - подумал я, - встречаются такие великаны, а для Израиля это редкость". Самуил разговаривал только с ним. "Подай, - позвал он повара, - ту часть, которую я дал тебе, чтобы ты отложил ее у себя". Гости зашептались между собой, как некую тайну передавая друг другу: "Это Саул, вениамитянин, сын знатного Киса!". Твой сын смущался и краснел от такого внимания к нему. Потом Самуил, сославшись на усталость и опершись на Саулово плечо, удалился на кровлю. Кто-то говорил о похожести их имен, кто-то жалел о своих сединах и о том, что не осталось никого, кто бы вот так был рядом. Но больше перед именем Саула, затаив дыхание и с видимым недоумением, произносили немыслимое: "Царь"!
   Кис не перебивал, не переспрашивал - слушал, как слушают ручей или пение овсянки. Эмоции были чужды этим слезящимся от старости и пустынного ветра глазам. Аше показалось, что Кису было абсолютно все равно. "Царь, ну что ж, пусть царь. Мне то что до этого?" - говорило его лицо. И если бы ему принесли вести о гибели Саула, Кис точно так же напоминал бы глиняного божка - глухонемого и безучастного.
   - Что же, - неожиданно спросил Кис, - ты пришел рассказать мне об овцах, отбившихся от стада, или о сыне моем?
   Слышно было, как за дверью сновала туда и обратно прислуга. Запахло обеденной снедью. В тенистом саду устраивали лежаки, взбивали подушки. Музыканты с танцовщицами в любую минуту готовы были начать завораживать трелями своих голосов, виртуозной игрой на инструментах, гибкими телодвижениями.
   Кис и не ждал ответа Аши.
   - Ты хитрый слуга, - сказал он. - Ты выдаешь себя за пастуха, хотя одежды твои не пахнут полями и шерстью. Не знаю, прислал ли тебя Самуил или еще кто, но просто так тебе не уйти из моего дома.
   От волнения Аша расплылся в туповатой ухмылке. Хозяин дома набросил на плечи легкий халат и направился к выходу:
   - Останешься здесь, а после обеда я решу, что с тобой делать.
   Дверь, обитая железными шипами, захлопнулась. "Смотрите, чтобы не проскочил!"
   Не копья стражников - гири Кисовых слов ударили о каменный пол. Аша остался один, не зная, оплакивать ему свою "бедную, пропавшую за зря" голову или еще повременить.

***

   После гибели Авиила и его жены при Афеке Кис взял в дом свой на воспитание Нира, а потом и - Саула. Долгие годы, пока Саул жил при скинии, Кис считал Нира единственным выжившим в той памятной войне. Мальчик скоро превратился в статного юношу - высокого и красивого лицом. Кроме того, Нира украшали доброта, сострадание, чувство меры и справедливости. Он мог один работать за нескольких сильных наемников. Собирал пшеницу, возил урожай на ток, колотил цепями, веял, вращал тяжелое мельничное колесо. Нир не знал покоя, откладывая на потом посиделки с друзьями. "Вот, - говорил он по-хозяйски, - набьем закрома хлебом, тогда будет и отдых, и веселье!"
   Кис не мог нарадоваться, глядя на серьезного не по годам племянника.
   "Бог не дал детей, назову Нира сыном, сделаю его наследником дома моего, и так останется о брате моем Авииле и обо мне память в Израиле".
   Однажды случился неурожайный год, и Кис, подобно Иакову, отправил Нира с небольшим караваном на север - к подножью горы Фавор. "Там бедуины-перекупщики. Среди прочего товара у них всегда есть хлеб. Пойди, выторгуй у них столько зерна, сколько смогут унести спины моих верблюдов".
   Прибыв к вечнозеленым фаворским долинам, Нир не задумываясь менял шекели на пшеницу, помня слова Киса о том, что никакое золото не перевесит хлебной лепешки. За все долгое и далекое путешествие караван Нира не ограбили разбойники, встречавшиеся на дорогах не реже, чем мирные путники. Никто из рабов не заболел, не покалечился. Спустя одну полную луну, когда все домашние уже начали беспокоиться, Нир вернулся с тучными тюками хлеба. Еще издали мальчишки увидели запыленную даль, стремглав помчавшись к белым стенам Кисова дома. Весь город собрался тут - шутка ли, из такого далекого и опасного путешествия вернулся невредимым (да еще и с такой поклажей) наследник первого богача! Жены, стоявшие в толпе, попрекали мужей: и толстосумы, мол, работают и за хлебом ездят, а моему бы только сикеры меньше не стало!
   После того, как отец с сыном обменялись приветствиями, Нир подвел к дому сидевшую на верблюде женщину. Она была завернута в длинные бедуинские куски белого самотканого льна.
   - Отец, - сказал Нир, - ее зовут Цфания. Родитель ее - простой и незнатный, во владении его небольшое поле земли вблизи Фавора. Это его хлеб, и спасением от голода и разорения мы обязаны ему. Но теперь позволь сказать другое...
   Кис замешкался: что-то непоправимое читалось в опущенном взгляде этой женщины. Она как-то уж слишком отличалась от девушек, которых вводили в другие дома, покрывая их детские головы прозрачной фатой.
   - ...для меня, - продолжал Нир, - твой дом тоже некогда был чужим, позволь же и ей обрести здесь покой и полноту жизни, сделавшись тебе дочерью, а мне - женой.
   Так неожиданно, так коротко, так отчаянно! Кис стоял, опустив голову. Самое худшее уже случилось - Нир прилепится к молодой жене, Саул - к странствующим пророкам и послушным стадам, а он один останется доживать нерадостные дни.
   Наполненный праздным людом двор словно опустел. Безлицые тени ходили, перебегали с места на место, и он лишь по привычке продолжал называть их по именам или по роду занятий.
   Ни в тот день, ни после дом уже не был прежним. Внешне, как и раньше, все оставалось на месте: Кис занимался с утра до вечера хозяйством, распоряжениями, сделками с торговцами и караванщиками; Нир, женившись, поселился с Цфанией в отдельной пристройке; Саул неделями, а порой и целыми месяцами пропадал в полях, где за дуновением сухих ветров, за мычаньем волов и за козьим блеяньем не было слышно житейской суеты.
   Ежеминутно Кис без остатка отдавался работе, чтобы не видеть и не чувствовать: всё, что он считал обетованием и благословением, безвозвратно рушилось. Нир и вовсе перестал показываться ему на глаза, а невестку свою он только однажды видел после свадьбы... Как-то вечером она прошла рядом. От Цфании веяло чем-то затхлым, палёным, а на ее шее ожерельем висели нанизанные на бечевку петушиные гребни. Киса (будто он встретился лицом к лицу с мертвецом или услышал голос из подземелья) невольно обдало холодом. Он пытался заговорить с Ниром, но все тщетно - сын только ухмылялся, мол, не стоит возводить напраслину на недельного ягненка.
   - Разве ты не видишь? - негодовал Кис. - Она ходит по ночам на высоты! На глазах твоих бельма, хотя и говоришь, что видишь.
   - Отец, - возражал ему Нир. - Она жена моя, а не астартова жрица. Или после твоих подозрений мне выгнать ее? А, может, ты этого и хочешь? Выжить нас? Саулу - далекие стада, а Ниру - попутный ветер?
   Кис уходил к себе, рвал на себе одежды, обливался слезами, молил Бога простить и вразумить ее. Однако сначала, как бы случайно, а потом и явно в доме стало происходить необъяснимое. Все - и Кис и прислуга - заметили, что некоторые вещи странным образом то перемещаются, то вовсе пропадают, а спустя какое-то время снова появляются на своих прежних местах. На стенах, на полу, на потолке - раньше такого никогда не было! - проявились подтеки, темные пятна, похожие на лужицы пролитого вина или... крови. А однажды, во флигеле для прислуги, сразу у трех рожениц случились выкидыши. Видом синих бездушных существ омрачился тот день. Стали поговаривать о ворожбе и косо поглядывать на пристройку молодоженов. И днем, и ночью их окна были занавешены, туда не входили - боялись! - рабы. Нир всячески увиливал, не пуская Киса дальше порога. Он изменился: не видели его больше ни на полях, ни с вилами, ни с сохой. Хлеб кое-как убирали наемники, оставляя на хозяйском гумне лишь часть урожая, все остальное растаскивая по своим норам и торжищам.
   Если днем еще в доме было шумно от посетителей и всякого просящего или торгующего люда, то вечерами и по ночам это богатое нагромождение каменных стен превращалось в оставленное подземелье, населенное призраками и далекими воспоминаниями. Кис запирался у себя, и до первых лучей, когда уже не пахли ночные цветы, ходил или сидел, чувствуя, как начинает коснеть его тело. Оставался недвижимым, ни о чем не думая, не засыпая.
   С рассветом бледность сходила с его лица, но пустота, сравнимая с тоской самоубийцы, все больше впечатывалась в глаза, очерчивая их темными полуободами. Он отправлялся по своим обычным делам. Как на жертву - с рвением и без оглядки - набрасывался на любое занятие, будь то мелкие распоряжения по дому, званые обеды и прочее, только бы отдалить хоть на сколько-нибудь ночное бдение-забытье.

3.

   В то утро Мизирь бежала за Саулом и Иеминеем до самых ворот Гивы, оставив преследование лишь у городского колодца. Расспросила женщин, выходивших черпать воду. Узнала, что "молодой исполин" живет в доме отца своего Киса, но большую часть времени проводит на пастбищах, досматривая за стадами коз, коров и ослов; а солдат - его верный слуга.
   Подниматься в город было задачей не из простых. Расположенная в нескольких милях от патриархального Салима, Гива стояла особняком от соседних с ней Рамой и многих кочевных поселений. Удобная точка для наблюдения. Мало кто из недругов решался на осаду небольшой Гивы. Про нее говорили: "Орлиное гнездо", "Соседка небесным светилам", "Чтобы одолеть гивян надо иметь крылья".
   Но если подниматься в город было не легко, то вниз дорога вела вдоль хлебных посевов, оливковые с гранатовыми деревья дарили за так щедрые островки тени. Через Гиву проходили все, кто шел с северных Голанских высот в южную Вирсавию с ее вечными хамсинами и огнедышащей Негев; с восточных земель Аммона на запад к разбитым филистимлянам.
   Не заходя в Гиву, Мизирь для начала отправилась в Галгал - в дом Сихоры, где столько лет она была слугой, приживалкой, наложницей. Уже к полудню она дошла до границ колена Вениамина, а с наступлением сумерек стояла перед долиной священного Галгала. Не ощущала она ни истоптанных до кровавых мозолей ног, ни жажды, ни голода. "Аша транжира, - подходила она к домовой стене: там, под камнями, прикрытый кустами шиповника, был вырыт потайной лаз. - Тратил на горькое вино медные шекели - крохи! Сихора - вор! Одаривал нас безделушками, а то и - побоями! Вспомнит он свою Мизирь, когда хлопнет в ладоши, но никто не прибежит на зов его!"
   Она огляделась: не люди - безлунная и беззвездная ночь была ей самым верным союзником, скрывая от случайных прохожих ее истрепавшийся в дороге хитон. Осторожными движениями Мизирь раздвинула колючие заросли: "На месте! Никто не засыпал, слава богам!". Пролезла сквозь узкий проход, зацепившись за терновник и чуть не вскрикнув. От страха быть в любую минуту настигнутой стражей она часто дышала, слыша каждый предательский удар своего заячего сердца. "Только бы целой выбраться из этой чертовой переделки!"
   Лишь перед главным входом горели факелы и слышалась перебранка ночной стражи. Мизирь хотела уже было выйти из укрытия и пуститься наощупь по неосвященным дорожкам, которые - знала она - привели бы ее к другому входу, предназначенному для прислуги. "Там нет этих солдафонов, можно будет отсидеться". Но только она вышла из кустарника, как в нескольких шагах от нее прошли двое стражников. В руке у каждого на цепи болталась масляная лампа.
   - Ночь, что зубы у нашего десятника, - сказал один, размахивая огнем.
   - Это точно, - осклабился другой, - такая же черная и кривая! Ха-ха!
   Мизирь даже показалось, что с одним из стражников они встретились взглядами. Белошвейка замерла, вся словно высохла, слилась с кустом шиповника, стала его частью, отростком. Вдруг она позавидовала не пышным женам царей Моава и Амалика, а придорожному камню.
   "Мимо него пройдут, не остановятся, не посмотрят" - твердила она про себя заклинанием.
   Мгновение продолжалось и продолжалось, соединив не связанные между собой стрекот цикад, впившиеся в спину шипы, кожаные шлемы и серебряные браслеты солдат. Камни, дорожная пыль, заветный кошель с нерастраченными монетами.
   Каким-то чудом солдаты не заметили ее. Мизирь отдышалась, и, все еще не веря в успех своей ночной вылазки, без оглядки побежала к прислужному входу: "Мимо пройдут, не остановятся, не посмотрят...".
   За столько лет - монета к монете - скопленный скарб. Старая кладка, необожженный кирпич. Мизирь без труда отыскала схороненные деньги. Ей заново представились все лишения и унижения, которые ей пришлось перенести. Теперь все позади. Этот небольшой самотканый мешочек отныне являл собой беззаботное завтра и безбедную старость. Оставалось выйти из дома незамеченной, сменить одежду и - имя. "Другая жизнь, полная перемен и опасностей" - ступала она словно по воздуху, переждав, пока стража еще раз не обойдет вокруг дома.
   Потом все произошло как в полусне: кусты шиповника, знакомый лаз, безлюдная улица, городские ворота и, наконец, дорога, ведущая назад в Гиву.
   Понемногу Мизирь пришла в себя. Россыпи звезд висели над ней огнями неведомого небесного города. Пронизывающий холод, блаженное одиночество, расстояние - впервые в жизни она ничего не боялась. Как уже наступившее завтра, крепче сжимала она кошель. После зимних ливней дышалось легко и морозно.
   К утру белошвейка добралась до Гивы, оставшись на постоялом дворе. До самого утра она не гасила в комнате свет: перебирала вещи, что-то подшивала, что-то перекраивала. На рассвете хозяин гостиницы даже не взял с нее платы, приняв ее за нищенку.
   Выйдя с постоялого двора, она направилась к дому Киса. От ее вида шарахались в стороны: "Пророк Божий!" - летело ей вслед. Для пущего вида она размахивала руками, бормотала под нос, выкрикивала то и дело ничего не значащие слова.
   Кису тут же доложили: на пороге один из странствующих кликушей спрашивает Саула. Печально и как-то рассеянно отдав распоряжение о покосившейся черепице сарая, Кис никак не отреагировал на весть о пророке: "Снова вы говорите мне, что западный ветер дует с моря" - читалось в его взгляде.
   Пророков почитали, боялись или шарахались от них. А потому - из-за страха, а, может, и уважения - простоволосой "пророчице" все же сказали:
   - Саул недалеко от города, на ближайших пастбищах. Ты просто отыщешь его играющим на псалтири или вытачивающим древко копья. Зачем он тебе? Или хочешь увести его в пустыню, чтобы глаза Киса совсем - хоть изредка - перестали видеть сына?
   Мизирь ничего не ответила. Насмешки с камнями сыпались ей в спину. "На ближайших пастбищах" - выходила она из города, вдыхая долгожданную свободу, перемешанную с нежными весенними ветерками, и - "Ахиноамь!" - вслух произнося свое новое имя.
  
  

Братья

глава вторая

   Небо вот уже несколько ночей подряд оставалось чистым. Ни облачка. Щедрыми жменями рассыпанные созвездия мерцали будто в речной глади, то там, то здесь срывались косые росчерки комет, таща за собой - беличьи с лисьими - хвосты. Так же внезапно они исчезали в наполненной, обитаемой черноте, что начиналась сразу за тлеющим хрустом сухих веток - нехитрым костром кочующих пастухов.
   Ночь заполняет, выравнивает дневные зигзаги. Кроме догорающих углей и блеющих неподалеку коз ночью ничто более не отвлекает. Можно, улегшись на постеленной шерсти, забыться, не произнося ни слова и, не дыша, смотреть, смотреть... Даже закрыв глаза. Сквозь теплое потрескиванье ветоши, сквозь запах дыма и жареной саранчи слышится еле уловимое вздрагиванье медных колотушек на шеях животных. Тогда все в округе наполняется самым глубоким и сокровенным смыслом: бреющий полет ночных птиц, пузырьки вскипающего молока, запах собственной одежды, влажность росы, сонное бормотанье Иеминея.
   Ночные размышленья всегда приносили Саулу радость, но теперь мысли доводили его до отчаянья. "Почему именно я!?" - глядел он впереди себя на бескрайние миражи, на силуэты, всполохи костра, на россыпи звездных топазов - молчаливых и безучастных.
   После его помазания прошло несколько месяцев, но от Самуила не было никаких вестей. Говорили, что он живет, как и жил прежде: ходит судить народ в Галгал и Вирсавию, а потом возвращается к себе в Раму... Словно судья забыл о нем.
   "Царь израильский! - Саул подбросил хворосту в тлеющий огонь. Иеминей дремал сидя, опершись на дорожный посох. То и дело из темноты вздрагивали медные бренчанья, доносилось небрежное блеянье. - Что мне делать? Никто даже не знает, что Самуил... Народ ждет, когда судья снова созовет всех в Массифу, чтобы объявить, наконец, волю Яхве... Никто не знает, что воля Его уже... Я?!."
   Костер вспыхнул, затрещали отсыревшие сучья. В запертой, наглухо задраенной темноте раздался вороний окрик. Саул вздрогнул оттого, что вместо картавого карканья, вместо шипенья еловой слезы услышал - Киссс! - имя отца. Внезапной тенью промелькнуло оно, всполошив недавние воспоминания... После того, как Саул вернулся из Массифы, отец все не отставал от него: хотел выведать волю Самуила... Однако к тому, что ослицы его нашлись, Саул не посмел ничего прибавить. Стушевывался, бормотал - только бы не сказать, не намекнуть о страшном, о непроизносимом, о сокровенном.
   "Царь? Скажи я им, что я их царь, они бы меня на смех подняли, а если бы и поверили... Разве такое возможно? Вот я родился, рос, все в округе видели меня мальчиком, потом юношей... Слыхано ли, чтобы вот так из дворового пострела - и царь! Лучше уж овец пасти, как и всегда пас, чем такое... Самуил не спросил - благословил, после чего ни слова, ни наставлений. Как править? Кем править? С младенчества рука моя не держала тяжелее оружия, чем праща. Филистимляне, увидев такого царя, побегут с поля боя, только не от поражения, а чтобы позвать и другие народы посмотреть на израильского помазанника. И посмеяться! "Придите, мол, посмотрите - безбородый отрок правит землей меда и молока!" Самуил продолжает судить народ! Для чего ему тогда понадобился еще царь? Хороша потеха! Не знает ли он, что Вениамин - наименьший из всех колен? Или Бог открыл ему погибель мою от лица людей?"
   Саулу вспомнился Нир. Некогда они были близки с братом, но после войны при Афеке и долгих лет жизни в Силоме многое переменилось, пошло не так, как мечталось в детстве - иначе. Нир бен Авиил был старшим, и по своему старшинству считался в доме мужчиной. За ним сохранялся неоспоримый авторитет. Многие льстили ему, предвидя в мальчике наследника богатого дома Авиила. Однако брат не возносился, всех - не только Саула - выгораживал перед отцом, заступался, не раз сносил незаслуженные - предназначенные другим - выговоры и затрещины. За то младшие братья и сестры называли его милостивым. "Наш брат милостив!" - кричали дети, едва завидев широко, как и полагалось первенцу, ступающего Нира.
   "Где ты теперь, брат?.."
   После штурма Афека Саул долгое время был уверен, что Нира он уже не увидит среди живых, как вдруг в Силом пришли Кис и другие паломники, среди которых он узнал повзрослевшего, возмужавшего... встреча, долгие ночные разговоры, молчание, когда речь заходила о погибших родителях, и восторженные рассказы о любви и щедрости родственника их Киса, который посчитал своим долгом усыновить братьев, оставшихся без крова и без родных...
   От налетевшей ночной сырости Саул закутался в козью шерсть. В причудливых плясках разыгравшегося костра он вдруг почувствовал приближение, и даже присутствие, чего-то недоброго, чуждого. Со всех сторон оно обступало, сдавливало, расставляло повсюду свои липкие сети. Из бесформенного, намотанного кое-как клубка оно понемногу превращалось в воспоминание, образ. Еще немного, и Саул смог бы назвать его по имени. Мучительно цеплялся он за названия предметов, блюд, припоминал запахи, цвета и звуки. То ему недоставало какой-то самой нелепой малости, чтобы, наконец, сказать, о чем он думает, то малейший шорох, похрапывание Иеминея сбивали его с верного направления, и он окончательно терялся, все больше и больше запутываясь, стараясь ухватиться за мелкие не спасающие хворостинки, которые обжигали, мирно потрескивали в огне, превращаясь в угли, тускнея и рассыпаясь в пепел.
   Саул глядел, не смея повернуть голову - зная наверняка: как только он это сделает, фантазия его тотчас же развеется, ускользнет золотистой рыбиной или упорхнет зажатой в ладони пичужкой. Снова же приблизиться к ней не будет уже никакой возможности. Наощупь перебирал он невидимые нити, по наитию оставляя в дрожащих пальцах лишь те, которые довели бы его до желанной цели. Из этих нитей - он слишком, почти физически ощущал их - можно было соткать походный плащ, венчальную хупу или саван.
   "Саван, - проговорил Саул, проверяя на прочность это слово, которое стало вдруг продолжением его нити. - Сиван... Месяц сиван приходит под знаком близнецов. Все верно - близнецы, братья! Сиван - время. Много прошло месяцев. Нир, брат мой. Долгая разлука. Отчего? Стала между нами - разлука. Разлучница... Цфания!!! - произнес он вслух имя Нировой жены, - украла ты потерянное, а потом снова найденное и потому вдвойне дорогое сокровище!"
   Так после многодневного блуждания по незнакомым окрестностям, по лабиринту, неожиданно сворачиваешь вправо (хотя уверен был, что надо держаться левой руки!) и вот - долгожданный выход. Саул покачнулся, поднял голову, глядя на (сверлящие, направленные на него наконечники стрел) созвездие близнецов. "Цфания! Цфания! Вот кто разлучил нас. И впрямь говорят: ведьма околдовала!"
   Что-то треснуло в темноте. Саул прислушался... Снова вспомнил стремительный, необъятный, даже огненный и вместе с тем спокойный и кроткий образ пророка: в ту ночь Самуил сказал ему: "У царя не может быть ни братьев, ни сестер, ни матери, ни отца, ни жены, ни детей".
   - Как? - спросил Саул. - А как же наследники, а утешение, а могила отца, а колыбель первенца?
   - Все верно, - ответил судья, - но ничто из этого не должно быть выше царства, а царство - не выше Бога.
   - Но как царь, слушая Бога, станет управлять людьми, для которых Бог - звон и глина пустых истуканов?
   - Царь на виду, все знают, где дворец его, каждый может сказать, как он выглядит, и кто его военачальники. Про Бога такого никто не скажет, потому что не знают ни где Он, ни какое лицо Его - старое или молодое, мужское или женское, человеческое или подобное ветру. Оттого и кричат: "Поставь нам царя, и будем как другие народы!". Хотят быть как другие, но не знают самих себя, хотят держать в руках меч, но не умеют обращаться с ним.
   Все, казавшееся Саулу в ту ночь далеким, теперь звучало по-новому. Если бы тогда он мог догадаться, что каждое слово судьи предназначалось ему! Быть может, Самуил рассказал, объяснил бы. "Ни отца, ни брата!.." Хорошо, если умеешь владеть этим мечом, а если нет... так ведь можно и самому напороться.
   Саул поднялся. Ноги его затекли и теперь гудели, рассыпаясь. Потрескавшееся стекло, тонкий и ломкий лед, под которым бегут юркие ручейки. Вставая, он задел и опрокинул мех с прокисшим молоком. Белые змеи вмиг заструились по сырому от ночного морока щебню. Словно ужаленный, Саул хотел отдернуть ногу, но не мог. Судорожное, резкое движение - и лед со стеклом разлетелись на острые, ранящие осколки. Саул не двигался - застыл, ожидая, пока пройдет минутный недуг.
   От шума проснулся Иеминей.
   - Ашера-матерь! - прорезался его заспанный старческий голос. - Среди ночи... стада на месте - козий запах стоит перед ноздрями моими... - каким-то только ему понятным способом слепец узнал Саула. - Маешься!.. Которую ночь не спишь. Суетное это все! Вздремни, тоска от пьяных и спящих сама убегает.
   - Скажи, Иеминей, - Саул, вновь почувствовав свои ноги здоровыми, подсел поближе к солдату. - А страшно воевать?
   Слуга привстал, оправился. Теперь его бельма смотрели прямо, а не наугад, как прежде, когда он еще не привык к слепоте.
   - Раньше я бы ответил тебе "страшно" или "очень страшно", но после той ночи, при Афеке... - Ему сложно было говорить, но, чтобы не подать виду, он закашлял и, будто спасаясь от сырости, закутался в теплую, "кусачую" власяницу. - Я же тогда не воевал, не убивал никого, не бежал на смертоносные пики, не слышал победных кличей. Ничего, что мне приходилось видеть прежде. Но там было страшно, во сто крат страшнее, чем просто страшно. До седины и глубоких рытвин-морщин. Господь смирил глаза мои, но до сих пор мне снится грохочущий рев филистимлян, - солдат раскрыл сухой рот и полушепотом прокричал: "Изра-иль!!!".
   Лицо его стало серым, измученным, беспокойным и заострившимся. Иеминей почувствовал, как Саул отвернулся.
   - А ведь он еще жив! - Сказал солдат, отчего юноша вздрогнул и похолодел. - Напрасно все думают, что наступил мир. Совсем скоро пеласги вернутся. Не такой это народ, чтобы просто рождать детей и удить рыбу. Слепой не видит, но слышит лучше других.
   - Что же ты слышишь? - Саул догадался, что солдат говорил о Голиафе, но напрямую не решался спросить.
   - Топот! Каждую ночь слышу топот, ржанье лошадей, бряцанье доспехов. Надвигается, наползает. Вороньими стаями разносится, песчаной бурей.
   "А не слышишь ли ты голос того, кто бы освободил Израиля от напасти?" - хотел спросить Саул, но Иеминей, выпучив полные свои луны, только повторял: "Топот, топот, топот...".
   Внезапно Саул ощутил легкое дребезжанье земли. Словно где-то недалеко бросали из осадных орудий. Не просто камни, а огромные валуны. Падая, они разрывали под собой черные воронки. Вот-вот, казалось, под сандалиями образуется трещина, сначала небольшая... Разрастется, даст новые трещины и, наконец, поглотит их целиком.
   Солдат, прикорнув, снова уснул.
   "Как можно придаваться снам, когда... землетрясение!" - подумал Саул, хотел дотронуться до спящего или окликнуть его, но снова и снова земля содрогнулась и раскололась. Дребезжали угли в костре, дребезжало древко недоточенного копья, тряслись мехи с вином и молоком, ломались и падали ветви редких оливковых деревьев. Саул не слышал уже медных козьих колокольчиков. Всю ночь они наполняли слух его, а теперь точно пропали, провалились. Ослицы, козы... одних обрел, других растерял. Самуил далеко, чтобы сказать "нашлось то, что искал ты..." Светало уже, и вот снова мгла непроходимая. Кто осветит ее? Кто сквозь нее проведет?
   Вдалеке покачнулась дотоле неподвижная мгла. С наскоком, с нахлестом приближалась она - вот-вот настигнет. Сминая под собой холмы с одинокими кустарниками, неслась оголтелая. Напропалую, навылет шальным дротиком, безумной стрелой насквозь. Похолодевшими ладонями Саул напрасно прижимал к груди кипарисовое копье. Куда из гортани пропали слова? Один! Иеминея не добудишься. Еще мгновенье и настигнет, сомнет, искромсает под железом копыт. Трещина ширится, воронка внизу живота затягивает внутрь, все опрокидывая, круша. Из сырости, из зияющей зыби вышла человеческая - человеческая ли? - тень. Гигант! Чешуи на шлеме и на плечах его играют в скудном отблеске звезд. Филистимлянин! Голиаф! Уже видно лицо его - изборожденное шрамами, обезображенное войной и злобой. Уже открыл он рот и хочет прокричать: "Изра-иль!", но... разливается мех с молоком, и белые змейки свадебными лентами рассыпаются кто куда...
  
   Из отдаленной - за несколькими холмами - рощи доносилось соловьиное пенье. Саул любил предрассветное время, и чтобы не пропустить эти сладостные минуты, порой не ложился всю ночь. В самом воздухе чувствовалась уже иная свежесть. Темень, рассеиваясь понемногу, оставляла на земле крупные капли туманной испарины. Костер догорал, передавая свое свечение наступающей заре. Час предрассветной прохлады, необычайного, почти священного затишья. Еще немного, и жернова следующего дня вновь застонут и заскрежещут, перемалывая в муку события и имена.
   Саул проснулся. Вокруг было спокойно и необычайно тихо. Еще он помнил, оглядываясь по сторонам, треск и дребезжанье ночных видений, но солнце, только-только на золотой ободок показавшееся из-за Сиона, и Иеминей, мирно беседовавший с незнакомой путницей, понемногу успокоили его.
   "Кто эта женщина?" - подумал Саул.
   Слуга, услышав, что господин проснулся и будто угадав его мысли, сказал:
   - Вот, Бог Израилев привел к тебе Ахиноамь с посланием от Самуила. Я накормил ее, и она отдохнула с дороги.
   "Ахиноамь! - Саул вспомнил свои ночные страхи и переживания. - Нир, брат мой! И здесь ты заступился за меня!"
   Женщина держала в руках свежую мучную лепешку. Голубой полупрозрачный газ покрывал ее голову, ниспадая до самых плеч. Коричневое платье с красным нагрудником и поясом, богато расшитое золотыми с жемчужными нитями и монетами, скрывало молодое, сочное тело. Кто бы подумал, что в дорожной суме Ахиноами на самом дне лежали пророческие лохмотья, а среди них - заветный кошель?
   - Среди ночи ты нашла меня, - Саул присел напротив женщины. - Видно, Самуил велел передать что-то срочное.
   - Именно так, мой господин, - сказала она. - Судья и пророк Божий приветствует тебя, а для того, чтобы царство твое укрепилось, велит тебе взять меня в жены. А уж затем он позовет за тобой, чтобы идти в Массифу.
   Все, что угодно готовы были услышать Саул и солдат, но не такое. Женщина, видя их недоумение, спокойно добавила:
   - Самуил предупредил меня: "Ему, - сказал он, - потребуется время, чтобы свыкнуться с мыслью, что отныне у него есть жена".
   - О чем ты говоришь? - не понимая ни слова, воскликнул Саул, а солдат, хватаясь за живот, еле сдерживался от смеха. - Вы что, сговорились и решили надо мной подшутить? Иеминей, кто эта женщина, и почему она знает то, что ведомо только Самуилу, тебе и мне?
   - И рабе твоей тоже, - перебила его Ахиноамь, - ибо открыл Самуил мне твою тайну прежде, чем отпустить.
   Женщина потупила взгляд, стараясь не смотреть на озадаченного Саула. Наконец, солдат перестал смеяться, взял его под руку и отвел в сторону.
   - Если не веришь Ахиноами, то сам рассуди, - сказал слуга, - откуда ей знать про твое помазание? Тогда было раннее утро, никто не видел вас, а даже если бы и видел - мало ли Самуил благословляет путников! К тому же ни для кого не секрет, что ты - один из пророков. На что угодно судья мог благословить тебя, не обязательно на царство. Мне думается, она не лжет. Впрочем, если в сердце твое закрались сомненья, позволь, я пойду к Самуилу и сам все узнаю.
   Саул будто не слышал, что говорил ему Иеминей. Стал мрачнее колодезной глубины.
   - Как же так, - казалось, он говорил сам с собой, - сначала учитель, не спросив, помазал меня на царство, а теперь вот женить надумал...
   - Боюсь, - от солдатского голоса Саул очнулся, - тебе не придется выбирать. В конце концов, у царей много жен - женишься, возьмешь себе другую, потом третью...
   От обиды Саул едва не плакал:
   - Совсем не так представлял я свою жизнь - ни жизнь, ни женитьбу!
   Иеминей развел руками:
   - Мы - рабы твои подневольные, но ты, царь, еще больше подневольнее. Воля Самуила - слово Господа. И не думай ослушаться.
   - Что же мне с ней делать? - в порыве отчаянья Саул схватил и потряс солдата за плечо, но, заметив, что Ахиноамь наблюдает за ними, отпустил. - До этого дня я не знал женщины.
   Иеминей заговорил совсем шепотом, так что и Саулу трудно было расслышать его слова:
   - Судя по ее настрою и голосу, она опытна и совсем не девица. Просто зайди с ней в шатер, а там все произойдет само, главное ничему не удивляйся и ни перед чем не робей.
   Саул посмотрел на Ахиноамь и громко сказал, словно обращаясь не к Иеминею, а к ней:
   - Как же без благословения?
   Женщина поднялась со своего места, подошла, став на колени и склонив голову:
   - Самуил уже освятил и благословил наш брак. - Из рукава она достала и протянула Саулу какой-то предмет. - Вот кольцо, которым судья благословил нас. Надень его на палец мой, и я стану женой тебе по закону Моисея и Израиля.
   Не видя решимости в действиях Саула, Иеминей на правах свидетеля взял и соединил их руки:
   - Счастливой и хорошей свадьбы! - сказал он, проводив молодоженов до шатра и зашторив за ними плотную шерстяную завесу.

2.

   Несмотря на запреты и предостережения Самуила, в Израиле продолжали приносить жертвы другим богам, предсказывать по гороскопам, обращаться к магам, чревовещателям, вызывателям духов. Давно уже стало традицией, чтобы каждый "уважающий" себя человек хотя бы раз в год пришел "пообщаться" с душами умерших родственников. Спрашивали о всякой всячине, особенно были популярны вопросы о том, куда усопший зарыл перед кончиной кувшин с монетами или как отыскать тайник, в котором схоронены вожделенные слитки, реже - глиняные таблички, оружие, кольца с именными печатями. Донимали духов также и тайными связями жен и мужей. По хриплости или певучести голоса медиумов старались понять, на самом ли деле так состоятелен жених, который выдает себя за богача, будет ли в следующем году война или засуха, а если нет, то обернется ли успехом тяжба с Левием, у которого денег, как у Авраама - Божьего благословенья.
   Колдуны и прорицатели, узнав, какого рода услугу закажет проситель, перед началом обряда советовали, как нужно себя вести и как не испугаться завываний потревоженного духа. А если голоса будут больше походить на козий тенорок самого колдуна, чем на голос умершего, то, объясняли, на то есть особое произволение подземного мира.
   Существовали и щедро распространялись календари, в которых значились наиболее благоприятные дни и часы для обращения к новоумершим, к умершим давно, к погибшим на войне или от болезни, к самоубийцам, к младенцам, взрослым. Обращались даже к духам великих: к Моисею, вызывали Адама и Ноя, разговаривали с родоначальниками колен, с ангелами и даже - с колесницей предводителя египетского войска.
   Колдунов и прорицателей было в те времена великое множество. Каждый на свой манер завлекал к себе народ. Одни уверяли, что магическая сила передалась им от дедов и прадедов, другие, в подтверждение чистоты своего дара, призывали имя Бога Израильского. Многие использовали в ритуалах краеугольные камни, ветки акаций, лепешки из простой несоленой муки, что должно было напоминать о скрижалях Завета, о посохе Аарона, о пустынной манне. Все эти фетиши должны были уверить приходящих в преемственности, в том, что именно этот колдун от Яхве. Сложилось такое мнение: Самуил может разрешить не все вопросы. Конечно, когда дело касалось стороны Закона, тогда шли к нему, но в большинстве случаев...
   - Все ли вы мне открыли? - спрашивал судья. - Не осталось ли на сердце вашем недосказанного, с чем пойдете к провидцам и гадалкам? Они отберут у вас все ваше серебро, сказав, что солнце встает на рассвете, а садится за горизонт вечером. Откройте все ваши тайны Богу Израильскому, который спас отцов ваших от тяжелой руки фараоновой. Через меня - пророка Его - может и даст вам ответ.
   - Бога, конечно, можно спросить, - переговаривались между собой слушавшие его, - но ответит Он или нет неизвестно. Прорицатель же пусть и возьмет одного вола, зато скажет мне все, как я хочу.
   Неподалеку от Гивы стоял холм. На его вершине росли столетние дубы, журчали источники, кружили голову цикламены и анемоны. Около полуночи здесь - то тут, то там - зажигались факелы, большие огнища. Каждый из жителей окрестных селений хоть однажды да приходил сюда, участвуя в обрядах и ритуальных трапезах или так, из любопытства и однообразия. С наступлением сумерек стекались они к подножию холма. Взбирались на вершину, а там расходились по пустырям, дубравам и пещерам.
   Но несмотря на открытость и вседозволенность, несмотря на то, что ночью здесь было людно, днем это место считалось проклятым. Родители ни под каким предлогом не пускали детей играть вблизи холма. А если кого-то видели в светлое время суток спускающимся с вершины, то такого "нечестивца" могли прилюдно побить камнями.
   Каждую ночь Цфания уходила из дома, оставляя Нира в одиночестве. Лишь с первыми лучами она возвращалась - угрюмая и закрытая. Выпивала кувшин воды, ложилась и тут же засыпала. К обеду она просыпалась и становилась прежней. Весь день и весь вечер они вместе занимались по хозяйству, ели, шутили, а то и до самого лунного рожка, не выходя из дому, любили друг друга. Ближе к ночи Цфания менялась в лице, отстранялась от мужа, пекла пресные лепешки, заворачивала в платок колючий стебель акации, привязывала к поясу мешочек с краеугольными камнями. Захлопывала за собой дверь, и Нир снова оставался до рассвета один, не зная, идти ли ему вслед за женой или молить Бога, чтобы с ней ничего не случилось.
   Однажды вечером он сам напек хлебных лепешек, сложил цветы и камни, набросил на плечи дорожный плащ. Цфания смотрела на него, не понимая, что он собирается предпринять.
   - Я пойду с тобой, - сказал он решительно. - Люди болтают, будто ты волхвуешь. Если даже и так, не хочу, чтобы ты впредь уходила одна.
   Цфания лукаво улыбнулась и сощурилась, став похожей на лисицу.
   - Люди не врут, но и правды тоже не говорят. Пойдем, и сам все увидишь.
  
   Когда они были уже недалеко от холма, Нир обратил внимание на стекавшихся ото всюду людей.
   - Это что, - сказала Цфания, - вот когда поминовение предков или солнцестояние, тогда здесь и ступить негде. Не только израильтяне, но и от Моава, и амаликитяне наведываются. Даже странно - их-то колдуны посильнее местных.
   Нир едва поспевал за женой. Никогда прежде он не видывал ничего подобного. Целыми поленницами подвозили дрова, поливали их какой-то горючей жидкостью. Бросали в огонь охапки трав, от которых поднимались клубы едкого дыма. Одного вдоха достаточно было, чтобы почувствовать... легкость. Казалось, даже если повстречаешь самого заклятого врага своего, то будешь любить его. И все, кто вдыхал необычайные пары, менялись. Это видно было и по их глазам, полных радости и слез благодарности, и по их желанию помочь всем и каждому. Хотелось танцевать. Незнакомые люди выстраивались в кольца хороводов. Запевали с одной стороны, мелодию подхватывали с другой, подыгрывали на флейтах, гуслях. Стучали в подвешенные на поясах кимвалы. Лилась песня, в порыве танца пропадали печаль и усталость. От костров валил желанный дым - светлела ночь. Сладость переполняла, из уст в уста передавали ее поцелуями - жаркими и пьяными. Горели глаза. Жар, пылающий изнутри. Сбрасывали одежды. Розовыми лепестками, листвой кружились, подгоняемые не ветром - ритмом обтянутых кожей бубнов. Оставляли детей, жен и мужей, оставляли жертвенный скот, забывали дома, не вспоминали ни имен своих, ни того, зачем пришли сюда.
   Нир искал Цфанию, но не мог ее найти среди оголтелых криков, среди голых танцующих тел. Вместо жены он увидел Лею - ту, что в позапрошлом году пошла за водой и не вернулась. Вся Гива тогда искала ее. Думали, утонула, а она вот где - танцует, как на своей свадьбе. "Эй, Лея!" - позвал ее Нир, но Лея не откликнулась.
   В какой-то момент он забылся, потом снова пришел в себя, но уже в объятиях рыжего мальчика - у того закатились зрачки, а изо рта обильно выступала пена. Нир отшатнулся, на миг отрезвел, но его опять закружили, вовлекли в хоровод и понесли. Перепрыгивая через огонь, он вдохнул, ощутив, как туман заполняет, обволакивает все его существо от щиколоток до головы. Как деревенеет он, как не может остановиться. "На самом деле он черный, но от огня кажется, что рыжий" - подумал Нир про мальчика, в тот же миг услышав женский голос. "Цфания!" - вспомнил он, отдаваясь белесым парам желанного, вездесущего дыма.

***

   Запах горячего молока со сладкой корицей и резкой гвоздикой привел его в чувства. Жена стояла перед ним, держа и протягивая глиняный кубок. Из окна слепило яркой солнечной желчью. Нир протер глаза, но песочная резь все не проходила. Сколько времени он проспал - сутки, двое? По-прежнему кружилась, как при сильном похмелье, голова; тошнило. Он не хотел никого видеть. Единственное, что ему хотелось, это спать: бездонная пропасть, куда он, закрывая глаза, падал все ниже и глубже.
   - Выпей это, - сказала Цфания, - сначала будет немного больно, но потом станет легче.
   "Это именно тот голос! Я - голос ее!" - носилось в голове, наслаивалось и жужжало. Он мчался вниз по кромке дороги, по горным серпантинам. Сквозь забытье он слышал горячий сладкий и резкий запах, его губы обжигались, после чего вдоль гортани текло раскаленное масло. Не хватало воздуха. Спазмы ломали и рвали последние тонкие нити, за которые можно было еще хоть как-то держаться.
   Наконец, все кончилось. Лежа на спине, Нир в незатейливом узоре потолка, обмазанного красной глиной, разглядывал равнины и горные ущелья. Он был голоден. На подносе рядом с рогожей лежала чечевичная похлебка, одна большая луковица и ломоть овсяного хлеба. В кувшине пенилось луксорское пиво. С жадностью Нир набросился на еду, и только когда он дожевывал последние куски и вымакивал остатки похлебки, заметил в углу комнаты наблюдавшую за ним Цфанию.
   - Духи оставили тебе жизнь не просто так, - сказала она. - Не каждый проходит невредимым обряд посвящения.
   Ниру показались странными слова жены.
   - Не каждый? - не понял он. - А как же все эти люди, с которыми мы кружились в хороводе, с которыми пели и прыгали через костер? А знаешь, мне уже лучше. Сколько я спал?
   - Ты не спал, - оборвала Цфания, налив мужу еще похлебки. - Прости, если бы я тебе сказала заранее, ты мог бы испугаться.
   - Испугаться? - жадно и ненасытно он принялся отхлебывать большими и громкими глотками прямо из кувшина. - Разве Бог оставил нас, и филистимляне снова идут на Израиль войной или Цфания изменила своему Ниру? - Он улыбнулся ей. - Ну, чего мне бояться?
   До сих пор Нир оставался в простодушном неведении: желваки радостно перемалывали остатки пищи, он шутил и не понимал, почему жена - его ненаглядная Цфания! - говорит с ним в таком серьезном и резком тоне.
   - Там на высоте, - сказала она, - вокруг тебя были не люди... Точнее, люди, но не как мы с тобой.
   - Что ты такое говоришь? - Нир отодвинул пустой кувшин (на черных усах и бороде осталась жирная каемка пивной пены), уставившись на жену.
   - То были духи умерших, призраки. - Она села напротив Нира и попробовала улыбнуться. - Я боялась, что они не примут тебя. Какое-то время они смотрели, как ты себя поведешь. Но потом, когда зазвучала музыка и донеслось пение, я успокоилась. Такие обряды посвящения очень редки - я не помню ни одного колдуна, которого бы приняли так, как тебя.
   - Теперь точно вижу, что ты хочешь посмеяться надо мной! - привычным движением он вытер губы и руки о край гиматия. - Я точно помню живых людей, таких же людей, как и мы с тобой! Или ты думаешь, я не отличу духа от человека? Просто от своих ночных похождений ты не знаешь, что говоришь. Похлебка твоя что надо, но с призраками ты, видно, сама себе напридумывала.
   Цфания сидела напротив него, не оправдываясь и не пускаясь в лишние объяснения.
   - Хорошо, - сдался он, - пусть это были призраки, но я точно помню, что в какой-то момент все они сбросили свои одежды. А какие могут быть одежды у призраков?
   - Если ты или я только по своему желанию захотим стать колдунами, мы не сможем этого сделать, - Цфания, не отвечая на его вопрос, словно читала из книги заклинаний. - Боги и мир духов должны дать на то свое согласие. Но обычно они принимают или не принимают новичка, и на этом первое общение заканчивается. В твоем случае они за один раз провели тебя сразу через два посвящения. Первое состояло в том, что ты был принят...
   Нир побледнел, его руки заметно тряслись. Он вдруг вспомнил.
   - Ты была рядом, я знаю. Ты все видела. Кто был тот мальчик? - В голове снова пронеслись дикие пляски, пение, закатившиеся зрачки, отблеск рыжего пламени.
   Цфания взяла Нира за руку, слова ее (не как обычно - нежные, мягкие, резкие или грубые) впивались москитными укусами, земляными червями пробирались глубоко внутрь:
   - Второе посвящение заключается в соединении колдуна и духа. Последний сам выбирает мага, чтобы сопровождать его во всех делах и покровительствовать ему.
   Еще недавно Нир был полон жизненных сил и бодрости. Теперь он напоминал высохшее дерево, вкопанное кое-как в обезвоженную почву.
   - Что значит "соединение"? - беспомощно, шепотом спросил он, не понимая, что с ним произошло, ощупывая свои руки и лицо, словно желая удостовериться - по-прежнему ли они на своем месте? Однако, нащупав и удостоверившись, Нир все же сомневался - точно ли это его собственные члены, а не жреческая маска или искусно отделанная воловья кожа?
   В ответ Цфания поцеловала его (его ли?) руку.
   - Ничего, - успокаивала она, гладя послушные волосы мужа, - мы все прошли через это. Дух, который выбрал тебя и в котором отныне течет твое семя, только внешне похож на юношу. Впоследствии он сам будет открывать тебе свое настоящее лицо, а в день, когда он скажет тебе свое имя, вы соединитесь навеки. Этот день называется "небесной хупой". Тогда все колдуны будут приглашены на ваш брачный союз, но никто кроме тебя, даже я, никогда не должен узнать имени твоего духа - это тайна. Если ты ее раскроешь, кто-нибудь сможет ее использовать против тебя и даже вызвать твою смерть.
   Нир еще видел перед собой Цфанию, не понимая, почему вместо ее голоса до него доносится трескучий комариный писк, от которого закладывает уши. На голове его лежали и терлись друг о друга огромные улитки. Но он не мог даже пошевелиться, не то что сбросить их.
   "Я все отлично помню, - уверял он себя, - приближалась полночь, все пели и танцевали, все были счастливы..."
   Лицо жены начало исчезать, как утопленник - уходя под мутную воду. Вместо него оставалось непонятное пространство, в котором отсутствовала даже пустота. Нир не дышал, чувствуя, что вот-вот начнется новое. Весь мир вокруг преобразится или в одночасье погибнет. Как на поле брани останется он один. Некая неведомая сила поднимет его и понесет - сквозь время, холмы, пустыни, сквозь морские глубины - в ослепительный дворец, каменный, покрытый резным кедром и листами вавилонского золота. Оттуда - из ослепительного дворца - и начнется новое творение. Нира встретят, как желанного гостя, возложат венец жениха на его уставшую и поседевшую голову. Подобно глине, возьмут, размочат и вылепят из него нечто, никогда прежде не бывшее, назовут Адамом и вдунут в него живую душу. Поселят в райском саду, и ему первому выпадет честь или позорная участь повернуть колесо истории.
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Печать Вениамина

глава третья

   В те далекие времена люди знали, что если сегодня ты наступил в ту же яму, что и вчера, то вчерашний день прошел напрасно, ибо ничему тебя не научил.
   За всю свою жизнь люди могли не выучиться чтению и письму, но сказания из прошлого с самого младенчества многие заучивали наизусть, при любом удобном случае пересказывая их. И дети, и старики - никто не оставался в стороне, слушали с удовольствием, проникновенно, вникая в смысл, переживая и сочувствуя персонажам. Любимы были истории о создании мира, об отцах-патриархах, о гибели фараонова войска. В какой-то момент и рассказчик, и слушатели становились как бы участниками истории, не разделяя жизнь на вчера и сегодня, на тогда и сейчас.
   Среди прочих хранили повествование об истреблении Содома. Когда рассказ доходил до серного и огненного дождя, то по сложившейся традиции все присутствующие закрывали руками глаза и кричали на разные голоса, сильно топая ногами: "Велик вопль на жителей его к Господу! Спасайся на гору, чтобы тебе не погибнуть!".
   Ставили целые театрализованные представления. Бросался жребий и выбирали двух ангелов, Лота с женой и двумя дочерьми, и еще одного содомлянина. Больше всего радовались те, которым посчастливилось быть ангелами и Лотом, но и жребию дочерей тоже не слишком огорчались, к тому же их утешали: "Напоить отца, чтобы переспать с ним, конечно, неблагочестиво, но ведь они думали, что ангелы уничтожили всю землю, а не только Содом. А то, что сыновья их наши враги - Моав и Бен-Амми, то - по грехам нашим".
   Совсем опечаливались Лотова жена и житель города: по сказанию, содомлянин должен был быть зятем Лота. У обоих были короткие, но малоприятные роли. Жена просто выходила, оглядывалась, и ее тут же покрывали белой простыней, что символизировало соляной столб. Так она стояла до конца представления. Что же касается зятя, то для этой роли всегда выбирался какой-нибудь низкий и толстоватый молодой человек. Слов он никаких не произносил: когда Лот убеждал его, что надо бежать из города, зятю надо было только громко смеяться, держаться за живот, как будто Лот, говоря о гибели города, рассказывал небылицы и шутил...

***

   Сколько бы в Гиве ни разыгрывали поучительных театрализованных инсценировок, в Израиле про жителей этого города говорили: "Увы, вчерашний день для них прошел напрасно..."

1.

   За много лет до избрания Саула царем, один левит поселился у склона Ефремовой горы. Он приходил в Силом, когда случался его черед, чтобы служить при жертвеннике и ковчеге. В остальное время возделывал он небольшой надел земли, который каждые семь лет брал в аренду, собирал какой-никакой урожай. К тому получал еще свою часть от жертвы. Одному ему вполне хватало. Но как-то задумал он завести себе наложницу: "Чтобы жениться, - рассудил он, - не всякая женщина согласится, чтобы я надолго уходил в Силом, а наложница родит мне сына и отпущу ее".
   После вечерней жертвы он увидел во дворе Скинии неприметную с виду паломницу родом из Вифлеема. Тут же был и ее отец, который хотел пристроить свою дочь.
   "Она уже не девица, - сокрушался он. - Ждали, ждали ее жениха, но тот так и не вернулся с филистимской войны. Если кто-нибудь ее не возьмет, так и останется до конца дней неблагословенной".
   Левит поговорил с отцом о намерении взять ее в свой дом, на что родитель ответил слезами благодарности и обильным застольем. Женщина не выбирала, но пошла за ним, все же, по своей воле: "Левит, - сказала она себе, - значит, богат. Родив сына, оставлю о себе память в Израиле и больше не буду стеснять отца".
  
   Праздник окончился, и левит привел вифлеемлянку к себе в жилище.
   - Где же дом твой? - спросила она. - Разве в первую ночь хлев для скота важнее брачного ложа?
   Левит смутился, но, скрипя сердцем, ответил:
   - Это не хлев, а дом. Всегда он был только моим, но теперь и ты поселишься в нем.
   Женщина смутилась не меньше. Потом решила, что он насмехается над ней, но, не увидев игривости в его глазах, все поняла:
   - Ты беден!? - воскликнула она. - Спасибо, отец: избавился ты от своей дочери, отдав меня в руки нищему!
   Наложница ходила по небольшой без окон комнате, с неприязнью разглядывая левитовы "сокровища": рогожу да лампу, наполненную наполовину маслом.
   - Ты же священник, - она не верила своим глазам. - А как же людские подарки, а часть от жертвы, которую можно продавать или обменивать на товары?!
   - Часть от жертвы хватает мне только для поддержания жизни в теле моем, о большем я и не мечтаю. Даст Бог, не оставит Он нас милостью своей.
   - Богу твоему одни тучные всесожжения подавай. Какое ему дело до олуха-бедняка!
  
   С той самой первой "брачной" ночи она взяла за обыкновение всячески попрекать его, мол, обманул ее и забрал из отцовского дома, где ей жилось богато и привольно, не то, что здесь. Левит махал рукой и уходил. Все чаще он покидал дом, чтобы не слышать вечных упреков в несостоятельности накормить и одеть женщину, с которой он живет. О сыне не могло быть и речи. Она применяла все возможные средства, чтобы не понести от левита, а несколько раз, когда запаздывал срок ее обычных дел, даже ходила на высоту к гадалкам и колдунам. Грозилась покончить с собой или уйти назад к отцу.
   И вот однажды левит вернулся домой, а в хижине все вещи были перевернуты верх дном, все разбросано. Немытые горшки и кувшины, сваленные в кучу, стояли около порога. Все свое - кедровую коробку со свадебными драгоценностями и серебряного литого божка - она забрала. Не оказалось также и контракта, скрепленного рукой отца ее и левита. Контракт по Закону принадлежал мужчине, который волен был сохранить или разорвать его, дав жене разводную, а наложнице - отпускную. Теперь, когда контракт находился не в его руках, сам левит не был свободен и не мог найти себе другую наложницу.
   Подождав несколько дней, он отправился в Вифлеем.
   Шумный город, не под стать пустынному подножью горы Ефремовой. Оазис, окруженный засушливыми полями и пригорками, где - за городскими стенами - днем и ночью ходила вокруг города нелюдимая тишина в соседстве с ветром и блеяньем редких отар. Мудрецы говорили, что Вифлеем стоял еще до сотворения мира, некоторые связывали его с эдемским садом, полагая, что когда-то его пределы омывались теченьями четырех рек.
   Подобно богатому Иерихону, прибрежным городам Северного моря, далекому Тиру и противоположному филистимскому Пятиградью, Вифлеем считался чудом света, одно посещение которого оставалось в памяти надолго. Закрывая глаза, виделись заплетенные в косу и виляющие узкими лентами улицы, каменные дома с заборами, террасами и садами, насаженные повсюду и ухоженные финиковые пальмы. "В тени гранатовых деревьев, - пелось тогда в Вифлееме, - я спрячу свою любовь, а в тени оливковых вновь обрету ее". Здесь огненным, вращающимся мечом Серафим преградил вход в селения райские, здесь при въезде в город со стороны Салима Рахиль обрела и тоску, и радость.
   Однако левит не понаслышке знал, что все это было не больше, чем давно минувшая история и что сейчас Вифлеем может по праву гордиться своими отборными подлецами и проходимцами, упадком нравов, дурно воспитанной молодежью, разбойничьими - не только ночью! - нападениями. Да мало ли чем... Старики говорили, что мол раньше в городе было спокойно и мирно, и что количество праведников превосходило торгующих на городских рынках. Но левит мало верил в эти рассказы, ссылаясь на излюбленное стариковское приукрашивание всего, что было раньше.
   И вместе с тем, Вифлеем всегда наводняли толпы любопытных. Приходили поглазеть на диковинные здания, на самих вифлеемлян, послушать их разговоры. Конечно, целью поломничеств были гробница Рахили и поиск - тщетный, устраиваемый только для того, чтобы вытрясти из приезжих кошельков побольше монет - высохшее устье Фисона, Гихона, Ефрата и Тигра. Зеваки толпами, после обязательного поклонения гробнице Рахили-праматери, осматривали, дивясь, местные достопримечательности.
   Любой с виду обычный крестьянский дом скрывал под своим фундаментом нечто гораздо большее, что можно было увидеть снаружи. И не только дом отца наложницы, а и почти все вифлеемские дома. Если говорить точнее, то был не один, а два Вифлеема. Певрый открывался взгляду каждого пришедшего в город - завоевателя ли, мирного ли путника. Что же касается жизни второго города, то она возрождалась лишь с неприятельской осадой и замирала, когда наступал мир.
   Под тонким слоем плодородной земли, под слоем рыхлого известняка и редких мраморных залежей годами выдалбливались колодцы, туннели. Полученный камень поднимали наверх, возводя одно- и двухэтажные постройки из ослепительно-белых блоков. Колодцы с туннелями постепенно расширялись, превращаясь в настоящие коридоры, где уже не в три погибели, но в полный рост перемещались рабочие-каменщики. Со временем ниши стали настолько велики, что многие - даже в мирные годы - на лето предпочитали селиться в этих подземных помещениях.
   Здесь располагались маслодавильни, куда по осени на ослах свозили огромные корзины жирных плодов, голубятни, расположенные немногим выше человеческого роста, чтобы лисы не могли забраться в гнезда. Голубей разводили себе в пищу, на продажу или для обмена. Весь птичий помет сгребали в ямы, откуда его поднимали на поверхность через колодезные отверстия. В добавок к плодородной почве, помет использовали для сельскохозяйственных удобрений, что превращало вифлеемские земли в цветущие на протяжении всего года сады. Но несмотря на щедрость полей, основная часть населения - из-за нескончаемых войн и всевозможных поборов - была средних и ниже средних достатков, а посему голуби использовались также в качестве жертвы.
   Дом, в который пришел левит (позади, как полуденная тень, его сопровождал слуга), являл собой скромное завершение подземного айсберга. Обветшалыми стенами и покосившейся крышей он, казалось, бесцельно дрейфовал в соседстве подобных ему хижин, а цветущая вокруг зелень только (нарочно?) подчеркивала бедность крестьянских жилищ.
   - Теперь понятно, почему тесть согласился отпустить ее: моя хижина в сравнении с этим убожеством - обещанное обетованье Израиля. Но моей "возлюбленной", видимо, ничем не угодишь.
   Левит поравнялся с лачугой. Во дворе стервозно и заливисто лаяла собака. Наложница стояла во дворе, усмиряя охрипшего пса. Увидев своего господина, женщина всплеснула руками и, запричитав, скрылась за конопляной завесой.
   Через мгновение отец женщины выбежал на порог в одном домашнем - перештопанном на все лады - гиматии. Очевидно, по испуганному виду дочери он решил, что через забор перелез грабитель: в руке он держал бронзовый серп.
   Но как только он увидел левита, воскликнул:
   - Зять пришел! - не расставил, а распахнул руки, отбросив в заросли репейника проржавленный полумесяц.
   - Я ведь не думал уже, не надеялся, - обнимал он и тряс зятя за плечи. - За дочкой пришел? Плохо без бабы? Вот и я говорю... Да что же ты стоишь - заходи!
   Женщина стояла в стороне, опустив взгляд. Подносила воду для умывания, нахмурив бровки, но внутренне радуясь, однако не тому, что левит пришел за ней, а то, что вышло, как она того захотела.
   Тесть не отставал - после кувшинов с водой он велел дочери ставить перед гостем все бывшие в доме съестные припасы.
   "Пусть самим не хватает, - говорил он себе в бороду, - Господь не оставит без милости делящихся последним".
   Расположившись на полу напротив зятя, он все подливал и подкладывал. Расспрашивал, а когда видел, что дорогой гость уставал от расспросов и разговоров, звал музыкантов, но так как на зов его никто не приходил, то сам брал в руки гусли и затягивал что-то длинное, грустное, военное и несвязное. Хмельным ртом жевал он слова, непослушными пальцами перебирал струны, а когда левит начинал зевать, то бросал гусли и мчался к "дорогому зятю" обниматься, подкладывать скудных яств и подливать жидких соусов.
   Два дня сидели они, не выходя. Дочка то и дело оставляла конопляную завесу открытой, чтобы выветрить застоянный дух. На утро третьего дня левит поднялся со своего места:
   - Пойду, - сказал он, - потуже затягивая кошельный пояс, а поверх надевая свой дорожный плащ. - Собирайтесь!
   Слуга его, все это время бездельничавший с соседскими приживалками, и наложница даже приподнялись со своих мест: к кому, как не к ним обращен был хозяйский голос? Уже хотели они разбежаться в разные стороны, чтобы как можно быстрее нагрузить осла и приготовить в дорогу съестного, как тесть с поднятыми руками подошел к зятю:
   - Хочешь идти, отправляйся сию же минуту, только... - он сощурил глаза и, широко улыбнувшись, взял левита под руку. - ...только смотри! Дочь моя присмирела, но стоит ей покинуть мой дом, как снова возьмется за свое - то ей не то и это ей не так. Заартачится, сбежит от тебя. Снова придешь к тестю? Я-то буду несомненно рад: на старости лет мне и другой отрады не надо, чтобы только кто-нибудь провел время со стариком. Видит Бог, не о себе - о вас думаю. Пообожди еще немного, пусть в себя придет, а мы в это время друг дружку потешим. Никогда она из дому не выходила, не привыкла еще.
   Левит снял плащ, распоясал кошель и сел на прежнее место. И снова полилась музыка и песни, разговоры, слова. Кубки наполнялись вином, пенились. Наложница только и заботилась о том, чтобы вовремя принести наполненный кувшин, побежать к мяснику, чтобы тот заколол барана.
   - Много ли гостей в доме отца твоего? - толстоватый и бородатый мясник все время точил нож о нож.
   - Нет, - отвечала она, - один муж мой.
   - Если я заколю барана, - смеялся мясник, - а ты принесешь гостю говядину, тогда и станет он мужем твоим.
   Мясник хорошо относился и к отцу ее, и к ней самой. Он всего лишь высказывал общее мнение о том, что она живет с левитом незаконно.
   Еще и поэтому она злилась на священника. Все в городе показывали уже на нее пальцем, поэтому она стала думать, как бы так уговорить левита, чтобы тот поскорее собрался в обратный путь. "С ним жить одно наказание, но и в Вифлееме тоже мне проходу не будет".
   Левиту самому не терпелось уехать. "Гость, даже если ему рады, остается желанным до времени. Быть гостем это целое искусство: надо уйти прежде, чем этого захочет хозяин" - думал он.
   - Нет, - упрашивал его тесть, - останься! Ты мне как сын, если не хочешь оставаться насовсем, то хотя бы поешь, попей и повеселись вдоволь, чтобы не сказал ты, когда придешь в место свое, что я был скуп.
   Так и продолжали они сидеть, и когда тесть в очередной раз затянул какую-то нескладную песню, левит словно провалился. Приходили на память звуки, голоса. Они вели его, будто отыскивая выход в хитроумном лабиринте, выйти из которого можно лишь, не думая о выходе и забыв о том, что заблудился. Если такое произойдет, то человек сам удивится, когда окажется перед выходом. Тогда он еще подумает - выходить ему или остаться.
   В одной из комнат-ловушек левит видел, как среди поля растет один стебель, а его терзают со всех сторон ветры. Они вырывают его и несут, относят далеко за холмы в чужие земли, где нет ни дождей, ни добрых слов.
   Постояв немного перед чудесным видением, он осторожно закрыл дверь, хотел отступить, совсем уйти, но протянул руку и снова открыл дверь. На пороге стояла его наложница. В руках она держала блюдо с поджаренным мясом. Рядом дремал захмелевший тесть. Все плыло в каком-то тумане, словно видения снились и были навеянной выдумкой. Чувствовалось приближение ночи, а сам воздух начинен был духотой. Хотелось свежести - морозной или вечерней. Вместо этого пот стекал по раскрасневшимся щекам. И лишь сонное дыханье тестя нарушало непроницаемую тишину.
   Левит проснулся от жажды. Солнце уже заходило, слуга и наложница спали, а тесть сидел и лениво дергал гусельные струны. Перед ним на блюде лежали куски остывшей баранины.
   - Хочешь идти? - сказал ему тесть, видя, как тот подпоясывается. - Ночь на дворе, облачная и беззвездная. Осел твой собьется с дороги, и ты не покажешь ему верного пути.
   - И без того задержался я в доме твоем. Как-нибудь в другой раз останусь у тебя на дольше. Если будет у тебя в чем недостаток, навести и ты меня: увидишь дочь свою и передохнешь.
   - Я раньше ходил, теперь уже не те ноги. Видно, уже не свидеться нам. Если родит она тебе, останется обо мне память в Израиле, а если ссориться будете... Ни о чем не сожалею... А то погостили бы еще?
   Но левит на этот раз был непреклонен. Быстро собрались они, слуга взвалил на осла дорожную суму и, после скудных прощаний, они ушли.
   Всю дорогу левит с наложницей упрекали друг друга: из-за нее он потерял столько времени; когда у всех поля уже засеяны, у него на руках только наложница-беглянка. Она не отставала, называя его нищим и безрассудным:
   - В ночь ты повел меня по малоизвестным дорогам. А вдруг нападут на нас звери или того хуже - встретим людей? Или ты защитишь меня? А может твой храбрый слуга или этот сильный осел придут к тебе на помощь?
   Подходя к Иевусу, слуга как можно тише, стараясь не подливать масла в огонь, предложил остаться в городе и переночевать там, чтобы утром продолжить путь.
   - Не жизнь, а одно помыкание! - Левит с силой стеганул животное, направляя его не к городу, а к Кедронскому потоку. - Женщина клянет меня за то, что взял ее в дом свой, а слуге не терпится указать место ночлега, к тому же у иноплеменников. Ничего не выйдет! Ты, - резко сказал он женщине, - сейчас же замолчишь, а тебе, - поучал он слугу, - лучше держать покрепче осла, да смотреть, чтобы не упал мешок!
   Когда они были уже на подступах к Гиве Вениаминовой, ночь вконец почернела - так, что нельзя было разглядеть своих сандалий. "И то хорошо, - подумал левит, - хоть не буду видеть лица ее. Пусть ворчит! Слова ее больше ли ветра?"
   Они прошли мимо спящей стражи и оказались среди пустынной городской площади. Лишь по нескольким тусклым огонькам из постоялых дворов можно было хоть как-то сориентироваться. Левит не раз бывал в Гиве, но даже если бы он был местным и с младенчества бегал по запутанным заячьим тропам здешних улиц, то и тогда он остановился бы, не решаясь идти дальше.
   - Стой где стоишь, - отрезал он, обращаясь к наложнице. - Не смей никуда отлучаться, держись за ослиную подпругу.
   - А что будешь делать ты? - спросила женщина с некоторой нерешительностью в голосе, словно она шла по гулкому подземелью.
   - А что мне делать? - отозвался левит. - Постелю на дороге. Переночуем прямо здесь. Теплые плащи у нас имеются - не замерзнем, а милостью Божьей никто на улице нас не тронет.
   Сначала всхлипывая, но постепенно все громче и надрывнее, женщина разразилась рыданием, что вот-вот должно было перерасти в истерику.
   "Началось!.." - только и успел вздохнуть левит, как из темноты показалась человеческая фигура, но не слуги (слуга расшнуровывал и снимал с животного седло), а кого-то другого.
   - Куда идете? И откуда пришли? - незнакомец оказался дряхлым стариком: хрип его скорее напоминал заржавелый дверной замок, чем голос.
   Левит вздрогнул, но, пересилив себя, отвечал:
   - Мы идем из Вифлеема Иудейского к горе Ефремовой. Ночь застала нас в Гиве, и мы не встретили никого, кто бы нас пригласил в дом свой. У нас есть солома и корм для осла нашего, также хлеб и вино для меня и для рабы твоей, и для сего слуги. Ни в чем нет недостатка.
   - Добрый человек, - вмешалась в разговор наложница, - не слушай моего хозяина - от вранья он сам уже не понимает, где правда, а где вымысел. Ну, откуда взяться хлебу и вину - еще и соломе! - в дырявой и истертой левитской суме?
   После решения остаться ночевать на улице она окончательно возненавидела священника. Каждый его жест, каждое его слово вызывали в ней раздражение, ярость. Женщина уже и не старалась - как раньше - разуверить себя в обратном, сдержаться, смолчать. Легко и с холодным спокойствием отдавалась она волнам желчи и непритворного отвращения.
   - Будь спокоен, - как бы не замечая острот наложницы, отвечал старик, - весь недостаток твой на мне. Только не ночуй на улице.
  
   Старик оказался крестьянином - обрабатывал, на сколько хватало сил, небольшой надел на одной из принадлежащих городу земель. Жил недалеко от оборонительной стены, так что каждый входящий в город видел прежде площадь собрания с фонтаном, несколько постоялых домов и его - тщедушную, как и сам старик - хижину. Хоть он и работал на земле, главным его занятием, казалось, было гостеприимство. Но совсем не потому, что он считал себя праведником или любил хорошую компанию...
   Среди жителей города он и его незамужняя дочь слыли за простаков, которых можно было безнаказанно обидеть, взять у них взаймы (возвращать деньги старику или "этой нелюдимой", как говорили про его дочь, считалось несерьезным, пустым), прийти в их дом и прожить там сколько угодно.
   Все знали, что в молодости старик был состоятельным землевладельцем и жил в центре города в большом двухэтажном доме с террасой на крыше и зеленым садом. Но после того, как однажды днем посреди многолюдной улицы изнасиловали его пятилетнюю дочь, он продал свои хоромы и переселился на окраину. Ходили слухи, что с тех пор он тронулся умом, а его дочь перестала разговаривать и стала нелюдимой. Старик то и делал, что оставлял в своей хижине путников, всячески уберегая их от похода в город. Трактирщики жаловались старейшинам, мол, этот полоумный всем приезжим дает бесплатно ночлег, отчего им - трактирщикам - убыток неимоверный. Старейшины и уговаривали его, и старались задобрить и даже запугать, но все без толку - в окнах "умалишенных" каждую ночь теплился для путешественников домашний уют.
   Гива! После Содома во всем Израиле не было более развратного и бандитского города. Не проходило и пары часов, как из меняльной лавки выносилось все под чистую; на базарной площади затевались драки, в вихре которых срывали кошельки, наносили увечья богатым и бедным, за дело и просто так.
   Города-убежища были переполнены выходцами из Гивы, про которых говорили не иначе, как "звери", "нелюди". Нравственные устои в городе забылись настолько, что если девушка оставалась девственницей до своей свадьбы ее поднимали на смех. Пьяные компании слонялись по городу, ища - и находя! - приключений. У многих молодых людей на теле заметны были ножевые ранения. Все это называлось озорством, хвалилось. О похождениях "молодчика-вора" и "непоседы-дочки" пелись в трактирах и на улицах похабные песенки.
   В хижину старика захаживали частенько, зная, что у "полоумных" всегда найдется чем поживиться. Если старик не приютил гостя, значит можно найти сикеру и дармовой еды, а если в доме остался кто-то еще...
   - Эй, открывай, старая ты головешка! - за дверью послышались пьяные подростковые голоса, после чего ногами стали ломать дверь. - Мы знаем, что у тебя гости! Веди их к нам, а не то - побьем так, что если не сдохнешь, то память у тебя отшибет надолго.
   - Опять они! - сказал старик, подняв руки, словно прося защиты или говоря: "Пусть будет воля Твоя".
   - Может, они покричат и уйдут? - не на шутку испугавшись, предположил левит. - Что им надо?
   - Что им надо? - не понял старик. - Все! Еду, питье, женщин, крови...
   "Зачем?" - хотел спросить священник, но снова раздался стук в двери. На этот раз били чем-то тупым и тяжелым.
   - Ломают... - произнес старик. - Хоть бы не выбили зубы, как тогда...
   Он поднялся, и неверными полушагами поплелся открывать дверь. Левит хотел остановить его, но вместо этого обронил невпопад свое "зачем?".
   - Что ты застыл, как идол!? - бросилась за стариком женщина, однако хозяин дома уже скрылся за дверью.
   - Как ты мог отпустить его? Разве ты не понимаешь, что эти...
   Она не договорила: ее лицо выражало отчаяние - глубокое, необратимое. И в этом отчаянии тонуло все - и разбитая жизнь старика и его дочери, и ее собственная жизнь, в которой она больше не видела ни радости, ни будущего. Она хотела разрыдаться, рассыпаться на тысячи осколков, чтобы никто и никогда не смог их собрать воедино. Сердце стучало, захлебывалось, ударяя в голову солдатским маршем, филистимскими кузницами. Удар за ударом выковывались длинные прутья, заплетавшиеся в морские канаты. Вытягивались, обступали кругом. Гадюками, бобовыми вьюнами поднимались они, обнимали, сжимая. Голени, икры. Не давшее плода лоно. Обвивали талию, грудь, руки. Как пузырьки воздуха в воде - бежали вдоль позвоночника. Окутывали шею, еще свежее молодое лицо, на котором так безвременно лежала роковая печать.
   За все короткое время жизни с отцом, а потом и левитом, она всегда боялась. Боялась всего, даже собственных радостей - до глубины души, до самозабвения. Но теперь, когда мысли ее совпали с движением сердца, она вдруг успокоилась. Легкая улыбка примирения, прощания и решительности озарила всю ее, осунувшуюся и почерневшую от внутренних бурь и противоречий. Не взглянув на левита, просто, как переходят праведники в иной мир, она вышла вслед за стариком.
   Левит не успел опомниться, как снова распахнулась дверь, и в дом кубарем - его сильно ударили ногой - ввалился старик, сопровождаемый гоготом и фальшивыми куплетами.
   Потом все стихло, и лишь:
   - Я предлагал им мою дочь, но они забрали ее, - как покаяльным пеплом, хозяин осыпал себя упреками. - Не отвел напасти! Не уберег!
  
   До утра оставалось немного. Левит не спал, успокаивая старика и дожидаясь беглянку. Когда хозяин дома начал бредить и говорить о пятилетней девочке, священник в нетерпении стал ходить взад-вперед, раздумывая, что же ему предпринять: идти искать ее среди пьяных компаний (он был уверен, что женщина вторично ушла от него, чтобы позлить его) или остаться с теряющим рассудок стариком и его, склонившейся над отцом, дочерью... Тяжелый стук во дворе дома (словно с большой высоты сбросили мешок с зерном) и поспешные удаляющиеся шаги вывели левита из замешательства. Он решительно подбежал к двери, распахнул ее... на пороге, затасканное и испачканное в крови, лежало бездыханное тело.
  

2.

   Оплакав женщину, но больше - свое бездействие, он вернулся к горе Ефремовой, взял нож, и, взяв наложницу свою, разрезал ее по членам ее на двенадцать частей, и послал во все пределы Израилевы... И вышли все сыны Израилевы, и собралось все общество, как один человек, от Дана до Вирсавии, и земля Галаадская пред Господа в Массифу... И восстал весь народ, как один человек, и сказал: не пойдем никто в шатер свой, и не возвратимся никто в дом свой... И послали колена Израилевы во все колено Вениаминово сказать: какое это гнусное дело сделано у вас! Выдайте развращенных оных людей, которые в Гиве; мы умертвим их, и искореним зло из Израиля. Но сыны Вениаминовы не хотели послушать голоса братьев своих...
  
   Еще до восхода отборные войска колена Иуды укрылись в засаде неподалеку от Гивы. К приступам города были посланы лазутчики. В долине, чьи просторы не просматривались со стен Гивы, ждали приказа около тридцати тысяч пик, пращей и коротких бронзовых мечей. Солнце только-только давало о себе знать, мучительно рождаясь из слепящих белил, окрашиваясь в желтый, нагреваясь и отражаясь в меди легких доспехов и обувных ремешков солдатских сандалий.
   - Вениамин - меньший из всех колен, - бородатый пехотинец сплюнул в песок, рассматривая издали известняковые стены города-бунтаря, - а натворил дел, что и всем сообща не распутать.
   - Как распутаешь? - отозвался другой наемник. - С такими все равно, что медведя учить - каких овец можно таскать, а каких нельзя.
   - Как будто не люди они. Все ж, братья!
   - Вот и выходит, что от родных хлопот больше, чем от незнакомцев: они тебе не просто нож под лопатку саданут, а еще и скажут что-нибудь этакое напоследок. Нет, как хочешь, но для меня отец, если он предатель, уже не отец - зарублю, не задумываясь. Все это глупые россказни про кровное родство и прочее. Надежный товарищ куда лучше родной матери.
   - Лучше-то оно может и лучше, да только мать есть мать.
   - Какие же вы все темные! Вбили вам сызмала в голову всякие небылицы, а потом еще и военным шлемом затянули, чтобы вы глупости эти не растеряли.
   - Что ж плохого в родственниках-то?
   - Да нет в них ничего худого! Да и не о том я тебе толкую, что худо в них... запутал ты меня совсем. Смотри лучше на флажки.
   - Не бойся, не пропустим - махнут, все ринутся. Наше дело малое - пойти да без головы остаться. А первым тебя встретит Вениаминова стрела или немного погодя, в том уже нет разницы.
   - В другое время тебя за такие речи можно было бы отдать под сотницкий суд за подстрекание к неповиновению. - Наемник осклабился, цыкнул через дырку в передних - черных, наполовину сжеванных - зубах. - Да что ты таким серьезным стал? Ты что, и вправду подумал, будто я побегу докладывать о тебе? Чудак!.. Куда ни взгляни - у всех мины хмурые, сморщенные. Поститесь вы, что ли?
   - Вот так всегда перед бойней, - солдат хотел сменить тему, - все тихо и спокойно, как вчера и третьего дня. А совсем скоро эту благодать захлестнет утробный вой шофара...
   - Снова про утренних жаворонков да соловьев во дворе любимой! - Другому наемнику, видимо, было все равно о чем болтать. - Вот увидишь, скоро на земле вообще не будет мира. Тогда лязг железа станет привычнее колыбельных и восторженных речей. Ни один пустослов-философ больше не возьмет верх над силой. Тогда нашему брату будет почет и уважение. Они даже не подозревают, что мы больше ихнего ценим жизнь, а все потому что мы видели изнанку.
   - Из твоего полоумного бреда выходит, мы с тобой вроде счастливчиков, а другим, у которых поля и дети малые, не повезло. Да ты в себе ли? Для чего мы тогда вообще беремся за пику с пращой?
   - Крестьянину пахать поле, - рассеянно проговорил наемник, - роженице вынашивать сыновей. Наше занятие война, ради чего бы она ни велась и кто бы после ни называл себя победителем...
   В это время один за другим направляющие подняли и опустили треугольные красные флажки. Это был знак: пехота бесшумно поднялась, и, ощетинившись, подалась вперед. Бородатый солдат не нашелся, что ответить, да и не время было умствовать. В одном из первых рядов бежали они бок о бок. Ничто не могло разъединить их теперь - намеченная цель и возможная близкая гибель роднила их. С многотысячным маршем, с дробью походных кимвал в один ритм маршеровали, дышали, шли. Пот товарищей придавал храбрости, а предчувствие скорой крови меняло страх на дурманящую ярость. Перемалывая щебень с песком в туманные клубы пыли, они все больше становились похожими на стаю - неистовую, и, ради наживы, глотка свободы или ради забавы, готовую идти до конца...
  
   В два дня вениамитяне положили сорок тысяч израильтян.
   Неутешный плач стоял во всех пределах земли. Заклятием израильтяне наложили на себя строгий пост, а пока постились, непрестанно приносили - всесожжения с мирными приношениями - жертву за жертвой. Каждый спрашивал себя и других: "Так ли Господь наказывает восстанавливающих справедливость!?". Спрашивали, не находя ответа. А первосвященник с левитами и коэнами, бросив урим с туммимом, приговором объявили волю Яхве снова идти войной на Вениамина.
   Вокруг жертвенника собрались военачальники и старейшины одиннадцати колен. Согбенный годами Финеес вышел вперед. Несмотря на траур и постигнувшее всех горе, многие не удержались от невольного смешка: похожий на домашнего духа кастрюль и очагов, первосвященник сразу располагал к себе. Финеес неуклюже стянул с правой ноги стертый до ремней сандалий, назвав его Гивой и бросив его перед собой, чем вызвал всеобщий смех и одобрение. Затем он надежно воткнул посох рядом с сандалием с одной стороны и аккуратно положил несколько камней - с другой.
   - Это Израиль! - тихо, но уверенно и властно указал он на каменную горку. - И это Израиль, - постучал он по древку посоха. - Как видите, мы окружили Гиву! Только здесь (он указал на камни) нас мало, а вот тут (первосвященник еще больше налег на посох) скрывается наша основная сила. "И что с того, - спросите вы, - зачем этот старый жернов созвал нас - отборных маслин с янтарным виноградом - в свою развалившуюся давильню?" И еще скажете: "Посмотрите, он рассказывает нам небылицы, тогда как глаза тысячей матерей и жен полны слез и ропота!". Но, поверьте, ничто и никто, кроме Бога, не остается неизменным. И если сегодня горе наше безутешно, то завтра эти пустынные долины покроются травами и цветами и снова будут радовать глаз. Стены дома, в котором погиб сын, вновь услышат плач новорожденного, и в тот час не будет большей радости по всей земле. Сколько не ухаживайте за деревом, но однажды, когда вы будете далеко, оно распустится и принесет плод, а потом завянет. И те же руки, которые садили его, выкорчуют его цепкие корни.
   Первосвященник поправил съехавший на глаза кидар, наперсник на его груди поблескивал, как стоячая вода на глубине древних колодцев.
   - За два дня погибла десятая часть израильского войска, - продолжал Финеес. - Так и колено Вениамина - одна из двенадцати частей - отпало от наследия Авраама. Вам больно было потерять боевых товарищей, семьи их долго не смогут утешиться. Но для Бога потерять Вениамина стало не меньшей потерей. Только поэтому Яхве, по любви Своей, дал вам почувствовать то же, что ощутил Он.
   Волна возмущения прокатилась по сомкнутым рядам. Но тут же сменилась волной ликования - Яхве не наказал народ Свой!
   - Теперь же, - первосвященник мысленно благодарил за вразумление этого нараставшего бунта, - кому-то из вас предстоит быть посохом, а кому-то рассыпанными камнями. Итак, вы разделитесь. Те, кому выпадет роль камней, пойдут, как и прежде, и станут в боевой порядок перед городом. Вениамитам-то что - они, упоенные победой, и даже не зная, что она им в погибель, помчатся куда угодно, вам только останется показать им свою спину. И вы им ее покажете! Как только выйдут они из городских ворот, чтобы вступить с вами в сражение, вы станете отступать от стен на большие и малые дороги. Увидев, что Израиль дрогнул и побежал, они, охмелев от собственного величия и гордости, будут преследовать вас, оставив Гиву. Вот тут-то и покарает Господь этих содомлян.
   Никто не смел пошелохнуться. Все, как один, замерли, так что и последние ряды могли услышать потрескиванье поленьев на далеком, стоящем около первосвященника, жертвеннике. Собственные раны и не похороненные, начинавшие уже смердеть, трупы товарищей виделись уже в ином свете - справедливости и скорой расплаты. Будто и вправду голые пустынные прерии покрылись вдруг цветущими деревьями и сочными травами.
   На "посох" Финеес возложил не менее важную часть похода: когда "камни" будут уже далеко и когда вениамиты начнут преследовать их по дороге, ведущей к Вефилю, "посох" - десять тысяч пехоты - устремится из Ваал-Фамара в оставленную армией Гиву.
   Так началось поражение Вениамина. И не помогли городу ни оставшиеся в стенах его лучники, ни семьсот отборных левшей-пращников, которые, бросая из пращей камни в волос, не бросали мимо. Пала Гива, пали защитники ее. Юноши и старики, мужчины, девицы, младенцы и домашний скот. Посыпался на нее серный дождь зажженных израильских стрел. Вспыхнули крыши, запылали дома, а стены превратились в тлеющие головешки.
   Над городом поднялся дым, и Вениамин-победитель, преследующий малую часть Израиля, увидев его, понял, что попал в засаду. Раскололся и разлетелся по дорогам и тропам, ведущим в пустыни. И ни одно селение Вениамина не осталось нетронутым: смерчем прошел Израиль до Менухи и Гидома. Везде, где было дыхание, где билось сердце младшего сына Иакова, там лежали теперь вспоротые, задушенные, изрубленные тела. Из всего мятежного колена в живых осталось всего около шестисот мужчин. Они убежали и скрылись в пустыне у неприступной скалы Риммон и оставались там, пока Израиль, обезумевший от наживы и так скоро забывший вчерашнюю боль, не отпраздновал победу, пока в похмелье своем не осознал он, что стал... братоубийцей и что грех его куда больше греха, совершенного Вениамином.
  

3.

   И снова пределы Массифы услышали неутешный плач. Израильтяне рвали на себе одежду, постились и посыпали головы пеплом пожарищ - не в память о погибших солдатах, но сожалея об истреблении братьев.
   Цепочка проклятий множилась, одно преступление вело за собой другое.
   С самого того дня, когда в стан каждого колена доставили части разрубленной наложницы, все одиннадцать племен поклялись двойной клятвой: умертвить всякого, кто не присоединится к походу на Гиву и впредь не выдавать своих дочерей за вениамитов. Поклялись все, кроме Иависа - города из колена Гадова.
   Отделенный от остального Израиля горным хребтом Галаада, стоял он высушенной проплешиной среди тенистых лесов, тысячелетних болот и полноводных ручьев. На полпути от Генисаретского озера до Мертвого моря. От Массифы - в нескольких днях изнуряющей дороги с небезопасным переходом через порожистый желоб Иордана. Не только природа поставила эту границу, но и многолетнее (с раздела земель Иисусом Навином) обособление одних от других. Жители Иависа - главного города Галаадского - никогда с тех пор не приходили в Силом, не слыша ни военного, ни праздничного шофара своих собратьев.
   Отсутствие каких-либо контактов положило конец и их религиозному общению. Иависян называли раскольниками, тенью Кириат-Иарима. В Иависе жили по своим законам, во многом разнящимся с законодательством Моисея. На своих возвышенностях приносили они жертвы.
   "Кому приносят они свои всесожжения? - негодовал Финеес, говоря про культ Иависян. - Оттого и высох город их, что не Яхве служат, а выкрикивают молитвы свои в пустоту. Как они еще не впали в язычество? Где нет Бога, там идолы. Истуканов, конечно, может они и не делают, но и Яхве среди них тоже нет".
   Многие понимали слова Финееса, как призыв к действию. Сооружались небольшие отряды "ревнителей Яхве", переправляясь через Иордан, в водах которого отражались их напитанные желчью лица и безучастные, готовые делить хлеб и проливать кровь, бронзовые мечи.
   Первосвященник не одобрял и даже порицал подобные вылазки, но особо ничего не предпринимал, чтобы остановить их. А со временем разбойничьи походы на Иавис воспринимались уже как прямое повеление Яхве. Бродячие проповедники призывали на площадях идти войной против "нечестия Израиля".
   "Один такой поход, - убеждали они, - освобождает от годичной жертвы. Богу будет приятнее, если в Израиле совсем не останется искажателей религии, чем праведники принесут ему богатое всесожжение".
   Удрученный безвыходным положением, Финеес не раз бросал урим с туммимом, советовался с мудрецами-коэнами. Но решение пришло не в откровении, не во сне, а как-то само-собой.
   - Утешьтесь! - выкрикивала согбенная фигура первосвященника. - Рыдания ваши были о том, что вы стали рукой Господа, поразившей братьев ваших. В том еще каялись вы, что оставшимся мужчинам Вениамина не достанется жен, ибо вы поклялись не отдавать за них дочерей ваших, а всех вениамитянок вы истребили. Однако же вы клялись и "умертвить всякого, кто не присоединится к походу на Гиву". Теперь одна клятва освободит вас от другой: двенадцать тысяч пеших и колесничих по числу колен Израиля пойдут и уничтожат нечестивый Иавис - от детей до стариков, оставив в живых только девушек, которых мы и отдадим в жены укрывшимся в Риммоне. А если не хватит, то пусть приходят они в Силом на праздник. Пусть спрячутся там в виноградниках, и когда выйдут силомлянки танцевать в хороводах, пусть выбегают из кустов и хватают каждый себе жену.
   Финеес замолчал, а "слава" и "да живет первосвященник в милости Божьей" еще долго разносились горным - раскатистым и зловещим - эхом.
  
  
  
  
  

Избрание

глава четвертая

  

1.

   - Ты иди, а мы с Иеминеем останемся присмотреть за животными и за шатром.
   С утра Ахиноамь принесла четыре меха воды, и теперь стояла над деревянной лоханью, ополаскивая и выжимая сальные вещи.
   - Ваши гиматии, - засмеялась она, - как старые девы: видать, с самого пошива не были стираны, оттого прохудились и полиняли.
   Саул наблюдал за ловкими движениями женщины, мысленно благодаря Самуила за такое благословение.
   - Как же вы останетесь, - он лукаво глядел на руки жены, закатанные до локтя, - если судья велел собраться в Массифе всему народу, чтобы никого не осталось ни в доме, ни на полях!
   Ахиноамь заметила взгляд Саула, выпрямилась, широким движением сняла с себя верхнюю льняную накидку, оставшись обнаженной до пояса. Ее гибкое, чуть полноватое тело притягивало. Щеки Саула по-юношески зарделись, он стушевался, оробел.
   - Не всем корону носить, кому-то надо и белье месить! - Ахиноамь победно отвернулась, каждое слово сопровождая из-за спины зычным причмокиваньем стирки.
   После их первой ночи, они так и поселились в пастушечьем шатре. К Кису даже не наведались - через других передали, что мол так и так, Саул женился на некой Ахиноами, дочери некоего Ахимааца, и вот Ахиноамь уже ходит не праздная, к сезону дождей ожидая первенца. От Киса не последовало ответа.
   Песчаные ветры дули со стороны Гивы, поднимая облака пыли. За два шага ничего нельзя было разобрать - ни что, ни кто перед тобой. Даже самый привычный глазу человек принимался за мохнатого, четырехрукого духа пустыни. Друг друга сторонились, редкие кустарники и деревья обходили кругом. От песчаных бурь не спасали ни шатер, ни повязки. Казалось, еще немного, и дышать через раз или два будет уже невозможно. Но приходила ночь, зернистость осаживалась. Уже не скрипело на зубах, глаза не сковывала резь. Отверзшееся небо широко открывало свои непостижимые дали. И широта эта висела над всеми мелкими и приходящими заботами-хлопотами.
   Иеминей неотлучно находился с ними, помогал молодой жене по хозяйству: выдалбливал шкуры, а по ночам сторожил стада и вход в шатер. Молодожены называли солдата своим ангелом, а он вспоминал и любил рассказывать историю, как давным-давно по дороге в Силом к господину приходил посланник Божий.
   - В ту ночь муж твой так ничего и не понял, а я, хоть и сделал вид, что в посещении ночного гостя не было ничего удивительного, до утра не мог уснуть. И пусть глаза мои уже ничего не видели, сон обходил меня стороной. Господин сказал, будто незнакомец ушел, а я лежал и все чувствовал, что вот он - муж в белых одеяниях - стоит рядом и смотрит на нас. Но то совсем не так, как ты, например, смотришь или кто другой - его взгляд окутывал, защищал. И если бы волк или голодный лев увидели нас без палок и пращей, то... не знаю, как объяснить... без страха я слушал бы их шаги, их вой и рычанье испугали бы меня не больше, чем прыжки гарцующей лани.
   Что до Саула, то из памяти его, похоже, стерлось многое: и кровавая бойня, и тысячи мертвых тел, и насилие над матерью и сестрами... но только не голос пришедшего к нему. "Видом он, - вспоминал Саул, - походил на левита из Силома, но говорил он так тихо и спокойно... и еще... глубоко! Ни от кого больше я ничего подобного не слышал".
   Солдат часами мог рассказывать Ахиноами про "своего господина":
   - После того, как филистимляне отобрали у него семью, а у меня - зрение, стал я ходить за ним: куда он поведет меня, туда и пойду. Тогда я еще думал, что не он, а я его в Силом привел! Когда же Самуил оставил его при скинии, сделался ему слугой, и даже рад и благодарю Яхве и супругу Его - Ашеру, что позволили нечестивым ослепить меня. А иначе как бы мы встретились? Жили бы себе - я в казарме или на паперти, а он на улице. Так и померли бы порознь. А вот теперь иначе все, и счастлив я больше без глаз, но с господином, чем с глазами, но без него.
   Стирая ли, стряпая ли Ахиноамь со вниманием слушала его рассказы, не перебивая и не споря с солдатом. Часто она забывалась, слуга же, не замечая, что "госпожа" отвлеклась, продолжал свою тихую, слегка охрипшую сурдинку про былые годы, про горести и радости. Время от времени Ахиноамь просила его пойти проверить, на месте ли стадо. Тогда шатер погружался в бессловесную игру веретена или штопанье прохудившейся одежды. После же возвращения солдата шатер снова наполнялся обычным говорением.
   В тот день, когда Ахиноамь объявила Саулу, что не пойдет с ним в Массифу, огонь, как и всегда, охотно и радостно потрескивал в очаге.
   - Белье не скиснет без тебя! - чувствуя недоумение Саула, Иеминей заговорил из своего угла. - Если мужа твоего изберут царем, то сегодня станет последним днем прислужной работы.
   Ахиноамь только махнула в сторону солдата, ничего не ответив.
   - Оставь ее, - сдержано и холодно отрезал Саул, - не видишь - у нее свои дела, а у нас (он особо выделил "нас", давая понять, что Иеминей пойдет с ним) - свои.
   "Как не видеть? И слепому видать!" - хотел ответить Иеминей, но вместо этого стал потихоньку складывать вещи в дорогу.
   - И не забудь пращу и недоточенное копье, - бросил Саул на ходу.
   Выйдя из шатра, он отправился к пасущимся вдали овцам. Туда и принес слуга дорожный скарб с трехдневным запасом пищи, шерстяными накидками от ночных морозов и пустынных ветров. Не попрощавшись с оставшейся Ахиноамью, они тотчас отправились верхом на ослах в Массифу.
  

2.

   Даже если путник не знал дороги в Массифу, в те дни трудно было заплутать - ото всюду тянулись повозки, начиненные всяким добром и провизией; шли пешком, погоняли верблюдов. Вдоль равнин, пригорков, ущелий... Пристройся к кому-нибудь или иди следом и не ошибешься. Все колена созваны на священный холм!
   С юга и севера, от Дана до Иуды - пылающие, запыленные серафимы слетаются на зов левитов. Сопровождаемые вооруженной охраной, несут они из опустевшего Силома ковчег. Кто видел Бога и остался жив? Кто видел славу Его, говоря "завтра" или "в следующем году"? Падают ниц, прижимаясь к земле, откуда вышли, куда... Нет, не песок, не камни - белая глина, кости отцов. Бездушное жарево, суховеи, редкие тени, лишенные жизни. Земля - престол Его. Кого другого назовут царем своим? Кому другому поклонятся? Камню? Подобной ли себе глине?
   С закатом и наступлением сумерек вся округа озарилась огнищами - останавливались на ночь, снимали с животных тяжелые тюки, жгли пустынную, собранную по дороге ветошь. Веяло уютом. Запахи печеного хлеба, жаркого стлались, стояли в воздухе густой накипью, сдобренной громкими разговорами, смехом, криками животных.
   Наши путники прибились к одним из таких привальных. Расположились у костра, достав и разложив перед всеми запасы провизии.
   - Ишь, какой великан! Не из пеласгов ли?
   На лице толстого, как пара тучных коров, симеонита отразились отблески рыжего пламени. Незнакомец вальяжно растянулся на расстеленной рогоже. Причмокивая и то и дело как будто сплевывая, он жевал слова, говорил в нос и картавил, костер называя "огнюшком", своих домочадцев - "тринадцатым коленом Иакова", а очередное путешествие в Массифу - "скоморошничеством". В народе такие прибаутки-присказки пренебрежительно называли "южным акцентом", людей - "южанами", хоть бы они и спустились с заснеженного Галаада.
   - Отец наш - Вениамин... - отозвался Саул, усаживаясь, напротив. - Всё ли в Вирсавии так, как хочет того Бог? Вижу, ты из тех краев. Да и люди твои нездешние.
   Саул оглядел присутствующих: около десяти человек. Люди стояли в запыленных, штопанных-перештопанных обносках, что и одеждой назвать трудно. С жадностью смотрели на яства, разложенные вокруг толстяка.
   - Да и вы не отсюда, - сказал он, громко причмокнув. - Не в пустыне же дом ваш. Чудные вы, вениамиты, такую мерзость в Израиле сотворить! До сих пор, поди, дочерей наших воруете?
   Толстяк вынул из огня полусырой, только сверху покрывшийся черным обгарком, кусок мяса. Остервенело вгрызся в него. "Загнанный зверь, стая гончих, живая плоть" - пронеслось в голове Саула, и он почувствовал подступающую тошноту. Симеонит заметил перемену на лице "великана":
   - А ты сразу и раскис! - широко, наотмашь вытер он рукавом бордовый от крови рот. - Что за народ - ни пошутить с ним, ни серьезно поговорить! А это что - слуга или раб твой? Вон, отошли его к моим, пусть там околачивается.
   Саул растерялся, не зная, что ответить. Перехватило дыхание, и он не мог произнести ни слова. Хамоватое чавканье словно сковало его. Старый Иеминей немного поерзал на месте, ожидая защиты.
   - Ну!? - протянул толстяк, удивленно уставившись на Саула, мол, когда ты уже прикажешь слуге уйти и когда можно будет продолжить начатый разговор.
   Так неожиданно - Саул совсем не был готов к навязанному ему выбору - стыд, гнев, желание разбить наглецу голову первым попавшимся камнем, вязкая паутина нерешительности...
   Вздохнув, Иеминей поднялся и пошел на оживленное перешептыванье рабов.
   - А вы тихо! - рявкнул толстяк и бросил недоеденную кость в притихшую кучку зачумленных людей: послышалось копошение - немая ругань за первенство обладать куском. - Никакой к ним жалости! Рабом родился, рабом и помрет. Ты, однако, молодец - не думал, что отошлешь своего бедолагу. Как ты выдрессировал его, ничего даже не сказал... Мне на моих глотку рвать приходится, иначе не понимают. Совсем от рук отбились. Скормлю их мухе, блеять пойдут к Азазелу!
   Его маленькие вспухшие пальцы-обрубки копошились, перебирая мясо, как бы вынюхивая кусок пожилистее. Выбрав и ощупав со всех сторон, убедившись в его сытности и достаточной поджаренности, только тогда они предлагали его рту. Тот, попробовав и так, и этак, зажевывал, по цепочке передавая его вздутым щекам, почерневшим зубам, что исполняли роль молотильни. Наконец, вся эта тщательно пережеванная масса проглатывалась одним (подобно какой-нибудь устрице) махом. Дальнейшая участь пищи толстяка не интересовала. Как только рот оказывался пустым, губы - эти размякшие и округлые створки - раскрывались, пропуская зажаренное - как надо! - крылышко. Происходило непроизвольное движение, в котором сочеталось все: и жевание, и нетерпеливое всасывание - до самого основания кости, до самых - радостных и торжествующих - пальцев. "Ну как?" - будто спрашивали они. Но было и без того понятно, что рту кусок пришелся по вкусу. Малиновый, покрытый блестящим жирком, он то и дело восклицал:
   - Прекрасные перепела! Клянусь жужжанием самой резвой мухи, если и в пустыне евреи ели так же, то зачем надо было идти в землю, где что ни год, то войны или засуха, а если не то и не другое, так что-то третье. И почему не можем мы быть, как и прочие народы? Почему всегда глупость идет впереди нас?
   - Не глупость это - фараониты!
   Только сейчас Саул заметил сидящего рядом с толстяком другого, похожего на него. Но тот другой ничего не ел - смотрел на огонь. Саул даже вздрогнул.
   - Везде они, фараониты. Ни про кого не знаю, знаю только, что не я.
   Он говорил странно. "Бредит или того..." - подумал Саул, рассматривая понурую, тихую, чем-то озабоченную фигуру незнакомца. Походный гиматий его до того износился, что местами проглядывало сухое, уже немолодое тело. При свете огня видна была часть его лица: горбатый огромный нос каким-то нелепым нагромождением лежал прямо на густой бороде - и рот, и щеки его, и глаза терялись в склоченных, не чесанных зарослях. Создавалось впечатление, что говорит кто-то другой, так как ни движения губ, ни самих губ, видно не было.
   - Эк тебя! - толстяк ленивым движением перебросил кость через ограду в прислужную часть. - Кто же они такие, твои фараониты?
   - И кто они, и как их узнать, - ответил тот сухим далеким голосом, что напоминал эхо в пустом кувшине наполовину с жужжанием пчелы, - о том умалчивают от нас левиты.
   - Эти безземельные силомляне!? - осклабился толстяк.
   - А по-твоему, кому еще скрывать от нас правду? Они как думают? Чтобы держать людей в повиновении, и чтобы мы приносили им жертву, надо умалчивать, не до конца разглашать истину.
   - Да что они такого знают, чего мы не знаем?
   - Вот ты спрашиваешь про фараонитов. А почему, скажи, ни один левит еще не сказал всю правду?
   - Да что ты завелся? Какую правду? Правда в том, что если ты сам себя не накормишь, то другие только порадуются твоей бедности.
   - Сказанное тобой очевидно, потому что каждый согласится с тобой. А правду надо искать в том, о чем левиты шушукаются между собой. О фараонитах ты, например, не слышал, а им, - значительно и заговорщицки показал он в сторону Силома, - про то все известно. И с тех пор, как я случайно подслушал двоих из их племени, считаю делом всей своей жизни...
   Про Саула, казалось, они и вовсе забыли. Саул же старался не пропустить ни слова. В распространенные в те времена в Израиле слухи о том, что якобы левиты что-то умалчивают, он не верил, но решил при встрече пересказать Самуилу услышанную историю.
   - Фараониты, - странный попутчик говорил шепотом, до смысла некоторых слов приходилось догадываться, особенно когда дул противоположный ветер, - как ты понимаешь, подосланы к нам от фараона. Как пришел к нему Моисей, так и положил он в своем сердце и даже поклялся перед жрецами своими извести народ наш, чего бы это ему ни стоило. Поначалу жрецы его вслед за Моисеем и Аароном и трости превращали в змеи и воды Нила - в кровь. И заметь, не просто поверхность воды окрашивали красным порошком, а то настоящая кровь была! Потому и все последующие казни посыпались на Египет, что кровь смердеть начала. Но жрецы продолжали уверять фараона: мол, все это блажь да фокусы... Так продолжалось до смерти его первого сына. В ту ночь во всей фараоновой столице погибли первенцы. На этом чаша гнева фараонова переполнилась. Он собрал десять своих самых приближенных телохранителей и приказал им взять с собой жен и детей, а также множество крестьянского и рабочего люда, чтобы затеряться между нами. Каждому, кто согласится пойти за Моисеем, фараон велел выдать щедрое вознаграждение золотыми и серебрянными украшениями и деньгами, которые они должны были отдать Моисею. Израильтяне, думая, что египтяне уходят с ними по доброй воле, принимали от них золото, весьма радуясь и думая, что обобрали египтян. Телохранителям же фараон сказал так:
   - Последнюю ночь вы пребываете в Египте. Завтра вы уйдете вместе с сынами Израиля в земли их. Будьте как они, во всем исполняйте их законы и обычаи. Детей ваших жените и выдайте замуж за их детей. Примите имя Яхве, и наравне со всеми поклоняйтесь ему. Обрежьте плоть свою, и ничем не отличайтесь от них - ни вы, ни дети ваши.
   Воины клялись своему владыке, что ни за что не оставят его, но наоборот, готовы умереть за имя его прямо здесь или до последнего издыхания не выпускать иноплеменников из земли их. На это фараон возразил:
   - Если вы останетесь здесь, то погибнете напрасно. Я же посылаю вас к сынам Израиля, чтобы вы умерли не зря. Ради преданности имени моему во все дни ваши тайно умерщвляйте народ их. Действуйте невидимо, осторожно, чтобы все думали, что на полях случился пожар по причине грозы, что вода отравлена в колодце потому, что туда свалился прокаженный. Никто не должен улучить вас в священном мщении. Тайну эту передайте детям вашим, и пусть под страхом смерти они несут в себе мои слова, не разглашая их никому из племени Иакова.
   На этом фараон умолк и всем им сообщил свое божественное имя, которое знали только немногие жрецы. Божественное имя его и было наградой им, ибо достаточно произнести его на смертном одре, как тут же окажешься в чудесных садах божественного фараона, услышишь журчанье священного Нила, и легкий бриз будет обдувать твое обугленное этой грешной жизнью лицо.
   - И ты веришь в эти россказни! - толстяк пожевал губами и сплюнул в костер.
   - Еще бы я не верил в то, что слышал своими же ушами, и не просто от выпивох каких-нибудь - от левитов!
   - А что мне твои левиты, авторитет что ли? Они же не только про фараонитов толкуют, но и про жертвы и посты. Так что, верить каждому их слову?
   - Ты не понимаешь, я тебе об их скрытой личине, а ты мне - о белых эфодах.
   Саул поднялся, и двое собеседников переглянулись.
   - Ты будто подслушивал! - сказал странный. - Не фараонит ли? Откуда родом? Куда направляяешься?
   - Оставь его, - добродушно ответил за Саула толстяк, - вениамитянин он, а идет, как и мы, - в Массифу.
   - В том-то и дело: фараониты живут и среди Вениамина, и в других коленах. За столько лет после исхода они расплодились по всей земле. Сейчас поди узнай, где наш, а где пакостник. Больно ты малодушен. Везде враги, а ты кости обгладываешь. Он, может, потравил их и ждет, пока ты холодеть начнешь.
   Толстяк поперхнулся, недоверчиво посмотрел на кусок мяса, повертел его:
   - Тоже выдумаешь! - и залился добродушным смешком.
   Зайдя за ограду, за которой помещались рабы, Саул вывел оттуда Иеминея. Они обошли костер и, не попрощавшись, без лишних объяснений, отправились прочь.
   - Куда же ты собрался? - со спины донеслись утробные гневливые выкрики. - Что я тебе говорил? Как услышал, что раскусили его, так и тикать, не глядя на ночь. А слуга-то его не такой уж и слепой. Ты что, проверял? (видимо, после отрицательного жеста толстяка он продолжал) Вот и нечего! А впредь думай, кого приближать к себе, а с кем держаться подальше.
   Между тем, Саул и Иеминей отошли уже на несколько дальних бросков из пращи. Саулу никак не удавалось найти подходящие слова, а все, что приходило на ум, казалось слишком ненастоящим. После долгих размышлений и усилий, он сказал сухо и неуверенно:
   - Сейчас ночь, но мы пойдем, не будем ждать караван - звезды укажут нам путь, а близкий рассвет сделает шаги наши уверенными.
   - Мне-то какая разница, - отвечал Иохавед, - день сейчас или рассвет? Все одно чернь непроходимая в глазах. Куда поведешь меня, туда и ноги мои пойдут.
   - Пойдем, пойдем... - торопясь, Саул увлекал за собой солдата. - Осторожно, не оступись! Вот здесь выступ, а тут - камень. Здесь замедли шаг и переступи, а теперь иди прямо...
   Иеминей вспомнил о чем-то похожем, что уже было - с ним или с кем-то еще, здесь или совсем в другой земле. Где именно, слуга точно не помнил. Он просто шел, доверясь руке господина - так, словно то была рука не человека, да и вовсе не рука - луч света, букет полевых цветов, ветер, оборванная давным-давно пуповина...

3.

   Сбитые, запыленные ступни, надорванные ремешки растоптанной обуви. Каменистые пригорки, скаты. Песочная пыль запеклась по краям губ, глаз. В носу, в ушах, в черных, не выбеленных солнцем, кудрях. "Господи, помилуй..." - только и гудит в голове чугунным кузнечным отзвуком. Кактусовые лопухи, мелким настом песка припорошенные следы хищников, потрепанные указатели больших дорог, дыханье и всхрапыванье ослов, зной, мешковатая, потная усталость - всему одно название, одно имя. "Господи, помилуй..." - скрипит на плече дорожной сумой, пролетает вдали неслышным вороном.
   Саул, завидев первые разрозненные пешие тени, стекавшиеся - по капле, по ручейку - в одно бурлящее копошенье...
   - Массифа! - сказал он с затеплившейся надеждой увидеть наконец учителя; ускоряя шаг и увлекая за собой выбившегося из сил Иеминея.
   - Неужели? - оживился тот, повертев головой в разные стороны. - Довела нас Ашера-матерь! Сами бы не дошли. Пустынный чертополох, чтоб на твой гиматий заплат не хватило!
   - Не ворчи, - окликнул его Саул, - давай лучше своих найдем. А то в такой толчеи не то, что другого отыщешь - себя потеряешь.
   Иеминей плелся позади, погоняя непослушных ослов. Пробираться сквозь все больше и больше растущую толпу было задачей не из простых. Поминутно слышалось:
   "Посторонись!"
   "Эй! Телега с посудой, помалей! Не рви! Надорвешь подпругу, вся работа назад в печь!"
   То издали, то над самым ухом. Горловые, с хрипотцой, заливистые бабьи, детские дудочки. Верблюжьи, собачьи, смешанные, отрывистые. С нахлестом, с призывами-завываньями - голоса! Скрипели, начиненные добром, возы; крутились (прямо на ходу) точильные камни, звинели кошельки. Оттуда летело: "Завулон! Завулон!". С другого конца доносилось: "Украли! Держи стерву!".
   Толпа приходила в движение, подзуживая, натравливая, волнуясь. Кто-то порывался растолкать, протиснуться. Детей поднимали на руки, и те сверху, поддавшись на общую дребедень, орали: "Жертвенник, жертвенник! А где смотреть больно, там левиты ковчег ставят!".
   Тут же несли стариков. Они глядели заплывшими глазницами вверх, видя пустоту бесконечного синего или, приподнявшись, различали вокруг себя потревоженный улей: беспомощно покряхтывая и стеная, они краснели, наливались несовместимой с их возрастом злобой, выдавливая хриплое: "А-а-а-а!!!", что одновременно означало и "сволочи!", и "как вам не совестно, разве не видите - старого человека несут!".
   Старческое "А-а-а-а!!!" сливалось с грудным, новорожденным. Последних качали и успокаивали сдобренные, молочные мамки, шикая на стариков, чтобы те не причитали, а спокойно лежали и смотрели в синее небо.
   Все это смешивалось, менялось местами, накапливалось, трещало по швам, готовое в любой момент лопнуть, разлетевшись во все стороны на мелкие отдельные кочевья, шатры, крытые дубленой кожей.
   Оказавшись в самой гуще людского гама, Саул не думал (казалось, он вовсе забыл) о своем помазании. Глазами он искал учителя. "Самуил вспомнил о сыне своем!" - твердил он про себя взахлеб, в каждом бородатом и седовласом старце узнавая судью. Не один раз обознался он, становясь на колени и целуя руки совсем чужих людей. Те шарахались от "полоумного", бросая вслед: "Иди протрезвись! На святое избрание пришел, а не в погреб винный!".
   После очередной неудачной попытки отыскать наставника, Саул решил остановиться и присмотреть место для ночевки. Но только он завел ослов на первый постоялый двор, среди других голосов - чужих и нестройных - он услышал знакомое:
   - Ослицы снова привели тебя к твоему старику.
   Ничто, кроме этого мягкого тембра не существовало вокруг. Не раздумывая, не сомневаясь, Саул узнал, обернулся, подбежал, припал к дорогой руке:
   - Учитель! Я искал тебя везде, но, как и прежде, не я, но ты нашел меня.
   Теплые, такие желанные слезы хлынули, омыв запыленное после дороги лицо.
   - Позволь мне вернуться к тебе, поселиться в Раме или в Силоме и хоть изредка видеть и слышать тебя. Пустыня - не лучшее место для юности.
   Самуил поднял Саула с колен, обнял его, и вскоре они сидели уже на кровельной террасе постоялого двора. С крыши открывался вид на город - неузнаваемый, запруженный паломниками. Судья смотрел на своего воспитанника, удивляясь тому, как возмужал Саул за последнее время.
   - Капля за каплей вода наполняет и переполняет кувшин... - Самуил дышал тяжело и отрывисто, как могучий, но с годами уставший упряжный вол. - Так и время идет и проходит. Нынче кончились ожидания, и теперь все, что сказано было Богом через меня, исполнится.
   Саул недоверчиво смотрел на учителя, будто спрашивая: "О чем ты говоришь? Не радость ли долгожданной встречи роднит нас? К чему тогда вместо "сын мой, соскучилась по тебе душа моя" говорить о второстепенном?".
   - Ты думаешь, твой старый учитель не рад видеть тебя? - Самуил снова обнял Саула, взглянул на него и по-дружески потряс за плечи. - Ты говоришь в себе: "Опять этот скряга толкует о том, о чем мне нет никакой охоты слушать".
   Краска сменилась бледностью на щеках Саула, ему стало стыдно:
   - От тебя ничего не утаишь... - только и сумел сказать он, смущаясь и снова краснея.
   - Передо мной ты можешь быть и юным, и застенчивым, - с той же веселостью сказал Самуил и тут же переменился в лице, - но сегодня Бог укажет на тебя. Для твоего же блага тебе придется научиться скрывать свои настроения и эмоции.
   Саулу хотелось сказать, что он будто разговаривает не с любимым учителем, а с путешествующим философом, который подолгу готов толковать обо всем на свете... но промолчал. Ему стало обидно, он даже рассердился на судью. Ему показалось, что тот его не слышит и не понимает. Вместо этого он спросил:
   - Откуда ты знаешь, что Бог изберет именно меня?
   - Но Яхве тебя уже избрал! - сказал Самуил. - Или ты забыл, что произошло в то утро? А, может, недостаточно тебе моих слов и нужно еще подтверждение?
   Напрасно Саул пытался выдавить из себя слова об одиночестве, о том, что, будучи царем, он не знал, что ему делать, с чего начать, как себя вести, с кем советоваться... о том, что пока есть в Израиле действующий судья, в глазах людей царь-юноша будет выглядеть смешным. Почему, хотелось ему спросить, среди сильных Яхве избрал его, слабого, в правители над остальными? Когда он покажется перед двенадцатью племенами, не полетит ли в его сторону зазубренным камнем - "Он слишком юн! В сражение ли ему идти? Не на войну, а на верную гибель поведет он Израиль! Впрочем, кто за ним последует? - его верблюд и тот не послушает его голоса".
   В прежние годы им не раз доводилось подолгу сидеть или гулять, не проронив ни единого слова. То были незабываемые мгновения (а, порой, и долгие вечера), наполненные мыслями, присутствием друг друга. Что же случилось? Прошло время? Впервые они почувствовали тягость от наступившего молчания. Впрочем, и само молчание они тоже почувствовали впервые.
   - Жена, которую ты дал мне, Ахиноамь, осталась в шатре досматривать за хозяйством, - не выдержал Саул и первым нарушил доносившийся с улицы поток людских и животных окриков.
   Самуил очнулся, словно кто разбудил его.
   - Жена? Ты женат? - спросил он, недоумевая. Подумал и добавил: - Тем лучше, царю нужны наследники.
   И снова Саул ждал иного от учителя - ждал неподдельной радости, пожеланий счастья и рождения мессии. Но больше всего Саул пришел в отчаяние, когда Самуил сказал:
   - Однако, почему ты говоришь, будто это я дал тебе в жены Ахиноамь? Поверь, ни вчера и никогда раньше не знал я женщины, носившей такое имя. Она к тебе сама пришла?
   Вихрем пронеслись в голове Саула цепкие вкрадчивые слова Ахиноами: "Судья и пророк Божий приветствует тебя, а для того, чтобы царство твое укрепилось, велит тебе взять меня в жены. А уж затем он позовет за тобой, чтобы идти в Массифу... Самуил предупредил меня, что тебе надо будет время, чтобы свыкнуться с тем, что отныне у тебя есть жена... открыл Самуил мне твою тайну...". Голубой полупрозрачный газ, коричневое платье с красным нагрудником и поясом. "Судя по ее настрою и голосу, - говорил Иеминей, - она опытна и совсем не девица. Просто зайди с ней в шатер, а там... главное ничему не удивляйся и ни перед чем не робей". Кольцо... "жена по закону Моисея и Израиля". Как же без благословения?!.
   - Но... - на глазах у Саула блеснули слезы обиды. - Как такое возможно?.. нет... этого не может быть!..
   Саул вскочил, мечась из стороны в сторону, перебегая с одного конца крыши на другой, словно ища выход. Наконец, он наткнулся на лестницу. Всем телом обрушился вниз. Через несколько ступеней перепрыгивал он, несясь вон с постоялого двора. Одним махом опрокинул, разбив, глиняную бадью с водой. Налетел на паруса развешенного белья, повалив все на землю. Не заметил он ни старого солдата, поднявшегося и идущего на внезапный шум. Не слышал он и - "Постой! Куда же ты?" - Самуила, кричавшего ему с кровли.

4.

   Не только местные жители окрестностей Массифы, но и сама земля помнила падение филистимлян. Кое-где оставались еще рытвины и котлованы, поглотившие вражеские полки. Местные мальчишки находили в полях то золотую чешую доспехов, то дышло пеласговой колесницы. Этим находкам никто уже и не удивлялся, пожимая плечами и, лениво разглядывая заржавелый короткий меч, взамен показывали целый арсенал кольчуг, пик, дротиков, полных колчанов. Нередко на городском торжище выставляли филистимское добро, однако покупателей находилось немного, разве кто из приезжих, кому все это старье было в новинку. Поэтому массифляне шли на всякого рода уловки, рассказывая ротозеям в подробностях "тот памятный день". Странно, но почти каждый лавочник находился тогда рядом с Самуилом, видел своими собственными глазами, как ангел сходил с небес в виде огня и пожирал принесенную жертву. Уверяли и клялись всем святым, что именно на их верблюде Самуил помчался в погоню за неверными. Находились даже такие, кто помог судье взобраться на двугорбое животное.
   Делец-Захария был сыном барахольщика Иуды. Прошлой весной одураченные паломники вынесли все товары его отца и, на радость сбежавшихся зевак и горе самого Иуды, утопили копеечные богатства в быстром течении Иордана. Иуда страдал недолго, и в скором времени снова стал промышлять нестаптывающимися сандалиями из тирского тростника да крысиными шкурками, которые он гордо называл "тивериадскими выдрами".
   Захария был проворнее отца и пошел дальше. Видя смелость своих соседей, он живописал яркими и проникновенными красками про то, как он, увидев Самуила верхом, поднял остальной народ, "благодаря чему, кстати, филистимляне и пали в тот день"... Рассказывая, он словно перерождался. Размахивал руками, показывал, как на ходу судья передал ему вожжи, а сам настигал древком посоха бегущих с поля боя пеласгов. При этом доставал, показывая, судейский посох, отказываясь не то, что продавать его, но и давать подержать в руках. В конце концов, после долгих часов искусной торговли, он отдавал палку за несколько десятков шекелей серебром, заклиная счастливых покупателей беречь реликвию, передавая ее от отца сыну, а, главное, никому не говорить о том, что Захария, встретив добрых людей, продал им драгоценность, дороже которой может быть лишь ковчег или тайные знания, полученные от Моисея. Но случались и курьезы, когда на узких изломанных улочках Массифы можно было увидеть незнакомых друг другу прохожих, осторожно несущих резные "Самуиловы посохи". После такого Захария нередко бывал бит, а его лавка разносилась в глиняные со стекольными осколки.
   Вслед за Захарией, как бы ни рисковано было заниматься таким ловкачеством, у каждого лавочника (и даже не важно, чем он торговал - специями ли, вином ли, побрекушками или манускриптами) таки отыскивалась при счастливой направленности беседы пара завалявшихся посошков.
  
   На жертвеннике догорала тушка заколотого ягненка. Окруженный левитами, ковчег стоял на возвышении чуть поодаль. Самуил, подняв руки, возносил благодарственную молитву. Вниз по склону холма насколько хватало глаз колосилось живое поле, поделенное на двенадцать расходившихся во все стороны лучей: от Иуды - самого длинного до Вениамина - небольшой черточки, едва достигавшей подножия холма. Затаив дыхание, этот единый организм внимал происходящему на вершине. Слушал вдохновенную речь Самуила, не пропуская ни слова.
   - О начале моего судейства большинство из вас не помнит, расспросите о том отцов ваших. - Обладатели "Самуиловых посохов", разглядев настоящий посох в руках судьи, разламывали свои палки, проклиная Захарию и божась расквитаться с прохиндеем. - Многие из вас родились и росли на моих глазах. Я радовался вместе с вами на ваших свадьбах, носил траур, оплакивая ваших мертвецов. Вся жизнь моя перед глазами вашими. Вы знаете все пути мои. Ногами моими исхожены селенья и города, где щедрым Сеятелем рассыпано обетование Авраама. Пусть же выступит из вас тот, кому не известно лицо мое и кто белизну одежд моих видит впервые.
   Никто не вставал.
   - Тогда, - снова заговорил Самуил, - выступите вперед те, кого я осудил, оклеветал, кому остался должен невыполненным обещанием или деньгами. Может, я брал подарки и приношения или обидел вас словом, не оказал гостеприимства, должного внимания. Или что прочее, чего я не помню, но что в ваших сердцах лежит мельничным жерновом.
   Самуилу показалось... нет, он и вправду заметил среди прочих устремленных на него глаз пронзительный взгляд маленьких черных углей. Они высматривали исподлобья, наблюдали. Самуил почувствовал за собой слежку, словно каждое его слово записывали, перетолковывали.
   "Не сейчас! Кто бы это мог быть? Как не вовремя! Аккуб? Шалум? Талмон? Кто еще... Ахиман?" - проносились перед ним имена и лица стражников, приставленных к скинии. Но ни в одном из них он не узнавал такого сверлящего ока. "Где же он?!" - Самуил огляделся. "Упустил! Высматривает теперь со стороны".
   Широкая седая борода и длинные заснеженные волосы умело скрывали его минутную растерянность. Самуил все еще пытался вспомнить, где и когда он уже - "наверняка!" - пересекался с этими углями, но тысячи других глаз были устремлены на него, ожидая последних слов его судейства.
   - Если же нет у вас ничего против меня, - трубный медный голос его снова покрыл рассеянное до горизонта племя Израиля, - тогда я буду судить вас перед единым и невидимым Господом!
   Самуил подошел к жертвеннику и бросил жменю благовоний на красный накал решетки. Сладкий дым взвился плотным молочным облаком, змеиным капюшоном навис над судьей (держа в руке посох и лицом обратясь к небу, в своем горении и непреклонной воле он был похож на древних праведников).
   Поднимаясь все выше, благовония смешивались с дымом жертвы всесожжения. Спокойно и тихо. Не потревоженные гулявшими на вершине холма сквозными ветрами, серые клубы - пряжа не обработанной шерсти - превращались в тонкие струи, нити. Ручейками, лентами тянулись, вытягивались, в белом полуденном свете исчезая из виду. Словно кто-то вдыхал их, наматывал на веретено. Вслед за жертвенным дымом возносились другие - далекие, возжигаемые еще руками праотцев. Жертвенники Авраама, Исаака, Иакова... Благодарственные и покаяльные, просительные, ежедневные и праздничные. Поднимались легкие кадильные облака, перемешивались с гарью костров, военных пожарищ, оставленных поселений, разрушенных очагов.
   На какое-то мгновение жертвенный дым скрыл Самуила. Различимы были лишь неясные очертания. Саулу даже показалось, что не голос его любимого учителя, но чревовещания призрака доносятся из-под земли.
   - Приходили судьи, пророки, возвещая, что нет для Господа слаще дыма, чем дым покаяния. Но не послушали их - забросали камнями и прогнали из селений своих, не перенося, как нестерпимую боль, истину. Решили поставить царя и возжечь перед ним покорную жертву рабов - мерзкую перед Господом. И хорошо, если бы слушались царя своего, может, и простилась бы вам слепота ваша. Так нет, вы и царя своего невзлюбили - и преследовали его, и насмехались над ним, и от злости или от скуки убили его!
   Многие в толпе переглядывались, мол, "о чем говорит судья? как можно убить еще не избранного царя?".
   - Было бы для вас лучше родиться безногими, безъязыкими и идиотами - Господь ничего бы от вас взамен не потребовал. Но так как вы зрячи, а бельмами обрастаете лишь когда на то находится причина, выгодная для вас, то суд Его будет праведным, немилосердным. И в тот день вы скажете, зачем вынашивала меня мать моя, не лучше ли было для меня стать камнем или растением?
   С последними словами судьи небо вдруг почернело, и сплошным раскатом - сверху донизу - молния расколола надвое завесу душного дня. Люди падали - кто где стоял - на колени, стеная громким плачем, чтобы Самуил помолился, и чтобы Яхве избавил их от верной гибели. Взрывами, трескучими всполохами обрушивались отовсюду молнии, озаряя Массифу, вдруг погрузившуюся в темноту. В мелькании внезапных разрядов, в грохоте различались обезумевшие от страха даже не лица, а глаза - выпученные, лезущие из орбит. Лишь иногда в них узнавался старик или ребенок, после чего снова что-то среднее между животным и человеческим - крик, одновременно отчаянный и бессмысленный, озлобленный и просящий о помощи...
   Так же внезапно, как наступила тьма, небо вдруг просветлело, и вся природа словно оглохла. То здесь, то там - кто был посмелее - поднимали головы, как бы спрашивая друг друга - что это было, в страхе оглядываясь по сторонам, ожидая новых огненных стрел и громовых клокотаний.
   - Подходите каждый по племени вашему, - наконец, провозгласил Самуил, опустив обессиленные руки, - и Господь укажет среди вас достойного понести золотой терновник короны.
   После обрушившегося ненастья и таких слов немногие решались подходить первыми. Прятались за спины, пропускали свою очередь, дожидаясь конца шеренг. Шептались, распространяя из рядов в ряды нараставший ропот: "Если царство грешно, то и за царем грех будет ходить неотступно". "Идите, идите, - слышалось то и дело. - Еще вчера каждому хотелось быть избранником, а теперь... Чтобы всю жизнь на тебя сыпались осуждения с проклятиями - нет уж!"
   Подходили. Самуил, глядя на них, отрицательно качал головой. Те облегченно вздыхали, будто сбросили с себя неподъемную ношу или им только что сказали, что на самом деле белое пятнышко на их руке - не проказа. Подолгу рассматривали тех, кому еще предстояло выдержать взгляд судьи: "Не этот ли? А если не этот, то который из них?".
   К вечеру, когда нескончаемая людская река поредела, и оставалось лишь несколько неродовитых семей, все понимали, что тяжелый рок царства, нависший над каждым из них, миновал. Однако в общей нескрываемой радости угадывалось и беспокойство. Если судья никого не одобрил, кому тогда быть царем? Стали поговаривать даже, что Самуил нарочно задумал так, чтобы и впредь оставаться у власти. Старейшины бросились искать, не остался ли кто из народа в своих селениях. Но не успели они и шагу ступить, как от толпы отделились Сихора и Аша. Рядом с ними, виновато опустив голову, послушно шел Саул: ноги не слушались, несколько раз он спотыкался. Гиматий его был разорван и измят.
   - Мы нашли его за обозами, - торжественно объявил Сихора, подойдя к Самуилу. - Там он, как последний предатель, следил за всем этим маскарадом и прятался.
   "Это Сихора! Сихора! Толстосум Сихора! Вирсавлянин!" - словно финиковая роща зашелестело среди толпы.
   Самуил узнал эти горящие угли: "Конечно, кому же еще... Ни золотом, ни старостью не насытился". В одно мгновение вся жизнь Сихоры - начиная от помощника Кир'анифа до последней войны, побега, скорого обогащения и клеветы на Иоиля и Авию - пронеслась перед судьей. Он вспомнил об оставленных в Вирсавии сыновьях и Эстер... И совсем неожиданно подумал, что во время жатвы молнии так же редки, как благочестие в Израиле.
   - Так вот кого ты хочешь поставить вместо себя? - Сихора выкрикивал, став спиной к Самуилу, размахивая руками и говоря к народу. Из слов его выходило, что Самуил желает выдать самозванца за истинного царя.
   - Взгляните на него, братья, - говорил он, - ему ли поднять армию и повести нас против врагов наших? Сын Кисов - пастуший сын. К чему было звать нас в Массифу, если судья еще на пире в доме своем приблизил юность его к себе? Или он думает, вы поверите, что этого мальчишку на царство поставил Яхве?
   Вместо шороха финиковых пальм по толпе прокатилось несколько чугунных, пустых шаров нараставшего ропота.
   - Много достойных среди нас, - ободренный поддержкой, Сихора повернулся к судье. - Собери левитов и бросайте урим с туммимом. Хватит, долго мы ходили за тобой молчаливым стадом!
   Шаров стало гораздо больше - они несли за собой гул недовольства, бурю.
   - Не я избирал Саула, - выдержав паузу, сказал судья. - Но, чтобы вы не слушали лжецов и проходимцев... - посохом Самуил указал на Сихору, - будь по-вашему, я брошу жребий.
   И велел Самуил подходить всем коленам Израилевым, и указано колено Вениаминово. И велел подходить колену Вениаминову по племенам его, и указано племя Матриево; и приводят племя Матриево по мужам, и назван Саул... И сказал Самуил всему народу: видите ли, кого избрал Господь? Подобного ему нет во всем народе. Тогда весь народ воскликнул и сказал: да живет царь!..
   Теперь обиняки посыпались на голову Сихоры. Вспомнили и его происхождение, и языческое его жречество.
   "Пеласг обрезанный!"
   "Служитель мухи!"
   "Пригрели на земле своей!"
   "Против Яхве пошел, против помазанника Его! И нас за собой увлечь хотел!"
   "Бей его!"
   Вслед за гневными угрозами в сторону Сихоры - один за одним, сильной дробью, градом - посыпались камни. Сквозь шум и неистовство толпы едва слышались слова Самуила о Сауле: "Никто в Израиле не превзошел помазанника Божьего ни ростом, ни красотой".
   А тем временем проклятия с камнями уже летели в другую сторону: "И этот был с ним! У-у-у, рожа пеласгова!!!".
   Аша хотел под шумок переждать в стороне, но после того, как несколько булыжников едва не размозжили его голову, он с удивительной ловкостью догнал своего кормильца. Несмотря на статус купца и старческую обрюзглость, Сихора петлял, изворачиваясь от тяжеленных ударов, не хуже лесной серны. Аша приноровился, и теперь их восьмерки вызывали больше смеха, чем недавней злобы.
   На расстоянии в несколько улиц, независимо от толпы, гнавшей Сихору и Ашу, еще одна толпа, значительно меньше первой, преследовала бедолагу-лавочника. Уже изрядно поколоченный обманутыми покупателями, Захария на ходу присоединился к купцу и его слуге, решив очевидно, что втроем их меньше поколотят, чем поодиночке.
   А царь израильский, раскрасневшись, стоял и не знал, что ему делать - ни сейчас, ни завтра. Старейшины с простыми людьми подходили, приветствовали его, желали много лет царства и Божьего заступничества. Подносили дары, называли свои имена и имена своих родственников. Сходу предлагали планы по переустройству и защите царского города Гивы, по сбору пошлин. Напрашивались в советники, военачальники, писари, телохранители. Отцы предлагали в танцовщицы с наложницами своих дочерей. Все до единого восхищались его молодостью, особо отмечали скромность и немногословность царя. До самых ночных костров люди подходили и подходили. Потом заиграла музыка. Разделывались и жарились на вертелах тельцы с баранами, лилось вино. Весь холм Массифы озарялся всполохами веселья, треском кимвал с раскатами труб и звоном псалтирей. Тосты, заздравицы, пожелания многих лет:
   "Да живет царь!"
   "Да здравствует всякий, клянущийся именем его!"
   "Пришло, наконец, время, когда Господь услышал молитвы наши!"
   Голова Саула кружилась, ему казалось, вот-вот - на глазах у всех - он упадет в обморок. Оставшаяся в шатре самозванка (теперь он точно был уверен, что она была самозванкой) Ахиноамь, затаенная обида на Самуила, чувство, что его обманули, посмеялись над ним... "Все не так, не так все!.." - сжимал он пульсирующие виски.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Заговор

глава пятая

1.

   Насилу оторвавшись от погони, Сихора, Аша и Захария забежали в отдаленный нелюдный трактир. Сихора, мучимый одышкой, крикнул бочонок шенкара и тут же жадно присосался к откупоренному горлышку. Аша с Захарией стояли напротив, как блаженные, разинув рты. Делец все порывался подойти поближе к господину и попросить его оставить немного и для него, но Аша постоянно осаживал лавочника, как бы говоря: "Что ты? Хозяин занят и не желает разговаривать, а уж тем более - делиться с нами!".
   Наконец, Сихора отбросил пустой бочонок, облизываясь и вытирая седину густой пенки на черных, несмотря на его преклонный возраст, растрепанных от беготни усах и бороде.
   Захария только проглотил клейкую слюну, взглядом провожая покатившуюся бутыль.
   - Умеют же, подлецы! - Сихора звонко хлопнул себя по ляжкам. - Лучше луксорцев, запомни, никто не варит настоящий шенкар. Таким пивом не только можно усмирить жажду... Для души, как и для глотки, это не напиток, а целебный иавиский бальзам!
   Купец, вмиг захмелев, задумался о последних своих словах...
   Сразу после всеобщего ликования об избрании Саула царем, по Массифе стали распространяться слухи, что мать Саула якобы происходила из тех четырехсот девиц из Иависа Галаадского, которых не убили евреи, отдав их в жены вениамитянам. Шептались также, что мол Саула поставил царем Самуил, а не Яхве, ибо на Сауле лежит проклятие Вениамина и Бог не стал бы избирать худшего из худших.
   - Если бы не оставили никого в живых - ни Вениамина, ни Иависа, - негодовал Сихора, нервически ударяя себя по ногам, не замечая присутствия восковых Аши и Захарии, - не выбрали бы теперь этого сосуна! Эх, обошел меня Самуил! Поднес корону своему ставленику! Впустую козни, подкупы. Столько золота! Как в воду бросил. И после этого "Самуил - человек Божий"? - зло ухмыльнулся он. - Как на колесничих скачках обставил меня святоша! Обошел Сихору!!!
   Захария стоял и не понимал ни единого слова, сказанного купцом. Его мучила жажда и ему не было никакого дела до того, что с тех пор, как часть уничтоженного города породнилась с остатком Вениамина, вражда израильтян по отношению к галаадскому Иавису не только не сменилась на милость, но еще больше возросла. Вслед за Сихорой (если бы ему дали хотя бы полбочонка холодного пузыристого напитка!) Захария назвал бы вениамитян развратными или сказал про них: "Горестно родиться язычником, но лучше родиться от язычницы, чем от дочери Вениамина"... но купец и не думал поить своих слуг. Опустив тяжелую голову на жилистые руки, он - молитвой или заговором - твердил: "Отомщу! Раздавлю!". И трактирный полуподвал наполнился раздражением, непонятным - Захария даже несколько раз огляделся, мол, "откуда ему взяться?" - жужжанием.
   - Господин, - лавочник решился заговорить об Иависе и Вениамине, - у тебя есть могущество и золотые таланты, которые помогли бы тебе и отомстить, и разорить.
   Сихора искоса метнул в Захарию горсть прожженных углей: "Как посмело это насекомое потерять страх и нарушить ход моих мыслей!!".
   Побледневший - не оттого, что провинился сам, но угадав настроение господина - Аша, пав на колени, коснулся лицом пола и потихоньку дергал край Захариевой одежды, чтобы и тот последовал его примеру. Но делец, как бы не замечая надвигающейся грозы, отстранился от Аши и преспокойно продолжал:
   - Если хочешь свергнуть Саула, то тебе нужно начать с малого...
   - Кто ты такой, - вскипающая ярость, казалось, еще мгновение и начнет булькать на Сихоровом лице, - и кто отец твой, что ты говоришь, что мне делать!?
   - Отца моего зовут Иудой, а родом я из Массифы - с детства я помню и эту святую гору, и лавку родителя моего...
   - Замолчи! Не то, клянусь Зевулом, этот подвал будет последнее, что ты увидишь! - пьяные слова Сихоры, жеваные и соединенные кое-как, вылетали брызгами из бескостного рта.
   - С ним, - отозвался Захария, показав на Ашу, - обращайся как захочет душа твоя, но я родился не от рабыни, а посему...
   Он едва успел увернуться от блеснувшего кинжала. Лезвие шлепнулось плашмя о стену и с дребезжанием отлетело в сторону. Зажмурившись, Аша снова приникнул к земляному полу, ожидая, что гнев господина обрушится и на его голову. Некоторое время ничего не происходило, слышалось только частое надрывное дыхание Сихоры. "Как в стойле" - подумал Аша. Открылась и закрылась трактирная дверь, после чего все смолкло, и только неотпускающее чувство западни, усиливающееся тяжелым хозяйским духом, неподвижно висело в воздухе.
   Аше вспомнился тот вечер на окраине Самуиловой Рамы, когда он так же... "Надо было тогда... нет, еще раньше, как только он начинал довлеть и заманивать в свои сети. А если бы и ушел тогда, чем бы другим занимался? Торговец, мастеровой? Может, обзавелся бы семьей - жена, дети, дом в тени аскалонских акаций... Не Сихора, так кто-то другой. Захария прав - он свободен. Я тоже родился не от рабыни, но вспомню ли хотя бы один день, когда бы не раболепствовали уста мои! Сихора, видно, тоже не из богатой семьи и не сразу умел повелевать и делать так, чтобы вокруг него трепетали. Но он подался в жрецы, а оттуда очень просто взобраться наверх. Мизирь ушла и, пусть боги благоволят ей, не жалеет. А может и отыскала что получше да посытнее. Эх, Мизирь! Не захотела пойти за меня. А что бы я ей дал? Ну, год прожили бы так-сяк, потом же извели бы друг друга: соседи лучше живут, и дом у них теплее, и муж приветливее... Не видать мне своего дома! С такой жизнью... Что ни прикажет Сихора, все исполняю! От простейшего принеси-унеси до кровопролития с подслушиваниями и слежками. Кем я стал? Я даже запамятовал, кем я был, чтобы сравнивать. Все как-то не до того было. Всегда для других. Меня будто и вовсе... Ни раньше не было, ни теперь нет..."
   Все члены Аши давно затекли. Мысли крутились вокруг решимости бежать и змеиным увертыванием: "куда?" и "зачем?". Иногда ему казалось, что он один в этом загородном трактире, что ему ничего не стоит поднять голову, встать, размять мышцы и пойти в сторону Иордана, сесть около желтой реки и смотреть, как бежит прохладная рябь, в которой мелькают рыбные плавники; слушать камыш. Он бы дождался ночи. Над ним раскинулся бы звездный шатер, и так продолжалось бы изо дня в день, ни изменяясь, ни останавливаясь. Пустынные вороны пролетали бы над ним, а однажды какой-нибудь из неведомых до сих пор богов назвал бы ему свое имя: "Долгожданные покой и свобода" - наверное, оно звучало бы именно так.
   Но в трактире он был не один! Как и на постоялом дворе в Самуиловой Раме, Сихора не сводил с него глаз, подобно хищнику ожидая лишь малейшего шевеленья жертвы. Аша решился приподнять голову, но тут же увидел знакомые и такие ненавистные ему сандалии с протертыми ремешками. Они парализовали его волю, любое чувсвто сопротивления. Он снова был готов унижаться и исполнять. Он даже не помнил, как (после - сухого и злобного - приказания Сихоры пойти и разыскать "этого обрезанного лавочника") он оказался на улице. Затекшее тело понемногу оттаивало и болело, первые шаги его походили на неуверенную поступь младенца. Ему казалось, что он идет на длинных праздничных ходулях и что, если кто увидит его, обязательно посмеется ему вслед, как это делают на городских торжествах и гуляниях.
   Захарию он нашел в лавке. Народ давно разошелся, и никто к нему не заходил, но торговец несмотря ни на что сидел на мешках с зерном, вставал, расставлял на полках глиняные лампы и горшки, потерявшим надежду пауком выглядывал из-за прилавка, надеясь увидеть случайных прохожих.
   - Не пойду, - буркнул он на приветствие Аши. - Не буду подстраиваться под его настроения. Если хочет видеть меня, пусть сам приходит. Может, что и купит.
   Аша только покачал головой, но Сихоре передал слова Захарии, в первый раз в жизни ничего не приукрасив.
   - Да что вы все, сговорились? - взбеленился Сихора, но тут же смягчился. - Веди меня к нему, посмотрим, чем он там промышляет в своей лавке.
   Они переходили из одной улицы в другую. Сихора, хоть и поставил Ашу в проводники, шел впереди. Широкая спина его напоминала парус, а может и была им на самом деле, потому что одному купцу ведомым способом он сам находил нужный поворот, скользил по отполированной мостовой, а когда они уже приближались к лавке Захарии, Сихора вслух пожалел о том, что вовремя не срезал и пришлось сделать приличный круг.
   "Зачем я ему?" - Аша, словно на привязи, плелся позади. Он заметил, что нехотя, как-то подспудно, он старается не наступать на камни, на которые только что наступал хозяин. "Отчего так?" - успел подумать он, после чего парус остановился. Навстречу им вышел Захария. Во всем его виде читались замашки высокого вельможи, так чинно и беззаботно он переступал с заостренного носка на мягкую пятку. И это все тот же Захария - главный в Массифе по части запудривания мозгов, надувательства и мошенничества! - размышлял Аша, облокотившись о деревянную перекладину, к которой привязывали ослов и лошадей.
   - Что привело знатного купца к неотесанному лавочнику? - продекламировал, подобно уличным комедиантам, Захария, пропуская Сихору внутрь.
   - Оставь, или не довольно того, что я сам пришел к тебе!
   Лавка оказалась заваленной всякой всячиной. От детских игрушек с женскими побрекушками до новых и ржавых сошников, заступов, вил и кирок с рожнами. Были тут и копья, и лошадиные подпруги, и кожа для одежды и обуви, и пряжа. Здесь стояли бочки с медом, там - с вином и соленьями. Обереги, огнива, труты. Дверные щеколды, цепи с ведрами. Замки, бараньи шофары, трещотки, ленты, кружева и много еще прочего. Сихора с трудом пробирался сквозь товарный лес, растущий прямо из пола, боясь задеть, зацепиться, нечаянно опрокинуть.
   - Где же твои знаменитые посохи? - съязвил он, едва не раздавив ворох глиняных поделок. - Вся Массифа опирается на "священные" палки Захарии.
   - Ты пришел посмеяться или решил узнать мнение другого, пусть и не равного тебе? - Захария взял в руки резного божка, надев на него железный обруч, что напоминало корону, и кухонным ножом медленно провел по горлу идола.
   Купец настороженно и как-то восхищенно посмотрел на лавочника:
   - Как ты догадался?
   - Зачем догадываться? - ответил тот, держа в руках покупного идола и потрясая им так, что с того слетела обруч-корона. - Все в городе, если не во всем Израиле, знают, что ты не можешь спокойно состариться и умереть, не отомстив судье и избранному...
   - Да, да, - Сихора вплотную подошел к хозяину лавки, - я все сделаю, чтобы смять, опрокинуть его...
   Дальше Аша не различал слов. Ему вспомнились непонятные "отомщу" и "раздавлю". Он почувствовал себя даманом, который вот-вот сам полезет в пасть жирному удаву. Отвести глаза в сторону, ущипнуть себя, очнуться. Вот господин его - Сихора, слов которого он не слышит.
   - Ты чего там застрял!? - хозяев голос прервал ход его мыслей.
   "Что со мной было?.." - подумал Аша, поспешая за Сихорой. "О чем они говорили?.."

2.

   Впоследствии Сихора частично (чтобы поверять ему почту, курьерские передачи, имена нужных людей и прочее) передал Аше их разговор с Захарией. По мере того, как Аша слушал хозяина, он понимал, что назревает и уже оформилось в виде идеи-заговора нечто непоправимое. С легкой руки лавочника Сихора с жаром проповедовал, что Филистия только-только приходила в себя, восстанавливая разрушенные города, засеивая разоренные поля, вновь собирая армию. На пеласгов "в общем их деле мщения евреям" пока рассчитывать не приходилось. Оставались Амаликитяне и Аммонитяне с Моавитянами. Другие царства находились далеко. Впрочем, земля Амалика тоже не была соседним двором. Простираясь на весь юг, этот воинственный народ не раз сдерживал Египет, воюя с фараонами и тем самым ослабевая их силы, что, конечно, было на руку и Филистимлянам и Израилю. Оставались Моав и Аммон. На Моавитян Сихора сразу замахал руками: "Их армия не сильнее евреев, только и умеют, что нападать на безоружных, да на женщин с детьми". За царем же аммонитян, Наасом, закрепилась слава почитателя справедливости и чести, а также ненавистника своих братьев - граничащих с ним восточных колен Манассии и Гада. По словам Захарии и по собственным убеждениям Сихоры Нааса можно было (при мудро выстроенной дипломатии) склонить к мысли о захвате галаадского Иависа, а потом, когда Саул соберет армию и придет мстить, - и всего Израиля. Главным, как казалось Сихоре, чем можно было заинтересовать Нааса, был дальнейший передел ханаанской земли между аммонитянами и филистимлянами.
   "Где взять денег и армию, чтобы свергнуть Саула? - размышлял Сихора. - Захватить и уничтожить ненавистный всем город. Евреи увидят Иавис окруженным, посчитают это Божьим наказанием, а как дознаются, кто во главе войска, так и вернется ко мне и честь, и уважение. Армии у меня нет, но она есть у Нааса Аммонитянина, который, знаю, давно точит свои клинки на Израиль".
   Сихора диктовал одно послание за другим, после чего Аша собирался в дорогу, пересекал Иордан и за неделю добирался до Раббат-Аммона, столицы царства аммонитян. В качестве посла от "недовольных евреев и порабощенных евреями филистимлян" его селили в отсеке царского дворца, предназначенного для посланников дипломатических миссий. Со всей страстностью он предавался здесь обжорству, пьянству с дозволенным развратом. Наас ублажал посла, ежедневно посылая к его столу изысканные яства и пополняя ряды его временных наложниц все новыми и свежими проказницами.
   Спустя какое-то время в покои Аши вносили запечатанные и перевязанные глинянные таблички с царским ответом. Собираясь в обратный путь, посланник скучал и сожалел об оставляемых удовольствиях и небесном покое. Переправлялся через Иордан, и вскоре докладывал Сихоре и стоявшему рядом с ним Захарии о дворцовых разговорах и сплетнях. Аша пускался (по причине, что ни разговоров, ни сплетен он и слыхом не слыхивал) во всякого рода домысливания и сочинительства, ублажая, но больше насмехаясь над Сихоровым самолюбием.
   Однажды из очередной миссии Аша привез таблички с извещениями царской воли, чтобы представители недовольных евреев и угнетенных филистимлян явились к нему во дворец. Сихора с Захарией приступили к сборам.
   Делец вынес из лавки весь непроданный хлам, большая часть которого была забракована купцом. "Возьмем только железные инструменты и несколько бочек съестных припасов" - решил он на радость лавочнику, внутренне оплакивающему свою расточительную, чрезмерную щедрость.
   Из Сихорова добра взяли те самые золотые доспехи, благодаря которым он некогда разбогател, после чего выкупил их и хранил, как главную реликвию своего процветания. "Завоевать Израиль и стать его царем! В печку своей мечты я брошу какие угодно дрова, лишь бы она не погасла" - объявил он, легко расставаясь со своим сокровищем ради великой цели.
   Для похода Сихора нанял большой караван, не экономя ни на количестве животных, ни их погонщиков. Для видимости, чтобы они тоже походили на "недовольных", купец переодел всех людей в местные тряпки. По взмаху руки научил выкрикивать погонщиков "Саул - самозванец! Наас, спаси нас!", обещая, если все пройдет хорошо, прибавить к уже выплаченной авансом четверти таланта еще четверть.
   Вефиль и Силом обошли стороной, не заходя в города и подкупая встречавшихся пастухов, чтобы те не очень разбалтывали о караване, идущем на север. Еще (если обернуться) виднелись вершины Гаризима, но перед путниками вдали уже синела желанная полоска Иордана. Большая, однако самая легкая, часть дороги была пройдена, оставалось совсем немного... Старые караванщики знали: лучше идти хоть на край земли, но по протоптанным тропам, нежели в соседний город по вязкой, бездушной пустыне. Конечно, галаадские плеши были не то, что озлобленный на все живое Негев, но сейчас это обнадеживающее сравнение едва ли кому приходило в голову. Каждый - и животные и люди - видел перед собой камни, засыпанные песком. Порой эта желтая до бела пыль струилась скользящими змеями, порой проглатывала любого, не взирая на то, вельможа перед ней, нищий или невинный ребенок. Пригорки старались обходить стороной, пуще разбойничьей стрелы опасаясь зыбучих песков. Когда же маневр совершить не удавалось, то на подступ к холму накладывали бревна, протягивали, крепко держась за них, веревки, пропуская вперед сначала легких людей и только потом - навьюченных животных.
   Когда миражом показались расплавленные воды Иавока, Сихора вздохнул, возблагодарив филистимских и неизвестных ему местных богов. Иавок протекал недалеко от границы колена Гада с землей аммонитян.
   Навстречу послам скакали с десяток вооруженных воинов. На близком к еврейскому наречии головорезы спросили, кто они такие и куда следуют. Узнав о цели странствия, рысцой пошли впереди них, подгоняя караван свистами и причмокиваниями.
   Наконец, караванщики добрались до царского дворца. Он стоял в самом центре, на перемежении двух главных улиц, Раббат-Аммона. В отличие от филистимских столиц, во дворец мог зайти всякий не занятый на работах или свободный от несения военной службы. Но таких, среди жителей Аммона, случалось немного, поэтому во дворце царил не только венценосный Наас, но и засевшая во всех щелях пустота. Даже не тишина, а именно пустота, потому что в этой оглушительной, изредка нарушаемой мяуканьем павлинов, пустоте не было не то, что малейшего звука или призвука, но и самой тишины. Дыра, пропасть, будто под воду нырнул.
   В этой дыре встречалось не мало заставленных всякой всячиной или необжитых ниш. Посольские покои оказались одной из них. Аше, когда он жил тут один, казалось, что внутри этих стен можно обрести, если не вечное, то хотя бы сиюминутное счастье.
   Теперь (прошло-то всего ничего!) все представлялось иначе: другой свет наполнял тесные комнаты, другие потолки висели так низко, что ощущалась тяжесть; щедрые блюда с разнообразными винами не радовали, развязные танцовщицы не приводили в прежний восторг. "Всему виной не я - он" - Аша искоса поглядел на хозяина, отошел в дальний угол, где и оставался, не показываясь. Вскоре дворцовый слуга принес послание от Нааса, в котором оговаривались день и время, в которое царь готов был принять иностранное посольство:

"В один из благословенных дней царствования Нааса, после первого захода Солнца"

   - Черт знает, что такое, - негодовал Сихора, - "один из дней..." Век нам отсюда не выйти! Попали в западню! А это он что еще придумал - "первый закат солнца"! Ведь если есть первый, значит должен быть и второй, и третий... Сиди тут, гадай! А придешь не вовремя, скажут, мол, не уважаю и попираю нравы и здешние обычаи.
   - Не переживай, - спокойно отозвался Захария. - Если это настоящий царь, то он не может не считать себя полноправым солнцем. Видно, после обильного обеда он отправляется на боковую, после чего, по всей вероятности, ближе к вечеру, он и дал согласие принять тебя.
   Сихора шлепнул себя ладонью по лбу:
   - Как я сразу не догодался!? Ну, хоть со временем разобрались, осталось узнать день... Пойдешь со мной, если что, будешь моим советником. Я могу что-то не услышать или недопонять, а ты все запоминай - как кто стоял, кто куда посмотрел, кому что шепнул.
   "Как бы не так, - смеясь в сердцах, подумал лавочник, - хочешь превратить меня в молчаливого Ашу. Старайся, старайся!"
   Все утро и вечер и весь следующий день они, заперевшись в дальней каморке - так, чтобы Аша не мог их слышать, советовались и решали, как подойти, как поклониться, чьих богов приветствовать первыми. Сговорились на том, что сначала падут ниц перед Милькомом, затем - перед Наасом, назвав его "восставшим солнцем", а уж потом поприветствуют царя от имени филистимских божеств и израильского Яхве.
   Представляли внешность и характер Нааса. Аша, хоть и получал от самодержца письменные и устные распоряжения, но обожженная глина передавалась ему царедворцами. Самого же Нааса слуга никогда не видел воочию. О характере и могуществе царя Аша догадывался по поведению дворцовых вельмож. "Подчиненный никогда, - докладывал он Сихоре, - не будь на то благоволения, лени или распущенности хозяина, не предпримет больше, чем ему дозволено". По внешнему виду, по манерам слуг он и делал выводы, вымышляя облик Нааса. То царь представал грозным и наделенным нечеловеческой силой. То в чертах его появлялись тонкие и весьма ранимые черты, достойные самой романтической души, блаженного старика или едва вылупившегося подростка. После обильных застолий - то стройным, то чересчур тучным. Наас показывался из Ашиного воображения, щеголяя храбростью, неустрашимостью, любителем пиров, завсегдатаем бескрайних своих гаремов.
   Против врагов, говорили, правитель выставлял целые полчища. Не доходя до места сражения, его солдаты начинали крутить деревянные трещотки, отчего поднимался шум, словно летели грозовые тучи голодной саранчи, достигавший самых отдаленных неприятельских рядов. Боевые кличи и четкая - в один перемалывающий унисон - маршировка. Много армий, численностью в десятки раз превосходившие Наасово ополчение, приходило в замешательство от неистовых звуков, и еще до начала сражения садясь за переговоры, далеко им не выгодные. Не показывая вида, Наас блаженствовал. Его атласные одежды струились ровно, без складок, умело скрывая изъяны полноватого тела...
   Но сколько бы они ни шептались и ни сговаривались, ожидая Наасова приглашения, в разгар хмельного застолья, когда казалось, что ни человек, ни боги не потревожат счастливого блаженства, царский глашатай (словно выжидал, высматривал самый неподходящий момент!) вдруг вошел, поднял руку, объявив желание Нааса видеть и говорить с послами соседнего Израиля.
   Обескураженных и нетрезвых заговорщиков провели в овальный зал с деревянными, из цельных кедровых стволов, колоннами. В проемах между стволами горел - в глубоких урнах - огонь. Дым поднимался вдоль колонн, оставляя сладкий, смешанный с мягким и островатым, запах кедровых поленьев.
   Ступая неровно и опираясь друг на друга, Сихора и Захария искали глазами блистательный трон. Однажды они даже повздорили: лавочник доказывал, что царское седалище сделано исключительно из вражьих костей, купец же утверждал, будто Наас восседает на пирамиде из живых пленников. Это сооружение очень ясно представлялось воображению Сихоры, описывая которое он приходил в исступление. Ему представлялось, что он слышит стоны связанных, обреченных на удушие рабов. "При этом, - убеждал он, - у царя есть привычка на всякое свое "нет" молниеносно выхватывать из ножен короткий меч, по рукоятку вгоняя его в пошатнувшийся трон. А специально обученные слуги должны успеть вытащить смертельно раненого пленника, заменив его другим. И сделать это они должны быстро и незаметно, так, чтобы пирамида не развалилась. Многие властители добиваются встречи с Наасом, предлагая ему всякие невыгодные для аммонитян сделки единственно для того, чтобы увидеть царскую причуду-игру, стать свидетелем желанного "нет"".
   Только теперь они заметили человека невзрачного вида. Он сидел прямо на полу в нескольких шагах от них. Сихора с Захарией переглянулись, успокоившись:
   - Это не тронный зал, - купец подмигнул Захарии. - Мы не одни ожидаем аудиенции.
   Белое одеяние человека лишь до половины скрывало его смуглое (еще смуглее оно казалось при неярком отблеске огней) тело. От солнечного сплетения вверх, вокруг жилистой шеи и заканчиваясь у самого подбородка, ползла синяя, искусно наколотая ящерица. Выбритые лицо и голова указывали на его особое посвящение. "Жрец" - решил Сихора, подойдя поближе.
   - Не служитель ли ты огненного Милькома? - спросил он. - Увидев тебя, я вспомнил свою жреческую молодость у алтаря ужасного Ваал-Зевула. Тогда я тоже брился наголо, одеяния мои были безупречно белыми, подобно твоим.
   На приветствия Сихоры незнакомец даже не повернул головы.
   - Почем ты знаешь, что мои одежды белы? - отвечал он. - Уверен, если бы ты знал меня получше, то не говорил бы пустого.
   Купцу показалось, что "жрец" (так он назвал его про себя) имеет ввиду темное освещение.
   - Служитель... - он хотел заметить, что жрец, в независимости от образа жизни, так или иначе соприкасается со священным, но оступился и чуть не упал. - Мушиная клеть, чтоб меня положили на алтарь, если еще когда-нибудь наполню свой кубок вином!
   Не человеческие, но кошачьи (или змеиные) зрачки "жреца" с интересом рассматривали не стоящего на ногах Сихору.
   - Сюда, - обвел он рукой овал колонного зала, - стекаются со всей земли аммонитов, чтобы загадать желание. Что-то, говорят, сбывается, что-то нет. Осторожно!
   - Какое мне дело до местных побасенок? - купец уже пожалел, что подошел к скучному, не без странностей, собрату. К тому же от дыма и приглушенного света его начинало штормить.
   - Вот недавно, - словно разговаривая сам с собой, продолжал незнакомец, как бы и вовсе не замечая Сихору, - в самый канун прошлой луны... Пришел сюда один и побожился - как и ты, шутя - держать себя в чистоте. "Я - врач, - сказал он, - и знаю: к чистому не прилепится никакая болезнь. А если я никогда не заболею, то и жить буду всегда". Что же ты думаешь, болезни и в самом деле обходили его - вымытого и натертого благовонными маслами - стороной. От радости, что нашел ключ к бессмертию, он оставил врачество и, избегая вообще каких-либо контактов не то, что с больными, но и со здоровыми, заперся у себя в хижине, не выходя оттуда. Все ждали, что через какое-то время он выйдет и поведует открывшуюся ему истину, а он просто помер от голода и страха когда-нибудь умереть.
   - Что ты его слушаешь, - вмешался Захария. - Разве мы здесь для того, чтобы каждый полоумный рассказывал нам небылицы? Теперь вижу, будь то израильский коэн или любой другой жрец, все они...
   Он постучал себя по виску, возвратясь на прежнее место. Сихора потоптался еще немного, промычал что-то несвязное, чувствуя себя ужасно глупо - как муж, встрявший в перебранку между женой и свекровью. Хотел поднять все на смех, вместо чего вздохнул - тяжелыми бочками в нем перекатывалось вино - и опустился на дрожащие корточки.
   В тот день их никто не принял. Прождав до самых сумерек, они вернулись в отведенные для них гостевые комнаты.
  

3.

   Можно было подумать, царь окончательно забыл про горе-послов. Первое время они еще тешили себя надеждой, что вот сегодня или завтра откроются двери, войдет слуга и пригласит их в царские покои. Находясь в постоянном напряжении-ожидании, совершенно невозможно было заниматься чем-либо еще. Ежедневные застолья приелись, и даже малейшее упоминание о завтрашней попойке вызывало оскомину.
   За дворцовые ворота стража не выпускала их, ссылаясь на личное распоряжение Нааса, заботящегося о здоровье и охране своих гостей. Более того, за самочинный выход или побег из города послам грозила смертная казнь.
   - Лучше бы он плюнул на нас, выслав из страны, чем так... Будто мы девка, а он свататься надумал, только все никак не решается! И к чему эти угрозы? Не понимаю - хочешь помочь, помоги, хочешь казнить, давай. Не царь, а гад ползучий. Зачем попусту держать нас во дворце? Туда не пойди, этого не сделай - этак можно и глупостей натворить. Кормит и поит нас, а флейтистки с танцовщицами, видно, доносчики. В бытность Кир'анифа еще и не такие шпионили...
   В приступах гнева и будучи неспособным что-либо изменить или предпринять Сихора топал ногами, чертыхаясь и проклиная весь род Наасов - как потомков, так и предков - до седьмого колена.
   - Потише ты с проклятиями-то, - успокаивал его Захария, и молча они отправлялись бесцельно бродить по садам-оранжереям, кишащим обезьянами, запертыми в просторных вольерах львами и черными пантерами; покачивались глазастые хвосты павлинов, отовсюду летела непрерывная трескотня радужных - гигантских и совсем крохотных - попугаев.
   Делать было нечего: никем не посланные парламентеры оказались в царском - гостеприимном и радушном - плену. С прежним усердием они придавались разврату и дармовым угощениям. Шло время. Их лица заметно опухли, одежда начинала теснить. Сквозь затянувшийся полусон они уже не делили сутки на день и ночь - краски перемешались, все более походя на бесцветное, расплывшееся однообразие.
  
   Но если царь лишь делал видимость своей безучастности к судьбе послов, и вправду следя за каждым их шагом, то сами послы напрочь забыли о сопровождавшем их Аше.
   Оставленный на произвол судьбы, Аша нисколько не растерялся, но наоборот воспрял духом. Одиночества для него вообще будто бы не существовало: всегда он находил нечто занимательное в самой пустяковой мелочи.
   Все те месяцы, пока Сихора с Захарией плыли по мерному течению беззаботной лени, Аша оставался в прислужной части царского дворца. Здесь он свел знакомство с поварами, писарями, натиральщиками полов, заезжими труппами акробатов, фокусников и карликов, с борцами и несколькими звездочетами. Он старался не пропустить ни одной репетиции цирковых представлений, присутствовал при жарке фазанов и лебедей, заглядывал в диковиные астрономические стеклышки и трубки. И все ему было интересно. Всему он удивлялся и становился похожим на счастливого ребенка, когда удавалось узнать что-то новое.
   Кто только не жил на прислужной половине дворца! Выходцам из соседних племен никто уже не удивлялся, а вот на широкоплечих персов, полнотелых вавилонян, железных, мускулистых и дурно пахнущих негров, мулатов, индийцев и белокурых греков заглядывались, подходили потрогать, как бы убедиться в правдивости невероятного зрелища. Аша скоро привык и уже не проявлял, как раньше, бурного интереса к непохожим на него.
   Понемногу он отвык от мысли, что принадлежит своему господину, хотя никогда ни в чем ему не клялся и не обязывался быть его слугой. Теперь Ашу занимало другое. Он словно переродился. Рассматривая - с кровли дворца - крыши городских домов и копошащихся внизу и с обожанием оборачивающихся на дворец обитателей Раббат-Аммона, Аша глубоко задумывался, потом вдруг улыбался, чувствуя себя необыкновенно счастливым. Ничто внешне не изменилось, но каким иным виделся теперь окружающий его хоровод событий и новостей! Раньше он верил, что обязательно нужно что-либо сделать в этой жизни, а если не успеется или что-то тебе помешает, то до конца своих дней ты останешься разочарованным. Сейчас же Аше достаточно было проснуться, открыть глаза, глотнув утренней свежести, чтобы спали с него наросшие за ночь оковы печали и напрасных тревог. И оттого еще он бывал счастлив, что жизнь эта происходила именно сейчас - не вчера и не когда-нибудь потом - и именно с ним.
   Однажды из окна он приметил девушку, несущую на голове кувшин с водой. Неяркие одежды выдавали ее простое происхождение. Окружавшие ее подруги смеялись и засматривались на молодых работников, идущих мимо. Девушкка смотрела себе под ноги, не отвечая на предложения молодых людей, вгонявших ее спутниц в густую краску. "Она! - восторженно подумал Аша. - Конечно, у нее и не может быть другого имени!" На мгновение ему почудилось, будто земля расступилась, но он, вместо того, чтобы безвозвратно упасть в бездну, завис над ней. Не дыша, даже не смея вздохнуть, но все же не падая.
   Порой Аша начинал бредить, забывался. Слышавшие его разводили руками, покачивая головой, мол, от неразделенной любви еще и не такое бывает. Подзадоривали выйти к ней навстречу и рассказать о своих чувствах, на что он отвечал "нет, нет", представив свою неотесанную грубость рядом с ее чистыми облаками. "Она просто не заметит меня, пройдет мимо. Для нее я всего лишь один из тех молодых рабочих, что смотрят на девушек, как на добычу, похваляясь друг перед другом". Но впадал он в болезнь - с постелью и всякими побочными недомоганиями - лишь в те дни, когда "Она" в определенный час не проходила под его распахнутым окном. От убийства до похищения - чего только не успевал передумать Аша! И так до тех пор, когда "Она" снова появлялась, проходя и не замечая его, на прежнем месте.
   "Я - филистимлянин, она из племени аммонитов. Что общего может быть между нами? Нами..."
   Аша отказывался от еды. Как и незнакомка, старался глядеть под ноги, не замечая и не обращая ни на кого внимания. И если бы Сихора или даже Наас прошли рядом с ним, бедный Аша даже не посмотрел бы им вслед.
   Никогда прежде он не заботился о своей внешности: всего несколько раз в жизни заглядывал в зеркало. Впервые - когда давным-давно отец сказал, будто "в эту отполированную стекляшку лучше себя увидишь, нежели в лезвии ножа или в воде"; и второй раз, когда Сихора подбирал предметы, разбитые в порыве ярости Кир'анифом. Среди прочего хлама Аша чуть не наступил на осколок зеркала, хотел поднять, но услышал утробные фанфары верховного: "Не трожь! Только недавно я смотрелся в него, там еще остались мои черты". Аша наскоро отпрянул от зеркала, и никогда впредь не имел привычки рассматривать себя: то ему казалось, что там он может увидеть предыдущего владельца, то ему было боязно оставить в стекле часть своего лица.
   В комнате Аши не было зеркала. Он все ходил взад-вперед, однако ничего подобного - оружия, даже лохани с водой - так и не нашел. Грузно опустился на незастеленную циновку, руками обхватив свою голову. В голове, чешуйками золотых рыб, мелькали поочередно высокий расписной кувшин незнакомки, ее легкая - словно земли не касалась - поступь, нагота, закутанная до пят в дневное платье... От безысходности он схватил себя за волосы: до самых плеч они спадали - засаленные, нечесанные. Мешались и путались с некогда густой и окладистой, а теперь растрепанной и нестриженной бородой. Он потрогал свой лоб, впалые щеки. Кожа была сухой, обветренной, морщинистой. Недалеко от уха Аша нащупал твердый нарост. Пошарил - вслепую, как в камышах или пшенице - в бороде, обнаружив давнюю, про которую он и забыл, бородавку. Открыл рот, на прочность проверил - многие из них шатались - зубы. Краем глаза скользнул по ветхому, давно не чиненому, гиматию, вздохнул, почувствовав запрелый мужской дух.
   - Как же, обратит она внимание на такого! Пройдет, будто тебя, Аша, и не было...
   Но вот глаза его вдруг стали светиться и заметно округлились:
   - А, может, не для одних только дружеских пирушек друзья-приятели Милхоз, Лурия и одноглазый Пасар!?
   Вихрем он выбежал из своего сумрачного заточения, охваченный внезапной идеей, застучал пятками по скрипучему деревянному настилу. По счастливой случайности брадобрей-сириец Милхоз, эфиоп-лекарь Лурия и даже царский закройщик из Вавилона Пасар отдыхали. Добродушно подтрунивая над "горем" своего приятеля (среди прислуги новость о том, что Аша влюблен в два счета распространилась по кулуарам дворца, горячо обсуждалась: попавшему в сети советовали то и это, напрашивались в сваты), один за другим они принялись за кропотливую работу.
   Через несколько часов чистки, глажки, шитья, стрижки и напомаживаний Ашу невозможно было узнать.
   - Теперь она не пойдет - побежит за тобой! - Пасар с довольным прищуром разглядывал новый льняной халат, шитый точно по воздыхателю.
   Сворачивая точильные ремни, пряча в кожаные чехлы лезвия с ножницами, полнотелый сириец только покряхтывал от удовольствия, исподлобья глядя на остриженые, надушенные и слегка подкрашенные сурьмой волосы и бороду.
   - От такой белизны зубов, - Лурия складывал в небольшой сундучок скребки, известняковые порошки, обезболивающие мази, - она решит, что ты никогда не питался с прислужного стола и в жизни ничего не пил, кроме молока.
   Воспрявший - нет, рожденный заново, Аша не знал, как благодарить друзей и чем отплатить им за подаренное (он думал, что главное на пути к желаемому уже достигнуто) счастье. Те лишь отмахивались, по-приятельски подшучивая:
   - Мальчика назовешь Лурией, с меня довольно будет.
   - А если двойня, то второго - плутом Пасаром. Только Милхозом не называй, - развеселившиеся врачеватель с закройщиком похлопывали по плечу цирюльника, - а то сначала родится длиннющая борода, за которую и будешь вытягивать своего сына.
   Аша хохотал, рязглядывая себя так и этак в преобразившееся зеркало.
   - А почему бы нам не отметить твое сватовство?
   - Женишься, будет не до гулянок.
   - Хоть ты теперь и выглядишь богачом, знаем, что за твоей душой ничего нет. Пойдем, все расходы берем на себя.
   - Пойдем, нам тоже надо развеяться.

4.

   Вскоре друзья вышли из дворца. Привратники не очень вглядывались в покидающих Наасовы застенки, больше интересуясь входящими. К тому же в сопровождении царских слуг шел, как показалось стражникам, важный чиновник. Побросав свои копья, они поспешили поклониться вельможе, которого еще вчера они обязательно бы окликнули: "Кто такой? С какой целью был во дворце и куда направляешься?".
   Аша не мог поверить. "Они, - подумал он, - принимают меня за другого, хотя и видели меня не один раз. Узнает ли она в этом лоске прежнюю мою бедность? Вот настоящие друзья - ни один не заглянул в мой пустой кошелек, а теперь еще и позвали с собой на дружескую попойку".
   Расположенный в горах Галаада неподалеку от потока Арнон и реки Иавок, где некогда Иаков ждал роковой - кровавой или братской - встречи с Исаавом, а после боролся с Тем, кто сделал до конца дней его хромым. Раббат-Аммон стоял на месте древнего поселения рефаимов - племени великанов. Мотыжа землю, крестьяне и теперь находили их кости. Вшестером едва поднимали череп, чтобы взвалить его на воловью повозку, а локтевая или бедреная кость могла бы заменить весло или рычаг. Кто были эти допотопные рефаимы - люди, а может демоны, напялившие на себя кое-как слишком маленькие и неудобные человеческие тела? В битвах они показывали свое нутро: страшным ревом, от которого неприятели обращались в бегство или прямо на месте падали замертво, они оглашали округу. Тяжелым громогласным эхом разносились эти не голоса - трубы над бескрайними пастбищами, белыми шапками синих надгорий. Старожилы рассказывали: в безветренную погоду, когда нет ничего, кроме покоя и тихого Божьего присутствия, тогда из ниоткуда, будто неотступно пребывало здесь, но пряталось-хоронилось. Стенание, скрежет, разящий вой. Наполняет - ах, чаша мала! - долину, забирается в двери, ставни, щели, просачивается сквозь кожаные одежды. Гулом разносится, тревожной вестью. И здесь, и там. И нет на всей земле места, где бы не слышали этих победных криков, яростных плачей. Стая волков с грохотом земляного оползня... На самом же деле нет ничего. Сгорбленные, разбросанные до горизонта холмы, стада здешних и пришлых пастухов. Вихри пустынного ветра доносят тепло неблизких костров. Ремни сандалий развязаны. Некуда спешить, не о чем заботиться. Будто на тысячи лет недолговечный, такой непрочный мир.
   Родичи израильтян. Впрочем, от родных братьев до кровных врагов... Кровосмешение в семье племянника Авраама не прошло бесследно. На утро Лот и сокрушался, и каялся, но что уже случилось, то будто выточенное из мрамора (или из соли). В пьяном угаре, в забытьи, не различая где дочери, где девки гулящие. Так и был зачат Аммон, затерянный в дикорастущих лесах, ухоженных оазисах, каменных домах с красною черепицей. От сирийских суховеев до белесых берегов затонувшей Гоморры рассеялись его стада. Аммон видел и процветание, и запустение. На месте тучных лугов - знойные пески, на земле колодцев и соловьиных садов - шипение гадюк, жало юркого скорпиона.
   На чужбине прошло ветренное, сносное (не то, что во взмыленном, заношенном, что старый халат, Израиле) лето. Кончалась осень - прохладная, а по ночам и морозная, со снегом и ледяными корками. К горной высоте и к вечным пробкам в ушах Аша давно привык, а поначалу, бывало, часто попадал впросак, не расслышав приказания и не решаясь переспросить. Сихора злился на слугу, поколачивал его, хотя и сам на любое "мой господин" отвечал нелепо и невпопад.
  
   Спустившись по стертым до слизкого блеска ступеням, друзья очутились на изломанной узкой улице, ничем не отличавшейся от сотен других, что муравьиными ходами разбросаны были по городскому лабиринту. Придумал ли его кто нарочно, чтобы, однажды очутившись в переплетеньи этих каменных узлов, уже никогда не выйти наружу? А, может, людские с животными тропы со временем сами собой обрастали домами, базарами, крышами с вечно сохнущим бельем и натянутыми, от солнца и зимних осадков, ткаными полотнищами?
   Внутри города всегда была тень - спасительная в жаркие месяцы, но в сезоны осадков оставляющая сырость, простуды, мокрый кашель, выворачивающий до изнанки. Горожане запирались в свои промозглые темницы, согреваясь потрескиваньем ветоши. До весны. Но и тогда ощущая в костях подвальную мерзлоту.
   Милхоз знал и был завсегдатаем одного злачного кабачка, где можно было поживиться хорошо настоянной сикерой, выпить шенкара, к тому же, окружив себя неприхотливыми красавицами, провести с ними вечер, забыв о минувших ссорах и передрягах и не заботясь о призрачном завтра.
   - Здесь каждый пивной кубок меня знает! - брадобрей, по-хозяйски настеж раскрыв двери, приглашал друзей-приятелей. - Не робей! Занимайте места поближе к пузатым бочкам, а девушки сами придут, заслышав заздравицы и звон монет. Эй! Гата, Нафания! Это хозяйские дочки, - объяснил он полушепотом уже возлегшим друзьям. - Несите нам инжирной браги с пальмовым вином, а на закуску заколите барана, да не такого, что от старости еле передвигает ногами - молодого, холеного!
   В пивной народу было немного. Оставались еще свободные лежаки возле поддерживающих потолок балок, возле не занавешенного окна, от которого сквозило, холодком протягивало по ногам. Однако несмотря на малочисленность постояльцев, по всему кабаку тянулся плотной завесой туман, сдобренный алкоголем и резким, разящим запахом потных, размягших тел.
   - Аммонитяне, - Милхоз поднятой рукой приветствовал кого-то, - спасаются от зимних столичных туманов здесь. В такую погоду только сикера да щедрая красавица смогут согреть. А когда имеется и то, и другое, тогда, считай, большего и не надо.
   Он подмигнул простоволосой Нафании, поставившей перед каждым по два кувшина. Брага оставляла сладковатый кактусовый привкус, а пальмовое вино осаживало, огорашивало. Мелькали слова, вырванные из громких тостов. Женские голоса, прикосновения, ласки - желанные и доступные. Пряди волос, чужое дыхание, обжигающее ушную раковину. Луковые кольца, застывший и отупевший взгляд зажаренного барана. Песни, отголоски лая собак оттуда - с улицы. Накрапывание дождя. По черепице. Внезапный гром, опрокинутый кубок, заляпанный новый халат. Смех. "Ешь! Больше ешь, когда пьешь!" Вывернутые запазухи, горка золота, катящиеся кругляшки...
  

5.

   - Давай, давай, пошевеливайся! - Два солдата-тюремщика втолкнули Ашу в черноту камеры. Споткнувшись обо что-то, он со всего размаху налетел на стену, сильно ударившись плечом. Резкая боль несколько привела его в чувство - похмелье не отпускало, трясло, бросало в холодный пот, высушивало изнутри.
   - Да-айте пи-и-ить! - простонал он, одновременно жалуясь на жажду и на боль в плече.
   - Из-за тебя мы здесь, - из глубины каземата отозвался Сихоров голос. - Конец нам теперь, всем троим.
   - Пи-и-ть! - Аша не узнал его, все еще не понимая, что с ним произошло и куда он попал.
   - Вот-вот, - продолжал Сихора, - меньше надо было по ночам таскаться где ни попадя. Весело было тебе? А о царском приказе не покидать дворец ты и думать забыл? Хмель в голову ударил, и кроме наполненной чаши ничего уже и не видел? Вот что нам теперь будет, - в темноте он взял себя за горло.
   - Я и не мечтал, - Захария сидел где-то совсем рядом, - окончить дни свои в аммонитской висилице. А? Сихора? Тебе что больше по душе - дуб или кедр? Скажешь, разницы нет? А как по мне, так лучше на кедре - хвоей в последний раз надышаться... Может, и деревянной пилой распилят, а то и вообще истолкут в ступе, так что ни одной кости не останется.
   - Жуть какая, - снова заговорил Сихора. - Других называют варварами, хотя чем их Мильком лучше нашего Ваал-Зевула? Эх, слаба еще Филистия, чтобы налететь, смести с лица земли и Израиль, и Аммон с Моавом, и амаликитян с Эдомом, и Египет... Тогда-то и установится мир и не будет больше междоусобиц. Торговцы не будут платить пошлин, а священники Яхве назовут братьями служителей Астарты и Дагона. Ну, скажи мне, разве мир - это плохо?
   - Сихора? - послышался голос Аши. - Почему я ничего не вижу? Где лохань с водой? Плечо...
   Аша не договорил. Его (прорвой из кувшина с широким горлышком - на земляной пол выплескивалась ядовитая влага) начало тошнить. К сырому, спертому воздуху камеры примешивался удушливый...
   - Мерзость! Аша!!! - Сихора резко поднялся и наощупь стал пробираться к противоположной стене. Как оказалось, камера была совсем не большой. Зажимая нос, купец снова опустился на корточки. - Если бы то было священное похмелье весельчака-Дагона, я бы тебе посочувствовал, а так - свинья-свиньей!
   - Гатанафания... - промямлил Аша, сорвавшись (в который раз пытаясь подняться) и плюхнувшись в лужу.
   - Э-э-э! Вижу, ты, брат, не один был? Аммонитянки?.. - рядом с Сихорой присел лавочник. Его голос - он тоже зажал пальцами нос - напоминал гусиный гогот. - Эй, отоприте двери, дышать нечем!
   - Старайся-старайся! Так они тебя и услышали! Забыл какими коридорами нас вели сюда? Кричи не кричи. А даже если и слышат и под дверью сидят - в кости будут до последних портков играть, а дверь не отопрут.
  
   Сихору, Захарию и Ашу, туго-натуго связанных одной бечевкой, подбадривая пинками и заушением, вели по каменному мешку тюремных подземелий. Перед ними открывались двери, они поднимались по винтовым ступеням, мимо мелькали зажженные факелы, серые лица стражников. Наконец, открылась последняя дверь, и они ослепли.
   Понемногу глаза привыкали к свету. Около Захарии и Сихоры стояли солдаты-тюремщики, скрестив перед послами железные копья. Напротив них на троне восседал маленький человечек. Лавочник с купцом переглянулись, мол, нет, не померещилось, они уже встречались. Вспомнился овальный зал с горящими между колоннами кострами. Запах углей и кедра. Белое одеяние, бритая жреческая голова, синяя - от груди до подбородка - змея.
   "Жрец, воздаю славу Милькому - богу Аммона! Если ты воссел на царском троне, может, тебе известно, как можно увидеть и самого монарха, ибо уже год, даже окруженные государевым гостеприимством, мы томимся от ожидания, и что ни день, спрашиваем друг друга - не забыл ли о нас владыка заиорданского мира, верблюдов и пальмовых крон?" - хотел воскликнуть и произнести на одном дыхании Сихора, однако его оборвал стражник, цыкнув в его сторону и недовольно покачав головой.
   - Он, - жезлом "жрец" указал на связанного Ашу, - ослушался моего приказа.
   "Наас!" - молнией пронеслось в голове Сихоры. От одной мысли, что перед ним не священник, а сам царь, он, не размышляя, правильно ли он поступает, припал лицом к начищенному до зеркала мрамору, часто дыша и видя, как запотевает и скоро оттаивает благородный камень.
   - Ну что ж, - царь опустил жезл, облокотясь на спинку, - правосудие настигнет его и без меня... Да... От руки друзей или в сражении... Где-нибудь да настигнет... Да... Вас выволокли из тюрьмы почти без сознания. Я было уже подумал... Так жалко смотреть... Вы можете подняться. Да... Ну что ж... О чем же это? Ах, да - вы, кажется, просили меня, чтобы я пошел на Израиль войной? Да, да... Ну, что ж, войной так войной... А, непросто, наверное, быть предателями?.. Да... не всем, как говорится... кому-то надо и... Да... Ну, что ж... Войной так войной...
   Сихора слушал, смотрел и до конца не мог поверить, что этот человек и есть всемогущий царь аммонитян. Куда подевался тот философ, который так кротко, так сдержанно отвечал ему на его дерзости? И почему правитель сразу не открылся? Хотел выведать, кто они на самом деле? Змея! Целый год держать взаперти!
   Однако не только Сихора, но и Захария, и Аша никак не могли соотнести этого жалкого на вид человечка со славой аммонитского правителя. Вот он - перед ними! Нааса легко можно было принять за недоразвитого или блаженного, у которого непонятно что на уме. Полуприщурив глаза, царь смотрел куда-то в сторону, теребя подлокотник слишком просторного для него трона, обшитого красной бахромой.
  

Колдовское логово

глава шестая

1.

   Все дни проходили в заботе - кормление, игры, бессонницы - о первенце. Авенир родился прямо здесь - в ветхой колдовской лачуге на окраине Гивы. Родился сильным, и, если бы не младенческая беспомощность, казалось, встал бы и пошел. С первых его дней было видно, что из него вырастет крепкий, если не воин, то пахарь или кожевник.
   Цфания иногда сетовала на чрезмерную физическую силу сына. "Ворожею нужны сердце и воля, а не стальные мускулы" - говорила она, наблюдая за Авениром, поедающим все съестные припасы.
   Однако едва мальчик начал ходить, родители все меньше стали обращать на него внимания. Выставляли его на улицу, где он сам находил себе занятия: бегал за курами, собаками, подстерегал из засады диких горлиц, ловил змей, отрезая им хвосты и головы и весьма радуясь содеянному. Иногда затеивал игры с детьми, гурьбой сопровождавшими до колодца своих навьюченных кувшинами матерей. Но стоило Авениру слегка толкнуть или дружески похлопать по плечу этих чумазых чертей, как те валились, катились кубарем по земле, поднимаясь и с заливистым ревом догоняя знакомые с детства подолы.
   Авенир не тяготился одиночеством, придумывая себе игры или просто с утра до ночи обхаживая и разглядывая окрестные дали. Случалось, родители забывали положить ему в котомку кусок хлеба с луковицей, тогда он украдкой ухитрялся доить отставшую от стада козу, ловил и жарил на солнце жирных кузнечиков, в лесных чащах осторожно доставал мед из улей диких пчел.
   Между тем Цфания продолжала учить Нира колдовской премудрости.
   Как оказалось, находясь на второй степени посвящения, колдун мог с помощью мира духов останавливать или вызывать дождь, ветер, невидимо перемещаться на далекие расстояния и одновременно быть в различных местах, наводить разного рода болезни и порчи, привораживать женихов и невест, превращаться в некоторых животных и птиц, понимать и говорить на их языке, читать и внушать мысли, и много всего другого. Цфания говорила заклинания, требуя, чтобы Нир заучивал их наизусть, и невероятно злилась, когда муж по десятому разу переспрашивал последовательность слов или просил еще раз показать, объяснить. Особенно ему нравилось смотреть, как жена оборачивалась совой. Многожды он пробовал хотя бы в собаку превратиться, на что Цфания возражала: "Потерпи, сможешь и в собаку. И в комара, и в земляного червя тоже".
   Однажды, когда от его заговора из земли забил источник, он пожаловался жене:
   - Никогда не думал я стать колдуном. Мне кажется, ты зря мне передаешь умения, ведь я даже не знаю, как всем этим пользоваться.
   Цфания что-то пробормотала, плюнув в источник. Тут же родник перестал течь.
   - Ты похож сейчас на бочку отборнейшего вина, - сказала она, присыпав песком мокрый суглинок, - которая не понимает своего предназначения только из-за того, что закупорена пробкой.
   Нир не обижался, послушно повторяя за женой и заучивая заклинания. Каждый вечер они шли на холм, где, к удивлению Нира, он больше не видел духов. Не было ни танцев, ни песен. Длинными ночами они сидели у костра в низкой, промозглой пещере. Иногда к Цфании приходили за помощью, тогда жена ворожила, а Нир оставался в стороне, наблюдая. Люди оставляли плату - домашний скот, реже деньги. Жена показывала мужу на травы, говоря: "До пыли". Нир послушно снимал заготовленные сухие пучки, брал каменную ступку и пестом толок до тех пор, пока травяную кашицу нельзя было отличить от муки или пыльцы бабочки.
   Если люди просили богатства, тогда он заранее готовил мускатный (без кожуры) орех, жасмин, мяту, шалфей, корешки укропа, семена корицы, гвоздики, имбиря с базиликом, апельсиновый настой. К просьбам о здоровье добавлял чесноку, красного перцу, щепотку кориандра, сердцевину листа лавра и вершки розмарина. Порошки, пахнущие обычным составом, но еще и с примесью лепестков ванили, предназначались для любовных снадобий, а если к любви примешивались тмин и семена петрушки, тогда получалась страсть. Солдаты просили бесстрашия, домохозяйки - защиту от сглаза и соседской зависти, сильные и красивые приходили за успехом, золотом и властью, а колеки, убогие и одержимые - за красотой и здоровьем.
   Пышные ленты, павлиньи хвосты резких, пьянящих, вкрадчивых, едких, реже спокойных. Запахи. От черного перца распирало и хотелось чихать, от розмарина клонило в сон, чеснок придавал бодрости, имбирь с гвоздикой высушивали даже давнишние слезы. Вмиг пещерная сырость наполнялась благоуханьем.
   Окончив работу, Нир передавал Цфании истолоченную смесь. Жена обнюхивала ее со всех сторон, иногда говорила добавить того или другого, наконец, пересыпала все содержимое ступки в железную варницу, ставила на огонь, подливала туда масла, родниковой воды, подбрасывала волосы, ресницы, землю, кусочки одежды, кости и прочее. Готовый отвар выливала до капли в небольшой сосуд. Приходящим за помощью Цфания давала советы по применению снадобья, заклинала рассказывать о нем кому ни попадя, разбить и закопать сосуд после того, как отвар закончится.
   Нир давно уже перестал удивляться тому, чего он не понимал. Но иногда все же досаждал Цфании нелепыми и детскими, как казалось ему, вопросами.
   - Почему, - спрашивал он застенчиво и как бы нехотя, - огонь желтый и горит прямо, а когда ты посмотришь на него, то он переливается то синим, то зеленым, то фиолетовым, при этом трепещет, а порой и раздваивается?
   Жена отвечала не думая, сходу:
   - Синий - для защиты и исцеления, зеленый - для процветания, розовый и красный - для любви, фиолетовый - для мудрости. Одинокое пламя - покой, рябое - сердце открой, двойное - небесное и земное.
   - Ты мне уже говорила, что означают цвета и огонь, - отчаивался Нир. - Я одного не возьму в толк - как ты это делаешь, какой силой?
   - Не зачерпнув - не отопьешь, не посмотрев - не увидишь. - Цепкими пальцами Цфания тщательно перебирала янтарные камушки, желуди, пихтовые шишки, нанизывая их поочереди на бечевку из двенадцати нитей.
   - Все загадками отвечаешь, - вздохнул муж, обидевшись и отойдя в сторону.
   Когда ожерелье было готово, Цфания надела его:
   - Теперь, - торжественно объявила она, - пусть называют меня другими именами, пусть ворожат над Цфанией, - потрясла, а потом слегка погладила бусы, - имя мое я сюда спрятала. Коли забуду, каждая мне бусинка откроет его. И у тебя такое украшение должно быть. Я научу, всему научу тебя. Во мне много силы - всю передам.
   Вдруг она снова становилась прежней. Смеялась, обнимала мужа. Говорила, что кроме Авенира хотела бы родить ему еще много детей. Усаживала его, а сама бежала хлопотать по хозяйству.
   - Ты подожди, - спешила она, - посиди вот тут. А я мигом - приготовлю обед да постель расстелю.
   Из соседней каморки, что давно (из-за нагромождения склянок, полок, животных шкурок, камней, растений...) перестала быть кухней, слышались перемещения, переставления предметов, всплески воды, гороховая дробь о медное дно котла, чирканье трута, потрескиванье в печи.
   Пещера Ниру казалась холодной. Впервые за годы женитьбы он думал, что если бы он выбрал другую женщину...
   "Сегодня жена, а завтра сова или белка!" - и дотоле незнакомое ему раздражение заполняло его... не душу - пустой кувшин, котлован.
   В один из таких - похожих один на другой - вечеров после ужина и безрадостных ласк Цфания еще больше воспряла. Она веселилась, говорила на разные, порой не связанные между собой темы, беспокоилась, не холодно ли мужу, опрометью бросалась закрывать узкий пещерный вход.
   "Это оттого, что приближается ночь" - подумал Нир, заметив, что светло-коричневые глаза жены стали ярко-зелеными.
   - Разве тебе не весело? - спросила она, набросив на плечи шерстяной платок. - Думешь, мне колдовать скоро, поэтому балую? Не отворачивайся, насквозь вижу. Что ж сразу другую не взял? Надоела я тебе? У всех, думаешь, жены как жены, а у меня ведьма?
   - Да что на тебя нашло? - отстранился Нир, испугавшись внезапного смеха жены.
   Из кладовки, потом - откуда-то сверху, снаружи голос Цфании (только что она стояла у коровьей шкуры, закрывающей вход в пещеру!) Нир услышал... Со всех сторон пискливым, надоедливым комаром настигал его голос. Нир попробовал не поддаваться на чары, но "я - кость, я - кровь твоя" раздавались уже не только со всех сторон, но и изнутри:
   "Закляты, стерты будут все, кто подойдет ко мне, кого я призову. Ни шумными браслетами, ни волосами, ни плечом, ресницами, речами, кротостью. Идите прочь! Красивые, богатые, рабыни и свободные. Кто в Нира влюбится, тот потеряет ум - на четвереньках будет ползать, есть на пастбищах траву, мычать, носить хомут".
   Оставаясь на своих местах, предметы стали вздрагивать, колотиться друг о друга. Сама пещера пришла в движение - то сильно тряслась, то кружилась, раскачивалась из стороны в сторону. Гудел и завывал ветер. Возник сам собой светящийся клубок, раскрутился, потом резко остановился и лопнул. Нира оглушило, отбросило в сторону. Пляшущие корзинки, горшки, ведра валились на голову, разлетались вдребезги, рассыпались по мраморному полу. Только теперь Нир заметил, что лежал он в каком-то огромном зале, даже не в зале (потому что не было стен), а будто в пустыне. Вместо песка на солнце белел мрамор. Так далеко Нир еще никогда не видел. Он мог рассмотреть любого человека или вещь. Вдали (или то было совсем близко?) ходили люди. Ни кто они, ни почему они здесь он себя не спрашивал. Они ходили, не наступая на гладкую поверхность. Одни смотрели на других, как бы сожалея о чем-то. Но были среди них и такие, кто устал. Ни с кем не прощаясь, понемногу они становились тенью - собственной или чужой. Нир мог разглядеть все их морщины. Они запутывались, а иногда и спотыкались о какие-то ленты. Ленты опоясывали их, свисали как слишком длинные одежды. Он подумал: "Если все это колдовство Цфании, то скоро оно пройдет. На самом деле я стою, как и стоял, в нашей пещере. Мы недавно поужинали, и Цфания, может, носит моего ребенка. Мальчика - Елеазар, девочку...".
   Нир заметил, что весь обмотан (кокон, клубок нитей) лентами. Как и за другими, они тянулись за ним, цеплялись одна за одну, где-то обрывались, а где-то прилеплялись снова. "Это мои мысли" - решил он, и совсем не удивился, когда на небольшой ленточке увидел красивую надпись: "Это мои мысли". Присмотрелся: каждая мысль была написана особым почерком - зернистым, заглавными буквами, неразборчиво. Где-то надпись была грубо зачеркнута, однако сквозь старательную ретушь все равно проглядывали старые письмена. "Если зачеркнутое не видно, - челкой на глаза упала прозрачная шелковая лента, - значит человек расскаивается или уже покаялся".
   Нир чуть не наступил на надпись, где сквозь зачеркнутое жирно проглядывало и даже как-то настойчиво пульсировало: "Цфания". Он почувствовал, как кто-то взял его за руку. Долго он всматривался в размазанный по небу солнечный желток, пока тот не зашипел и не погас. Далеко-далеко, прямо перед собой Нир увидел жену. Двумя пальцами она только что погасила кипарисовую лучину. Тонкий (струящиеся ленты!) дымок, отделяясь от остывающего уголька, поднимался и исчезал во мраке.

2.

   Несмотря на то, что в Гиве издревле жили и коэны, и левиты, волшебников из города никто не изгонял. Даже Самуил в точности не знал, сколько ворожей селилось в царской столице: днем они работали в кузницах, пекарнях, а то и слыли за разбогатевших лентяев, которые кроме как в тенистых садах своих загородных домов нигде и не бывали. И лишь с наступлением сумерек они начинали волхвовать. Не выходя из домов своих, они насылали порчи, привораживали, умерщвляли, заставляли любить. По городу и по всему Израилю разлетались невидимые письма, приказания. Обычные горожане даже не могли вообразить, что в окутавших Гиву сверчковой тишине и ночной прохладе движения не меньше, чем в светлое время суток. Если бы они смогли увидеть! Хотя бы не всё, хотя бы в замочную скважину подсмотреть...
   Пасечник Звулун прокладывал путь к дому пастуха Иохая: едва различимая в лунных бликах нить вела вдоль главной улицы, мимо колодца, площади старейшин, нескольких трактиров. Ускользая в проем переулка (прямо за лавкой торговца кедровой древесиной), наконец, доходила собственно до адресата.
   Иохай жил недалеко от городских стен, поэтому ему было сподручно с первыми умолкнувшими соловьями выгонять соседских (своих, по причине бедности, не было) овец, отводя их порой на расстояние двух-трех дней пешего хода.
   Около колодца Звулун запутывал небольшой узелок, за который нить затягивалась, частью оставаясь там, а частью продолжая свой крючковатый путь. Здесь пасечник не только мог подслушать, о чем толкуют женщины, приходящие за водой, но и нащупать другие узелки. "Миха наставил везде уши, думает, никто их не заметит!" - посмеивался Звулун над другим колдуном, жившем неподалеку.
   Если бы кто-нибудь незаметно зашел к нему в дом и подсмотрел за ним, то наверняка решил бы, что старый пасечник спятил: то весь напрягается аж до синих прожилок, то смотрит на собственные ладони, так и этак вертит, рассматривая, руки, что-то отмечает, усмехается, подмигивает.
   Проверив "колодец" и зачистив его от пыли и шелухи (так он называл мысли или необдуманные, брошенные на ветер слова), Звулун отправлялся на площадь старейшин, обходил - все обнюхивая и стараясь не пропустить ни одного "гостя" - питейные заведения. Одновременно ему удавалось поддерживать, подпитывая, свои собственные "перекрестки" и зорко следить за новичками (для бывалых колдунов они представляли настоящее бедствие), и если таковые встречались, тут же узнавать - откуда они, кто передал им магические ключи, а главное, видят ли они его?
   Звулун считался одним из старейших ворожеев. Свои каналы он умел так замаскировать, что для многих, особенно для неофитов, они были совершенно бесцветны. Однако в отличие от других колдунов, Звулун зачастую и не старался утончить или обесцветить передающую нить - он расставлял (чем и "славился" среди собратьев и отчего его многие опасались) ловушки, так что лишь единицы умели распознать Звулуновы узелки в пролитом молоке или медной заколке, вдетой в пышную шевелюру посудомойки Цилы.
   Будучи невидимым или (так интереснее!) видимым (вот он, на самом виду!), но неузнаваемым, Звулун в свою очередь очень четко различал пути других колдунов, просто разгадывая их замыслы. В основном, все эти нити оканчивались в домах соседей, на которых надо было навести болезнь или неудачу. "Мелко! Какие они мелкие!" - расстраивался колдун. Иногда он перемещал узлы других таким способом, что все их планы рушились, и вместо внезапной смерти к человеку приходили деньги и уважение. Звулун видел, как злился молоденький ворожей, как заплатившие ему требовали назад свои грошовые шекели. Это веселило его. Но устраивал он подобные игры совсем не потому, что жалел беззащитных людей, а просто от скуки. Он занимался этим, как упражнением - как бы псалтирщик брал в руки инструмент не для услаждения чьего-либо слуха, но для ежедневных репетиций.
   Затем (здесь-то и скрывались главные тайники) путь пролегал через лавку Баруха. Там, в кольцах фисташковой древесины, Звулун запечатал свое настоящее имя. Множество предохранительных печатей окружало его. Другие колдуны, если бы они и нашли место хранения самой сущности Звулуна, запутались и потерялись бы среди ложных имен-обманок, каждое из которых было заражено или отравлено. Угодив в одну-две ловушки, искатель сильно рисковал навести на себя проклятие, лишиться магической силы в пользу хозяина ловушек или рассыпаться в одночасье на древесные опилки.
   Пастух Иохай ничего и не подозревал о своей связи и прямой зависимости от Звулуна. Ежедневно он выгонял на пастбища соседский скот, в конце луны, получая за то крохи в виде ефы зерна, двух мехов кислого вина, небольшую косу чеснока и сырной четверти. Он отличался добрым нравом, был молчалив, никогда и ни с кем не ссорился. Жена его умерла, а дети разошлись по свету. В его пастушьей каморке не водилось ни лампы, ни масла, чтобы ее заправлять. Гости - даже случайные - не наведывались к нему. Дверь его не закрывалась - подхватываемая переулочными сквозняками, она скрипела и стукалась об облупленную стену лачуги.
   Для Звулуна Иохай был сущей находкой. Лучшего хранителя и распространителя колдун и не мог пожелать. Ни о чем не догадывающийся пастух разносил по всем окрестным пустыням, шатрам, а иногда и городам тщательно заплетенные Звулуновы узелки. Год за годом нити вытягивались, пересекались и связывались в запутанные перекрестки. Попадавшие в них торговцы, караванщики, одинокие пешие или ночные разбойники, все дальше и дальше тянули за собой невидимые паутинки.
   Ежедневно Звулун просматривал все расставленные им ловушки. От Симеона с Иудой до Неффалима и Ашера, от Манассии до Ефрема и Дана. Аммон, Моав, Едом, Амалик, Египет, пеласги, Финикия, Сирия... Колдун приходил в восторг, видя, как растут его сети, заброшенные много лет назад в огромное человеческое море.
   Единственное, что не учел (да и не мог учесть!) Звулун, это то, что подобно молодым колдунам, над которыми он сам потешался, его тонкая, невидимая для большинства, магия для Цфании была плотной и осязаемой. В мгновение ока она отыскивала его тайники, надежно скрытые для других, но для нее - школярские и небрежные. Кто была эта Цфания Звулун не имел ни малейшего представления, считая себя и некоторых магов, равных ему, одинокими лодками в пучине созданной ими паутины. Конечно, он слышал от людей о ведьме с таким именем, но не принимал ее всерьез, так как в ином мире он не видел ее следов. Но не видел он их не потому, что их не было... Полагая, что именно он является создателем и хранителем паутины, на самом деле он лишь исполнял определенные приказания Цфании, являясь в сущности таким же разносчиком и распространителем узелков с перекрестками, каким был для него пастух.
  
   Жители Гивы обходили стороной каменную пристройку Нира и Цфании. Про пещеру же на возвышенности знали не все, а кто знал, тот был связан клятвой никому о ней не рассказывать. Цфания даже плату за ворожбу не всегда просила, но клятва ставилась в условие всем без исключения.
   Во всей долине Гивы дом их считался проклятым. "Невеста-то, - шептались, а некоторые и вслух проговаривались, - околдовала Кисова сына! Но не этот ей нужен, растяпа и подручный знахарки, - другой, царь! Через брата, глядишь, и до царской короны дотянется". Вызывались смельчаки подкараулить момент, когда колдуны превратятся в зверей, чтобы подстрелить обоих из пращи. Под утро возвращались напуганные, зарекаясь, что никогда в жизни не пойдут в сторону "колдовского логова". Их спрашивали, что именно они узнали, но те лишь качали головами: "Сами не увидите, ни за что не поверите!". Вскоре эти смельчаки собирались в дорогу и уходили из города, увозя и семьи, и накопленное добро, но главное - тайну. Слухов расходилось немало, но что в точности происходило в доме ворожей никто не знал.
   Сам дом стоял особняком. Ни по праздникам и вообще никогда чужие не переступали порог его. Уже через несколько лет их каменную пристройку было не узнать: до самой крыши дом зарос сорными травами, окна и двери были заколочены изнутри.

3.

   - Что ты делаешь? - спросил Нир, хотя прекрасно видел, что жена ничего не делала - с самого обеда сидела, разглядывая время от времени свои ладони, но больше закрыв глаза, молча и не шевелясь.
   Отравляющее чувство раздражения с некоторых пор неотступно преследовало Нира. Тому причиной могло стать любое действие, слово, произнесенное Цфанией. Впрочем, и без слов, и даже когда она отлучалась из дома...
   - Ничего особенного, - ответила жена. - Разгадываю, вытаскиваю из тупиков, наблюдаю.
   Нир поднялся, прошелся по комнате, потом сел на прежнее место:
   - Как же мне все это надоело! - Он закрыл руками лицо, до цветных и ярких точек с кругами нажал на глаза.
   - Сегодня я научу тебя летать, - сказала она, опустив ладони на колени.
   Ее слова, несколько раз обогнув стены лачуги, подолгу задержавшись в каждом из углов, отражением огня в бусах Цфании, вспышкой скользнув по низкому потолку, коснулись, наконец, слуха Нира.
   - Мне ничего не надо... - ответил он.
   - Что ж... Хочешь знать, чем я занималась? Кто-то проник в твой канал и оставил в нем свои узелки. Это могло навредить тебе, вот я и чистила его.
   - Твои речи похожи на слова безумца - послушай себя.
   - А твое раздражение, - Нир поднял голову, внимательно посмотрел на жену, - пройдет и ты полностью избавишься от него, стоит тебе взлететь. Приподняться над землей, увидеть гораздо больше, и тогда казавшееся недоступным, станет понятным и ощутимым, а все якобы важное потеряет смысл.
   - Делай что хочешь, - сдался он. - Если ты и в самом деле видишь то, чего я не вижу, хорошо, дай мне крылья.
   Цфания подошла к мужу, стянула с него (Нир слушался, не сопротивляясь) гиматий. Оставшись без одежды, он сутулился, прижимал к груди худые, бессильные руки. Колдунья зачерпнула из воздуха, и на Нирову голову полилось масло, пахнущее зелеными косточками. Быстрыми движениями она растирала ароматную жидкость по всему - до пальцев ног - его телу. Ниру было приятно. Чувствуя жаркие, скользкие прикосновения, он на мгновенье закрыл глаза. Когда же вновь посмотрел на жену, она стояла перед ним абсолютно голая и натертая маслом. Откуда ни возьмись, в комнату - через узкий оконный проем - стали влетать (суматошно и беспорядочно хлопая крыльями) голуби, утки, куропатки, вороны. Возможно, были и другие, но Нир различил только некоторых. Птицы носились, сталкивались друг с другом, с шумом разлетались в стороны, гоготали на все лады.
   Сколько продолжался этот гам?..
   - Теперь держись за меня, - совой проухала Цфания, повернувшись к нему спиной.
   Нир понимал, что слышит голос не Цфании, а совы, но в тот момент он и не старался что-либо себе объяснить. "Сова так сова, - решил он, - главное держаться покрепче". Они оторвались от пола, пролетели сквозь каменную стену, взметнув над вечерней Гивой.
   Кое-как Нир пообвыкся. От свистящего встречного ветра уже не перехватывало дыхание, а смотреть вниз было нестрашно. Он едва держался (не как вначале - вцепившись намертво) за плечи жены, легко лавируя и балансируя, вторя ее движениям. Где надо, пригибался, выпрямлялся, все меньше зажмуривался, когда они пролетали над самыми крышами - еще немного, и заденут макушки отдыхающих после обильного ужина горожан.
   - Они нас не видят, - успокоила Цфания. - Они и самих-то себя перестали замечать - вон, похрапывают уже.
   В доказательство она приблизилась совсем близко, сметая с лежаков простыни, переворачивая светильники. Усыпленные вечерней негой хозяева вскакивали, наспех подбирая разбросанные угли, опрокинутые подушки.
   - Вот ветер-то поднялся, - долетало до слуха Цфании и Нира, - налетел, что ведьма, да и скрылся. Сейчас, наверное, во дворе Анании куражится. У меня угли с подушками, а у него пусть дом фундаментом вверх перевернет!
   Цфания веселилась, смеясь во весь голос. Понемногу веселость передалась и Ниру. Сначала неуверенно, как бы стесняясь (он все думал, что их могут услышать). Но когда они приземлились прямо на крыше одного знатного цадика, при чем жена смеялась от души, ходила голой прямо перед носом уважаемого старца, Нир поверил, что люди их действительно не видят. Тогда он и сам стал отвязывать в хлевах ослов с верблюдами, переставлять посуду, так что хозяйки всплескивали руками, вспоминали заклинания от домовых, выбегали из кухонь и, глотая слоги и выпучив глаза, пересказывали мужьям о случившемся. Те, конечно, не верили, подшучивая и подтрунивая над своими Геулами, Зельдами и Хавами.
   - Я видела, а ты мне говоришь, будто я придумала, - обижались они. - Делать мне больше нечего. Очаг поднялся, опустился в кастрюлю с водой и зашипел: ш-ш-ш-ш-ш!
   - Ты скажи еще, что корова пивным бочонком отелилась!
   Первые злились, замахивались мокрыми фартуками, вторые пятились:
   - С ума посходили - привидится невесть что, а потом будь добр верить в ваши глупости!
  
   Освещенные дома и некоторые улицы Гивы сверху напоминали звездную россыпь в ночной реке. Изредка мелькали крошечные тени подгулявших молодчиков. Запах первого выпеченного хлеба поднимался - горячий, человеческий.
   - Цфания, я не видел, чтобы люди летали. Почему же мы все-таки поднялись в воздух? Или мы уже не люди?
   - Колдун сидит взаперти, - кричала она вполоборота, хотя ветра совсем не было. Нир огляделся (не услышит ли кто?), но тут же вспомнил, что на такой высоте они ближе к облакам и звездам, чем к земле. - Люди не любят его. Черви с болотной водой слаще для него аромата их теплого семейного уюта.
   Ее спадающие пряди пьянили Нира. Он уже не чувствовал запаха домашних лепешек. Что-то дикое и неистовое было в этих локонах и завитках.
   - Мы уже долго летим, - подобно Цфании он гаркнул во весь голос, - а Гиве все конца нет.
   - Это не Гива!
   - Как же не Гива, если... вон дом старейшин, вон площадь, а там... - он показал куда-то в сторону, - там наш дом, только его почему-то не видно.
   - Я спрятала его, чтобы другие колдуны нас не заметили. - Цфания отчего-то засмеялась, резко развернулась и остановилась. Они зависли. Нир отпустил руки и больше не держался. Парить было легко. Будто не в первый раз, но с самого младенчества он умел летать и разгуливать по высоте.
   - То, что ты видишь, - уже тихо сказала Цфания, - это не Гива, а весь мир - такой, каким видят его колдуны.
   Нир ничего не понял из сказанного женой.
   - Весь мир? - глупо и неуверенно переспросил он. - А где же наш дом?
   Цфания снова засмеялась.
   - Смотри, - сказала она, - улицы и дома, которые ты видишь, напоминают тебе Гиву потому, что именно так в твоем представлении и должна выглядеть земля - не только Израиля, а вообще вся земля. Но здесь Вирсавия будет не ниже Иерусалима и не выше Амалика и Египта, а Моав - не по ту сторону Соленого моря. Это колдовской мир - запутанная и хаотичная паутина со своими широкими дорогами и узкими тропами, с разбойниками, защитниками, стражами, секретами и ловушками. В нем можно схорониться так, что никто тебя не найдет - ни здесь, ни в привычной тебе Гиве. Колдуны-вредители расставляют сети, заманивая туда неосторожных. Колдуны-чистильщики стараются расстроить их планы: рассекречивают тайники, оповещают других о замаскированных перекрестках.
   - А кто ты? - Нир хотел с непривычки ухватиться за что-нибудь, но в черной высоте никаких предметов не оказалось.
   - Я не вредитель и не чистильщик, - ответила Цфания. - Хотя могу и уничтожить и от гибели отвести.
   - Скажи, а все это на самом деле существует? - Он смотрел на поблескивающие внизу огоньки, силясь представить себе, что постоялый двор, а за ним городская стена - на самом деле не Гива.
   - Ты хочешь спросить, не сошел ли ты с ума? - Цфания улыбнулась, но эта улыбка не выражала насмешливости, она говорила: "Наконец, ты начинаешь понимать!". - Нет, с ума ты не сходил, а все, что ты видишь, существует на самом деле и даже больше, чем обычный для многих мир.
   - Тогда... если я все это вижу, то и мне по силам оставить свой узелок или заплести чей-то другой.
   - Это не так сложно, надо только всегда быть начеку, сторониться незнакомых предметов, действовать так, чтобы никто тебя не увидел, а если бы и увидел, то принял бы за лисицу, бутон полевого цветка или гусеницу-шелкопряда.
   Они приблизились к небольшому сгустку, внутри которого - Нир всмотрелся, не веря своим, все еще слепым, не привыкшим видеть глазам - шла война. Полчища аммонитов мошкарой покрывали пастбища и города, оставляя позади вытоптанные пески, дымящиеся головешки. Армейский топот уходил на север, победно маршируя и выкрикивая славу богам, царям, погребая, не останавливаясь, павших.
   Сгусток соединялся с другим, похожим на него, но более темным. Формой он напоминал измятую глину - деформированный эллипс с просветами, выпуклостями, кое-где с заостренными, торчащими шипами. В нем колотилось сердце, легкие сотрясались от кровяного кашля. Пробитая наксвозь грудь всхлипывала и содрогалась от малейшего движения застрявшего в ней копья. Счастливая, смеющаяся женщина, окруженная детьми. Закопченные стены дома. "Молодец, Иуда, - говорит бородатый каменщик, - вырастешь, будем вместе точить известняк. Молодец, помогай отцу". Походные трубы, суматошный бег. Тяжелый щит за спиной трется о ноги. И снять не успел, так и упал на него. Стрелы - жужжание пчел.
   Ничем этот сгусток не крепился с другими - обрывался на самом себе, затухая и превращаясь в сморщенный, высушенный гриб.
   Цфания остановила мужа:
   - Стой! Ты чуть не угодил в ловушку.
   Ловушкой оказалась ржавая пряжка старого сандалия.
   - Берегись бесполезных вещей. Не подбирай их, особенно те, которые, как тебе кажется, смогут тебе пригодиться.
   И вправду, пряжка отсвечивала - будто ударяли по кресалу - редкими искрами. Когда Цфания сделала вид, что хочет дотронуться до нее, пряжка замерла, выжидая, как какой-нибудь хищник, претворясь мертвым, но в любой момент готовый наброситься, застать врасплох.
   - Мир обычных людей жестокий, - сказала она, по чуть-чуть, чтобы не спугнуть, отняв руку: пряжка снова стала выстреливать искрами-светляками, - но здесь действительно побеждает сила. Ни жалости, ни милости она не признает. Захочешь пожалеть кого-то, подумай и лучше сразу убей его.
   После нескольких предостережений Нир и сам мог отличить ничем не заряженный предмет от западни. Будучи осторожным, он с легкостью обходил ямы, зыбучие пески, гасил разгоравшийся из-под земли огонь, перешагивал, как разбитое стекло, позывы голода, жажды, боязнь смерти или вообще - что хуже всего - необъяснимую, ничем не оправданную боязнь.
   - Тебя можно оставлять уже одного, - заметила Цфания. А немного погодя спросила: - Где тебе больше нравится, здесь или там?
   - Если я отвечу "здесь", - как и жена, Нир отвечал просто, не задумываясь, - то мир людей это поймет, как "там", а если скажу "там", то, оказавшись в Гиве, посмеюсь и назову его "здесь".
   - Уходишь от ответа?
   - Сразу не открываю все карты.
   - Не доверяешь?
   - А ты разве ставишь зажженную лампу в сундук с маслом и ветхой одеждой? Одно разольется, другое загорится, а третье не почувствует вины.
   Рядом с ними вспыхнул (раньше его здесь не было) сгусток, от которого тянулись во все стороны каналы. Плотные, полнокровные, они излучали тепло. Переплетались, стремились окружить, обнять. Их грациозный танец притягивал. Нечто тяжелое перекатывалось внутри сгустка, задевая нежные, продавливающиеся изнутри стенки. Ядро раскручивалось, а каналы, удлинняясь и достигнув Нира и Цфании, продолжали уже вокруг них свои пляски растений-вьюнов. Подняли и в какой-то момент (сгусток раскрылся, подобно цветочному бутону) осторожно опустили их - как семена, как лохань воды в сухую почву - в самую середину. Створки ядра сомкнулись. Необычайный свет и благоуханные ароматы вмиг заполнили все мыслимые и немыслимые пустоты. Все бреши, недопонимания, разлады, ссоры.
   Цфания ликовала: впервые в жизни ей было с кем-то интересно. Не только Нир переменился, но и она... Не считая времени, она могла теперь слушать Нира. Радовалась, когда ей удавалось как бы нечаянно прикоснуться к его руке. Вдыхая его запах (прежде и не замечала его!), она становилась едва заметной рябью на водной глади, колышущейся листвой, вздрагивающим колокольчиком на шее козленка...

4.

   Дверь разлеталась от мощных ударов, слетала с петель.
   - Вас видели, открывайте! Людьми не откроете, не выйдете и саранчой. Попробуйте в птиц превратиться - наша праща вас вмиг нагонит. Э-эй, кому говорят? Весь город здесь. Лучше сами откройте, не то подожжем логово - в угли обернетесь. Туда вам и дорога.
   Ногами колотили в стены, заглядывали в щели.
   - Зови старейшин! - орали во все горло.
   - Зачем старейшин? - отзывались с заднего двора. - Сами справимся. Дом их и так за городом стоит - не надо будет за стены вести, чтобы камнями побить.
   - Выволочь их оттуда, связать и в песок закопать. Пусть из-под земли ворожат.
   В дверь перестали колотить. Засуетились-забегали. Слышны были тяжелые мужские шаги: перебегали с места на место, что-то выливали на стены и землю, наступали в лужи... Запахло смолой, а после того, как отовсюду загорланили: "Огонь! Сюда! Выкуривай тараканов с тарантулами!", какое-то время ничего не происходило. И лишь спустя мгновение едкий дым стал рваться в соломенные с кирпичными проемы, подгоняемый сквозняком, заволакивал захламленную каморку, все ближе и ближе подступая к Ниру и Цфании.
   - Вот и конец. Они убьют нас. И Звулун с ними - я видел его узлы.
   Цфания, как зачарованная, смотрела на горящие стены: рыжие хвосты пламени взметали, скалились, отступали и с новой силой наскакивали, готовые - чревоугодники! - пожрать.
   - Что ты сидишь? - стелющийся по земле огонь поднимался, прожигал голые ступни. Тщетно Нир старался скрыть подступающий страх. - Можно превратиться в пожар и выплеснуться на головы наших палачей.
   - Мы и так станем пламенем. Они просто не знают, что делают. Слепые черви...
   Облако, огненная волна хлынула, захлестнула - ни выбраться, ни вдохнуть. Разбилась, в щепы разлетелась дверь, но в лачугу никто не решался войти. Водоворот, жарево. Снаружи оставались людские тени, отойдя подальше, но все равно прикрывая лица. Треск, заглатыванье, шум беснующихся плеток, цепей. Гул военных, охотничьих труб. Бараньи роги, лязг кованой бронзы, нахлестыванье колесниц. Кто в тылу, кто спереди? Суматошная, неравная битва. Шофарщики, пращники, лучники. Хруст, сорвавшаяся в бездну крыша, осколки - юркие, ранящие - лопнувшей черепицы.
  
  
  

В шатре

глава седьмая

1.

   Авенира и при живых родителях не очень-то ждали дома, а после смерти Нира и Цфании этот высокорослый с мускулами настоящего силача мальчик и вовсе стал беспризорником, пошел бродить по весям и городам, прося подаяния, а то и ловко подворовывая на базарах и чужих торжествах. Нередко, несмотря на его пудовые кулачища, вместо хлеба ему доставались затрещины. Тогда он забирался поглубже в лесные чащи и, как собака, зализывал ссадины, к ушибленным местам прикладывал пучки мха, кедровые с дубовыми - листья.
   Он и сам не понимал, почему выбирал ту или иную траву. Каким-то чутьем распознавал он съедобные грибы, коренья. Собранным добром набивал запазуху, карабкался на дерево и там, наверху, раскладывал его в нишах, защищенных от дождя и ветра.
   Авенир ни на минуту не задумывался: руки сами тщательно отбирали, оставляли как есть или рвали на части. Через несколько дней он перетирал высушенные растения. Из лопухов делал что-то наподобие небольших чашек, куда и пересыпал весь свой помол. Когда случалось простудиться или вспоминались родители, он брал из одной-двух чашек щепотку, которую и отправлял в рот, тщательно пережевывая. Вскоре Авенир выздоравливал, снова мог радоваться, но, если бы его спросили, откуда ему известны знаменитые медицинские рецепты, он пожал бы плечами, и, скорее всего, попросил бы объяснить значение слова "рецепты".
   Несколько раз он тайком - так, чтобы не сказали, что он тоже из колдовского логова - пробирался к остывшему и развеянному пепелищу. Кроме нескольких склянок и бус, которые носила мать, он ничего не нашел. Склянки все - и снаружи и изнутри - обгорели, а вот ожерелье странным образом сохранилось нетронутым.
   - Личинка ведьмы и колдуна! - задирали его мальчишки, показывая пальцем, а то и бросая в него камни. Кричали они, конечно, не от себя, но повторяя слова родителей и соседей.
   Авенир отмахивался, убегал от них, забирался к себе на дерево, жевал перетертые коренья и неслышно всхлипывал.
   - Звереныш... - жаловался он шумящей листве, проклиная свое рождение, борясь с неотступным голодом и ознобом.
   И так продолжалось до того дня, когда, притаившись за кустами и ожидая, пока одна из коз не отстанет от стада, чтобы можно было напиться молока, он вдруг вспомнил...
   - Отец, отец! Мой отец - брат царя Саула! Я из царской семьи! - осенило его, и он, забыв о голоде и непроцеженном молоке, помчался в город, чтобы подслушать разговоры гивян - может, кто и знает, где живет его дядя.
   По дороге он встретил старого пастуха, сидевшего в отдалении от небольшого овечьего стада. Пастух молился, слегка покачиваясь. Молельный плат закрывал его широкий лоб, оттеняя загорелое, выеденное пустынными ветрами лицо. Сухие губы вздрагивали, бормотали. Пастух растягивал слоги, отчего создавалось ощущение напевности. Одно "Яхве, благодарю Тебя за то, что Ты создал меня" он, видимо, мог произносить ночи напролет. Впрочем, совсем не временем определялась продолжительность его молитв: заслышав удалявшееся блеянье, он останавливался, шел, если надо было, искать или подгонять отставших овец. Но даже тогда "Яхве, благодарю Тебя за то, что Ты создал меня" наполняло его одинокое сердце, растягиваясь на певучие слоги.
   Сквозь пелену, сквозь окружающую его тишину пастух заметил Авенира. Оглядел его. Раскрыл залатанную суму, достав немного хлеба. Разломав, он отдал больший кусок босоногой, открытой и голодной душе ребенка.
   Авенир подошел, протянул руку. Огромный, как ему показалось, ломоть - а на самом деле небольшая, уже зачерствевшая четвертина - предстала перед ним самым драгоценным сокровищем. Запах ржаной корки сладко манил мальчика, пробуждая его самые сокровенные грезы и становясь ответами на его слезные мольбы. Он и не думал съедать все сразу, здесь же. Это произошло молниеносно. Авенир не отдавал себе отчета. "Такого куска хватит надолго... несколько дней... такой и не заплесневеет... да пусть хоть и деревянным станет - хлеб..." - благоговел он, а земля плывущей неустойчивой лодкой уходила из-под его ног. Сквозь налетевший шум и отголоски, сквозь священный, звучащий ангельскими хорами, запах, слышалось: "Нельзя так сразу, успеешь, жуй, не заглатывай кусками".
   Но вот ангельские песнопения смолкли и наступило какое-то тревожное гудение, от которого тошнило и бросало в озноб.
   - Ты съел его целиком, - сказал пастух. - Такого голода я давно не видел. Кто ты? Кто твой отец? Куда ты идешь?
   Пелена расстаяла, странный туман, так внезапно обрушившийся на него, понемногу рассеился.
   - Отец мой - Нир, сын Кисов. Не знаешь ли ты, где найти мне родственника моего, Саула?
   - Царя?! Ты - племянник царя Саула! Теперь я вижу, Господи, - говорил он, отвечая на какие-то не слышанные Авениром молитвы, - жизнь не имеет конца: для этого юноши все только начинается, а меня Ты скоро призовешь к Себе. Я уйду, а мои стада рассеятся или услышат и последуют за голосом другого. Благодарю Тебя, Владыка, что и недостойным даешь радость увидеть тайны Твои!
   Шли они недолго. Всю дорогу Иохай вздыхал и жаловался на то, что скоро он не сможет досматривать за овцами.
   - Годы, - говорил пастух из-за угрюмой спины. - У него только ручьи потекли. И мою сушь я когда-то называл полноводными реками! Ему плыть, а мне причал искать.
   Авенир переставлял ноги, не разбирая слов пастуха, но мысленно благодаря его за угощение и одновременно размышляя о Сауле: "Мы с дядей никогда и не встречались. Дедушка Кис умер, один у меня родственник".
   Совсем скоро они приблизились к раскинутому шатру. Хозяина не оказалось ни внутри, ни снаружи. Навстречу им выбежали гурьбой дети, за ними показалась беременная женщина. Позади всех опирался на выгнутую дугой клюку седой старец.
   - Муж еще вчера увел стада на дальние пастбища, - увидев Иохая и даже не выслушав, зачем тот пришел, сказала, поддерживая живот, Ахиноамь. Она жмурилась от слепящего солнца; закрыла лицо черной - из тонкого ситца - сеткой. На руках ее блестело масло и отсвечивали белые островки прилипшей муки. Тщательно она принялась вытирать свои широкие, натруженные руки о край подола.
   - Умойся и напейся с дороги, а там и уходи с Богом - и без того не успеваю с делами управиться, - среди своих детей Ахиноамь приметила Авенира. - Твой мальчонка, - бросила она Иохаю, - или подобрал где?
   - Ни то и ни это, - пастух жестом подозвал Авенира. - Ниров сын, - сказал он, погладив его взъерошенные от дороги волосы, - племянник мужа твоего.
   Ахиноамь перестала вытирать руки и приподняла, видимо, чтобы лучше разглядеть, сетку.
   - Вот уж не думала, не гадала! - сказала она, опомнившись. - Вижу, в нахлебники привел. Тебе-то что в нем?
   Иохай не отвечал, а она, сложив руки на животе, с чувством недоумения покусывала (что с недавних пор стало ее навязчивой привычкой) верхнюю губу.
   - Родители мои умерли, - собравшись, выдавил из себя Авенир, - а если Саул не захочет меня видеть, то пусть мне скажет об этом сам.
   - Вот чудеса, - опешила Ахиноамь. - С каких это пор сандалии указывают куда идти!?
   Она принялась было смеяться, однако ни Иохай, ни солдат, ни дети не последовали ее примеру. Ахиноамь замолкла, и только теперь уловила смысл сказанного Авениром.
   - Как? - вскрикнула она. - Не может такого быть, чтобы Нир и Цфания... "Родители мои умерли"? Что случилось? Как это произошло?
   Ахиноамь, Иохай, дети и даже слепой солдат - все смотрели на Авенира, а тот едва сдерживал слезы, не зная, что ответить. На каждое восклицание Ахиноами он лишь вздрагивал и то и дело моргал.
   - Быть такого не может, чтобы вместе да в один день! - она подошла к Авениру и сильно (будто в беспамятстве, не понимая, что делает) стала трясти его за плечи. - Облаву сделали на ворожей, изничтожили их!
   Она усадила Авенира, села напротив:
   - Расскажи мне, как все произошло? Ты видел? Как спас тебя Бог?
   - В дом родителей, - начал он, - я изредка заходил. А тут будто позвал кто... Бегу и думаю: "Показалось! Не звали!". Далеко еще был, а сердце колотилось, прямо выпрыгивало... Дым - черный. И людей много - галдят, радуются. Потом рухнуло все... Родители там остались. Я слышал, в таком огне умирают быстро - но не от огня, а от дыма. А если хочешь живым остаться, дышать нельзя. Только как не дышать?
   Ахиноамь обняла мальчика, прижала к себе:
   - Бедный. Такой маленький и такой взрослый... И правильно, что в дом Саула пришел, найдется циновка и для тебя.
   Она обернулась на притихших детей:
   - Это старший Ионафан, за ним - Иессуи и Мелхисуа.
  
   После сытного обеда (чечевицу с луком и хлебом запивали горячей водой с опущенным в кубок листом мяты), дети водили Авенира вокруг шатра, показывая ему новый дом. Хотели научить его игре, где нужно было большой палкой с нескольких шагов сбивать палки поменьше... но игра показалась ему скучной, и больше двух-трех бросков никто не сделал. Побыв еще немного вместе - смущаясь и не зная, о чем говорить, - один за другим разошлись, оставив Авенира. В шатровых потемках он отыскал незанятую постель, лег, подложив под голову воловью упряжь, сквозь прохудившуюся одежду нащупывая бусы, еще пахнущие недавним пожаром.
   Под вечер поднялся ветер, а к ночи пошел дождь. Прорвой, как из надрезанного меха. Ему вспомнился праздник Пасхи, когда закалывали овец, специальным ножом проводя по их горлу. Кровь выплескивалась из темной своей заперти, вдруг обретя свободу. Однако, не зная, что с ней делать, напрасно проливалась на землю. Голые ноги коэнов, слетающиеся насекомые, собаки, дочиста вылизывающие красные камни. В воздухе стоял железный, настойчивый привкус. Ощущение праздника тонуло и терялось: нескончаемые потоки овечьих жизней текли по городским водостокам и желобам.
   Он лежал и четко рисовал в своем воображении, как с первыми перестуками дождя поднимается и тут же прибивается к земле пыль. Шатровые колья, за которые сверху крепится кожаный настил, приходили в движенье, пошатываясь. При этом кожи с плотными тканями из козьей шерсти растягивались и прогибались. Казалось, шатер вот-вот рухнет, накрыв собой его постоянных и временных обитателей. Однако через минуту подкравшийся страх проходил и наступало дремотное забытье - в мыслях и воспоминаниях. Будто снаружи - по крыше и вокруг жилища - бегали юркие мыши, стуча своими дробными коготками. Капли. Завывание ветра - там, не здесь. Здесь мягкость и теплота циновки. От земляного пола поднимается сырость, в воздухе стоит насыщенный животный дух, смешанный с уютом, обжитым теплом. Потрескивает очаг: ночными цикадами угли постреливают и протяжно цвиркают.
   Несколько раз кто-то вставал - осторожно, чтобы не разбудить, прокрадывался мимо спящих. Запрокидывал мех с водой, шумно (как никогда не услышишь днем) делая большие глотки. "В такую-то мокрень пить!" - неожиданно подумал Авенир, удивился и как-то осекся от внезапной своей мысли.
   Вскрикивали ослы, топтались на месте быки и овцы. Вновь наступала пустынная немота, орошаемая, но никак не нарушаемая, каплями, потоками, долгожданными дождями.
   За всю ночь Авенир так и не уснул - все какие-то проваливанья-полусны, - но совсем не устал. С рассветом поднялся первый, когда другие еще ворочались, кутаясь от утренней прохлады. Дождь не переставал. Авенир вышел на улицу, носом потянул нетронутую, привычную, но все же, новую для него свежесть. Едва не упал, споткнувшись о вбитые в каменную почву колышки, но удержался, ухватившись за туго натянутую веревку, отчего весь шатер слегка покачнулся. Колья, видимо были длинными и уходили глубоко в рыхлый песок, и вбивали их конечно мужчины: со всего размаху булыжником покрупнее - только и успевай отбегать! Авенир еще раз проверил натянутость веревки - с нее можно было пускать в цель стрелы. Наглухо стянутые тетевой, шатры все же предназначались для временного жилья.
   "Наш дом, хотя и строился из камня, но все равно не был таким прочным" - удивлялся мальчик, кругом обходя шатер.
   Вчера дети Ахиноами показали ему все, что можно было показать в этом нехитром пристанище. Но только теперь, когда никто ему не мешал, он с неподдельным интересом разглядел вышитые узоры на плетеной козьей шерсти, выдолбленные знаки - обереги, непонятные сокращения - на растянутых кожах.
   Шатер состоял из мужской и женской половин, отделявшихся длинным покрывалом. Даже в таком небольшом жилище соблюдались вековые правила: не заходить без особой надобности на чужую территорию, для гостей - прежде обращаться к хозяину или к хозяйке, а уж потом приветствовать остальных. Очаг находился на мужской половине, и в то время, когда мужчины уходили охотиться или пасти скот, женщина могла зайти за длинное покрывало, чтобы испечь хлеб и зажарить мясо. Муж также не мог войти, когда ему вздумается, к жене. В свободное от готовки время женщины занимались стиркой или шумели пряльными веретенами. Козья шерсть. Волос к волоску. Разрозненные нити, складываясь, соединялись в толстое полотнище, не пропускающее ни холод, ни дождь.
   Одна шатровая стена была составлена из тростниковых прутьев. Собирали их у берегов Иордана. Связывали торчащие по краям снопы, валили на худощавые спины скота, расходились назад по кочевьям. Обрубали концы, грубо перехватывали тесьмой, продев ее через каждую перекладину. Но даже самый искусный вязальщик тростниковых прутьев оставлял широченные прощелины, сквозь которые продувало до костей, открывались звездные, обещанные праотцам, мириады.
   Остальные, кроме последней, стены были до низу закрыты козьими полотнищами. Туго натянутые, на них можно было опереться или на ночь склонить голову. Входная дверь зияла шатровой теменью. Изредка - во время песчаных бурь или непрошенных гостей - она занавешивалась таким же тканым покрывалом, но все остальное время оставалась открытой.
   Шатер представлялся Авениру чем-то непостоянным, сиюминутным, за что нужно держаться теперь, потому как завтра колья снимут, а кожи перенесут, оставив небольшое углубление догорающего очага. Он и не знал, что именно так бедуины понимали и относились к жизни: мимолетное сокровище, такое бесценное, такое непостоянное!
   Дети давно проснулись. Схватив по лепешке с сыром и оливками, они бегали друг за дружкой, смеясь и крича с набитым ртом, прожевывая на ходу.
   - Да не носитесь вы! - Из шатра показалась голова Ахиноами. На ее лице поблескивали капли пота: похоже, она с самого утра принялась за стирку. - От вас пыли, что от хамсина. Чертополохи!
   Голова скрылась. Дети замерли на минуту: кто с поднятой рукой, кто с куском хлеба во рту. Могло показаться, что ход времени остановился, и теперь все и всё останутся при своих последних мыслях, совершая (но так и не совершив до конца) свое последнее действие: тот, кто был добр, но теперь затаил камень или разгневался; или тот, кто не представлял ни дня без убийства и грабежа, но сейчас пожалел, накормил убогого... "Как странно! - подумал Авенир, оставляя на песке (большим, указательным и средним пальцами) следы птиц. - Как все это странно!.."
   Но только из шатра послышалось плесканье с бельевым чавканьем, дети с прежним азартом принялись догонять друг друга, на ходу запихивая в рот недоеденные куски. Несколько раз Ионафан с Иессуем, бегая за младшим братом, запыхавшись, подбегали к Авениру или издали звали его. Но он отворачивался, нарочно как бы не замечая их. Если бы кто-то (кто-то другой, не дети) увидел Авенира со стороны, он бы точно решил, что перед ним не мальчик лет семи-восьми, но юноша, а то и зрелый муж - столько готовности и, одновременно, задумчивости было в его лице.
   Напрасно Ахиноамь предлагала ему разделить с ними дневную, а потом и вечернюю трапезу. Тщетно выходил слепой Иеминей, садился перед ним, брал его за руку, вспоминая далекие годы войны, когда он точно так же держал руку своего молодого хозяина...
   Авенир ждал. Лишь с наступлением сумерек он отправлялся на свою рогожу, сполоснув лицо и выпив несколько пригоршней воды. За отделявшим женскую от мужской половины покрывалом, он слышал перешептывания хозяйки со старым (Иеминей, помогая Ахиноами, давно уже поселился на ее части) слугой.
   Сквозь неразборчивые слова то и дело доносилось его имя, после чего следовало "чудаковатый", "на долго ли он у нас?", "маленький колдун" и прочее. Понемногу ночь заволакивала, пробиралась не только во все предметы, но и в мысли и даже - притупленный, готовый сорваться в полудрему - взгляд. Конечности холодели, и Авенир все меньше чувствовал свое тело: словно оно было вовсе и не его. "Вот, - размышлял он, напрочь забыв о голове и туловище, - вот я, настоящий". Перехватывало дух, и он на какое-то время переставал дышать, совсем не ощущая в том необходимости. Приходил он в себя не раньше, чем роги лунного быка поднимались от одной тростниковой перекладины до следующей. Затекшие члены пощипывали, искрились изнутри. Возврат этот всегда вызывал в нем сожаление, ностальгию. И он снова ждал, когда окончится гудение в теле, когда потрескиванья цикад отвлекут и увлекут его настолько, что он погрузится в видения, вспышки, в затвердевающую трясину. Сны.
  

2.

   Спустя несколько суток, ночью, из плотной дождевой завесы показалось понурое стадо, сопровождаемое глухими вздрагиваньями бубенцов. Ослы и овцы передвигали уставшими ногами, покорно опустив головы: при виде даже родных стойл ни останавливаясь, ни ускоряя шага. Чуть поодаль за ними шел человек. Дождь хлестал по спинам животных, по куску дубленой кожи, лежащей на голове рослого пастуха. Порой ливень переставал, и тогда округа на мгновение озарялась прозрачным, ночным мерцанием, после чего - тут же, не дав передохнуть, отдышаться - пучки, пощечины мелких брызг обрушивались, превращаясь в прежние затяжные осадки.
   Из своего затвора Авенир видел, как животные разбрелись понемногу кто куда, как скоро вошел пастух, разом сняв с себя все до исподней повязки, вплотную приблизившись к потрескивающему очагу.
   - Господин, - старый Иеминей слепыми глазами проследил за хозяином, - мы ждали тебя еще до наступления дождей. Что-то случилось или путь, в который ты отправился, оказался дольше обычного?
   - Будь оно все неладно! - не обжигаясь, пастух держал руки в самом пламени, разминая - сжимая в кулаки и вновь выпрямляя - окоченевшие пальцы. - В дороге медведи задрали овцу! А после какие-то молодчики набросились с цепями и палками, хотели ремень срезать. Все не понимали... ведь говорил же им - денег с собой не ношу! Поняли только когда троим кости переломал. Разбежались, а подельников своих побросали. Вот народ!
   Авенирова рогожа была постелена всего в нескольких шагах от разгоравшегося очага. Сначала неясные силуэты - прямые, отточенные - оголенных плечей, коленей, а потом и все лицо: крепко сжатые скулы, суровые от длинной дороги, еще не свыкшиеся с домашним уютом глаза. Одни лишь ночные сумерки служили прикрытием его наготе. От пастуха, от "господина", как назвал его Иеминей, веяло далекими пастбищами, дорогой, мокрой шерстью и не остывшим еще пустынным жаром.
   Завеса распахнулась. Ахиноамь зашла на мужскую половину, осторожно закрыв за собой покрывало.
   - Тише, разбудишь! - Она оглянулась на качающуюся завесу, прислушиваясь, не проснулся ли кто из детей. Взглянула на пастуха, но тут же закрыла платком глаза: - А еще царь! Сидишь голышом, хоть бы прикрылся чем.
   Ахиноамь подала ему шерстяное одеяло. Склонилась над жаровней, подбросив в огонь охапку высушенного навоза.
   Авенир всматривался в ночного гостя, стараясь ничем не выдать себя, вида не показать, что на самом деле не спит и все слышит и видит. Последние слова Ахиноами он многожды произносил про себя, пока не вспомнил пастуха-Иохая, несколько дней назад приведшего его в шатер. "Значит, Саул - царь Израиля! Ахиноамь назвала этого человека царем... выходит, это и есть мой дядя".
   Мальчик все еще сомневался, но когда Ахиноамь напрямую назвала пастуха Саулом, то все сомнения развеялись. По крыше лил, не переставая, дождь. Топталось, переходило с места на место, позвякивая бубенцами, немногочисленое стадо. А здесь, внутри бедуинского шатра (каких много рассеяно по древнему Ханаану) завернутый в козий плед сидел израильский царь. Он уже согрелся, и теперь его одолевала усталость. Тяжелые веки закрывались. Дыханье становилось глубже и ровнее. Несколько раз жена окликала его. Саул встряхивал головой: смотрел покрасневшими, невидящими глазами на очаг (длинные волосы ложились, закрывая большую часть его лица), постепенно осаживаясь, сутулясь, погружаясь в одолевающую его пучину.
   Высушенный навоз все еще продолжал коптеть, распространяя по шатру привычный для всякого землепашца резкий, чуть сладковатый запах. Авенир, прислушиваясь к ровному, глубокому дыханию израильского царя, своего дяди, и сам вдыхал полной грудью - только не дым, не сезонную сырость, но что-то непостижимое и родное, чего у него никогда прежде не было.

3.

   На следующий день Авенир проснулся, посмотрел на очаг, но рядом с почерневшими камнями никого не оказалось. Мальчик вышел из шатра. Накрапывал дождь. В сравнении со вчерашней непогодой, можно было сказать, что утро выдалось на редкость теплым, хоть и туманным. Из облачных клочков (не клочьев, не рваных лоскут) проглядывало тусклое солнце. Как кто-то после долгой болезни - уже здоровый, но еще бледный и очень слабый.
   Оставленные со вчера животные... длинные и короткие палки, с которыми играли дети... долина, распахнутая до горизонта... И все же, что-то изменилось. Авенир оборачивался на мокрый шатер, искал глазами. У ствола ветвистой сикоморы он вдруг заметил Саула. Белый, слепящий хитон сменил пастушеское, изорванное временем и дорогой тряпье. Прислонившись к дереву, господин наигрывал на псалтири и что-то напевал. Авенир не слышал слов: одна музыка лилась - наполненная, густая. Мальчик подошел ближе. Уже ясно видел он длинные черные кудри, полузакрытые глаза. Крепкие, но мягкие пальцы пастуха словно отщипывали струны, так что они - каждая - вздрагивали то резко, то надрывно; после чего дребезжанье гасло, и звучал только чистый аккорд. Впрочем, даже не аккорд, но - переливы, птичьи попевки, журчанье ручья. Вся природа была в этой игре! Холмы, равнины, стены отдаленного города - ничего не упустил псалтирщик. Из-под его ловких рук разливались целые реки - притоки, заливы, берега. От Ефрата до Тигра - потеряный, так нелепо и навсегда забытый и отнятый сад.
   - Как хорошо ты играешь! - сказал Авенир. - Я бы слушал и слушал тебя сегодня и завтра.
   Саул опустил псалтирь.
   - А-а, племянник? Гуляешь сам по себе? Чудно! - ребенок, а уже хозяин своему полю.
   Авенир хотел было возразить, мол, ни отец, ни он сам никогда не работали на земле... но промолчал.
   - Жена сказала, - продолжал Саул, - тебя привел сюда некий пастух, и с тех пор ты живешь в моем шатре. Правда ли, что ты ни разу не взял предлагаемую тебе пищу?
   Мальчик кивнул.
   - Добрый пастух Иохай, а потом - Ахиноамь, накормили меня, - сказал Авенир. - Тогда я зарекся не вкушать пищи прежде, чем увижу тебя. Мой господин долго не возвращался. Я ждал и молился о тебе и твоем стаде...
   - Может, - Саул недоверчиво перебил его, - потому я и вернулся благополучно, что Яхве услышал тебя. Но кто научил тебя молиться?
   - Я видел, как молился Иохай. Только он не учил меня - пока он разговаривал с Господом, я запомнил слова. А после и сам стал произносить их, добавляя имена родителей, его и твое имя.
   - А известно ли тебе, - голос Саула прозвенел, будто подкова на кузнечном верстаке, - что сперва ты назвал пастушечье имя и только за ним - царское?
   Авенир вздрогнул и некоторое время ничего не отвечал.
   - Прости, если чем-то прогневал моего господина, но тебя я пока совсем не знаю, поэтому имена близких людей для меня выше твоего. - Он склонил голову, искренне сожалея, что обидел дядю. "Господь одарил его сыновьями и стадами, вот почему все и говорят про него - царь!" - размышлял Авенир.
   - Ты, вижу, не из робких, - сказал Саул как прежде - мягко, бархатно. - И молишься ты, и путешествуешь один. Да и без еды не всякий взрослый, не то, что ребенок, высидит, следуя данному слову... Можешь остаться в доме моем насколько захочешь - подходи к очагу и бери из кастрюли наравне со всеми. Будем с тобой овец пасти, присматривать за ослами. Научу играть на псалтири. Понравился ты мне! - ребенок, а грусти в тебе, как в муже, многое повидавшем.
   Саул снова недоверчиво, как минуту назад, посмотрел на мальчика, словно что-то заподозрил:
   - А тебя не хватятся?
   - Может, и хватились бы, - ответил тот угрюмо, - только некому... После смерти родителей...
   Последние слова Авенир произнес так тихо и с таким волнением и надрывом, что Саул ничего не расслышал, к тому же Ахиноамь вышла из шатра и стала колотить по бронзовой дощечке, созывая всех к обеду. Саул ободрился, поднялся и, взяв за руку осунувшегося и мрачного Авенира, повел его к шатру.
  
   На обед были жареная саранча и тушеные в котле бобы вперемежку с жирными финиками. В шатре плотной завесой висел белый дым. Жареное мясо, разложенное на подносе, аппетитно пошкварчивало. У очага сидела Ахиноамь, разливая кактусовое вино и наливая в чаши воду для умывания. Рядом с ней кутался от старческого озноба Иеминей. Собравшиеся вокруг них дети не смели подойти, ожидая хозяина.
   Вошел Саул, ведя за собой племянника. Благословил еду - нараспев проговорил "Благодарю Тебя за дарованную пищу. Да не будем упрямы, как народ Твой, просивший перепелов, но да будем благодарны за манну и всякое подаяние. Аминь".
   Авениру так понравилась эта молитва, что он несколько раз повторил ее, запомнив и положив распевать ее вместе с молитвами Иохая.
   Шумной гурьбой дети набросились на еду, разламывая и жадно обгладывая сморщенные тельца насекомых, весело похрустывая запеченной корочкой.
   - Что же ты ничего не ешь? - Саул протянул племяннику миску с бобами и саранчой.
   Запахи еды закружились райскими фениксами, орлами-падальщиками. То щебетали на разные - птичьи и человечьи - голоса, то наваливались, впиваясь когтями, раня, заклевывая до полусмерти. Тогда сердце начинало стучать, заходиться. Как пойманная рыба - выскальзывать, оставляя серебристые чешуйки: хоть в песок, хоть сразу в кипящую кастрюлю. Только не оставаться в цепких руках!
   - Оставь его, - словно из подземелья сказала, прожевывая, Ахиноамь. - Сиротке, видно, кусок в горло не идет.
   - Какой же он сирота? - Авенир слышал, как задорно щелкают Сауловы скулы, словно когда бросаешь мелкие камни в колодец: они рекошетят, пока на самой глубине и вовсе не пропадут... - Цфания околдовала Нира, а он небось и не спрашивал про меня... Могу даже поклясться - они и не знают, где Авенир.
   В глазах потемнело, но сквозь туман и непроницаемые потемки Авенир все еще различал: "Сожгли? И старейшины были там? Не знаешь? А кто знает?.. До тла? Обоих?". После раздался треск, будто разбилась глиняная посуда. "Куда же ты с разорванным-то гиматием? - причитала Ахиноамь. - Да еще и пеплом измазался!" Дети плакали, о чем-то просили. "У него голодный обморок" - пронеслось над самым ухом. Авенир даже успел произнести про себя слово "обморок", но что оно означало и к кому относилось, так и не понял. Пронзительный утробный звук, растущий колючим сорняком изнутри, вырвался наружу, загудел, вконец оглушил.
  

***

   Когда Саул узнал о гибели брата, он даже не стал искать зачинщиков и поджигателей. Разорвав на себе новый, в котором его венчали на царство, хитон, осыпав себя с головы до ног пеплом, оставил Ахиноамь, детей, Авенира и безвозвратно состарившегося Иеминея на попечение Божье, а сам отправился на отдаленные от Гивы пастбища - вместо ослов с овцами пасти и изо дня в день видеть перед собой свое горе.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Наасово золото

глава восьмая

1.

   Напрасно Захария отговаривал Сихору.
   - Разве ты не понимаешь, - ходил он из угла в угол, - этот змей просто так не станет раздавать деньги с драгоценностями, колесницами и рабами! Если не послушаешь меня, - он приблизился и вполголоса процедил, - и мы сегодня же не сбежим отсюда, то вспомнишь мои слова, когда Наас будет четвертовать и скармливать нас гиенам.
   Купец подавился, будто проглотил хлебную крошку, и забулькал своим старческим смешком:
   - Думаешь, - вытирал он сухие слезки, - за умом и дальновидностью царя я не разглядел его хитрости? А как без хитрости? Или ты начнешь уверять меня, что прежде, чем продавать свои посохи, ты не прикидывал, как лучше и выгоднее надуть олуха-покупателя? А политика - та же торговля, где это, - постучал он по лбу, - водят, как послушную телицу, вдоль скрытых комнат и подвалов хитрости. - Смешливый тон Сихоры сменился твердостью, убежденностью истового проповедника. - Царь, отпустив нас на свободу живыми и одарив так, что нам до могилы хватит, само собой имеет свои виды на нашу благодарность и готовность отплатить добром за проявленную милость.
   - Вот именно! - не успокаивался Захария. - Про то я тебе и толкую! Господь мне свидетель - рассчитывая на свержение Саула, я не хотел становиться предателем Израиля. А теперь!? Наас хочет прослыть победителем евреев силой самих же евреев. Это же... - он осекся, боясь произнести то, что вертелось на языке.
   - В том, - перебил его Сихора, - что царь предложил нам самим набрать ополчение среди Израиля, я не вижу ничего дурного. Ты скажешь - гражданская война? Пусть, но если большинство евреев не согласно с избранием этого юнца-верзилы? Или по-твоему теперь, когда мы, пройдя через ожидание и тюрьму, стоим у самой цели, можно позволить себе струсить и отступить или бежать, пустив все на самотек и волю полоумного политикана?
   - Ты про Самуила? - насторожился Захария. - Самуил больше не будет управлять страной. На наших глазах он сложил с себя судейство. А юный царь... не пройдет и года, как он сам отступит, захлебнется в придворном круговороте интриг, как это было с сыновьями судьи. А если так, то стоит ли идти против Бога и разделять народ Его? Мало горя было с Вениамином?
   - А ты не подумал, - глаза Сихоры сверкнули, но тут же сузились, как бы затаившись и выжидая удобного момента, чтобы снова сверкнуть, - что Бог не стал бы ставить ребенка на царство? Или Саул сильный и храбрый воин? Может, он умудрен в государственных делах? В Массифе ты видел его трясущиеся колени, его запуганный вид - ну, куда такому в цари? Это же посмешище и для самого Израиля, и для других народов. И ставленником этого слюнтяя вряд ли является Бог, который не хочет, чтобы в первом же сражении... Какое сражение? Кто пойдет за ним? - Сихора снова проглотил крошку, но в этот раз не от смеха, а от охватившего его волнения. - Израиль потребовал себе царя, вот Самуил... (до чего же он мстителен, завистлив, и к тому же - и ты об этом знаешь не хуже моего! - никто ненавидит Израиль больше, чем он!) вот он и решил отплатить с лихвой. Как? От имени Бога, которого он, видимо, тоже ни во что не ставит, воцарить этого безродного вениамитянина. Чтобы, когда нападут на Израиль пеласги или египтяне, не оставили от него ни селений, ни веры, ни воспоминания. Или тебе еще нужны доказательства, что, свергнув Саула, мы не только не нарушим повеление Яхве, но и исполним его?
   Захария хотел что-то возразить, но...
   - Что ж, может, ты и прав... - сдался, опустил голову, став похожим на мокрого дворогого пса.
   - Еще бы не прав! - Сихора, напротив, расхаживал петухом, одержавшим победу: задрав гребень и вытаращив шпоры. - Вот когда все это кончится, и ты вернешься в Массифу, оставишь лавку и сделаешься почетным и всеми уважаемым купцом, тогда...
   Медленно во двор вкатилась телега, запряженная шестью волами. Сихора, потеряв мысль и забыв обо всем на свете, бросился к набитой до краев повозке. Энергичным движением сдернул запыленную, местами затертую до дыр дерюгу.
   - Хвостатый Дагон, повелитель мух! - купец обомлел: как околдованный, боясь оступиться, держался за выступ телеги. - Столько золота я видел только в храмовых хранилищах! Экрон, Экрон, помнишь ли ты своего ключника?..
   Сихора жменями загребал разбросанные желтые монеты, подбрасывал их, ощупывая, и так, и этак осматривая сосуды, наматывая на запястья ожерелья, перебирая серьги, золотые оправы для зеркал, статуэтки Милькома, Дагона и Астарты.
   - Да здесь не то, что армию собрать, тут... ты только посмотри! - лицо Сихоры разгорелось, побагровело, стало каким-то яростным и одержимым. В спешке, в охватившей его горячке он кидался от сосудов с монетами к застежкам, пуговицам, наконечникам, колчанам со вставленными в них аметистами и лазуритами, ножнам, шитым золотыми нитями одежде и обуви. На голове его красовалась корона:
   - Царство! - в лихорадке он примерял, пробовал на зуб, перебирал. - На все это (он чуть не сказал: "Я могу купить себе израильскую корону", но вдруг вспомнил, что за ним наблюдает Захария и - только теперь заметил - возница Аша) мы и наши потомки безбедно будем сами себе царями. Ты только посмотри!!!
   Захария к явному неудовольствию Сихоры (будто у ребенка забрали подсахаренную жареную стрекозу) затянул телегу дерюгой и крикнул Аше трогать.
   Неспеша - поскрипывая - повозка покатилась. У купца аж во рту пересохло, будто золото забрали насовсем, и он его больше никогда не увидит. Одна корона осталась на его голове, но он не ощущал ни ее тяжести, ни ее блеска.
   Телега проехала немного - со двора до входа в отведенный для них троих дом. Но даже на такое короткое расстояние Сихора уже был не в силах расстаться со своим сокровищем. Он постанывал, прижимал к груди ладони, когда телега подскакивала на булыжнике и из нее раздавался металлический всплеск.
   - Ах, как небрежно, - страдал он, - осторожней! Не рабов с поклажей везешь!
  
   Как только они закончили перетаскивать в дом тележную кладь (при чем Сихора норовил все перенести сам, а когда не удавалось, то покрикивал на Ашу с Захарией или умолял их нести осторожней: "Косолапые! Ведь завтрашний день свой несете - куда вприпрыжку? Ну вот, чуть не выронил... разиня!"), купец тут же принялся к тщательному дележу Наасова золота.
   Для начала он отделил все монеты, велев Аше по десять штук - для удобного счета - переносить их к дальней колонне. Капли пота срывались с напряженного, сморщенного лба, падая на мелькающую в его руках денежную мишуру.
   - Один, два, - считал он, проглатывая слоги и про себя наверстывая "три, четыре", - пять, шесть, - а дальше пересохшим шелестом: "семь, восемь...". - Десять! - наконец объявлял он, и со священным трепетом передавал золотые Аше. Аша с видимым равнодушием отправлялся к дальней колонне, небрежно, как подбрасывают охапку дров в раскаленную докрасна печь, оставляя там сложенные один к одному шекели.
   - Растяпа! - настигала его Сихорова лихорадка. - Уронишь ребенка, так он вырастет и позабудет твою неуклюжесть, а деньга - не человек: закатится, потом ищи ее, сама ведь к тебе назад не пойдет - будет себе лежать, ни пищи, ни любви твоей не попросит. Сразу видно, был ты когда-нибудь богат или всегда с чужого плеча донашивал да с чужого стола дожевывал. Ты, Аша, - поучал Сихора, - даже если бедный, но если знаешь, что шекель - существо хоть и бездушное, но характерное и до жути ранимое, то настанет день - и сегодня мы тому свидетели! - когда деньга сама к тебе придет. Вы скажете, - продолжая считать, он даже не смотрел на напарников, - ну что здесь делить, если всего этого и вообразить, как следует, невозможно? А я отвечу: шекелей всегда столько, сколько ты их насчитал, ни больше, ни меньше. А потому недостаточно просто быть богатым, - просто богатый очень скоро пойдет побираться, - деньги надо любить и желать их всем существом твоим. Какая женщина не отзовется на слова о любви и красоте? А деньги - то же, что женщины.
   Сихора вряд ли осознавал, о чем краснобаили его потрескавшиеся, бескровные губы: порой они кривились, будто от кислого вина, порой слипались, образуя сплошной, без щелей, рот.
   - Три... - повторял он в который раз. - Шесть... Десять!
   И дальняя колонна все больше обрастала со всех сторон невысокими башенками, молоденькими черенками. А совсем скоро и вокруг шести остальных колонн образовались "термитники", как их назвал Захария, украшений, посуды, одежды...
   В самую большую кучу, размером с отборного гиганта-рефаима, Сихора требовал, указывая пальцем, сносить кольца; в кучу поменьше - браслеты; чуть поодаль - ремни с застежками, а еще дальше - литых идолов. Не раз он сам запутывался, тогда приходилось начинать заново. Он нервничал, отправлял Захарию за табличками, на которых лавочник должен был скрупулезно выводить детальную опись, цифрами и шифрованными обозначениями отмечая все до последней геры.
   Наконец, все семь столбов были окружены холодным, лунным сиянием неподъемного, пустившего глубокие корни груза. Входящий будто оказывался на затонувшем судне. Уставшие купец, лавочник и Аша призраками-хранителями, более не в состоянии передвигаться, подобно золотым богам невидящими глазами смотрели на собранное золото. Захария держал в руках мелко исписанные таблички, Сихора, немного успокоившись, все равно производил в уме какие-то хитроумные перестановки и подсчеты. Один лишь Аша, в неразберихе успев припрятать под воловьей подпругой около десяти талантов, спокойно и отстраненно взирал на "их", как он называл его про себя, сокровище.
  

2.

   Сихора с Захарией и Ашей пришли в близлежащую от страны моавитян Офру Авиезерову - город, расположенный на севере в Изреельской долине у подножия Фавора. Там судья Гедеон, разрушив языческое святилище, устроил жертвенник Господу; оттуда начался его поход против Мадианитян. Со времен судьи жители Офры славились по всей земле израильской своим бунтарским духом и нежеланием идти на какие-либо уступки. На этом и хотел сыграть Сихора, надеясь внушить потомкам Манассии (конечно, подтверждая свои везкие доводы золотыми монетами!) что Саул - самозванец и дрессированный павлин в руках выжившего из ума Самуила.
   Из всех городов на территории Израиля Офра Авиезерова, кроме Иерихона, разрушенного Иисусом Навином, считалась самым неприступным городом, о толщине стен которого слагались легенды, с каждым поколением обрастая все новыми правдами и выдумками.
   О стенах его говорили, что когда их строили, сами каменщики дивились длине крепостных укреплений. Но каково же было их еще большее удивление, когда они узнали, что то была не длина, а ширина. "Если, - чесали они затылки, - эти стены и сейчас не объять, то что же будет, когда счастливейший из нас положит последний камень?"
   Так оно было или иначе, но в стенах Офры, в отличие от экронских нагромождений, помещались не только солдатские подразделения (и не два, и даже не десяток: отборные сотни с построенными для них казармами, тренировочными площадками), но и животные (отдельные стойла для лошадей и верблюдов), и склады оружия - как легкого, так и громоздких бросательных установок, таранов, бочек с зажигательными смесями. Кроме того, в стенах размещались зерно- и водохранилища. А также - городской суд или, как его называли в народе, "судилище".
   Стены вели вниз - туда, откуда тянуло сыростью. Вырытые глубокие ямы хранили в себе, скрывая от мира, настоящих и мнимых преступников и должников. Немногие оттуда выбирались живыми, но даже если и случалось чудо, и осужденного оправдывали (дело разбирал Самуил, находя явный оговор, или отыскивались те, кто мог оплатить непосильный долг), то света он все равно не видел - так до конца и оставался в черноте и ямной промозглости.
   Осужденный на подземелье изо всех сил старался насмотреться, навидеться, наглядеться... на злое лицо охранника, на шмыгающих повсюду крыс, а если ничего и никого вокруг не было, на собственные кандалы. Весь мир - и оставленные жены с детьми, и поля, и дом - уменьшался, суживался теперь до нахальной усмешки судьи и хмурости конвоирующего солдата, до прогромыхавшей, захлопнувшейся над ямой решетки... ржавчина... да, да, там была ржавчина и еще недостающий железный прут... может, и выбраться можно... ржавчина везде - почерневшая. Через столько-то дней-лет знаешь наверняка: заостренные каменные выступы, гниль. Прилечь нет никакой возможности. В колодце как приляжешь? Ни младенец, ни собака, ни кольца змеи. Разве что присесть, облокотиться о нарастающую, стекающую оползнем плесень. Грибковый с кисловатым привкус во рту. Едва и ноги вытянешь - сгибаются в коленях. Две вздыбленные горки. Лодыжками, локтями, затылком. В морок. Отхаркивающие плевки, раскатистый, жидкий кашель. Вынужденные телодвиженья. По кругу. Без цели. Привязанные к неутомимой, давно потерявшей всякий смысл живучести - животной или, скорее, насекомой. Сдабриваемая редкими перекличками да передаваемой через щелочку (там, где вынут железный прут) жидкой кашицей (подмоченные сухари, луковая с картофельной размазня), эта живучесть и есть самое мучительное, что можно себе вообразить. Ни одиночество, ни булькающие мокроты. Она, только она причиняет настоящую боль и страдания. Забываются имя, возраст. Лица родных перестают быть чем-то определенным - расслаиваясь и растекаясь, они уже ничем не отличаются от окружающей хлюпающей жижи.
   - Кто? Кто?..
   - Ходит огонь - сердобольный.
   - Обогреет, дымком пахнёт. Лизнет сквозняком его - замечется, по-гусиному зашипит.
   - Вон, с места на место. Не успокоится никак.
   - Огнем, как бородою трясет. Барух, твоя, что ли, смена сегодня?
   Изредка заключенные переговаривались. Стража, насмотревшись на обреченность этих несчастных, порой "не замечала" перешептываний, перекрикиваний. Сидели тут же, слушая. Стражники радовались и как-то игриво переглядывались, когда затевался разговор. Но в основном говорил или спрашивал кто-то один, отвечая себе же, отрицая или соглашаясь. Было такое ощущение, будто говорит сама земля - сдавленные, хриплые голоса поднимались сонными, затерявшимися призраками над решетками.
   Сидевший на небольшом каменном выступе рыжий Барух весь вытянулся, устремляя свою приглаженную - клинышком - бороду туда, откуда его так ловко узнали.
   - Не отпирайся, - продолжало чревовещать из ямы; среди нескольких десятков подземелий-колодцев Барух наверняка определил говорившее с ним. - Хозри с Иудой еще можно спутать - эти дьяволы что близнецы: и ключами гремят, и в баланду нашу сморкаются одинаково. А ты как отщепенец, как выродок. На всех полях благоденствие, у тебя одного - неурожай. Думаешь, не запомнил я твоей огненной бороды? Смотри, выйду отсюда, тебе первому несдобровать!
   - Оставь его, - Барух посветил перед собой, чтобы лучше разглядеть яму, от черноты которой отделился голос... но так и не разглядел. При этом он вспомнил своих сменщиков - Хозри и Иуду. "Восемь страж отбыл, еще две и смена придет" - подумал, представив, как выйдет наверх, как немного пройдется по главной улице, как завернет, чтобы на людей посмотреть, на городской рынок. "И сразу к трактирщице Сулуфь. Вот где можно неделями пропадать!.. Посадили бы меня в яму с ней вместе, я бы и свободы не захотел. Чертовка!"
   - Узник? Счастливчик? - заговорило из прежней ямы. - Не помер еще? Хе-хе, по голосу слышу, что скоро конец твой, а все туда же - вступаешься за этого рыжего прихвостня! А признайся, взбучил бы ты его, был бы на то подходящий случай? Я бы не задумываясь взбучил. И не только его, но и всю их братию, тьфу, отродие! Мыши подвальные! Мы-то с тобой тут по принуждению, а они по доброй воле. Еще и за выслугу почитают и что, мол, полезное что-то делают. Одним, дескать, хлебы печь, другим сволочь всякую сторожить. Так что ли? Эй, козлиная борода!
   Барух не сразу понял, к кому обращались, а потому поздно и невпопад промямлил: "Да, да, одним то, другим это", когда из "первой" ямы уже хрипело по-новому:
   - Со мной-то все понятно: удавку на шею или месяц без пайка оставят. Всех крыс пережру, а там и руки марать не надо - забыть про узника, сам и околеет. Придут другие, в месиве набедренник мой отыщут. Ха, набедренник один и останется, меня же - как был - растащат эти шмыгающие, малюток своих, крысинят вскормят. Хоть на что-то сгожусь. С людьми не сладилось, ничего. Крыса - тварь неприхотливая: ей что царь, что саранча, вроде меня. Ты - другое. Задолжал, что ли? Говори, как есть, на рыжего не смотри: он как грязь или как мамка - везде он, бестия, так что и замечать перестаешь.
   - Я? - отозвался другой. - Что я? Сижу, в общем, за малость. Как все...
   - Вот это ты правильно - "за малость" и "как все...". Даже краси-иво. Ты, часом, не переписчик табличек-папирусов, а?
   - Что ты? Я и грамоты-то не знаю.
   - А кто ее знает? - левиты одни да скрибы наемные. По мне, чем палимпсесты марать, так лучше бы... чтобы каждый из них по одной всего борозде вспахал. А то научились: чуть голод, так у священников то засуха, то гнев Божий. Но у них в амбарах-то всегда мука есть! А откуда она? Не от тех ли, кто хлеб выращивал да собирал, а потом остался без крошки за пазухой?
   - Ты, что ли, сеятель?
   - Что ж, честному человеку обязательно сеятелем быть? Будто других занятий нет. Я тебе скажу, если все в сеятели пойдут, кто железо ковать станет или скот пасти?
   - Выходит, ни сеятель, ни кузнец, ни пастух? Ну-ну...
   - Эй, почему замолчал? Ты объясни свое "ну-ну"!
   - Что ж тут объяснять? Ты, вижу, человек без дела - вор, значит.
   - Вот оно как! Я к нему с охотой, с сердоболием, а он - вор!
   - Так я ж не звал тебя - сам напросился...
   В "первой" яме завозилось, зачавкало. Чавканья время от времени доносились оттуда-отсюда, что означало: жив человек, и не просто жив, чтобы баланду забирать и пустыми бельмами следить за мышиным копошением, а и самому чувствовать потребность передвигаться - хоть по кругу, хоть наступая в собственные нечистоты.
   Барух подумал, что непременно надо примирить спорщиков, - "он оскорбил его, и тот, конечно, обиделся", - но не знал, как именно ему это сделать. Для того, чтобы спокойствие - а не тяжелая, натянутая недосказанность - вновь царила в привычном ему подземелье, он готов был броситься к обеим ямам и просить, просить, просить... о братском дружелюбии: "Вы заключенные, а потому объеденены священными узами кандалов"; о взаимном прощении: "Держать в себе обиду (так ему казалось) хуже, чем оказаться в застенках". О чем только ни хотел просить он! Держа перед собой факел, он придумывал все новые обороты и фразы: как подойдет, что скажет, с кем первым заговорит. "С обидчиком! Пусть прежде осознает... Нет, сначала надо утешить... Каким бы он ни был преступником. Вор тоже человек, а потому присущи ему и радости, и добрые намерения". Огонь освещал его вдохновленное лицо. В эту минуту Барух был не каким-то безымянным солдатом. Мысли его летели дальше, оставив позади тюремную юдоль: один, выхватив из ножен короткий меч, он бросался в самое месиво. Кругом филистимляне - окружают, гогочут, сверкая доспехами, лоснясь от обильного пота. После десятка пораженных он уже не замечает лиц, не слышит предсмертных криков. Он ослеплен. Яхве на его стороне. Осмелившийся пойти против него останется зарубленным. Наотмашь отсеченные головы, конный топот, ржание, содроганье земли. Сандалии, обращенные против него, бегут. Он настигает их. Спины. Лихими ударами осаживает, догоняет оставшихся. Их немного - от этого холма до того. Барух не оборачивается - позади ликующие толпы освобожденных, солдаты, восхищенные его храбростью. И каждый из них мечтает броситься вслед за ним, поднять на щит и крикнуть во всеуслышанье: "Слушай, Израиль! Божьей и Самсоновой силой Барух победил врагов наших!". И пойдет веселье. Во всех домах сочтут за честь принять и угостить дорогого гостя. Он выберет себе жену, уйдет из армии и станет милосердствовать нищим, путникам и заключенным. С нагрудником простого солдата он спустится в подземелье, чтобы днем и ночью видеть несчастных и обреченных, выслушивая и утешая их. И пусть там, наверху, об этом никто не узнает - не только сырость готов разделить он с узниками, но и бесславие, и безымянность...
   Барух еще мечтал. В какой-то момент ему показалось (однажды, когда филистимляне подчинялись Израилю, он видел это бескрайнее синее с зеленоватыми и белеющими накатами), что шумит море. Около своих сандалий он заметил тень. Морской шум приближался, а тень увеличивалась, удлинняясь. Вокруг стало светлеть. "Не от моего факела... - подумал Барух. - Хоть потуши его, а все равно, что днем будет. Так, рассказывают, ангел Божий приходит". Он зажмурился, чтобы не смотреть на небесного вестника. "Лучше, - решил он, - я только услышу его, но останусь жив".
   Подземелье заполняли шаги. Издали они и вправду казались морским прибоем. От десятков ламп и факелов видно было далеко, однако и при свете тюремные стены скрывались из виду, не оканчиваясь.
   На расстоянии в одно пехотное копье до самого темнеющего горизонта лежали на земле железные решетки. Болотными пятнами, чернильными подтеками, зарубцевавшимися ранами ни один юбилейный год скрывали они в своих клоаках. Люди. Сколько их было там? Никто не считал. А если и велся учет, то не по людям - по мискам тюремной похлебки. Даже не по мискам, а по огромным чанам, из которых черпали перевареную, протухшую баланду. Но разве такой подсчет мог быть точным!? Сами охранники говорили: здесь чуть ли не больше, чем наверху. По крайней мере оттуда то и дело, почти каждый день, прибывали горожане - торговцы, ремесленники, семьянины, старые и молодые. Переступая порог, они, все еще оставаясь прежними, навсегда становились другими, и даже если им удавалось выбраться, до конца их взгляд оставался каким-то отчужденным, потусторонним, словно спрашивал что-то, сомневался, лишний раз проверял.
   - Отпереть замки, выпустить всех узников!
   Впереди шел Сихора, на ходу отдавая приказы.
   Барух пригнул голову, стушевался. Человек с огнем в руке, которого он не знал, впервые видел, в одно мгновенье стал для него авторитетом. Барух готов был вскочить, вытянуться, ничем не отличаясь от своего вскинутого копья - ни осанкой, ни готовностью. Но при всем желании застыть перед начальством в немом обожании, не двигаясь, он оставался... неоконченная, затянувшаяся, как муссонные дожди, мысль не покидала его лица. Так мимолетной пыльцой, налетом все еще брезжит жизнь, от тела отслаиваясь понемногу, тая. Конечности холодеют, черты заостряются - восковые фигурки, рыбы, срезанные плавники...
   - Распоряжение старейшин города, - Сихора, заметив охранника-ключника, вплотную приблизился к нему. - Если ты поставишь свое упрямство выше приказа старейшин, я все равно открою клетки, а вот ты уже никогда не выйдешь отсюда.
   - Мне и без того оставаться здесь до конца. Делай что хочешь, ни одной решетки я не открою. - Барух испугался своего голоса - совсем не так он думал! Ведь он хотел исполнить все, как скажет ему этот господин с пылающим лицом. Откуда такое бунтарское неповиновение? Барух все еще сидел, а солдаты, пришедшие с Сихорой уже брали его под руки и, по утвердительному кивку купца, волокли его к ближайшей клетке.
   Рукоятками мечей сбили замки. Выволокли первого узника, столкнув в яму не сопротивлявшегося Баруха.
   - Кто таков? - бойко и оглушительно выкрикнул Сихора. - Царство мертвых! Что стража, что узники - все точно уснули!
   - Не спрашивай его, он слеп, - шепнул ему на ухо стоявший позади него Захария.
   - Слеп, слеп, - купца раздражала неорганизованность. "Попробовали бы они при Кир'анифе!.. Распустились! Бардак!" - Ну и что, что слеп? Или незрячий ответить не в состоянии?
   Захария отступил. Слепой узник, выпучив на шипящий огонь факела свои бельма, не находя подходящих слов, сказал на ломанном еврейском:
   - Я родом из филистимской Газы. Раньше я торговал специями и вином, но в Офре меня осудили по доносу завистников. Таких, как я, здесь много. Если имя твое Самуил или подобное ему, пересмотри наши дела и суди судей наших. Они отобрали у нас глаза и семьи, верни нам хотя бы свободу.
   Сихора передал факел Захарии, обнял седого узника:
   - Пусть глаза твои больше и не увидят милой тебе и мне Филистии, но сегодня же мой возница отвезет тебя в Газу. Ты найдешь свой дом, а если его уже нет, то этих денег, - он вынул кошелек и положил в руки слепому старцу, - хватит тебе и на остаток жизни, и на достойное погребение.
   Расстроганный старик шамкал свои "да вознаградят тебя боги" и "да не познаешь ни ты, ни дети твои то, что пережил я", а Сихора уже выкрикивал одно за одним распоряжения:
   - Всех тюремных построить в три ряда: слепые, - показывал он, где кто должен стоять, - женщины и зрячие мужчины. Всех накормить, устроить лазарет, мертвых похоронить. Запалить факелы, чтобы не оставалось здесь ни одного темного закоулка. На все приготовления времени вам до рассвета.
   Вокруг Сихоры забегали, зачесали кресалами, распаливая огонь, зажигая факел от факела; засуетились.
   "Бог услышал наши молитвы" - вызволенные из ям, отвыкшие от человеческой речи, грязные люди гнусавили благодарности с благословениями:
   - Хоть под конец с женами свидимся.
   - Не ждал уже и не думал, что свет увижу.
   - Вот и случай подходящий, Барух! Посиди теперь с наше!..
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Жертва

глава девятая

1.

   На рассвете ополчение Офры Авиезеровой (большинство из них - из тюремных, до сих пор не понимали, для чего их собрали вместе - думали отпустят по домам) выстроилось у городских стен. Среди новобранцев были не только вчерашние заключенные, но и свободные бедняки или просто ничем не занятые лежебоки.
   Сихора, как продуманный и очень осторожный политик, неслучайно сделал ставку на закабаленное или бездельное население - без прошлого, без корней, эти массы готовы были пойти за кем угодно, кто бы в один день освободил и обогатил их. Немытые, в изорванных набедренниках, на босу ногу топтались они, переминаясь, дожидаясь "того простака", как о нем завелось говорить среди рекрутов, который вот-вот появится и станет сыпать перед ними золото.
   - Приещет на колещнисе, - брызгал слюной местный шепелявый, по-хозяйски похлопывая по порожнему винному меху. - Шгрузит шекели, а я вон уже и шумку припаш - талантов пять вмештитса.
   - Правильно, - отвечал ему крепкосложенный бородач с ножевыми шрамами на груди и руках, - золото, что вино или ветер - не пропьешь, само разлетится.
   Стоявшие рядом с ним посторонились - на лице бородача красовалась воровская метка. Новобранец заметил их резкое движение:
   - Струхнули! - осклабился он. - Судьи не зря эту дрянь на роже выжигают - сам начнешь забывать, другие живо напомнят. Да что у вас брать-то? Обещанные шекели, что ли? Ха-ха!
   Из отпрянувшей толпы вышел заросший человек в одной старой накидке.
   "Это Мелхиседек!"
   "Смотрите, сборщик налогов Мелхиседек!" - раздавалось со всех сторон.
   По всему видно было, что он - как и многие другие - вышел из долговой ямы. Поотвыкнув от солнечного света, он все еще прикрывал ладонью глаза, щурился.
   - То-то мне твой голос показался знакомым, - сказал мытарь. - Не ты ли на рыжего стражника... э-э, на Баруха давеча нападал?.. Вижу теперь, отчего ты ни сеятель, ни ковач. Только зря хорохоришься - в ополчение воров все равно не берут.
   - В шражение не вожьмут, не будет и шекелей! - Шепелявого, из-за его малого роста, в толпе было не разглядеть, зато слышали его ото всюду.
   - А я тебя сразу узнал, - огрызнулся вор. - Посмотрим еще, кто кем помыкать будет... С воровской меткой, говоришь, в ополчение не возьмут? Знали бы вы против кого армию набирают... Невежды! Даром, что честные и пополняющие казну своими крохами. Ха-ха, нашему брату, значит, в ополчение дорожка заказана? А что если наоборот? А что если не мы, а вы - семьянины с торговцами да пастухами - оружием не опояшетесь? Попомните мое слово - из нашей братии пошлют на передовую, нам терять нечего.
   Людское море зашумело, заволновалось:
   "Где же это видано, чтобы на дело грабителей да убийц посылали?"
   "Такому дай волю, денег и короткий меч, и родная мать не станет ему помехой".
   "И отша родного не пощажит!"
   - Про то я вам и толкую, - вор заговорил вполголоса. - Против матерей наших, отцов и братьев отправят нас. - В толпе зашикали друг на друга, стали прислушиваться. - Ну, что стали, как жующее стадо? Не слышите, воевать, говорю, пойдем против своих!
   - Что это ты вдруг про своих заговорил? - оборвал его Мелхиседек. - Или пройдохи вроде тебя кошельки срезают только у иноплеменников?
   Отошедшие на безопасное расстояние загоготали во всю глотку.
   Положив во что бы то ни стало осадить Мелхиседека, вор захохотал вместе с остальными:
   - Когда прет на тебя ощетинившийся рой, тогда уже не разберешь, где брат, где враг - бей без разбору, лишь бы самому выйти живехоньким.
   Летней синайской купиной - толпа вспыхнула, зашумела, затревожилась, разнося тревожные вести:
   "На братьев своих пойдем! Родня на родню!"
   Мелхиседека оттеснили, вытолкали из самой гущи.
   - Сами никогда в руках меча не держали, - пробормотал он с подступающим раздражением, - а тоже - "бей без разбору"!
   По толпе пронеслось общее движение. Все, как один, смотрели (поднявшаяся пыль напоминала древний облачный столп) на дорогу.
   - Жолото едет! Колещниса! - Из-за плечей показалась вытаращенная рука шепелявого.

2.

   На площадь въехала колесница, запряженная четверкой лошадей. За возницу стоял Сихора, рядом, держась за железные борты, гордо вскинув голову, ехал Наас. Царские одежды - с ног до головы - были красными. Тонкий ливанский виссон свободно развевался на ветру, придавая небольшой фигуре самодержца величие и воинственный вид. Позади колесницы бежало несколько десятков пехотинцев из личной охраны Нааса. Перед затихшим многотысячным ополчением лошади, осаженные резким рывком Сихоры, остановились. Из поднявшегося пыльного облака сбежал проворный возница, подав руку царю аммонитян.
   Наас в сопровождении Сихоры неспешно, словно прогуливаясь в тени оливковой рощи, прошелся туда и назад вдоль построенных кое-как рядов - не отборных воинов, а базарных горланов.
   Купец заметил недовольство на лице Нааса.
   - Никто из них, - начал оправдываться Сихора, почувствовав тот же, как в былые годы перед Кир'анифом, мерзкий душок пресмыкания, - еще не получил, о, царь, от твоего золота. С помощью твоих сотников позволь мне отобрать из них достойное тебя, Наас, ополчение.
   Но царь не удостоил его даже презрительного прищура.
   - Собери мне, - сказал он, взобравшись на колесничную подножку, - тех, кому покажется выгодным делом променять свою жизнь на звон монет. Раздай им оружие. Завтра до четверти солнечного диска выступаем.
   Склонившись, Сихора заметил, что, слушая царские наставления, слегка касается сухими губами земли. "До чего же она каменистая! Ни травинки не вырастет, сколько ни поливай! Проклята до седьмого колена!" - успел подумать он, услышав удаляющийся колесничий ход.
   - Черт знает, что у него на уме! - отряхиваясь от песочной пыли, негодовал Сихора, когда последние пехотинцы скрылись из виду. - Нигде не слышал, чтобы так измеряли время: "четверть солнечного диска!". Лунного куда ни шло... Сказал бы еще переступить через его ночную тень или прийти ко второй росе!
   - Царь говорил о первой половине дня, - Захария помог подняться Сихоре - тучный, отяжелевший за последние годы, купец спешил казаться жизнерадостным и юлить только перед сильными или нужными ему людьми.
   - Возомнил себя солнцем! - кряхтел Сихора. - Светило захолустного рода аммонитов!
   - Смотри, как бы оно нас с тобой не обожгло.
   В это время тысячник трижды протрубил в рог бизона. От толпы новобранцев отделились и по-военному промаршировали мимо купца и Захарии десятники и сотники. То, что они побывали уже не в одном сражении, было видно по их грубым шрамам на выточенных из камня лицах, на выкованных из железа торсах. Приветствуя Наасовых ставленников, они молодцевато поблескивали ощетинившимися шлемами; каждый их шаг вздрагивал медными щитками на кожаных ремешках, сандалиях, колчанах и ножнах.
   - Главное... - Сихора проговарил одними губами, не отрывая повелительного и надменного, как ему казалось, а на самом деле - растерянного и глуповатого взгляда от марширующих колонн, - главное близко к нему не подходить! Помараемся немного в войне с Саулом, заберем свои денежки и прощай Наас - змея подколодная!
   Заученным жестом - скорым, отточенным - тысяченачальник заложил изогнутый рог бизона за пояс.
   - Молю Господа, чтобы так оно и случилось... - вслед за Сихорой Захария полураскрытым ртом еле слышно чревовещал.
   Приблизился тысячник, на ходу рапортуя о состоянии войска, о том, что вчерашние крестьяне и ремесленники после присяги "солнцеподобному" Наасу опояшутся мечами, возьмут в левые руки кованые щиты, и, с иглами легких дротиков и стрелами за спиной, бесстрашно бросятся на врага, каким бы зловещим он ни был.
   Слова тысяченачальника смешивались с дробью военных кимвал. Сихора с Захарией не слышали их, и если мысли купца все еще были заняты наживой, то лавочника больше занимали возвможные варианты выхода из этой опасной, затянувшейся игры. Про существование Аши снова никто не вспоминал, хотя он стоял неподалеку, размышляя о том, как и что говорить сегодня вечером за праздничным царским ужином. Наас пригласил их троих, что на дипломатическом языке значило одно: по мнению правителя, никто из них не был большим или меньшим, поэтому почести, равно как и гнев, могли обрушиться без разбору на голову каждого.
  

***

   За ужином царь пребывал в благодушном настроении - шутил и хотел, чтобы и другие тоже шутили. Правда, на шутки с царем решался не каждый, предпочитая молчать и быть незамеченным. Поэтому по большей части говорил Наас, а остальные сдабривали его слова и действия дозволенным смехом. Впрочем, и здесь не усердствуя, ибо никогда не знаешь, придется по вкусу царю смелость или лучше прослыть болваном, но остаться живым - пусть и в холопах.
   - Набрал-таки бездомных ("...если хватит ему этих голодранцев, - пока Наас говорил, Сихора порой забывался в дебрях своих мечтаний и подсчетов, - то получится, что половину обоза я оставлю себе - кто видел, сколько я им давал? Собрал Сихора армию? Вот она - ничем не обиженная, накормленная. Скажу все раздал, ни геры себе не оставил. Спросит, какое хочу вознаграждение, припаду к руке его, мол не за золото - за правду стоял. Возьму потихоньку свои шекели и - в Гиву. С честью схороню Саула. Подкуплю старейшин, тогда Самуил уже не отступится - поставит меня царем!.."), а я думал - ты мне родовитых приведешь! Эти-то и войны никогда не видели.
   - Так и Саулово войско не Филистимляне! - заметил Захария. - Позволь, царь, убрать хоть половину из твоего ополчения - даже так ты увидишь Саулову спину.
   Наас размышлял: кивнуть палачу, чтобы этого обрезанного сразу вздернуть или... он вдруг вспомнил, что с самого начала сам задал беззаботный шутливый тон, поэтому улыбнулся и зычно засмеялся:
   - Говорят, у Саула большая спина - ни одной аммонитской стрелы не пропустит.
   Вслед за царем засмеялись - но как-то сдержанно, в любую минуту готовые остановиться - и другие.
   - Ну вот и славно, - Наас приподнял бороду, отчего стала видна синяя наколотая змея, пригладив ее с обратной стороны, - вот и хорошо.
   Каждый понимал, что веселье и возможные свободные реплики на этом закончены, теперь ухо востро, любая опрометчивость может привести к косому взгляду правителя, что означает одно - клетка со львами или царь смилостивится, оставив беднягу наедине с растворенным ядом.
   - Как ты мыслишь, - неожиданно он обратился к стоявшему в отдалении у самой стены Аше, - не сдавшихся пленников умервщлять или лучше установить за ними выплату дани?
   Аша, хоть и привык к взбалмошному характеру Нааса, вздрогнул от неожиданности. Отвечать надо было сходу, не раздумывая. В голове Сихоры промелькнуло, что было бы неплохо, если бы Аша ответил косноязычно: "Запрут в клетке... после него останется Захария - и этот пойдет за ним... все золото будет мое!".
   - Проявленная тобой милость, - Аша говорил четко, словно по написанному, - проявится как в справедливой расправе, так и в дарованной жизни, о, правитель.
   "Пес! Слизкая чешуя!" - злился про себя купец, видя спокойное, даже равнодушное лицо Аши и лазуритовый перстень, снятый Наасом с среднего пальца.
   - Это, - царь подозвал к себе Ашу, - это тебе за то, что решимость твоя превозмогла над робостью. Вижу, ты не раздумывал - понравится мне твой ответ или, услышав сказанное тобой, я отправлю тебя к гиенам.
   Аша неспеша надел перстень, поклонился.
   Самое время отступить - царь запомнит его, при случае возвысит... Однако Аша неожиданно продолжил:
   - Но, если ты убьешь пленников, это вызовет гнев и месть соседей или их родичей, а если оставишь в живых - навлечешь на себя проклятия стариков и ярость подрастающих отроков.
   Снова Наас колебался - тут же расправиться с дерзнувшим указывать царю или... Наас снизошел, продолжая игру:
   - Что же ты посоветуешь мне делать?
   - Объяви им ультиматум, который они не смогут исполнить! После этого и по совести и по закону ты сможешь сделать с ними, что пожелает душа твоя, о, царь. Тогда никто не посмеет сказать, что рука самодержца совершила недоброе. И братья, и враги твои запомнят тебя, как сильного воителя и мудрого мужа.
   Наступило мучительное молчание, когда Наас и все званые на праздничный ужин увидели, что перед ними не слуга, который всеми правдами и неправдами будет искать своей выгоды, а независимый, спокойный и расторопный сын Авраама, чье место среди государственных чиновников.
   - А я-то думал, ты угодишь в ловушку, расставленную самому себе. Что ж... Иди ко мне в советники - мне как раз нужен такой, кто не побоится сказать правду. При этом скажет ее так, чтобы не разгневать своего правителя.
   - Благодарю тебя, о, великий! Но беззвестная свобода мне все же дороже твоего ко мне благоволения. Оставь и забудь про меня - так ты сделаешь меня счастливым и благодарным тебе.
   - Вижу, ты не только смельчак, но и мудрец. - Наас снял с плеча красный плащ, через слугу передал его Аше. - Против твоей воли жалую тебе плащ верховного главнокомандующего. Пусть израильтянин ведет против Саула братьев своих, чтобы потом не говорили, что Аммон сделался врагом вашим.
   Никто не ожидал такого исхода. Сихора, едва сдерживая себя, застонал:
   - О, всемилостивый, о, всемудрый царь! Видят боги, ты хочешь поставить главой армии лучшего из нас. Однако Аша не сможет повести в бой и десяток воинов, не то, что тысячи.
   - Почем тебе знать, крыса?! - Наас сплюнул, и с брезгливостью, будто перед ним на самом деле была крыса, наступил - припечатал, втер в землю - на свой плевок.
   "Даже верховный не позволял себе такого!" - Внутри Сихоры все продолжало сжиматься, протестовать: "Аша - прислуга. Из пыли, из сына раба!.. Неровен час и мной помыкать станет! О, боги! Ваал-Зевул, проглоти, сожри его, чтобы и памяти о нем не осталось!!!".
   - О, повелитель! - Затрепетал Сихора. - Я хотел только посметь просить тебя позволить рабам твоим, - они с Захарией склонились до земли, - ни на шаг не отступать от главы армии твоей!
   Наас потер лоб и виски, зажмурился, вполголоса пробормотал:
   - Куда же вы денетесь, приживалы? Конечно, ни на шаг - с передовым отрядом и пойдете. Ты мне еще за каждый шекель ответишь! По страху твоему вижу - раньше времени успел наворовать, заячья твоя душа.

3.

   На закате солнца (настоящего, а не царственного) жрецы Милькома торжественной процессией неспешно шли перед многотысячным войском ополченцев по направлению к литому - в три человеческих роста - идолу ненасытного божества. Мильком сплошь был покрыт золотыми пластинами. Вблизи он напоминал чешуйчатые филистимские кольчуги или хвостатого Дагона. Издали он горел, отражая и как бы продлевая жизнь блистательного, но уже не палящего - заходящего солнца.
   Сопровождаемые рослыми мальчиками в белых одеждах, несущими курильницы с благовониями; кимвальщиками и трубачами - жрецы, одетые в шерстяные, тяжелые и жаркие одежды, украшенные золотыми нитями, стеклянными гирляндами бус, драгоценными камнями... остановились. Выпученные глаза с пустыми отверстиями в зрачках, мясистый нос, напоминающий бычий или обезьяний, ладони пахаря, протянутые к приходящим, звериное туловище - жрецы стояли лицом к лицу с божеством. Оно пугало, от него веяло безразличием и остывшей жаровней. Презрением и насмешкой к приближающимся к нему и глубоким - до самой бездны - молчанием.
   Священники пришли разбудить Милькома, разжечь в нем нечеловеческую силу, неостановимую мощь. Вымолить его покровительство - выменять взамен на жертвы. Утолить его божественный голод.
   Всё, по крайней мере внешне, должным образом - тщательно и осторожно - было приготовлено для великого приношения. Трубачи подняли к рыжему западу свои закрученные - что спящие змеи - горны, кимвальщики монотонно выстукивали - дам-дум-дам-дум... Синхронно (четверо за верхние рычаги и четверо - за нижние) жрецы потянули и со скрипом открыли - в виде откидного моста - железный живот Милькома.
   Оставалось наполнить божественную утробу священными дровами.
   С благоговением, боясь уронить или хоть как-то повредить полена, священнослужители - по старшинству - один за другим стали выстраивать внутри идола гигантскую пирамиду.
   Когда все было исполнено с должной размеренностью и важностью церемониала, на помост приспущенного идольского живота поднялся - босиком, в жреческом льняном эфоде, без короны и знаков отличия - царь аммонитский.
   Выстроенные в ряды. Вооруженные. Тысячи, десятки тысяч... Овеянные вечерней прохладой... Молчали. Ощущая ленивую усладу после обильной пищи, сдобренной хмельным пивом, привыкали к слишком жестким армейским сандалиям, левой рукой неуверенно сжимая на поясе рукоятку меча, правой - поддерживая деревянный, оббитый кожей и железными вставками щит. Со стороны казалось, что поле усеяно ровными горстями золотых монет - так ярко блестели на солнце медные шлемы.
   - Слушай голос Милькома и мой голос, Израиль! - выкрикнул Наас, подняв обе руки. - Под скипетром Аммона, под защитой его богов и пустынного Яхве я призвал тебя идти войной на самозванца, который назвал себя твоим царем. Саул имя его - имя нечестивца, чьи виноградники впредь не наполнятся соком, чьи житницы останутся без зерна.
   "Вот оно что!" - от первых до последних рядов прокатилось жужжанием насекомых.
   "Правду, видать, говорил тот с воровской меткой - на своих натравят".
   "А мне что Саул, что истукан Милькома - хлеб все одно не им, а нашему брату сеять-молотить".
   "Назад шекели не охота нести!"
   "Какая разница - в тюрьме или в земле гнить?"
   От идола исходил жар. Вблизи уже невозможно было находиться. Царь, сопровождаемый верховным жрецом, поспешно спустился. Живот Милькома со скрипом, подвешенный за две толстые цепи, закрылся. Истукан накаливался изнутри. Стенки его начали краснеть. Из идольского чрева слышался треск горящих поленьев.
   Верховный жрец (с виду в нем было больше животного, чем человеческого: мясистое, пышущее здоровьем тело, обнаженные, выбритые под ноль ноги, торс, с плеча свисает бычья шкура, на запястьях позвякивают браслеты, набитые стекольными с железными брызгами бубенцы; вместо короны на жреческой голове - рога) подал знак низшим служителям. Как и верховный - со шкурами на плечах, но не рогатые - они вынули из-за поясов и протяжно протрубили в перламутровые морские раковины, после чего - каждый в отдельной колеснице - помчались к армейским сотням.
   Вся долина окрасилась в бордовые, зеленоватые. Размытые пятна, перистые облака. Камни, нагретые за день, понемногу отдавали свое тепло - ничего не прося взамен, просто так, никому, с щедростью безумца или познавшего истину. Растрачивая... Совсем скоро - с ночными заморозками - камни и вовсе превратятся в бестелесных призраков. До утра они будут скитаться, искать свое место упокоения, пусть и не двигаясь, оставаясь на месте. Затерянные в ущельях, на занесенных инеем и туманами равнинах, их выступы, закругленные бока станут капюшонами, профилями, костылями грабителей, зубами, вздыбленной шерстью хищников.
   Уже налитое желчью солнце - это выжженное в полнеба клеймо - остывало, заходя за холмы, подернутые закатной ржавчиной. Уже разгоряченный, прожорливый идол высматривал для себя и готов был заживо проглотить одурманенную сладким нектаром жертву.
   От каждой сотни возвращались жреческие колесницы. Фыркающие лошади сторонились, словно живого, истукана. Становясь на дыбы и, мотая из стороны в сторону тяжелыми мордами, норовили сбросить с повозок - как назойливых уличных псов, что намертво вцепились в кожаные поводья - уже не одного, а двух погонщиков. В колеснице каждого священнослужителя кроме самого жреца стоял еще и солдат. Их тщательно отбирали, обращая внимание на рост, правильность черт лица, отсутствие шрамов, переломов и татуировок; не брали скопцов и мужеложников. Смотрели на белизну зубов, проверяли слух и зрение солдат, слушали правильность их речи, и если кто-то заикался, гугнил или шепелявил, то таких оставляли в строю.
   Из семидесяти сотен, наконец, были выбраны семьдесят безупречных солдат.
   Служители рангом поменьше помогали им спешиваться - хватали как придется за толстые шеи рассвирепевших животных, рискуя быть затоптанными или получить увечья. Как только жрецы-колесничие спрыгивали с подножек и отходили на безопасное расстояние, они становились полукругом, в центре которого - между Милькомом и ими - ожидали вчерашние маслобойщики и пастухи, переглядывались и перешептывались, не подозревая, что будет дальше.
   Верховный жрец не без удовольствия наблюдал за (театральным ли?) представлением: псалтирщики с трубачами стояли друг напротив друга, ожидая начала заранее отрепетированного действа, малые жрецы подносили солдатам белые льняные одежды, давали им пить из лазуритовых чаш. Сложившие оружие, облаченные в лен новобранцы пили большими жадными глотками, просили принести еще - сладкий нектар освежал, обволакивал, осаживал, нашептывал, говорил во весь голос, пел, приказывал, утешал. Солдаты слышали и видели своих родных, свои дома, пастбища, мастерские. Обнимали жен, называли по имени своих детей. Их окружали отцы, деды. Вместе они отправлялись праздновать их счастливую, такую долгожданную встречу: на тканых скатертях раскладывались изысканные угощенья, откупоривались кувшины старого вина. Звенели желтые цитры, стучали бубны, весенними источниками кимвалы струились, наполняя собой иссохшую гортань. Взявшись за руки, они - сытые и спасенные - спешили в дом, где уже открывались двери, где места хватило бы всем... только бы дойти, добраться невридимыми. Дом стал их единственной целью. Они ускорили шаг, побежали. Наковальни, копыта, дрязг. Обгоняя, толкая, наваливаясь друг на друга, они наступали на руки, головы, груди своих родных. Оставшиеся позади молили забрать их с собой. Никто их не слышал - в такой-то неразберихе! Двери, как сорванные с петель, распахнулись. Искры, всполохи света... С разбегу солдаты прыгали внутрь. Проглоченные, в один миг ставшие пеплом, они уже не слышали ни надрывных псалтирей, ни рева загнутых кверху священнических труб, ни завываний верховного - дым, золотом рассыпанная зола.
  

4.

   Еще не успели остыть угли, как весь аммонитский двор собрался, чтобы отблагодарить царя за вечерние праздненства.
   - Мильком остался доволен жертвами, - вместо приветствия объявил Наас, войдя в полевой шатер, служивший для официальных приемов. - Всеми! Ни один из семидесяти не остался отвергнутым. Мильком благоволит походу.
   Шатер освещался тусклыми светильниками - глубокими медными чанами на треножных подставках. На стенах висели яркие аммонитские ковры. Говорили, что каждый такой ковер изготовлялся местными колдунами. Те якобы вплетали туда волосы своих недругов, стравливая последних с будущими владельцами ковров. Однако то, что у Нааса врагов было предостаточно, лишь немногие связывали с его походным скарбом. Сам Наас не склонен был к суевериям - спокойно мог наступить на тень бедняка или прокаженного, заглянуть в лезвие сломанного на поле боя меча.
   Царь любил подолгу оставаться (а порой проводил там и бессонные ночи) ни в просторных гаремных залах, опочивальнях, переносных библиотеках, а в полевом шатре. Привлекала ли его прохлада, сродни подземельной сырости, переносной палатки или тому виной действительно были ковры, о том, по причине скрытности и осторожной затаенности царского характера, никто в точности не знал. На расположенном в стороне от тусклых светильников деревянном, простом (без замысловатой резьбы) троне любил сидеть он, глядя сквозь мерцающие огоньки - в черную шатровую пустоту, на витиеватые узоры. Лица посланников и дарителей плыли, растворялись, забавно деформируясь в копоти тлеющих фитилей.
   Сихора с Захарией переглянулись: их мытарства подходили к концу - ни сегодня-завтра Наас поведет семитысячное войско против еще не окрепшего Саула. "Да здравствует Сихора - царь израильский!" - невольно, неостановимо стучало в купеческой голове.
   Наас заметил (так спящий кот или змея бросаются наугад на прошмыгнувший, забившийся под колоду страх) это быстрое переглядыванье.
   - Вчера, - исподлобья царь высматривал, не последует ли еще резких движений, - Мильком передал мне свою волю. Он заклял меня идти не на Саула... - Купец насторожился. Отголоском продолжало отстукивать: "Да здравствует царь израильский! Сихора... Да здравствует...". - Милостивый Мильком не желает скорого свержения вениамитянина. Боги хотят большего! Завоевать все подчиненные Саулу города!
   - Все подчиненные города, - пролепетал побледневший Сихора. - В Массифе не было колена, не присягнувшего Саулу, от Дана до Иуды. Ведь это весь Израиль!..
   - Именно! - улыбнулся Наас, как улыбаются маленькому ребенку, который, не понимая, переспрашивает по многу раз. - Еще с тех пор, как Израиль странствовал по пустыне, Аммон уже молил богов о завоевании этого горделивого народа. Тебе, как филистимлянину, должна быть понятной моя радость.
   - О, без сомнения, конечно... охотно даже разделяю, но...
   - Никаких не может быть "но"! - возразил Наас. - Ты пришел ко мне просить свергнуть Саула? Ни на йуд не нарушаю я нашего договора - боги свидетели мне. Только сначала, по слову Милькома, я завоюю Израиль, стану царствовать в земле Ханаана, а уж потом повешу и Саула, и Самуила, и всех старейшин Иакового отродья.
   Верховный жрец подозвал к себе раба-писца. Бесшумно, на цыпочках, как тень от пролетевшего облака, тот оказался подле священника. Со сгорбленной головой выслушал его, отрывисто перенес сказанное на табличку. Так же бесшумно просочился сквозь придворные и военные плащи, с искусным умением, не задев своих собратьев, разливающих вина и подающих застольные угощения. На полусогнутых ногах. Пробрался. Сгибаясь на ходу все ниже и ниже. Приближаясь к подножью Наасова трона. Завидев красные сандалии правителя, лбом коснулся земли, протянув на поднятых руках продиктованную верховным табличку.
   - Что он там еще... как всегда невовремя... рогатый черт... - пробормотал царь. - Научись сперва мало-мальскому этикету, - сказал он все еще стоящему рядом Сихоре, - а потом дерзай не соглашаться с царем. Кстати, верховный сообщает о тебе какую-то нелепицу. Ну, вот к примеру... вот... хи-хи... как тебе это понравится? Он пишет, мол ты пользуешься моим доброжелательством... хи-хи... а сам хочешь стать вместо Саула царем израильским и к тому же... а? каково!? не потратив на войско ни геры, хочешь прибрать к рукам все мои деньги... подожди, это еще не все - вот самое смешное: после воцарения над Израилем ты на мое золото вооружишь израильское войско, чтобы пойти войной на царя аммонитского - на меня! Нет, ну это уже неслыхано: или верховный - наговаривает на тебя, как последний уличный попрошайка или...
   Узкие от презрительного смеха глаза Нааса вдруг округлились, сделались сверлящими. У Сихоры было такое ощущение, что его ноги затянуло в одно из местных окрестных болот и теперь любое движение все больше сковывает, связывает его - до хруста, до немоты. Тянет вниз. Затягивает, пожирает.
   - Ты обманул меня, - с неприкрытой злостью сказал Сихора, понимая, что все кончено.
   - Ах, - глаза Нааса снова сузились, шея вытянулась и по ней вверх к затылковой залысине поползла синяя змея, - достаточно обидеть человека, чтобы вывести его на чистую воду. Так вот, значит, какое твое настоящее лицо! А я и не знал...
   Аша, предчувствуя неминуемую - еще несколько слов, одно мгновенье - беду, с намерением во что бы то ни стало спасти незадачливого купца, поднялся, скорым шагом приблизился к Сихоре и со всего размаху хлестнул его кожаной плетью.
   - Так ты говоришь с царем! Только рабы и сыны рабов не знают, что делают! - Сихора повалился на устланный пальмовыми листьями земляной пол, не проронив ни стона. - Господин! - Аша встал на колени и поклонился Наасу. - Позволь я ослеплю посмевшего перечить тебе, чтобы не видели больше глаза его славы твоей!
   Аша вынул из ножен меч и, ожидая утвердительного кивка правителя, двумя короткими ударами действительно готов был исполнить приговор.
   Даже Наас - этот скорый на заточения и экзекуции правитель - удивился такой горячей решимости. Теперь пришла его очередь действовать быстро и безошибочно. Размыслив, что, высказав свои эмоции, он может прослыть (а слухи расходятся быстро!) за несдержанного погонщика верблюдов, движением руки подозвал к себе писца. Словно так и было задумано, размеренным, спокойным тоном - так, чтобы все присутствующие слышали и могли засвидетельствовать, стал диктовать:
   Самый простой способ отличить травоядного зверя от хищника: у хищников глаза расположены на передней части морды, чтобы следить за жертвой во время погони. У травоядных - по обе стороны головы, чтобы вовремя заметить врага.
   Наас приказал сделать три одинаковые таблички - для Сихоры, Аши и наблюдавшего за происходящим Захарии.
   - Вот, - сказал он, - оставляю вам мой суд и мое слово. Ты, Сихора, и вправду больше не увидишь лица моего, но не потому, что будешь слеп - поставлю тебя досматривать за царскими колесницами. Помощником тебе будет Захария - имеющий рот молчун будет лучшим товарищем видящему слепцу.
   Дальнейшие пререкания или несогласия были бы в данный момент слишком опасными, поэтому купец с лавочником поспешили припасть к стопам царя и, держа над головой поданные им таблички, благодаря за оказанную милость, скорее удалились. За ними по старшинству, во главе с верховным жрецом, вышли аммонитские сановники.
   Когда Наас и Аша остались наедине, правитель пригласил Ашу сесть рядом с троном.
   - Я выбрал тебя командующим не по роду твоему, - привычным жестом Наас пригладил бороду. - В который раз ты доказал, что даже не слыша богов, ты готов исполнить их повеления.
   Аша старался ни о чем другом не думать, чтобы не пропустить ни единого слова царя. Надо было быть осторожным - Наас дружески положил руку на плечо Аши. Зрачки его закатились.
   Вчера, - сказал он, - когда я выпил сладкого нектара, меня посетил божественный мрак. Благой и милостивый Мильком вознес дух мой в горние чертоги свои. Предстал передо мной сначала прекрасным юношей, сказав, что израильтяне будут помилованы, и что я должен оставить им жизнь, а затем превратился в свирепого воина, в руках которого лежали человеческие глаза.
   Аша не смел пошевелиться, чувствуя, что рука правителя наливается тяжестью и холодеет.
   - Чтобы, - услышал я голос владыки, - Израиль впредь не был способен к войне, каждому сдавшемуся в плен выколи правый глаз... Теперь ты понимаешь, почему я помиловал этого зарвавшегося шута? В твоей решимости наказать Сихору я увидел божественный знак...
   Царь еще говорил, а перед Ашей проносились мириады сынов Иакова с повязками на правом глазу.
   - Иди! - сказал мне прекрасный юноша, - снова услышал он Нааса, - жертвы твои приняты. И тогда подвел он меня к глубокому котловану, откуда рвались наружу рыжие хлесткие плети огня. Там я увидел сгорающих заживо семьдесят жертв. Тогда услышал я слово: "Насытился!" - скрежетом вырвался из огня голос владыки; и на этом чудесное видение оставило меня.
   Наас сжал окаменевшие пальцы. Длинные ногти впились в плечо (изваянное из свежей глины) вчерашнего слуги-виночерпия. Царю становилось легко оттого, что его пальцы причиняли боль. Будто его дух снова оказался в чертогах Милькома, но не просто так, а в образе горшечника, способного из любого слуги вылепить великолепный сосуд, насладиться его совершенными формами, и тут же разбить его. Всё глина, хруст растолоченных черепков! Глаза правителя сузились. На этот раз он искренне и даже как-то по-детски улыбался.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Сезон дождей

глава десятая

  

1.

   Снова затягивалось небо над Израилем, тучи ползли со стороны моря, ливанских и галаадских гор. В воздухе стояла вместо привычной горелой суши горькая мокрота. Тело сквозь тканый гиматий за ночь пропитывалось испаринами, липло, потело, до ломоты в костях уставало задолго до пробуждения. Очередной сезон затяжных мусонных ливней вот-вот должен был прорвать залатанную до времени брешь. Первый урожай собран, до второго - месяцы бесцельных раздумий, сидений, поеданий пресных лепешек. Время размокших хижин, военных перемирий, длинных рассказов. Во многих домах в дождливую пору затепливалась надежда на то, что в следующем году будет лучше, светлее, сытнее, радостнее. Серые с непереставаемыми ливнями дни становились короче. С наступлением сумерек на пахучих, набитых свежей соломой лежаках зачинались новые поколения - то с молитвенным благодарением за первенцев, то недоумевая: "И без того едим лишения, запивая горем. Куда еще одного нахлебника?".
   Прошел ровно год после того, как Саул оставил шатер и отправился на дальние пастбища оплакивать смерть брата. Забыл ли он, что все двенадцать колен присягнули ему - молодому царю - в Массифе? Или убийство Нира потрясло его до самозабвения, самоотречения, желания оставить все и более к прошлому не возвращаться? Как бы то ни было, траур прошел, разорванные одежды вконец износились, неутешный пепел окрасил волосы в серый - цвет отяжелевшего неба и пустых сновидений. Дорога вела обратно. Знакомые земли ничуть не изменили своего вида - растянутые от Египта до Ливана, от Аммона до Филистии, они узнавались издалека, как с детства знакомые черты родных. Постаревшие, изрытые высохшими морщинами, они оставались теми же - ближе собственного имени, в одночасье казались далекими и чужими.

***

   После Массифы минуло столько зим, что многие начали забывать о самом существовании избранного царя, по привычке обращаясь к Самуилу или и вовсе ни во что не ставя ни рослого юношу, ни судью, наведываясь к гадалкам и колдунам, почитая мушиного Ваал-Зевула, распутную Астарту и прочих богов и божков, которых в Израиле в то время было великое множество.
   "Или нам приснилось, - говорили о помазании Саула, - что в земле меда и молока есть правитель? Где корона и где слава его? Кто видел их?"
   С презрением, с насмешкой отворачивались, принимаясь за свои каждодневные хлопоты: "Царь Израиля? Это тот, что всех выше ростом и лицом своим краше наших дочерей, жен и наложниц?".
   "Саул?.. - чесали затылки, будто вспоминая, как добрались домой после вчерашней попойки. - Вместо дворца с укрепленными стенами и надежной армией царь наш воцарился в пустыне и уже год владычествует над овцами и скорпионами".
  

***

   Видя, что в Израиле нет правителя, Иоиль и Авия, сыновья Самуила (а если точнее, то - те, кто за ними стоял) снова подняли свои непокорные головы. Из Вирсавии и Вефиля потянулись в Галгал и Раму караваны с подношениями. На двор скинии приводили лошадей, верблюдов, тучных волов. Одаривая левитов, знатных горожан и старейшин, караванщики - соглядатаи братьев - упрашивали принять подарки от имени своих покровителей. Если же те отказывались, то приводили доводы, что драгоценности могут пойти на украшение скинии, на обветшалое облачение священников, зерно с домашним скотом - на богоугодные жертвы или в пищу беднякам и странникам, другое - на прочие, не менее благородные нужды. Взамен просили самую малость: "при вторичном избрании царя молить Бога об их - Иоиля и Авии - здравии и долголетии".
   В судейских кулуарах Вирсавии и Вефиля с самого провозглашения Саула царем непрестанно велись споры, - только не о запутанных тяжбах и поисках справедливости, но о том, как отозвались старейшины на двадцать возов ливанского кедра, каков был ответ левитов на предложение заменить в скинии старый медный жертвенник на золотой? Стараясь завоевать восторженные крики городских толп, братья (будто соревнуясь друг перед другом) устраивали ежемесячные, а потом и еженедельные раздачи хлеба, каждому четвертому выдавая по серебрянному шекелю; отменяли запреты хранить в своих домах литых идолов, брать в жены язычниц и разведенных, обращаться к гадателям, астрологам и прочее. На устах вефильцев и вправду теплилось имя Авии, ненасытные же глотки жителей Вирсавии требовали нового царя, скандируя так, что "И-о-и-ль" раздавалось назойливым эхом во всем Израиле. Равнины, поля, болота с непроходимыми лесами, оставленные людьми пустыни, но главное - базары, лавки, улицы и даже спальни наполнялись парящим в воздухе предчувствием перемен.
   Первосвященник Ахия заклинал Самуила восстановить судейство.
   - Разве ты не видишь, что происходит? - не отставал он. - Если ты и дальше не будешь ничего предпринимать, Израиль захлебнется в междоусобицах, в который раз каждый станет делать то, что покажется ему справедливым, наступит хаос и тогда...
   Первосвященник не договорил, но и без того было понятно: "И тогда, - читалось в его испуганном лице, - придут филистимляне. Не встретив сопротивления, промаршируют по Израилю победным строем...".
   - Жертвенники Яхве, память о праотцах, надежда на обещанного мессию... - дрожал его голос, как в лихорадке, словно за одно мгновенье ему дано было увидеть всю последующую историю вплоть до Судного дня.
   Не меньше первосвященника Самуил догадывался о том, во что все это может вылиться. Ночи без сна, проведенные в молитвах: "Сын мой испрошенный!.. Бог богов, давший ему новое сердце и открывший волю Свою, направь раба Твоего, Саула. И впредь да не бежит страх его впереди него".
   Внешне Самуил оставался холодным и безучастным, вызывая в первосвященнике недоумение:
   - Не понимаю, как ты можешь спокойно жить в доме, в котором - и ты прекрасно видишь эти трещины! - скоро, очень скоро рухнет крыша, а за ней и стены!?
   - Не я - Бог поставил Саула, Он и упасет стадо израильское.
   Ахия безнадежно разводил руками. Исчезал за голубыми покрывалами скинии, ежедневно выполняя свои священнические обязанности. Впрочем, мысли его были далеки от молитвословий, каждений и возношений. Подобно своему двоюродному деду, Финеесу, он приходил в святилище, как на работу, взваливая на себя непосильные вериги легкого льняного эфода. Как угодно Ахия готов был добывать себе хлеб, но он родился в семье коэнов, а потому с самого детства его место было предрешено. Ему бы оружие в руки, тогда бы дрогнули филистимляне, тогда бы Израиль увидел настоящего правителя! Обливаясь потом, Ахия старался не озлобляться, хотя это удавалось ему с трудом.
   "Ну почему, - вместо короткого меча первосвященник ловко орудовал ритуальным ножом, закалывая трехдневного ягненка, - Яхве не выберет себе царя, который освободит нас от врагов и разрушит по всей стране языческие капища? Неужели Ему приятны мушиные оргии с рыбными плавниками!?"
  

2.

   Саул вернулся ночью. Из-за ливней (подобно каменщикам Офры Авиезеровой, дожди возводили перед собой глухие неприступные стены) шагов его никто не слышал. В промокших насквозь обносках, что некогда были суконным гиматием и добротным шерстяным плащом, впотьмах он чуть не наткнулся на остов черного, неосвященного шатра. Зашел под навес, и все не решался ступить за порог - кто знает, пройдя песчаные степи, холмы с топкими грязевыми оползнями, изведав безводные суховеи, пережив предутренние заморозки, голод, лишения и одиночество, не покажется ли ему родной дом чужим, а домашние уют и покой не вызовут ли в нем негодование, противоречие? Мир простого семейного очага не будет ли слишком не похожим на его мечущуюся, так и не нашедшую покой душу?
   Когда он уходил, Ахиноамь даже не знала, куда он отправится. Целый год Саул провел в странствиях. Был в горах Ливана, проходил по морской Филистии, скитался в стране фараонов. Моав, Амалик - вдоль и поперек, как праотец Авраам, пересек он землю, обетованную Господом. Думал найти утешение, поддержку и силу в предстоящем ему правлении, а нашел... за это время, казалось, он больше растерял, чем приобрел. Саул стал раздражительным, боязливым, подозрительным. Он словно забыл о цели своего бродяжничества: на базарах ругался с торговцами, путался с проститутками, играл в кости, напивался допьяна, а если узнавал, что где-то неподалеку говорят пророки Божии, обходил эти места стороной. Тоже будучи пророком, как Нафан, Сомхи и прочие, в растерянности, в разгульной своей жизни он будто специально восставал против действия Духа. Алкоголем и женщинами старался заглушить голос Его. Боялся. Дух внушал ему воздержание, хранение чистоты. Саула охватывала необъяснимая злость. Ему не сиделось на месте, словно кто погонял его. Срывался с места, ничего никому не объясняя, бежал без оглядки в пустыню, прятался в пещерах, голосом подражал орлиным окрикам, плачам гиен. И только спустя какое-то время приходил в себя: недоуменно оглядывался, не понимая, как он сюда попал и что он здесь делает.
   Со смертью Нира жизнь оборвалась и для него. С опаленной головой бросился он в омут странствий, мечтая забыться, вычеркнуть себя из памяти Бога, людей и земли. Но насколько же было сильным разочарование, когда оказалось, что и там - в беззвестной глуши - вода не слаще, хлеб не сытнее, а звезды ничуть не ближе. Ничто не изменилось! Страхи и горе преследовали его с прежней силой. Терзали, ходили по пятам, не отставали ни на шаг во все время коротких снов и отупляющего бодрствования. С каждым днем тени прошлого росли. Их - когда-то давно - милые сердцу лица теперь обретали кривые, ломаные черты, превращались в уродов, злобных карликов. Их громоздкие, но бесплотные тела источали запах тухлой воды. Редкие пустынники (или то были не люди?) оборачивались, бросали вслед проклятия, а если и молчали, то сторонились.
   В какой-то момент Саул почувствовал, что Бог отступил от него. Дальше продолжалось лишь жалкое влачение: поедание безвкусной пищи, донашивание ненужных одежд. Слова покаяния, которые он произносил вслух или про себя, оставались неуслышанными, брошенными в пустоту. Он мог славить или поносить Всевышнего, мог радоваться дарованным ему дням или сгоряча сорваться в ущелье, наступить на гремучий, чешуйчатый ручеек - все оказалось бы напрасным, никто бы его не услышал. Это последнее было единственным, в чем он не сомневался. Стоя перед завесой, отделяющей дом от не принявшего его мира, Саул боялся перейти порог: "Если Бог не открылся мне в пустыне, не утешил ни мудростью, ни тихой смертью, на что мне еще надеяться - здесь, откуда бежали ноги мои!?".
   Пара волов, вслед которых он вернулся с пастбищ, осталась мокнуть под проливными осадками. Долго ничего не происходило: плясали вокруг и пузырились холодные струи, сыпали расходящимися кругами. В какой-то момент все вдруг провалилось, засасывая в теплую, клейкую вязь - обрывки, вспышки, воспоминания, дыхание черных волов. Дождь...
   Утром Ахиноамь разбудила Саула. Выходя из шатра набрать воды, она едва не споткнулась о спящего мужа:
   - Стая мушиных крыльев! - еще немного, и кувшин выскользнул бы из ее рук. - Твое счастье, что не разбился! Попросил бы ты у меня тогда чечевичной похлебки. Чего разлегся? Нет своего дома, иди в город попрошайничать. Ну! Вставай, говорю! Не то мужа позову - он упрашивать не станет.
   Саул поднял голову - в запекшихся (грязных и загорелых) морщинах, в туманном взгляде она узнала, вскинула руками, запричитала: "Вернулся! Вернулся!", наступая на лопнувший, разлетевшийся на осколочные брызги кувшин.
   Жена ни о чем не расспрашивала: помешивала в котле, обтирала зарубцевавшиеся ссадины. За время отсутствия Саула она не раз представляла, как его настигает жало ядовитой змеи, как медведь или голодный лев обгладывают свою легкую добычу. Ахиноамь все еще не верила, что ушедший в пустыню нашел дорогу назад. Его тело смердит, на руках и на груди его следы от укусов животных, но он здесь, целый и не повредившийся разумом. А она-то придумывала себе... обратно пришел к ней, к детям. День или год спустя - какая теперь разница?
   В шатре было тихо: горела жаровня, Ахиноамь то и дело всхлипывала, качая на руках новорожденную Мелхолу. Саул ел приготовленного второпях козленка. Дети (Ионафана, двух его братьев, Мерову, сестру их, и Авенира Ахиноамь отвела на женскую половину жилища), глядели на него сквозь щель в полотняной перегородке.
   - Что же слепой Иеминей не выйдет встретить меня? Или ты до конца дней оставила старика при себе? - Что-то уличное, с издевкой, звенело в его прежнем (прежнем ли?) голосе.
   Ахиноамь опомнилась, положила Мелхолу, а сама поспешно скрылась за полотнищем. К потрескивающему огню добавились переставления, семенящие полушаги.
   - Вот, - вернувшись, протянула она небольшой сверток. - Это серебряный браслет. Все, что у Иеминея было своего. Он просил передать его тебе.
   В одной руке держа надкусанную козлиную кость, другой он развернул сверток.
   - Давно ли старик отошел к праотцам? - Саул спросил о смерти своего верного слуги и друга таким безучастным, фальшивым тоном, словно его интересовало, вправду ли скрипнула половица или ему только показалось.
   Ахиноамь взяла на руки Мелхолу - почему-то ей стало вдруг не по себе от мысли, что Саул захочет приласкать дочь.
   - С самых кущей лежит. С тех пор камень от гроба не отваливали.
   - Должно быть, уже истлел весь, - Саул надел на запястье браслет, с прежним аппетитом принялся за недоеденный кусок. Желваки, что хлебные жернова, молотили, пощелкивали. Ахиноамь не верила своим глазам: "Красавчик, отец детей моих, идол бесчувственный".
   Кости Саул бросал прямо в очаг. Если бы он такое сделал в чужом доме, это посчитали бы за оскорбление. Ахиноамь терпела, старалась не замечать, уходила на свою половину якобы по неотложным делам. По требованию мужа приносила вина, а когда он напился допьяна, стала подливать в мех воды.
   - Так ты, дерзкая женщина, встречаешь царя израильского!? - Саул выплеснул разбавленное вино на пол. - Стоило мне уйти, как ты уже и ребенка няньчишь. Прижитый он? - отвечай! Своих мало?! - Он вдруг сник, испугался чего-то. Резко обернулся (но не для того, чтобы что-то увидеть, а непроизвольно, как случается судорога), сгорбился. С минуту не двигался, потом дернулся, провел ладонью по волосам и снова обернулся: - Закрома полны, овцы на пастбищах, волы на дворе - что тебе еще? Гуляешь, всякую дрянь подносишь к столу...
   Он замолчал. Сжал руки в замок, и вдруг заговорил другим - прежним своим голосом:
   - Красивая какая! - Саул потянулся к Мелхоле, но Ахиноамь отодвинулась, словно почувствовала опасность, заслоняя дочь. Ребенок заплакал.
   - Что ты делаешь!? - едва сдерживая слезы, проговорила жена надтреснувшей (вот-вот оборвется, сломится) мольбой.
   Саул, казалось, только этого и ждал - со всего размаху бросил, разбив о каменную жаровню, кубок:
   - Не дом, а сборище чужеземцев! - из-за полотнища вышли на крик повзрослевшие Ионафан и Авенир, встав между матерью и нежданным гостем. - Хуже постоялого двора! Вижу, не ждали, не искали меня. Думали - пропал, сгинул, назад дорогу забыл! - Саул встал, сорвал со стены псалтирь. Вихрем, махом одним - скрылся за шатровым покрывалом.
   "Как такое может быть!? - не понимала Ахиноамь. - Ведь только что... Боги!"
   Вскоре со стороны, где росла ветвистая сикомора, донеслись до шатра напевные, протяжные наигрыши. Чистый (будто и не было этого года) ручей волшебной песни разливался вокруг. То пел не человек - шумели лиственные рощи, выплескивались на берег прозрачные волны.
   Дождь перестал моросить. Тучи рассеивались. Пахло утренней лазурью. Казалось, от песен Саула в природе нарушился обычный ход: все как бы остановилось в затвердевшем янтаре. До всего можно было дотронуться. В жилистом стволе сикоморы били ключом соки - соединяясь с подземными водами, они проходили через пороги, каменные заторы, впадая в бесконечное море.
   - Тревоги, блуждающие мои мысли! Хозяин ваш не нашел для вас ни угла, ни достойного приюта. Не так ли и черные, упитанные волы? - Погоняю их плетью, иду позади них, - Саул проводил по струнам, не замечая Авенира, который, очарованный, слушал. Точнее - подслушивал, не решаясь первым заговорить. Но вот псалтирь затихла, застрекотали усыпленные цикады, жаворонки наполнили высоту длинными и короткими трелями. Как и минуту назад, все ожило, закопошилось. Где-то за Гивой громыхнуло, еще и еще. На горизонте мрачнела полоска ливня. Минуя день, наступали сумерки. Крохотными шажками - так сыплют зерно, по водной глади проходит рябь - снова стало накрапывать.
   Дождевая полоска на горизонте все больше и больше уплотнялась, пока серые нити не превратились... в толпу людей, идущих со стороны Гивы. Длинные посохи впереди выдавали старейшин, а плачи, крики и завывания - горожан.
   Они так скоро приближались к Сауловому шатру, что не заметили ни псалтирщика под деревом, ни мальчишку. Саул видел, как из жилища вышла Ахиноамь, внимательно выслушала говорившего с ней старейшину, вскинула голову и указала на сикомору. Толпа развернулась. Теперь Саул видел не спины, а лица, поэтому людей как будто стало еще больше. С каждым шагом они заметно вырастали, оставляя за собой змеиный капюшон дорожной пыли. Узнавались гиматии и чалмы, бороды, бляхи сандалий, наконец (после чего толпа остановилась) - поднятая рука одного из старейшин.
   - Наас, царь аммонитский, грабит и завоевывает Израиль. Уже он не пощадил множества городов наших. Теперь задумал идти на Иавис, откуда родом матерь твоя, - сказал он, приблизившись к Саулу. - К нам пришли послы из Иависа и объявили условия Нааса: или в течение семи дней они приводят к городу подкрепление - и тогда будет война, или они сдаются без боя с тем, что каждому из них выколят правый глаз. Мы обошли все колена, были в каждом селении, у каждого колодца, но отовсюду мы слышали: "Не пойдем на позорный Иавис!". Тогда вспомнили мы про самое малое колено, решили пойти в Гиву и там рассказать обо всем. Жители Гивы подняли плач. Многие, будучи родственниками иависян, хоть сейчас готовы оставить дома свои и защищать осажденный город. Но они сказали, что без Саула не пойдут... - старейшина посмотрел на теснивший его народ. - Давно мы не видели тебя, оттого подумали, что они шутят.
   Так среди ясного летнего дня огорашивает, врасплох застает ливень; так во сне отталкиваешься от земли и, сначала неуверенно, тяжело... летишь, поднимаясь все выше. Куда подевался страх упасть и разбиться? Кто отнял боязнь высоты? Так легко и понятно, что уже не тянет обратно.
   Пока говорил старейшина Саул снова, как много лет назад, когда он присоединился к пророкам Божьим, усдышал странный шум. Он увеличивался, приближался. В какой-то момент Саулу показалось, что над ним - прямо над головой - взлетает птичья стая. Он огляделся - никого не было. Волнами шум накатывал и отступал. "Только не припадок! Не сейчас!" - подумал Саул, покрепче ухватившись за ствол сикоморы, чтобы не упасть. Сквозь шум различались слова - нет, не старейшины. Этот странный шум и был словами. Саул понял это не сразу. Но как только он это понял, какая-то неудержимая, но вместе с тем и тихая, даже сладкая сила подхватила его и понесла. Еще крепче он ухватился за дерево - ему необходимо было чувствовать свои собственные руки. Иначе его бы тут же не стало - попалило бы огнем. Жарким, испепеляющим. Ласковым... таким нежным и любящим, что материнские объятия ему представились грубыми, а любовь отца, брата или сестры - несовершенной и достойной сожаления.
   Вместо плачущих горожан он увидел полчища отборных воинов. Все они стояли и ждали его - Саула - приказаний. Их латы блестели золотом, колчаны полны были длинными стрелами, острые наконечники дротиков осыпали их головы звездной россыпью. "Саул!" - кричали они в один голос, в одно - так вот, откуда исходил этот странный шум! - гудение. "Саул! Саул! Саул!"
   В тот же миг Саул почувствовал - то, на что он так долго не мог найти ответы, стало очевидным. Если раньше он ходил за Самуилом и просил его научить, как нужно царствовать, то теперь сам Господь открывал ему. Как поступать и что говорить, как вести в бой целую армию и как управлять двенадцатью разрозненными коленами.
   - Зачем вы ходили в другие колена, разве нет в Израиле царя!? - сказал Саул, но сказал не как раньше, а властно, как говорят вышестоящие подчиненным.
   - Царя? - засомневался старейшина. - Не хочешь ли ты сказать, что ты...
   - Я - Саул, сын Кисов из племени Вениамина меньшего сына Исаака отца нашего - я царь израильский! Или вам мало Массифы, жребия и слова пророка Божьего Самуила? Кто сомневается, прочь с моего пути - с пути царского! С пути - Бога живого! Семижды подумайте, семь раз по семижды - прежде, чем отступить. Кто отступится, тот в роды родов будет предателем, участь которых гнить непохороненными на дорогах и в горных ущельях. Слушай меня, Израиль! Кто чтит Бога живого и пророка Его Самуила, те возьмите в руки ваши железные мечи, луки, пращи и дротики. Продайте имущество ваше и станьте в ряды армии Яхве - Бога вашего. После войны с нечестивцами - даю вам царское слово! - никто из таковых не будет забыт Божьим благословением и моей царской милостью. Слишком много развелось Ваалов и Астарт в земле предков наших! Не мешкая, прямо сегодня посылаю вас объявить всему Израилю волю Яхве - с каждого дома призвать по одному мужчине, способному держать в руках оружие, а если откажутся, то должны будут выплатить дастаточную сумму для того, чтобы десять других воинов смогли приобрести себе полную амуницию. В подтверждение моих слов, - Саул выхватил у стоящего около него стражника меч, подбежал к пасущемуся быку и одним ударом разрубил его пополам, - каждый из вас возьмет по куску этого животного и пойдет куда ему укажет жребий. В селениях, где будете созывать воинство царя израильского и Бога вашего, прежде, чем говорить, показывайте куски этого мяса. Когда же спросят вас, что сие значит, скажите: "Так же поступит Саул - царь Израиля с каждым и с имуществом каждого, кто не последует слову его, решит остаться в стороне или станет клясться, что во время, когда звучал военный шофар, был на далеких пастбищах и ничего не слышал".
   На толпу горожан и на старейшин напал священный ужас: то, о чем просил весь Израиль в Массифе сбывалось на их глазах! Уже не рослого и красивого лицом юношу видели они, но зрелого мужа, властного правителя, имеющего полное право помиловать или покарать. Один за одним, как гибкий, полный жизни и непокорности тростник под взмахами ловкого жнеца, люди падали на колени, протягивали к Саулу руки и, заглушая друг друга, кричали наперебой:
   - Да живет царь Израиля!
   - Бог - избавитель, а Саул - верный слуга Его!
   - Спасен Иавис!
   - Теперь Наасу самое время славословить своему медному Милькому!
   - Отомсти за нас, царь Израильский!
   - Да живет имя твое!
   - Да будут жены твои плодовиты! Да увидят глаза твои родившегося от тебя мессию!
   Женщины запели праздничные песни, отыскались среди толпы музыканты, полилось по кубкам вино, а в руках каждого из старейшин оказалось по куску свежего окровавленного мяса.
   Из своего потайного укрытия Авенир не сводил восхищенных глаз с дяди Саула. Ахиноамь до конца не могла поверить происходящему: "Это Саул? Не подменил ли его кто? Ведь только недавно...". Другие дети высовывались из-за спины матери, видя то серебряный браслет на Сауловой руке, то вовсе не видя отца, а только слыша непонятное, как будто и не об отце радовались все эти люди, а о ком-то другом: "Царь! Царь! Да живет царь Израиля!".

3.

   Уже через несколько дней в Везек начали стекаться десятки, а потом (старейшины в конце-концов сбились со счета) - несметное количество вооруженных мужчин.
   Которую ночь Саул не смыкал глаз, раздумывая над планом атаки, над словами, которые он скажет собравшемуся войску! Он вспоминал Нира, наставления Самуила, год странничества, недоточенное древко копья... Натирала и скрипела обувь, причем каждый шаг словно проговаривал имя - нет, не жены, не наложницы - самозванки, ставшей матерью его детей. Сандалии выскрипывали имя Ионафана, недавно родившейся Мелхолы, Авенира... И снова родной брат являлся ему... В тени деревьев Саул различал восставшего из шеола Нира. В шелесте листьев он отчетливо слышал слова. Они сообщали ему что-то важное, однако смысл их терялся.
   Еще немного, и он бы понял, о чем говорили ему слова, но они разделялись на слоги, на буквы - на мелкий песок. Рассыпались, просачивались между пальцами, больше походили на свет - неуловимый. Гудели. Битым стеклом - дребезжали. Саул догадался: слова эти не сообщают смысл, а становятся проводниками. Через страх, затаенные и невысказанные обиды. Теперь он мог закрыть глаза и двигаться так, как ведут его слова. Будто из глубокого глиняного кувшина они выходили наружу. Ему не терпелось заглянуть туда - в этот кувшин, в мир, где сейчас, возможно, пребывал его брат.
   Остановившись около столетнего дуба, Саул заметил, что воздух постепенно становится как бы жидким, сгущается. "Как в лохань с чистой водой подливать молоко". Дно затуманивается. Куда ни посмотришь - на листья, на небо, на походный шатер, на собственные ладони... Сквозь тягучую - не льющуюся, как обычно - соловьиную трель угадывался голос. Женский. Слова обретали звучание, а их повсюду рассыпанная пыль вновь собиралась в звуки и слоги. Голос был знаком Саулу. Голос звал его. Говорил, что отныне они

будем вместе!

   , что ни одна сила - аммонитян или кого другого -

не разлучит нас!

   Уже не просто гудение - Саул проговаривал про себя слова, старался запомнить их, боялся упустить, не расслышать. Только, чтобы они снова не превратились в пепел или пустынный суховей!
  
   Утро Саул встретил на ногах у пограничной заставы Везека. Он не находил себе места, не мог ни стоять, ни сидеть, до конца (до появления армии) не веря, что эти чужие ему люди послушают слова его. Но как застучало у него в висках, как сжалось, удавкой перехватило горло, когда он увидел первых ополченцев! Ни привычные ему козы с навьюченными волами - шли люди! Совсем скоро от их множества на холмистом Везеке не было свободного места. Саулу захотелось побежать, подойти к каждому, расспросить о дороге, об оставшихся семьях, заверить, что Бог - с Израилем, что никто не погибнет, а с поля сражения они вернутся победителями и с богатой добычей в руках.
   Все еще не веря в происходящее, Саул вдруг вспомнил слова учителя: "Для твоего же блага тебе придется научиться скрывать свои настроения и эмоции". Краем глаза он заметил старейшин: как и Саул, они были удивлены и не знали, что делать. Скорее они были готовы к обратному: запаслись словами утешения и подумывали, как бы (если с самого начала царство не задалось) возродить в Израиле судейство. Однако завидев армию, старейшины с испугом, будто только теперь заметив и осознав его присутствие, ждали реакции Саула - не юноши, не Кисова сына, а - царя!
   Отныне он не имел права на ошибку или неосмотрительность. Жесты, слова, гнев и милость - все должно быть правильным, обдуманным.
   Собравшись (сердце все еще задыхалось, а ноги подкашивались), Саул повернулся и, даже не посмотрев на старейшин, зашел в походный шатер. Проходя мимо стражи, приказал до времени никого не впускать.
  
   Саул не случайно назначил сбор армии именно в этом небольшом селении. Расположенный у самых границ аммонитского царства, Везек был наилучшим местом, откуда можно было вести партизанскую войну, совершая точечные вылазки в стан неприятеля. Однако Саул рассчитывал на другое: собрав достаточное количество войска, одним ударом разбить Нааса. Освободить осажденный Иавис и с первой своей победой вернуться в Гиву. "Если Яхве хочет, чтобы я был царем, Он даст мне эту победу, - думал он, глядя на рассыпанные повсюду искры медных лат, шлемов, отточенных копий. - Тогда уже никто не посмеет повторять за кликушами, что мол Саул - пастух и меньший в роду своем, и не ему подставлять солдат наших под Наасовы стрелы!"
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

часть вторая

Астартова жрица

глава первая

  

1.

   Дети, один меньше другого, сидели друг напротив друга, вдыхая густой и чуть островатый аромат жирной - из свежей свинины - похлебки. Ожидая отца, они не смели прикоснуться к пище без родительского благословения. Селла, их старшая сестра, стояла в сторонке с подносом печеных бобов, готовая поставить его рядом с похлебкой, как только Лахмий переступит порог. Она это придумала нарочно и делала так всегда - чтобы отец был уверен, что он пришел как раз вовремя, а если и припозднился, то никого не заставил себя ждать.
   Лахмий, как это часто бывало в последнее время, задерживался. Но когда бы ему ни вздумалось прийти - прямо сейчас или поздно ночью, Селла в который раз разогревала бы остывающую еду, а другие дети, прежде голода, испытывали бы все то же, сродни слепому поклонению, чувство, что вот скоро вернется отец и тогда будет сытно, тепло и покойно, беды отступят, а боги снова будут благоволить.
   Дом Лахмия - тот самый, о котором говорили, что красотой и мощью каменных стен он уступает только дворцу городского серена Акиша - стоял между храмом Астарты и стадионом. Даже с закрытыми ставнями сюда долетали столичные шумы - царских указов, ежедневных жреческих процессий, завываний болельщиков колесничих забегов, бесчисленных уличных продавцов. Лахмий и все домочадцы одни из первых в городе узнавали о государственных назначениях, объявлении войн и перемирий, начале новомесячий, о ценах на хлеб и прочее. С утра до ночи праздные толпы разгульной столичной молодежи под окнами шатались отсюда туда и обратно, ссорясь, поднимая друг друга на смех, утаптывая и превращая дорожную гальку в начищенный до скольжения грунт.
   Соседи называли Селлу счастливой. "Подобно диковиной магнолии, - говорили они, - девочка беззаботно растет в родительском доме. Ей скоро исполнится двенадцать!"
   - Двенадцать! - охали другие. - Пора о замужестве подумать!
   - Интересно, кому Лахмий сосватает ее?
   - Вот бы она посмотрела в сторону моего Гила!
   - Если бы выбирала она! К Лахмию, к отцу ее лазейку искать надо!
   Отец также все настойчивей заговаривал о замужестве, не упуская удобного случая, чтобы напомнить ей о главном.
   - Дахмий - брат Голиафа-тысячника, - вернувшись однажды вечером в сильном подпитии, с порога крикнул отец, - будет тебе прекрасным мужем. Родишь от него рослых воинов, а когда состарешься, может, и вспомнишь с благодарностью имя отца своего.
   - О чем ты говоришь, - мать попыталась вступиться за дочь, - посмотри на нее - она еще ребенок! О каком замужестве ты говоришь?
   - Сегодня ребенок, а завтра - старая дева! Или ты думаешь, в тринадцать на нее кто-нибудь еще посмотрит?
   - Не сердись, если Дахмий любит нашу дочь, то сможет немного подождать.
   - Опомнись! Дахмий - воин, для которого сражения роднее отцовского дома. Во всех гефских борделях только и говорят, что о нем и его брате. Или ты действительно думаешь, что такие, как он способны няньчить детей и сделаться затворником в доме своем? Говорю тебе - пока родители его согласны, надо немедленно думать о свадьбе.
   - Семья Дахмия - одна из самых уважаемых в городе, но то, что ты сказал о нем, не делает ему чести - ни ему, ни его брату.
   - Хорошо! Ты хочешь ее спасти от суровой воли отца? Но когда через пару лет она увидит своих подруг, кормящих грудью, тогда не спрашивай меня, почему дочь не разговаривает с тобой и почему слова твои кажутся ей смешными? Оставь ее на женской половине еще несколько лет, и ты приобретешь себе кровного врага и обузу.
   Так родители спорили чуть ли не ежедневно, а отец все чаще напивался до бесчувствия. Селла успела привыкнуть к этим, в общем, безобидным прениям настолько, что и вовсе не замечала их. Тем более, что они продолжались недолго - до тех пор, пока мать не переселилась на мужскую половину дома. Зачем? Селла не спрашивала себя.
   В свои неполных двенадцать зим Селла была уже достаточно взрослой и независимой. С недавнего времени отец поручил ей самой отбирать рабов-наставников, которые обучали младших детей чтению, письму, игре на цитре, движению небесных тел и медицине. Каждый раз (как же ценила Селла эти нечастые мгновения!), когда они с матерью ходили в храм, она просила великую жрицу Штенью отпустить несколько служительниц-наставниц, чтобы те смогли объяснить все тонкости религиозных обрядов, их значение. С девочками помощницы Штеньи заучивали наизусть священные тексты. Оставались на семейные обеды, однако за трапезой ни к чему из предложенного не прикасались, оправдываясь возложенными на них обетами не вкушать пищу, приготовленную вне храма. В сторону мужчин старались не смотреть, а когда обед подходил к концу, с легкостью жертвенных голубок, которых вдруг отпустили на волю, они выпархивали из кованых железом массивных ворот Лахмиева дома.
   Больше всего Селла ждала этих встреч! Служительницы были для нее вестниками самой Астарты: одетые во все белое, они казались ей совершенством, идеалом. После уроков Селла (так, чтобы никто не видел) старалась подражать им - спину держала прямо, говорила неспешно, вкрадчиво и красиво произнося каждое слово, как бы невзначай расстегивала ремешок платья - тогда обнажалось плечо или небольшая, чуть больше, чем у мальчиков, грудь. Одновременно это завораживало и стыдило ее. Раскрасневшаяся, сама не зная от чего, она смотрела на себя в египетское зеркало. Теплые, совсем новые и неожиданные - без особого, впрочем, сюжета, а так, похожие на прикосновение морской воды, на трели невидимых соловьев - мечты приводили ее в восторг. Часами она могла сидеть неподвижно, не слыша голосов подруг и зазываний уличных продавцов. Внутренними глазами она смотрела, понимая, что это и есть ее тайна.
   Астартовы жрицы уходили, а она, заперевшись в каморке, еще долго, с детским самозабвением, обращалась к матери-Астарте, стараясь мысленно удержать, не отпустить свою тайну. Прислушивалась к себе, ощущая не то аромат благовоний, не то какие-то приятные отзвуки, которые, приближаясь, касались ее ушей, зардевшихся щек, гусиной кожи на шее, руках, животе...
   - Господин Лахмий вернулся и спрашивает, почему его никто не встретил.
   Приоткрыв плотную завесу, раб - из сынов Иаковых - стоял на пороге девичьей.
   Селла вздрогнула, закрыла лицо ладонями.
   - Как ты посмел войти сюда? - голос ее понемногу окреп, однако повернуться она не решилась. - Или мало тебе мирной похлебки и посильных трудов? Сейчас же велю перевести тебя на строительные работы!
   Селла обмакнула пальцы в небольшой железный чан, наполненный розовой водой, провела ими по все еще горящим щекам.
   - Не гневайся, госпожа! - запричитал раб. - Господь мне свидетель - я стучал и даже звал тебя, но ты пребывала в своих мыслях, оттого и не слышала голоса моего.
   "Я... звал тебя... в своих мыслях..." - звучало снова и снова, приобретая совсем иные значения. Еще бы немного, и Селла потеряла бы нить.
   - Я гневаюсь? - Наконец, она услышала то, что говорил ей раб. - Что мне до голоса и до Господа твоего? Давно ли вернулся отец мой?
   Вмиг забылись и улетучились сладкие ощущения, которые, по словам молодых жриц, посещали не каждого и были особым даром самой Астарты. Вновь она стояла, как прежде - словно с нее сорвали защитный покров - немая, не знающая, как поступить: не встретив отца, она совершила непростительный грех! Ослушалась, оступилась. Что будет дальше?
   - Господин вернулся, - отвечал израильтянин, - немного погодя после того, как ты оставила сестер и братьев своих заниматься с наставником-счетоводом и удалилась.
   Прямо перед собой Селла увидела поднос с давно остывшими печеными бобами.
   - Пока я приведу себя в порядок, - нетерпеливым жестом она подозвала израильтянина, - отнеси это на кухню и разогрей. Если все исполнишь вовремя, я подумаю - может, и оставлю тебя в доме.
   За спиной слышались быстрые шаги и: "Благодарю тебя, о, госпожа!". Дальше она ничего не помнила, только - беспорядочное мельканье: каменный пол, сплошь покрытый цветными коврами, просторные комнаты сестер и дальше - крошечные каморки нянек, кормилиц; библиотека, зимняя и летняя игровые. Шерстяные тапочки легко и мягко несли свою хозяйку. По обеим сторонам вспыхивали огоньки масляных ламп. На длинных цепях они свисали с потолков. Во время дневного сна Селла любила околачиваться около масленок, разглядывая фигурки танцующих жриц, отгадывая в их движениях слова молитвословий, обращенных к небесной покровительнице. Но сейчас девушка думала только о том, как бы ей скорее добежать до трапезной. Она подбирала нужные слова, которыми извинится перед отцом: неслыханно - впервые она заставила его ждать! Селла на ходу разравнивала помятую от долгого сиденья накидку. "Еще три коридора, переход на мужскую половину дома..." Впереди она уже видела лестницу, которая - первый пролет в ванные, второй... - приведет ее в просторный гостиный двор. Перескакивая через ступеньку, она чуть не столкнулась с наставником-счетоводом.
   - Беги, беги, - задыхалась она, - скорее назад и собери всех своих учеников в трапезной - отец вернулся!
   Старый учитель тут же растворился в смежном с лестницей коридоре. Еще рука ее скользила по гладким перилам, а она уже видела фонтан гостиного двора - там, за вольером с фазанами, и располагалась трапезная.

***

   - Когда тебя никто не встречает, - сказал отец, как только Селла вошла, - даже искусно приготовленная пища покажется пресной.
   Девушка хотела было начать оправдываться: "тебя долго не было, пришел наставник-счетовод, разговоры с жрицами не оставили меня равнодушной", но улыбнулась, заметив поднос с дымящимися печеными бобами. "Мне бы его проворность!" - подумала она о сноровке израильтянина.
   - К тому, что ты оскорбила отца, я вижу, ты охотно присовокупишь надменность и смех! - Лахмий спешно переходил из одного конца трапезной в другой. Он был озлоблен, надломлен. Только сейчас Селла заметила, как отец постарел! Неожиданно ей стало неловко и стыдно оттого, что почувствовала - к себе или к нему - необъяснимую жалость.
   - Что-то случилось? - проговорила она с трудом, удивившись своему голосу - испугавшись его.
   - Мы с матерью не рассказывали тебе, - начал отец. - Думали, все пройдет, и вы так ни о чем и не узнаете. - Лахмий старался не смотреть на дочь. В руках у него была бронзовая печать, оттиск которой обычно он оставлял на письмах и важных документах. - Ты не могла знать... в мужской части дома я собрал, наверное, всех знахарей Гефа. Даже египтян приглашал. Обещал десять золотых талантов тому, кто... спасет твою мать... Не спрашивай... Когда было последнее полнолуние, у нее... горлом пошла кровь... - Лахмий нагрел на масленке край печати и утопил его в подкрашенном киноварью воске. - Сначала врачи говорили, что ничего страшного, что нужно переехать в другой город, прописывали рецепты, поили ее порошками, настойками, один даже велел ее как следует испугать - тогда бы, мол, недуг оставил ее. У-у-у, шар-ла-та-ны!!!
   Селла никогда не видела отца таким: сейчас он был похож на гиену или другого дикого зверя, который вдруг понял, что оказался в клетке. Каково это - остаться наедине с загнанным зверем. "Это не гиена - это мой отец!" - убеждала она себя, однако чувствуя, что руки похолодели и пересохло во рту. Селла отгоняла от себя мысли словами своей любимой песни: "Ночью в пустыне морозно и одиноко. Огонь, шкура медведя, звезды - глаза богов, воспоминанье о доме, горячее молоко верблюдицы - ничто не согреет уставшего пастуха".
   - Она чахла изо дня в день, - продолжал отец. - Все они поспешно отказывались от денег и угощений. Уходили и больше в доме не появлялись. Тогда мы решили отдаться на волю Астарты...
   Отец замолчал. Взял со стола свежезапечатанное письмо.
   - Вот, возьми, передашь это великой жрице. Штенья встретит и проведет тебя к матери - она уже в храме. Пока боги будут лечить ее, ты останешься при ней, потому что я мужчина, а в храме, как ты знаешь, находиться могут только женщины... Когда же маме станет легче, - отец словно удивился своим последним словам, - вы вернетесь в дом, и ты выйдешь замуж за Дахмия.

2.

   Распрощавшись с братьями и сестрами, с подругами и со своей любимой каморкой, оставив отца, уют и благословение родительского дома, Селла в тот же вечер переcекла улицу, постучалась в железные ворота, показала письмо и осталась ждать в храмовом притворе. Вскоре за ней пришли служительницы и провели ее в отдельную комнату. Какое-то время она должна была освоиться. Встреча с великой жрицей и мамой была назначена на утро. С этого момента она стала разделять свою жизнь на "до" и "после". "До" - чудесное, радостное "до" - завершилось затвором массивных храмовых ворот. И вот она здесь, под покровом Астарты - заступницы вдов, сирот и всех отчаявшихся, - просит об исцелении своей матери.
  
   Храмовое лечение главным образом состояло из постоянного - ежедневного - выполнения несложных работ и участия в религиозных мистериях. Штенья - великая жрица Астарты - приняла их, сначала мать, а потом и Селлу, с большим радушием.
   - Вот, - сказала она, - раньше вы приходили к великой Матери оставить свои жертвоприношения и возвратиться домой прощенными и утешенными, а теперь болезнь заставила вас понять, что воля богов зачастую разнится с представлением человека о счастье. Однако помните - даже если нам кажется, что боги немилостивы или жестоки, это всего лишь наши представления. Точно также в иных случаях нам кажется, что боги - только потому, что у нас все благополучно! - на нашей стороне. К сожалению, мы не способны видеть дальше продажи собственного вола или выскочившей язвы на нашем теле. Если так, то все наши суждения и представления - не от знания, а от слепоты. Это то, что жрецы называют "идолами". Вот и получается, что поклоняемся мы не богам, а несуществующим идолам. А когда воля богов не соответствует нашим представлениям, нам это кажется несправедливым. Поэтому прежде всего нужно просить Астарту, чтобы она избавила вас не от болезни, а от самообмана.
   - А если, - голос матери надломился, - если Астарте будет угодно призвать меня?
   - Об этом можно только мечтать, - с воодушевлением ответила Штенья, - чтобы после кончины лицезреть сияющий лик богини! - Ты просишь меня изречь пророчество, но глаза мои слепы. Впрочем, ты и сама знаешь почти наверняка, что это может произойти скоро.
   Что-то как будто оборвалось - вокруг, в самом воздухе. Словно открылась завеса, за которой стало видно все-все - и то, что так не терпелось увидеть, и то, что пугало, внушало отвращение. Словно с чего-то священного, неприкасаемого сорвали табу. Так враг победоносно побрякивает ключами от завоеванного города, так в одно мгновение на мелкий бисер, осколки морских ракушек, на горсти драгоценных камней разлетается пояс девственности.
   - Значит, это произойдет скоро, - совсем не слышно повторила мать и, как высохшая оливковая ветка, превратилась в печальное напоминание о чем-то прошедшем...

***

   Понемногу они привыкли к новому для них ритму ранних подъемов, к скудной пище, к молчаливой помощи служительницам, к великой жрице. Когда же их остриженные до мелкой щеточки волосы отросли настолько, что стали выбиваться из-под белых, туго повязанных платков, на лице матери снова заиграл румянец, а слова ее уже были далеки от прощальных.
   Изо дня в день Селла с матерью исполняли свои нехитрые обязанности: отборным зерном они кормили священных голубок, тщательно поливали гранатовые с пальмовыми оранжереи, старательно исполняя все возложенные на них поручения, радуясь и понемногу забывая о своем, как им казалось вначале, неутешном горе.
   - Идолы! - говорила мать. - Все наши мысли - идолы. Теперь мне уже все равно - скоро меня призовет Астарта или даст мне еще тихих, покоем наполненных дней. Сперва я думала, Штенья нарочно хотела обидеть меня, но теперь понимаю - ни один мудрец в мире не раскрыл бы мне лучше истину. После ее слов и времени, проведенного в храме, священным дымом благовоний потянется к верху моя большая душа, а меньшая останется здесь - в корнях гранатовых рощ, в каждой песчинке под ногами тех, кто и не вспомнит обо мне.
   Мать улыбалась, и Селле от ее слов тоже становилось легче и спокойнее. Теперь она не тревожилась за нее. "Астарта, наша великая Матерь, позаботится о ней лучше меня".
   Так проходили дни, которым мать с дочерью успели потерять счет...
  
   Однажды вечером они разошлись по своим комнатам пораньше: на следующий день им надо было вымести двор, после чего до самых вечерних жертв они могли быть свободны - читать в библиотеке папирусы или просто, усевшись у храмового фонтана, беззаботно разглядывать пеликанов и проплывающие под ними облака с разноцветными рыбами, шныряющими в небесной синеве и белой облачной вате...
   На следующее утро, когда они подметали и без того, впрочем, безупречные дорожки, посыпанные битой глиной, во двор несколько раз выходила сама Штенья. Великая жрица гладила по головке свою юную воспитанницу, как бы прочитывая по линиям ее судьбы:
   - Скоро, говорила она, ты станешь одной из нас, и всеблагая Матерь примет тебя под свой покров.
   - А разве, - звонко отвечала Селла, - владычица Астарта и без моего посвящения не оберегает нас? Почему же ты говоришь "скоро"?
   Штенья широко улыбалась, обнимала девочку (от великой жрицы пахло сандаловым деревом, корицей, морской солью и еще чем-то неуловимым - легким и вместе с тем очень определенным и даже земным), благодарила ее мать "за такое чудное создание" и уходила в храмовые покои, окруженная жрицами, будто зажженная лампа - мотыльками.
   Они почти закончили свою монотонную работу, как вдруг маме стало не по себе. "Голова кружится, - сказала она, - пойду, прилягу". Селла не придала ее словам никакого значения - одна отправилась глядеть на гордых и беззаботных пеликанов.
   Вскоре мимо нее (всякая суета в храме была чем-то необычным) пробежало несколько - таких же, как и они - работниц. В руках у них были чистые простыни и что-то еще, на что Селла не обратила внимание. Не успела она скормить птицам и половины заготовленных еще с вечера рыбьих хвостов, как заметила спешащую походку единственного мужчины на территории храма - врача.
   Только теперь она вспомнила о матери...
   - Подожди здесь, сейчас врач выйдет, - сказали дежурившие около маминой комнаты служительницы, - он настоял, чтобы никто не входил.
   Девушка опустилась на деревянную табуретку. "Теперь мне придется и днем, и ночью сидеть у маминого изголовья. А если с ней все в порядке, рыбьих хвостов еще хватит надолго".
   Селла смотрела под ноги. Понемногу - она стала различать трещины и изменения цвета в деревянном настиле. "Вот это похоже на кедр, а это совсем как весла больших галер. Нет, не весла - щупальца соленых крабов, которых ловят мальчишки, жарят их на зеркалах, продают за медные геры или выменивают на стеклянные шарики. Особенно когда спускаешься к гавани, - около рыночной площади - только и слышно:
   - Твоя очередь.
   - Вот, еще восемь.
   - Ставлю красный против твоего желтого.
   - Ишь ты, бирюзовый!
   - Мои самые прочные!
   - А я свои у самого хананея-стекольщика выпросил.
   - Говори, так бы он тебе и дал! Сам шекель к шекелю складывает - будет он еще сыну закройщика за просто так такие шары давать!..
   Селла улыбнулась, вспомнив, как однажды они гуляли с отцом вдоль гавани. Один мальчишка подбежал к ним и предложил купить у него крабов. Отец прошел мимо, не ответив ему ни грубо, ни ласково, не потрепав его еще мокрые кудри. Селле это показалось несправедивым: украдкой она взглянула на мальчика и протянула ему (Селла и сейчас помнила это прикосновение) в горячую, чуть влажную ладонь стеклянный шарик. Дальше она не видела (оглядываться в присутствии отца было недопустимым невежеством), но еще долго могла чувствовать, как застывшие, полные восторга глаза уличного мальчишки смотрят ей - только ей! - вслед. Потом она не раз говорила себе, что была в него влюблена. Под разными предлогами выходила из дома и пускалась на поиски кудрявого продавца крабов. В каждом мальчишке она видела того самого. Не зная ни имени, ни его происхождения, она мечтала о нем, как о будущем муже. "Астарта увидит нашу любовь (ей казалось, что и он - так же, а может и больше - влюблен и ищет ее) и в конце-концов соединит нас". Этому были посвящены ее молитвы. Седрце ее стало стучать как-то по-новому, как никогда прежде не стучало...
   Слово "сердце" она услышала совсем рядом. Взгляд ее снова различил трещины в деревянном полу. Жалко было расставаться с воспоминаниями, но "сердце" прозвучало уже не отстраненно, а прямо - будто этим словом обращались к ней.
   Селла огляделась, увидев вышедшего из маминой комнаты врача.
   - Сердце, говорю, остановилось часа два назад, когда она еще спала.
   Врач растирал непонятный, острый на запах порошок. Ладонями притрагивался к лицу девушки, повторяя одну и ту же фразу. Селла не сразу поняла смысл сказанного врачом. Она успела даже подумать, что его ладони нисколько не похожи на то единственное прикосновение...
   - Ты упала в обморок, сейчас тебе станет легче... Умерла во сне, не мучилась... Сердце, говорю, назад часа два с небольшим...
   Каждый раз, когда он говорил о маминой смерти, на его лице вспыхивало такое торжество, как если бы он совершил чудо, заверив, что мать жива и за нее нечего опасаться.
   Селла смотрела на мертвую мать, но в голове отзывалось каким-то далеким эхом: "Шарлатан! Шарлатан!". В эту минуту она, вспомнив об отце, во всем винила доктора, до конца, впрочем, не понимая, почему... Потом маму перенесли в летнюю комнату.
   Прошелестев платьями, вошла Штенья, облепленная со всех сторон младшими и старшими жрицами. Постояла немного над телом умершей, обняла Селлу и за руку повела девочку за собой.
   - Тебе больше не придется страдать, - сказала она. - В жизни жрицы есть только наслаждение и безграничная любовь Астарты-Матери.
   Селла поспешала за шелестом платьев: "Не дышит и не видит... Ты можешь сказать ей еще последние слова, торопись - скоро она совсем умрет". Хлесткими и тяжелыми ударами ложились в детском сердце непонятно откуда взявшиеся слова. Оседали пылью, отзывались шагами, голосами на разные лады, новой жизнью астартовой жрицы, у которой не могло быть ни вчера, ни завтра. Сейчас, вот теперь, в данную минуту... все остальное - воздыхание философов и поэтов, бренчание струн.
  

3.

   За главным святилищем находились покои служительниц. Отдельные комнаты, куда их привели еще девочками, стояли одна за одной. Здесь они отдыхали: ложились на железные, покрытые тяжелыми перинами, кровати, смотрели на храмовый двор через слуховые - с кокосовую скорлупу - окна. Хранить в комнате что-либо из личных вещей (да и вообще иметь личные вещи) запрещалось уставом и произнесенными обетами. Утром служительниц будили и одевали работницы, которых при храме было немало - Штенья благоволила всем, ютила сирот и вдов, бесприданиц. В будни они могли читать, прясть, музыцировать, помогать работницам в саду или на кухне. В священные - первый и последний - дни каждой недели, новомесячье, рождение богини и другие праздники жрицы неотступно находились в самом святилище, исполняя культы и принося жертвы. Похожие одна на другую с бычьими масками, с прялками, букетами лилий, с живыми ужами, накрученными на руки в виде браслетов, они забывали свои имена, свои желания, страхи и недовольства. Каждая из них теперь носила имя богини.
   - Жрица, как называют тебя? - экзаменовала Штенья юную Селлу перед посвящением.
   - Астарта, - чуть взволнованно отвечала девочка.
   - Как же называть мне твоих подруг?
   - Астарта.
   - Будешь любить, не помня о детстве, семье? Любить, как в последний, как в первый раз?
   - Царица Неба, Астарта.
   Селла пошатнулась, почувствовав сильное головокружение, подошла к железной кровати, мельком взглянула в слуховое окно, оглянулась и бросилась назад - к ногам великой жрицы.
   - Не забирай меня, прошу! - Вся боль, вызванная потерей матери, только теперь прорвалась наружу, выплеснулась. Девочка сама не ожидала такой силы - испуганными глазами будто спрашивала: "Что это? Как могло такое произойти?", закрыла лицо, стесняясь своих рыданий.
   - Ничего, ничего, - успокаивала ее Штенья, гладя по голове. - Так может страдать только тот, кто любит. Куда же тебе идти? Царице Неба нужны такие, как ты. Жрицы.
   - Но как же отец? Ведь он страдает не меньше меня. А братья, а мои сестры? И потом, я обещала отцу выйти замуж за Дахмия.
   - Поверь мне, девочка, если ты вернешься в дом, ты уже не сможешь быть той, которой ты была раньше. Однако, когда ты это поймешь, путь назад - к престолу Астарты - будет для тебя закрыт. - На немой вопрос Селлы, Штенья ответила. - Потому что жрица никогда не оглядывается назад - хорошо там было или она испытывала страдания. Астарта позаботится о твоей семье, а Дахмий очень скоро найдет себе другую девушку. Ты спрашиваешь - почему такая несправедливость? А иначе как бы ты поняла, что никто не в состоянии сделать другого счастливым? Твоя семья вскоре научится жить без тебя, а братья и сестры еще и поблагодарят тебя, так как вся твоя часть наследства перейдет им. Они вырастут, познают сладость, узы брака и страдания деторождения. Они будут делать вид счастливых и довольных семьянинов, хотя внутри домов их будет царить презрение... Ты снова спрашиваешь, почему? Потому что, - Штенья обняла Селлу, - никто из нас не в состоянии сделать другого счастливым. Тебе мои слова кажутся непонятными... Мысли твои сопротивляются и говорят обратное - "нет, она не права!". Если так, то у тебя еще есть время - мы можем с тобой распрощаться, и ты будешь приходить в храм, как и раньше, только по большим праздникам. Но знай, жрица Астарты отличается от простой смертной тем, что никогда - слышишь? - ни-ко-гда она, находясь под покровом богини-матери, не пожалеет о своем призвании. Мы не принадлежим миру, мы свободны от его пут, мы призваны для божественных песней и танцев. Со стороны это кажется распутным, невыносимым, но изнутри все предстает в другом свете, как морская глубина. Для путешественников, попавших в шторм, она черная и холодная, но совсем иначе ее видят обитатели морских глубин. Астартовы жрицы живут на самой глубине и свободно плавают там, где другие сбились бы с пути и угодили бы в бездну.
   Селла обещала все обдумать, и только тогда сказать свое окончательное "да" или "нет". Между тем вскоре за телом матери пришел отец. Увидев на дочери белые одежды, он бросил неосторожно, по-старому - так, словно Селла продолжала жить в его доме.
   - Живо снимай это посмешище. У нас в семье траур - нечего радоваться! Шарлатаны! Лучше бы я ее никому не отдавал. Умерла бы дома - спокойно, в последний раз увидев детей. Чего стоишь? Пойдем! Больше ноги нашей не будет в этой богодельне!
   - Не говори так, отец! - сказала, набравшись смелости, Селла. - Мама здесь была счастлива и умерла спокойно. "Во сне" - хотела добавить она, но вспомнила доктора и промолчала.
   Отец, видимо, не ожидал от дочери ответных слов. Будто дверь, которую он пнул ногой, выругавшись и назвав ее дрянной и скрипучей, вдруг заговорила.
   - Да, мама была счастлива здесь, - повторила Селла. - Дома я ее такой никогда не видела.
   - Стоит ли перед тобой муж, - закричал Лахмий, - чтобы иметь свое слово, дерзить и противоречить отцу? Говорю тебе, снимай с себя это храмовое барахло!! Ну, Штенья, еще попомнишь меня - ни геры больше не отдам на святилище! Раньше была дочь как дочь, а теперь... Чему еще тебя научила эта потаскуха?
   То, на что Селла так долго не могла решиться, теперь было очевидным и больше не вызывало сомнений.
   - Еще великая жрица научила меня... - Селла смотрела отцу прямо в глаза. Откуда взялась у нее эта смелость, этот взгляд равного? Так же она смотрела бы на свою сверстницу, в глаза ребенка или животного. Она словно поднялась над землей, и то, что еще недавно было недоступно ее взору, теперь лежало под ее ногами. И это новое окрыляло и не вызывало страха.
   - Я решила больше никогда не возвращаться домой, - спокойно сказала она, словно смысл ее слов заключался в пересказе выученного урока. - На похороны матери я не приду. Прости, мне нужно готовиться к посвящению в жрицы Астарты-Матери. Прощай, отец.
   Селла низко поклонилась отцу и, не дождавшись его ответа, коридором - мимо фонтана с розовыми пеликанами - удалилась к себе в опочивальню.

***

   Настал день посвящения. Селла и раньше видела, как изменяются лица девочек, прошедших обряды, как вспыхивают одни и угасают другие. Ни спрашивать, ни рассказывать о вступительных ритуалах не дозволялось, поэтому воспитанницы с замиранием смотрели на новых жриц, гадая, представляя, и тем еще больше распаляя свое пугливое любопытство.
   Еще до рассвета в комнату Селлы постучали. Старшие жрицы входили одна за одной. В руках каждая из них несла какую-нибудь часть ритуального одеяния будущей своей сестры. За всю эту ночь Селла не сомкнула глаз - ждала заветного стука. Когда же он раздался, она - то ли от долгого ожидания, то ли от неожиданности - вздрогнула, бледное ее лицо покраснело, дыхание стало частым, сорванным, непослушным.
   У выхода из покоев ее ждала сама Штенья. Великая жрица сидела на низком табурете, в руках она держала деревянную прялку с продетыми в "уши" нитями, тянущимися из сваленной в кучу пряжи. Шествие остановилось. Сопровождавшие Селлу жрицы стали размахивать из стороны в сторону кадильницами, коптящими сладкими ароматами. При этом они издавали гортанный звук - всего одна нота, беспрерывная, как пряжная паутина.
   - Как твое имя? - спросила, не подняв головы, Штенья.
   - Селла, - ответила девочка. Дальше ей надо было сказать заученные фразы. Она волновалась - а вдруг что-то перепутает? - Так назвали меня родители, так называли меня люди.
   - Чего ты хочешь от Небесной Царицы?
   "Все хорошо, Штенья спрашивает именно в том порядке, в каком меня учили".
   - Хочу припасть к ее святым ногам.
   - Припади.
   Селла опустилась на колени и поцеловала сначала правую руку, а потом поочередно - стопы великой жрицы.
   - Благодарю тебя, - сказала девочка, вставая с колен. С этого момента она обращалась уже не к Штенье, но к самой Астарте.
   - За жизнь или радость слышу от тебя благодарение?
   - За то и за это.
   Вход в святилище все плотнее заволакивался облаком благовоний. Оно гудело и передавало свое гудение всем присутствующим. Или то было не облако, а гортанный звук, издаваемый жрицами? Цепочные всплески кадильниц то и дело всплывали - ритмичные, они напоминали неспешное шествие узников.
   - Что я держу в руках? - спросила Штенья.
   - Веретено, - охотно отвечала Селла: все слова и последовательность вопросов она помнила, к тому же ей начала нравиться эта игра. - У твоего веретена три лица, как три лунные фазы: рождение, полнолуние, умирание.
   - Что меня связывает с веретеном и луной?
   - Луна одна, но она бывает закрыта на четверть или на половину, или видна вся без изъяна. Так и ты, богиня, одна, но три лица у тебя, как у прялки. Ты ткачиха жизни - наматываешь, распутываешь, а когда надо - обрываешь нить. Симметрия веретена - единство земли и неба, а само веретено - символ вечности. Доколе оно в твоих руках, боги будут покровительствовать людям, а люди слушать и исполнять волю богов.
   - Кто слышит волю мою?
   - Жрицы твои. Коровьими головами они склоняются перед тобой. Царица морская, Царица небесная, наполовину рыба, наполовину человек, сияет лицо твое. Повсюду столбы твои, не дающие небу упасть на землю, чтобы не смешать смертное с вечным. Воительница, жертвы тебе принесут на колоннах жрицы твои.
   - Радуешься ты или печалишься?
   - Радуюсь, - отвечала Селла, - о том, что ты дашь мне новое имя. Грустно же мне оттого... (Селла хотела сказать: "Оттого, что умерла моя мама, и теперь... пропасть - необычайная, такая, о какой и подумать нельзя")... оттого, что ты заберешь мое прежнее имя - такое дорогое, данное мне матерью моей.
   - Отныне источник твоей печали, - Штенья взмахнула руками (оказывается - а Селла и не заметила - кроме одиноких голосов жриц играл целый оркестр: цитры, горны, трубы, кимвалы и арфы), и музыка заиграла громче, - имя твое более не принадлежит тебе. Радуйся, сестра! Ты оставила навсегда страдания. Отныне богиня-матерь освобождает тебя, даруя тебе радость!
   Медные отзвуки труб становились все ближе. К ним примешивались щепотки и переливы струнных, вздрагиванья барабанов - откуда-то снизу, из живота... Казалось, так было всегда - и вчера, и много лет назад. Музыка приближалась, сопровождаемая людскими вскриками, приветствиями, хлопками, свистами, задорными всплесками, хохотом. Молодой жрице показалось, что она ослепла - в раскрывшейся перед ней пустоте она стала вдруг безучастным очевидцем (и она, и другие сестры) красочного и, должно быть, веселого зрелища. Трубы звучали ото всюду. Стоявшие на полу кувшины с водой и вином вздрагивали. Черпаки постукивали в кастрюлях с приготовленными угощениями. Жрицы - что-то живое промелькнуло в их все еще человеческих глазах, на которые были надвинуты бычьи маски. Из стороны в сторону они мотали животными головами, с каждым мгновением забывая о том, кто они и что они здесь делают - каждая из них находилась в морской пучине, взмывала к небесным далям, каждая из них отныне звалась Астартой.
   Селла отвернулась, сделав вид, что не заметила перемены - словно среди стада быков стояла она: от людей исходил запах полей, слышалось чавканье, утробное мычанье. Странное раздражение и внезапный гнев вдруг овладели ею. Девушке стало стыдно оттого, что раньше такие вспышки она наблюдала у других работниц, в сердцах смеясь над ними и воображая, что сама бы так никогда не поступила. И вот теперь... Селла оказалась на месте других и чувствовала (потому ей и было не по себе), что она ничем не лучше своих соседок.
   Тем временем музыка становилась чем-то естественным, отдельным от играющих инструментов. Оглядевшись по сторонам, Селла так и не увидела музыкантов. Перед ней стояла Штенья - огромная, в три, четыре, а может и больше человеческих роста. В волосах ее плыли замысловатые облака, а руки жрицы напоминали прибрежный тростник. Он был таким густым, что застилал качающиеся бычьи головы жриц. Селла подалась вперед, и руками попыталась раздвинуть шумящие тростниковые прутья. Она не заметила, как очутилась в воде - по голень, по колено, по пояс... Вода не вызывала в ней паники. Ноги ее ступали по илистому дну, а над головой - когда ее макушку накрыла набежавшая волна - все темнее и отдаленнее виднелся образ оставшейся в облаках Штеньи-Астарты.
   Селла погружалась. Она совсем не заметила, что прекрасно дышит под водой, однако то, что она все-таки дышит, девушка обнаружила только тогда, когда подумала, что это невозможно. "Я не рыба - как я буду погружаться, если у меня нет жабер?" Тут же она забыла свои тревоги, увидев (от ее шагов ил поднимался и оседал небольшими всполохами) на расстоянии одного детского броска золотой предмет. То и дело он пропадал из виду. "Точно, как луна в ветренную погоду - прячется и выныривает из рваных, нахлестывающих друг на друга туч". Селла протянула руки, но поняла, что до золотого предмета ей нужно пройти еще очень много. "До вечера не успею - так далеко! Или оно убегает от меня? Я делаю один шаг, а оно удаляется на несколько выстрелов из охотничьего лука". Но совсем неожиданно (когда она все же решилась идти быстрее, чтобы нагнать "убегающий" предмет) Селла поняла, что давно настигла его. Она посмотрела вниз. Толща воды покачивала ее, словно она была детской колыбелью или осенним листом. Селла рассматривала диковиный предмет, оказавшийся под ее ногами. То сладкое, то неизведанное... Теплое, ожидаемое... Она вспомнила о своей тайне, о долгих мгновениях, проведенных взаперти своей комнаты... Селла снова начала погружаться. Но как? Куда? Там внизу это непонятное! Она стала задыхаться, смотреть вверх, надеясь, что воды разомкнутся, и Штенья протянет ей свои руки-тростники. Золотой предмет (она могла видеть уже его округлую продолговатую форму) напоминал шишку. Вот он коснулся ее ступней. Прикосновение было холодным и, как ей показалось, твердым. Шишка скользила по ее коже. Колени, икры. С каждым скольжением поднимаясь вверх. Девушка (словно кто держал ее) вырывалась, немым голосом звала на помощь, просила, но только вода вливалась в ее рот, заглушая крики. Тайна ее была почти раскрыта - одно движение, один сильный, властный, безжалостный удар, и она - тайна - прорвалась сквозь плотную завесу. Вместе с бряцающей музыкой, вместе с бычьими головами жриц Селла вынырнула на поверхность, и в тот же миг услышала собственный крик и голос великой Штеньи. "Жрица! Жрица! Жрица!" - пела она, опуская в чан с водой окровавленную золотую шишку. "Твоя девственность отныне принадлежит богине-матери, и ни один из мужчин не назовет себя твоим мужем".
   "Жрица! Жрица! Жрица!" - вторила музыка Штенье, а Селла, больше не чувствуя физической боли, знала, что теперь она умеет дышать под водой, знала, что тайна ее, раскрывшись, все равно осталась сокровенной. Селла З Н А Л А ! Это, пожалуй, и было то новое, что отличало ее - жрицу Астарты - от всех живущих.
  

4.

   Статус жрицы обязывал Селлу показываться на люди в белом - туника, платок и сандалии из белой шерсти ягненка - одеянии. На нее возлагалась обязанность в опредленные дни и часы (по жребию) неотступно пребывать у священных столбов, воспевая и призывая имя богини-матери.
   Селлу переселили наверх - в покои служительниц. Внизу, несмотря на соблюдение тишины, чувствовалась суета: работницы исполняли свои ежедневные послушания - носили грязное и чистое постельное белье, овощи и фрукты, гладили, вышивали, музыцировали, из лепестков составляли букеты, кормили голубей и павлинов, принимали жертвователей. А наверху... юная жрица словно попала в другой мир: ни одного опрометчивого движения, суеты, бесцельного времяпрепровождения - когда мысли отвлечены от священного, когда кроме негасимого огня сердце тревожит то одно, то другое. Покой. Не тот покой, который так тяготит, превращая тело в заросшую мхом колесницу, а душу - в зыбучие пески, в засохшую поросль когда-то сладкого винограда. Такой тяжелый невыносимый покой Селла порой испытывала раньше - в доме отца, хотя раньше она это называла счастьем. Но здесь, под покровом самих небес, под защитой морских глубин... "Ни-ко-гда жрица не пожалеет о своем призвании", - вспоминала она слова Штеньи, понимая, что они, слова, так и остались бы пустыми и ничего не значащими словами, если бы она не решилась, не сказала "да"...
   Уже не крошечное - в кокосовую скорлупу - окошко выходило на храмовый двор, а большое окно было особенной привилегией ее нового статуса. Правда, в окно можно было увидеть не просто улицу, а и собственный дом. В определенное (Селла знала этот дневной ритм наизусть) время отец выезжал из парадного входа на прогулочной колеснице, потом приходили пекарь, молочник, мясник, каждую неделю - брадобрей, винодел, рабы-наставники. Нарочно ли так распорядилась Штенья? Селла не знала, но теперь она смотрела на свой дом точно так же, как смотрят на незнакомое здание, на покинутый кочевниками шатер...
   Однако спустя несколько дней привычный покой нарушился.
   Как и всегда утром парадные двери Лахмиева дома открылись, но вместо резвого рысака, запряженного в колесницу, показалась тяжелая ломовая лошадь, а за ней - увешанный ветками смоковницы погребальный эскорт. Впереди шел отец, за ним - братья и сестры, домочадцы, плакальщицы. Селла увидела маму, украшенную цветами. Селла прильнула к раскрытому окну, готовая позвать отца, но в тот же момент заметила другую погребальную телегу, следом тянущуюся за первой. Поначалу она никак не могла разглядеть лицо покойника. Но вскоре процессия поравнялась с храмом и молодая жрица, то ли от неожиданности, то ли от испуга вскрикнула, узнав - в плывущей восковой неподвижности мертвеца - саму себя.
   Туника, шелковые ленты, браслеты - все эти вещи когда-то принадлежали ей. Траурное шествие проходило под храмовыми окнами. Селле захотелось выбежать наружу, остановить процессию, спросить отца, что все это значит, и почему вместе с мамой везут и ее? Она представила себя - настоящую - лежащей в погребальной повозке. Мертвая, она в последний раз приоткрыла веки, высоко над собой увидев храмовые стены и окна посвященных жриц. Но вот в одном окне она узнала. Себя? Нет, не себя, но подобие, куклу, глиняное изваяние. Болванку нарядили в священные одежды, назвали Астартовой сестрой - самой богиней. А вместо уплаты за покой и каждодневное счастье забрали душу. Оставили улыбку, но отобрали смех, а из живого седрца вынули - как вытягивают моллюска из раковины - способность любить.
   Стоя у окна, Селла видела, как ее - настоящую или куклу, наряженную в ее одежды - везут за город, чтобы, вместе с мамой положив на заготовленные дрова, сжечь. Тогда уже не будет разницы - одушевленное тело или соломой набитый мешок. Как по лестнице взойдут они по огненным ступеням, откуда видно будет далеко-далеко. Где забудутся ссоры и недоразумения, где каждый - некогда отличавшийся ростом, тембром голоса, покладистым характером, особой набожностью, манерой гневаться по любому поводу, чавкать за обедом или ухлестывать за чужими женами - каждый станет сладковатым дымом, горстью серого пепла.

Ожерелье

глава вторая

  

1.

   Первосвященник Ахия еще издали разглядел движение в среде старейшин.
   "Заметили! - подумал он, и на лице его изобразилось такое отвращение, словно он прикоснулся к прокаженному. - Так и норовят пониже склонить головы. Помни, Ахия, предателя можно узнать по тому, как он кланяется тебе. Чем ниже, тем подлее. Нарочно прячут глаза. Скорпионы! Из-под полы. Глаза их - сердца их! Вместилище всякой неправды и источник желчи. Уже слышу их змеиное шипенье: "Маш-ш-шиах!".
   Только об одном жалел Ахия - не сразу он распознал в ставленнике Самуила будущего царя Израиля.
   - Как можно быть таким недальновидным! - клял себя первосвященник, приближаясь к полевому шатру Саула. - Еще вчера если бы кто услышал, что Саул - царь Израиля, смеялся бы до захода солнца. Однако... "Не говори, Ахия, о человеке, что он хорош или плох - пройдет ночь и все поменяется! Сегодня ты видишь спину вчерашних друзей, а тот, кого ты считал своим врагом - желанный гость в доме твоем. Еще недавно ты подносил подарки Самуиловым сыновьям, прилюдно божился им в верности, называл их своими кормильцами и отцами. Теперь придется объявлять им войну и всех науськивать, что все зло в Израиле исходит от этих нечестивцев".
   Ахия приостановился. Но чтобы не показать виду, что он замешкался, первосвященник повернулся в сторону Силома, поднял руки и несколько раз произнес благословение.
   - Сходу предложу царю план действий... Сначала избавимся от этих князьков. О, Саул узнает, в каких грехах погрязли судейские сыновья! Все расскажу - что знаю и чего не знаю. Мужеложники, винопойцы, язычники... Противники монархии, ни во что не ставящие избранного правителя... Если молодой царь послушается моих слов и начнет расправляться со своими "злейшими врагами", то вскоре он перестанет различать своих от чужих. Твоя задача, Ахия, сделать царя подозрительным, никому, кроме тебя, не доверяющим. Пусть в Израиле прольется невинная кровь! Пусть самые верные слуги Саула падут от неразборчивости своего правителя. О, я расскажу ему, кто его злейший ненавистник, а кто - верный подданный! Избавившись от тех и других, царь оставит меня единственным советником. Вот тогда можно будет вершить государственные дела! Кто сказал, что приятнее носить корону? По мне, так лучше оставаться в царской тени - смиренным первосвященником.
   Старейшины расступились по левую и по правую стороны, еще ниже склоняя бритые головы. Молчаливо и неподвижно став двумя выстроенными кое-как стенами.
   "То же мне! Расступились, как море египетское - перед Моисеем. Стоят, хотя у каждого на уме - наброситься и поглотить".
   Старейшины, не поднимая голов - в землю - затараторили наперебой:
   - Давно ли ты приехал в Везек?
   - Безопасен ли был путь твой?
   - Помолись о нас, владыка святой!
   Ахия только морщился и сторонился, словно боясь случайно прикоснуться к их одеждам. "Хуже необрезанных! Смердят, как стадо навьюченных ослиц! У-у-у, хитрющие лисы!"
   Ни с кем не обменявшись приветствиями, Ахия отдернул красные покрывала. - Развешанные по периметру, они скрывали от любопытных глаз царскую ставку. За ними, на территории шатра, было спокойно и безлюдно, если не считать нескольких стражников, охранявших вход в Сауловы покои.
   - Царь приказал до времени никого не впускать! - неуверенно, стараясь не смотреть на золотую пластину первосвященнического кидара, сказал один из стражников.
   Ахия остановился, но не для того, чтобы отступить. Вплотную приблизился к царскому привратнику, потянул носом, словно вдыхая запах ароматного блюда... Закрыл глаза:
   - Я слышу, - прошептал он, - запах северных полей и пастбищ, откуда ты родом. Твое юношеское дыхание напоминает дуновение утреннего ветра. Еще ни одна женщина не касалась твоего сильного тела. Доспехи натерли тебе плечи и бедра. Я слышу запах твоего пота - не рабочего, не мужского...
   Стражник сначала покраснел, потом сник, сжался, стал бесплотным, и уже ни он и ни его копье не создавали прежнее препятствие. Ахия, не открывая глаз, просочился внутрь шатра. Сражнику показалось, что первосвященник прошел сквозь него. Осталось какое-то гадкое чувство, чувство стыда и брезгливости. Обветренными губами он глотал сухой полуденный воздух. В какой-то момент ему даже показалось, что все это ему померещилось.
   - Что, от зноя голова кругом пошла? - сказал его напарник.
   - Не знаю, - ответил он, - а ты разве ничего не заметил?
   - Что заметил? Вроде все спокойно. Дождемся с тобой или смены караула, или другого приказа. А пока царь велел никого не впускать.
   "Как это никого не впускать? - хотелось ему не сказать, а прокричать что было сил. - Ведь только что в шатер прошел первосвященник!"
   Мысль за мыслью, минута за минутой. Проходило время, и уже было как-то неудобно снова задавать тот же вопрос. Ссутулившись, из высокого и статного превратившись в сухого и уставшего, молодой стражник стоял, глядя прямо перед собой. Десятки раз прокручивал он одну и ту же сцену и который раз приходил к выводу, что не могло ему все это привидеться.
   - Вот и следы оставил... - сказал он вслух.
   - Какие следы? Кто оставил? Ты о чем думаешь? Э-э, не о том ты думаешь, - с досадой вздохнул другой привратник. - Вот у меня в голове только миска с чечевичной похлебкой, кубок сикеры да браслеты нежной красавицы. А что, говорят, царь - охотник до женской красоты? Не слышал?
   - Не-слы-шал, - рассеянно ответил молодой стражник. - Наваждение какое-то...
  
   ***
   - Приветствую тебя, царь Израиля! - войдя в шатер, Ахия бросил наугад в (после дневного света) ослепившую его черноту. Он рассчитывал, что Саул тут же ответит, прильнет к руке, попросит благословения - тогда он сориентируется и высмотрит для себя какую-нибудь возвышенность, чтобы соответствовать росту царя или, что было бы идеальным, ростом превосходить его. Однако к руке его никто не подходил и на голос не отзывался. В шатре было тепло, пахло хлебом, паленым маслом и только что потушенным фитилем. Когда же первосвященник немного привык к шатровой полутьме и мог уже различать кое-какие предметы, от неожиданности отшатнулся в сторону, увидев прямо перед собой Саулово лицо.
   - Ашера-матерь! - выругался Ахия. - Я не думал тебя увидеть.
   - Ты не думал меня увидеть? Зачем же ты пришел ко мне?
   - Нет-нет, я тебя так не думал увидеть. Вот так.
   - "Вот так"? Твоя речь схожа с заиканием уличного торговца, который не задумывается над тем, правильно он произносит слова или перебирает их, как свадебный гусляр - струны.
   Ахия заметил: царь говорит то спокойно, и даже слишком спокойно ("Так говорят одни блаженные или чокнутые" - пронеслось в голове первосвященника), то вдруг от спокойствия не оставалось и следа. Сауловы черты изменялись: лицо наливалось внезапным гневом, в словах слышалось скрежетание и презрение. "Я тебя уничтожу!" - словно говорил он.
   - Я помню тебя юношей... - начал было первосвященник...
   - Того юноши давно нет! - Саул грубо оборвал его. - Тебе так не терпится снова его увидеть? Он остался на пастбищах Киса, отца моего.
   Царь отвернулся, прошел несколько шагов, остановился и (вполголоса, растягивая слоги, как если бы левит читал погребальные молитвы):
   - Рубище его запомнили не люди, а овцы с козами и быками. Слова его песен не долетали до слуха старца или младенца - соловьи и вороны слушали их. Камни... Спроси их - они расскажут тебе про молчание этого юноши, про его горькие слезы. - Саул обошел вокруг первосвященника и стал позади него. Ахия слушал, не смея повернуть голову. - Тот юноша, которого ты сейчас ищешь, прятал среди скал свое изъеденное насекомыми тело. Не раз когти медведя и льва впивались в его грудь... Звери валили его наземь, становились на него всей своей тяжестью. Переломанные кости трещали, как сухой хворост, как... Ты когда-нибудь видел, как дети едят орехи? - подручными камнями они раскалывают твердую скорлупу, чтобы достать оттуда все до последней орешины... Ты ищешь того юношу? Спроси лучше песок, прячущихся в нем скорпионов и муравьев - кому как не им вспомнить молодые ноги и руки того бродяги-пастуха, для которого лучшей участью было скитаться и подбирать объедки чужих ругательств и затрещин, чем оставаться у очага этой... подосланной... не жены, не наложницы - самозванки, ставшей матерью его детей.
   Саул замолчал. Прошло несколько грузных минут - перевалилось, нехотя сдвинулось с места. Первосвященнику показалось, что Саул бредит - сначала он говорит о себе, как о другом человеке, а потом возвращается к "я"...
   - Видишь ли, - царь снова превратился в миролюбивого, сострадательного, словно перед первосвященником и вовсе был другой человек, - на закате я хотел бы сделать обход ополченцев, поговорить с ними. Понимаешь? Они оставили всё - семьи, детей, свои шатры. Только потому, что я приказал. Как мне теперь быть? Не могу я так просто послать их в бой против Нааса. А если они не вернутся живыми? А так перед смертью хоть увидят своего царя. Как думаешь?
   Ахия стоял в замешательстве: или царь решил выведать его - первосвященника - слабые места и вообще побольше узнать о нем, выудив из него откровенность, или Саул не играет и не прикидывается, а на самом деле ум его слегка повредился.
   - Царь, - сказал он, - тебе одному известны тайные движения душ твоих верных слуг. Однако, если позволишь предостеречь тебя от поспешности, то я бы осмелился предположить, что на закате быстро наступают сумерки. Тогда лица как бы стираются, смешиваются. Остаются одни размытые силуэты...
   - Что ты хочешь этим сказать?
   - Только то, что избранные тобой люди, показавшиеся тебе храбрецами и героями, на деле могут оказаться...
   - Да, - снова перебил его Саул, - я и сам думал отложить осмотр войск на утро. Но суть не в том - когда. Я спрашивал тебя - стоит ли вообще проводить этот смотр? Не проще ли все оставить как есть и не думать о том, будут они счастливы, увидев своего царя, или останутся равнодушными?
   - Пожалуй, - Ахия уже не знал, чего ожидать от Саула, - можно и оставить как есть. Главное, не допустить при себе людей случайных.
   - Как ты говоришь, "случайных"? Вот именно, так вот и я думал, но не знал, как выразить. Ты прав, тысячу раз прав: случайные люди хуже видимых врагов. Сегодня они на твоей стороне, а завтра... Переметнутся к неприятелю, станут почитать чужих богов, забудут дорогу к могилам отцов, а с детьми будут разговаривать на языке приютившего их племени.
   Во все время беседы, Ахии хотелось спросить царя, о чем тот толкует. Но каждый раз останавливал себя.
   "Перед тобой правитель, помазанник, каким бы он самодуром не был. А может он только проверяет меня - как я отвечу, как промолчу... Надо быть наготове. Не такого полагал я увидеть Саула, но ничего не поделаешь. Главное, чтобы его странности не обратились на мою голову. Эге, посмотрим. С юнцом, охотником до звона монет или до женщин еще можно сладить, но как быть с..."
   Ахия даже про себя не посмел произнести "сумасшедший", веря, что дурное слово может перекинуться и на него самого.
   Боковым зрением первосвященник, привыкший к полутьме, уже отчетливо различал низкий стол с разложенными на подносах хлебными лепешками, финиками; кувшин с вином оставался нетронутым. Рядом со столом лежала одежда... Только теперь Ахия заметил, что царь (набедренная повязка то и дело проглядывала из-под газовой накидки) был почти раздет.
   "Когда я вошел, - вспоминал Ахия, - пахло паленым маслом и потушенным фитилем... На мои вопросы царь долго не отвечал, а потом стал со мной говорить, убедившись, что я его не вижу. Саул мне показался тогда осторожным, полным недоверия. Теперь я догадываюсь, что двигало им. Совсем не странность, не болезненный припадок и уж тем более не безумие. - Первосвященник внутренне обрадовался своей новой версии - дерзкой, сулящей ему разгадку потаенных мыслей и поступков царя. - Увидев, что кто-то переступил порог, молодой правитель наскоро задул все горящие в шатре масленки. Зачем? И ты, Ахия, еще спрашиваешь зачем? Чтобы скрыть свой юношеский стыд! Вон - и исподнее его повязано на скорую руку, и накидка наброшена впопыхах..."
   - Так темно! - заговорил Саул, оглядываясь, как бы ища и не находя вокруг себя источник света. - Только недавно меняли масло в лампах. Эй, кто-нибудь, принесите огня!
   Саул решительно сделал несколько шагов по направлению к выходу, но случайно задел и опрокинул бронзовую статуэтку Астарты.
   - Ашера-матерь! Кто же богов на пол ставит!? - запричитал первосвященник, а Саул, подняв изваяние, прижал его к груди, называя имя Нира и принося клятву за клятвой, что больше никогда не посмеет - случайно или нарочно - потревожить память покойного брата.
   "Что я вижу! Израильский царь - язычник? Или только принимает языческие подношения? - Ахия, забыв о том, что сам только минуту назад ратовал за надлежащее отношение к филистимкой богине, решил с этого момента тщательно наблюдать за царем: - Глядишь, ненароком выведаю что-нибудь этакое, за что тебе потом будет стыдно или чем тебя можно будет приструнить".
   В создавшейся неразберихе ни царь, ни первосвященник не слышали солдатского говора, грохотавшего за входным шатровым покрывалом:
   - Разве тебе непонятно? - царь приказал никого не впускать!
   - Наплевать, что ты его племянник! Я, может, тоже Саулов родственник, а кольчугу стражника надел только для хохмы - из нечего делать.
   С улицы донесся утробный рогот.
   - Ты его племянник, а я, - надрывался заливистый тенорок, - а я - тень его величества! И как полагается всем теням - ночью таскаюсь по притонам и постоялым дворам, а днем - ни на шаг от царских сандалий. Ношу вместе с ним его хитоны, даже ем и пью то же, что и он... но только все мимо глотки.
   Под солдатский ослиный хохот настежь разлетелась на две стороны завеса - Саул стоял неподвижно, глаза его, казалось, высматривали самого задиристого насмешника. Стражники вытянулись гибкими кипарисами, замерли. И если бы сейчас Саул вынул из ножен короткий меч и проткнул одного из них, другие бы даже не дрогнули, не пошевелились, мысленно благодаря: "Не меня... поделом ему... с таким языком не в дозоре ходить, а на кухне стряпать...".
   Вместо этого царь искренне удивился и обрадовался, увидев своего племянника.
   - Так это они над тобой потешались? А я стою и думаю - что еще за родственник? Разве может?.. Из самой Гивы?.. Авенир, ты как пришел? Неужто один? Пешком?
   Стражники продолжали стоять "по струнке", но без труда можно было увидеть - их вытянутые тела были уже всего-навсего формами, а сами они куда-то обмякли, растаяли, снова превратились в нечто ленивое, нахлебное и нагловатое.
   Вместо ответа Авенир поспешил войти в шатер.
   - Ты весь поистрепался, - сказал Саул. - Вижу, не один день шел. Когда мне было столько же, сколько тебе, я подобно нашему праотцу Аврааму много раз проходил землю Израиля вдоль и поперек...
   Саул осекся на полуслове. "Сейчас, - подумал Авенир, - расскажет что-нибудь из своего детства или снова станет вспоминать пустынные странствования с Кисовыми стадами".
   - Помню, - сказал Саул, словно продолжая догадку племянника и косясь на служку-моавитянина: скоро и бесшумно он скользил по земляному настилу, зажигая, одна за другой, лампы, - помню ослицы отца моего потерялись, и мы с ныне почившим Иеминеем отправились на их поиски. Исходили все земли в округе... Иеминей... Старый слепой вояка!.. Кто же тогда знал, что вместо ослиц я найду царство! Или эти ослицы были только предлогом... Ты веришь в предназначение каждого человека? Вот с самого рождения, еще даже до рождения - с зачатия, с той самой мысли, когда мужчина с вожделением посмотрел на женщину. А иначе нет смысла. Иначе все происходит случайно - могло так, а вышло этак. Какая-то нелепица, хаос. Посмотри на деревья, на полевые травы, на цветы, на зверей - все живет по определенным законам. Но ведь ни травы, ни животные не смогут рассказать об этих правилах. Закон у них внутри. Посмотри, ни один лев никогда не залает собакой и ни один цветок не станет думать, что он гриб или дерево. Значит если вместо того, чтобы я нашел ослиц, Бог через пророка Своего помазал меня на царство, то так оно и должно было случиться. И задолго еще до того, как это произошло. В самом деле, не стал же я царем случайно - просто потому, что поиски наши привели нас в дом Самуила и что он вместо того, чтобы сразу сказать, где нам искать стадо и отпустить нас с миром, стал говорить о том, каким должен быть будущий правитель.
   Краем глаза Авенир увидел сидящего на плетеном лежаке человека. Одет он был во все белое, и только верхняя риза - соткана из голубой шерсти. Подол ее был сплошь покрыт причудливыми - ткаными - гранатовыми яблоками, а также - золотыми бубенцами. Рядом с седящим находился тюрбан, на котором - в лобовой части - желтела сплошным золотым слитком пластина, исписанная неизвестными Авениру крючками.
   Саул заметил движение в сторону во взгляде племянника, оглянулся на первосвященника, кивнул головой и стал говорить тише.
   - Как ты пришел в Везек? - спросил он. - И зачем ты искал меня? Да ты садись - небось устал и изголодался. Здесь есть лепешки и финики - подкрепись, а потом как следует пообедаем... О чем это я? Да, ты искал меня! Только не говори, что Ахиноамь прогнала тебя из семьи! Если так, сегодня же пошлю ей разводную. Пусть убирается откуда пришла!
   - Нет, дядя, - прошептал Авенир, поглядывая на Ахию, - напрасно не наговаривай на свою жену. Никто меня не прогонял, я сам, как только узнал кто ты на самом деле и что армия Саула - непобедима, сразу поспешил к тебе. Сейчас сложно заблудиться - весь Израиль стекается в Везек. По дороге я пристал к одной повозке. Они и кормили, и поили меня, а отплатить мне им было нечем...
   - Назови мне этих добрых людей - я сам вознагражу их. - Саул поднялся на ноги. Сидеть он не мог по причине непонятного гула. "Откуда?" - спрашивал он себя. Закрывал глаза, оглядывался, несколько раз даже выходил из шатра, но все напрасно. Шум нарастал, и вот уже и собственные слова его терялись, слышались как будто из-под водной толщи. Наконец, потеряв надежду на то, что он найдет источник шума, Саул снова сел напротив Авенира и только теперь заметил на его шее... Словно птичьи крики, движение земной поверхности вперемежку с морским ветром и музыкальными инструментами... Все вместе и одновременно каждый голос в отдельности исходил из крупного, - как он сразу его не заметил? - отдающего не то красным, не то фиолетовым. Где он уже видел похожее? Ожерелье.
   Оно завладело всем его существом, всеми мыслями. Саул смотрел и не мог оторваться. Что говорило оно ему, о чем рассказывало? О сокровенных тайнах мироздания? О зарытых в песок кладах? Нет... Он слышал нечто другое, сравнимое с громами в самый разгар сезона дождей. Прислушавшись... сквозь громыхание, сквозь налетевшие штормы... он различил - комариный писк, невыносимый скрежет, будто чертили на обугленной деревяшке обломком известняка.
   Не сводя глаз с янтаря, перемежеванного с засохшими шишками и желудями, Саулу показалось (нет, вовсе не показалось - для пущей достоверности он стал что было силы ладонями тереть свое лицо), что ожерелье то и дело меняет цвет. То янтарные слезы блестят синим, то от шишек исходит тихое розовое тепло, то желуди покрываются гарью, даже не гарью, а непонятной тревогой, сравнимой с безысходностью тонущих недалеко от берега рыбаков... Саул видел возможность выйти из этой навязанной ему - кем? - игры, но каждый раз какая-то деталь ускальзывала, терялась, из-за чего вся картинка превращалась в беспорядочный набор восходов, дневных зноев и ночных заморозков.
   В какой-то момент каждый элемент ожерелья (необработанные камни, пожарищем пахнущие желуди и острые с заточенными концами шишки) стал отделяться друг от друга.
   "На чем оно держится, - подумал Саул, - и отчего не разваливается?"
   Детали одна за другой расположились у висков и на макушке головы Авенира, в то время, как бечевка из множества переплетенных нитей змеилась вокруг его шеи. С каждым витком она заметно сужала выписываемые кольца, сдавливая. Саул попытался смахнуть эти пляшущие языки с шеи племянника, но тот отстранился и немного отсел от него. "Как знает, - решил про себя Саул, - мое дело предупредить его, но раз он сам отнекивается..." Царь развел руками, мол, "Что поделаешь? Сам выбираешь свою дорогу. Смотри, не угоди в ловушку!".
   Отдельные элементы не только отделились от общей нити, но и стали скапливаться в одно целое - круглое, вращающееся. Таких сферических центров было три - по бокам и на верху Авенировой головы. Между ними образовалось пространство, в которое запросто поместились бы виноградная кисть, кувшин, которым девушки черпают воду.
   Цвета менялись так быстро, что Саул перестал обращать на них внимание. Беспорядочное мелькание, сквозь которое просачивался сначала еле уловимый, но постепенно заполняющий все вокруг. Звук. "Нет, - говорил в себе Саул, - не звук - больше похоже на голос. Как будто кто-то поет или на одном дыхании читает без пауз, или плачет. На одной ноте, жалостливо и очень знакомо. Где я мог слышать его? Как же я сразу не догадался, что это ни гром и ни что иное - голос! И до чего знакомый!"
   Пока Саул все это проговаривал внутри, голос не только стал отчетливо слышен, но и обращался напрямую к царю. Ни просьбы, ни пророчества. Саула звали! Голос, доносящийся из глубины, как из кувшинного горлышка:
   "Саул! Скорее иди ко мне! Оставь обещание, пророк Божий помажет другого...".
   Царь замахал руками на то место, откуда доносился голос. Хотел объяснить, что никак не может оставить путь, по которому только пошел.
   - Еще и двух шагов не сделал, а ты уже просишь меня бросить начатое! - сказал он вслух, и, хотя он обращался совсем не к Авениру, племянник поднялся и стал звать на помощь:
   - Кто-нибудь! Он не в себе! Стража!
   Но Саул видел только скачущее ожерелье, а крики племянника были совершенно неотделимы от сотен, от тысяч...
   "Саул, - звали они, - откажись... иди ко мне... другого".
   Голоса проникали в него. Ни тело, ни тонкая пленка души больше не представляли для них препятствия. Саул почувствовал себя прозрачным, нагим, открытым для всех - доброжелательных и злых - взоров. Подобно утреннему туману или морской медузе. "Теперь конец! - испугался Саул. - Как в незапертый дом в меня войдут соглядатаи, воры. Они не послушают ни уговоров, ни угроз. Их ничем не запугаешь: достану короткий меч, они станут ветром, брошу копье, они проглотят его. Сколько их? Как мне называть эту бездну? Они войдут в мой дом, а я даже не буду знать, кто теперь спит на моей постели, кто одевается в одежды мои".
   Красный, фиолетовый, синий, оранжевый. Яркие вспышки, после которых черные провалы - без воздуха. Стоячая вода. Недвижимая. Связала по рукам и ногам, голову не повернуть. Болото. Уже не царь - жертвенное животное. Скоро угли перекинутся на дрова, переметнутся - брызгами, хлестким зимним дождем. Тогда всесожжения не избежать. Тогда всякая тварь - пепел. Рот сожмется от обиды и боли, и не сможет произнести слова молитвы. Защиты! Пощады! Угли разгораются, и нет влаги, чтобы их заглушить. Молитва - песня моя, вода.
   Саул тщетно старался вспомнить - хотя бы что-то, пусть самую малость: заповеди, название горы, на которой они были получены, имя Того, кто их дал, свое имя, имена детей, самое радостное, что произошло в его жизни. Но только наваливающаяся, набрасывающая силки немота, глухота, нежелание что-либо вспоминать...
   Саул почувствовал, как он падает, даже не падает, а летит куда-то - без возможности остановиться. Вниз. Вся жизнь - война при Авен-Езере, бельма старого Иеминея, а дальше - странствования, пастбища, безразличные глаза животных - прошла перед ним за одно мгновение, но в ней не было ничего такого, за что можно было бы зацепиться. Нет, было - самое важное и настоящее, но он никак не мог вспомнить, что именно. Как будто не он вспоминал свою жизнь, а кто-то ему показывал. Еще немного, и он бы вконец забылся, снял бы с хрупкой двери последнюю щеколду. Но тут снова услышал звавший его голос:
   "Скорее... ко мне... пророк Божий помажет другого...".
   - Самуил, учитель! - воскликнул он, как бы хватаясь за хрупкую тростинку, за то последнее, что могло вытянуть его из этого мрака. - Пророк Божий! Наставник, если бы ты только был здесь!!!
   В тот же миг видение закончилось, голоса снова превратились в шум и нагромождение посторонних звуков, сквозь которые постепенно просачивалось пение полевых птиц, салдатские шаги ("Видимо, - подумал Саул, - маршировка ополченцев уже началась"), рашаркиванье и зевание первосвященника. Звуки! Настоящие, живые, а не какие-то потусторонние. Он постепенно снова ощущал пальцы, кисти, затекшие ноги (какое-то время Саул пытался вспомнить, что было на нем надето, но так и не вспомнил) - свое тело. Среди множества звуков расслышал собственные слова. Оказывается, он (но как будто кто-то другой!) как и прежде продолжал мирно беседовать с Авениром. Вот он закончил говорить о своем первом шатре, а вот (но как? как могла получиться такая связная осмысленная речь, когда в голове не было ни единой мысли!?) стал рассказывать о трагической смерти брата, о том, как Цфания любила Нира, а Кис - отец - не желал ничего слышать об их тихом счастье.
   - По правде сказать, - Саул не переставал удивляться своему голосу, как диковинную вещицу осязать его, - никто в округе твоих родителей не долюбливал. Люди, хоть и приходили к матери твоей, но боялись ее, как ночного пожара. Говорили, если кто хоть раз попросил ее о помощи, то во всю жизнь не сможет отделаться от ее пут.
   Авенир слушал дядю и видно было, как быстрыми и внезапными жестами он пытается незаметно вытирать слезы.
   - Поэтому люди сожгли их заживо? Ты - царь израильский! В твоей руке справедливость. Кто бы это ни был - старейшины или подговоренная толпа - накажи их!
   "Рука, зовущий голос... Помню, меня тянуло, затягивало куда-то. Вот-вот, еще немного, и меня бы совсем не стало. Но в самый опасный момент, когда от страха перехватило дыханье, я увидел перед собой посох, молитвенное покрывало, седую бороду, проникновенный, всепринимающий взгляд... Учитель! Он протянул ко мне свои руки, и... голоса растворились, рассеялись... никто меня больше никуда не тянул".
   - Поверь мне, - сказал он, - если бы я оказался неподалеку от их логова, уверяю тебя, все бы закончилось по-другому.
   - "Логова", - со злостью протянул Авенир, коверкая слова Саула, - ты точно такой же, как и они все. Как будто всем выпало счастье править своим народом! Кому-то надо и от болезней лечить, и влюбленных венчать.
   - Послушай! - Саул был настолько взволнован, что совершенно забыл свое недавнее видение. - Ты говоришь, твоя мать лечила и соединяла любящих людей? Это не совсем так... Твоя мать была ведьмой! На их языке "лечить" значит шептать на воду, настои, предметы.., а "венчанием" называются заговоры, которые совершаются за деньги или другие вознаграждения.
   Авениру было и страшно ("Он не в себе, - раньше Авенир не замечал за Саулом таких странных перепадов, - то кричит и размахивает руками, то говорит, словно ничего не произошло"), и больно. Он понимал, что за смерть родителей не ответит никто - защищать их, искать справедливости было чуть ли не преступлением в глазах дяди.
   Авенир снова, краем глаза, посмотрел на первосвященника. Саул тоже оглянулся и, казалось, был удивлен, увидев Ахию.
   - Да, чуть не забыл... - засуетился Саул, подводя племянника под благословение. - Это мой родственник, Авенир, а это - первый среди левитов.
   - Если и первый, - первосвященник поспешил встать, - то среди верных рабов твоих. Прости меня, царь, - стал он между Саулом и Авениром, сжимая в руках кидар и словно не зная, куда деть его, - я имел неосторожность задержаться в твоем шатре и невольно подслушать ваш разговор, хотя пришел к тебе только затем, чтобы поприветствовать тебя и сказать, что Бог праотцев наших через умим и туммим...
   - Тебе не в чем оправдываться, - перебил его Саул. - И в другой раз приходи, когда пожелает душа твоя, но сейчас, будь добр, оставь меня с моим племянником.
  
   2.
   Когда первосвященник оставил их, Саул почувствовал внезапную усталость.
   - Не понимаю, - сказал он, - что со мной происходит. Каждое утро начинается с того, что я заставляю себя открыть глаза, встать, поблагодарить Господа за еще один день моей жизни. Но слова... Как же тебе объяснить? Слова, я знаю наверняка, мои слова остаются не услышанными. Я словно сам себе молюсь. Напрасное говорение. Заученные фразы, смысла в которых не нахожу. Так говорят в пустой горшок. Каждое утро я понимаю, что это не молитва, не разговор. Это больше похоже на бормотание уличного калеки - он и злится, и хохочет, и корчит рожи, и плачет, и спрашивает, и отвечает. Кому? Сам себе. Надеясь своими бессмысленными ужимками и говорением заглушить живущую в нем ПУСТОТУ. Ее становится все больше и больше. Постепенно она занимает все внутри. Подобно невидимому червю-древоточцу она поедает его, сжирает его заживо. Ты не можешь себе представить, насколько это коварно и несправедливо!.. Раньше я был другим. Раньше я умел смеяться, как все. Теперь словно что-то останавливает меня, не пускает. Хочу искренне обрадоваться, а выходят одни гримасы, и, если бы не мое положение правителя, люди бы давно отвернулись от меня. Вижу, как они прячут глаза, норовят поскорее отделаться, как только я начинаю говорить... С самого начала моего избрания со мной что-то произошло. Ни в чем не могу успокоиться! Сон не восстанавливает мои силы, яства и напитки не утоляют мое сердце. Наложницы - пусть даже самые искусные - не насыщают мою похоть. Я смотрю на них грустными полузакрытыми глазами, то любуясь ими, то вдруг - в приступе необъяснимого гнева, взявшегося из ниоткуда, - желая проткнуть их копьем, подвесить за волосы к дереву и, как в кровавой битве, искромсать их тела, надругаться над ними, обезглавить их, приказать выбросить и оставить их на дороге не похороненными... Но гнев проходит, я снова любуюсь их гибкими спинами и понимаю, что это ненадолго, что скоро все снова повторится. И так без конца! Но и это не то... Самое главное в том, что если я кого-то люблю, то люблю без всякой любви, а если в припадке гнева убиваю, то делаю это без всякой ненависти. Убью, а потом горько оплакиваю. А когда оплакиваю, думаю совсем о другом. Или даже ни о чем. Взгляд мой спокойный. Слез нет ни слезинки. Могу даже в этот момент веселиться. Но не оттого, что я делаю. Во мне будет веселиться ПУСТОТА - зияющая, бесконечная... Понимаешь?
   Авенир смотрел на дядю, кивая и делая вид, что он внимает каждому его слову. Однако про себя он не переставал спрашивать: "О чем он говорит? И зачем всю эту несуразицу он говорит мне?".
   - Выходит, - спросил он, когда Саул отвлекся: велел служке подать им холодной дынной воды и принести ему латы, меч и копье, - если ты меня любишь, то и убить можешь?
   - Ты это, племянник, хорошо сказал. - Авенир заметил, что Саул, несмотря на свою недавнюю меланхолию, находился в прекрасном расположении духа. - Я об этом не думал. Именно, я бы никогда не стал убивать человека, если бы не любил его.
   - А на войне?
   - На войне другое дело, - отвечал Саул чуть ли не смеясь, будто рот его произносил одно, а думал он совсем о другом. - На войне не люди, да и ты на войне не совсем человек.
   Внезапно Саул стал похожим на странствующего философа: зрачки его не двигались, все лицо его словно остановилось, застыло, стало глиняным.
   - Однажды я спросил своего верного слугу... а, может, и самого близкого человека... Долгие годы мы были неразлучны. Вот этот серебряный браслет, - он показал свое запястье, - все, что осталось от его доброй памяти. Мой старший брат, слепец, которому нужен был поводырь и который, в конце концов, показал истиный путь мне - зрячему.
   - О чем же ты спросил его?
   Царь залпом допил дынную воду, взял в правую руку копье и ловко метнул его. Авенир слышал, как вдребезги разлетелся то ли кувшин, то ли горшок, стоявший у противоположной стены, но в ту сторону даже не взглянул, потому что рассматривал серебряный браслет - тяжелый, военный, повидавший виды, стертый со всех боков.
   - Я спросил его, страшно ли ему было на войне.
   - Что же он ответил тебе?
   Саул поднялся, взял доспехи, проверил на прочность кожаные ремневые стяжки, на латах нащупал одну большую выбоину в области груди: "Праща, конное дышло, заступ походной колесницы?".
   - Иеминей (так звали моего верного слугу) задумался, когда услышал мой вопрос. Его бельма смотрели прямо, а не наугад, как прежде, когда он еще не привык к слепоте.
   "Неужели дядя забыл, что я хорошо знал старого Иеминея? Или он настолько любил своего верного слугу, что хочет рассказать о нем, словно я никогда даже имени его не слыхал... Точно, как мой отец на Пасху, когда мы с мамой слушали его истории чудесного изгнания народа Израиля из Египта. Из года в год он повторял слово в слово одно и то же - и про казни египетские, и про пасхального агнца, и про то, как еврейские женщины обобрали египтянок... А я делал вид, что никогда ничего подобного не слышал - закрывал руками глаза, когда он вспоминал о жабах, саранче, слепнях; плакал, когда во всем Египте был умервщлен всякий первенец от человека и от скота, но тут же хлопал в ладоши от радости, когда узнавал, что ни одна казнь не коснулась сынов Израилевых в земле Гесем, в которой они жили. Хотя знал наперед, что дальше скажет отец. Помня всю историю наизусть, все равно спрашивал: почему Бог сказал выкупать всякого первенца? На что отец отвечал: чтобы мы помнили, что ценой смерти египетских первенцев мы остались живы и что от всякого начала должны отдавать Господу. Тогда я спрашивал его, почему первым чудом было превращение посоха в змею, за которым последовали египетские казни? Бог через Моисея, - отвечал отец, - хотел сказать фараону, что грех вошел в мир через змею, которая искусила человека с дерева познания добра и зла. Вторая казнь, когда воды Нила стали кровью, говорит о том, что сразу после грехопадения, произошло убийство Авеля. Смерть вошла в мир и грех человека множился, а через грех мы всё дальше отдалялись от Бога и заповедей Его. Поэтому были все последующие казни. Тогда я спрашивал - почему они завершились умервщлением первенцев, на что отец разводил руками и говорил, что нам пока о том не дано знать, так как это знак грядущих событий, и если мы подобно фараону не покаемся, они обязательно произойдут..."
   Авенир так погрузился в свои воспоминания, что чуть не забыл о дяде: "серебряный браслет, страшно ли было на войне..."
   - Раньше, - продолжал Саул, пересказывая слова Иеминея, - я бы ответил тебе "страшно" или "очень страшно", но после той ночи... Моему слуге сложно было говорить, но, чтобы не подать виду, он закашлял и, будто спасаясь от сырости, закутался в теплую власяницу. "Я тогда не воевал, не убивал никого, не бежал на смертоносные пики, не слышал победных кличей. Ничего, что мне приходилось видеть прежде. Но там было страшно, во сто крат страшнее, чем просто страшно. До седины и глубоких рытвин-морщин. Господь смирил глаза мои, но до сих пор мне снится грохочущий рев филистимлян". Иеминей раскрыл сухой рот и полушепотом прокричал: "Изра-иль!!!". Лицо его стало серым, измученным, беспокойным и заострившимся...
   Авенир набрался смелости и, желая подыграть Саулу, спросил:
   - Ты говоришь об Иеминее?
   Сауловы зрачки заметно расширились. Царь уставился на племянника, будто не понимая, кто перед ним и что означает его вопрос.
   - Как ты смеешь мне говорить о нем! - Саул схватил кожаную с железными наконечниками плетку и ударил что было силы. Наугад, наотмашь, куда-то в сторону. - Его уже нет! Дряннее слуги я в жизни не видел! Да вычеркнет Яхве имя его из книги Жизни.
   Авенир с недоумением смотрел на дядю, однако боялся ему противоречить. "Сегодня, - вспомнил он уличную прибаутку о переменчивости настроения, - вино стоит четверть сикля, завтра за него будут просить одного вола, а послезавтра тебе еще и заплатят, чтобы ты забрал его даром".
  
  

"Саул победил тысячи!"

глава третья

1.

   В колдовском логове было сыро и по-зимнему холодно. Несмотря на уютное потрескиванье в печи Нир кутался в верблюжью шерсть. Перед ним стоял кубок с козьим молоком, в которое, по мере того, как оно остывало, он бросал щепотку заговоренной соли, после чего молоко снова обжигало губы, полость рта, гортань. На какое-то время тепло разливалось по всему Нировому нутру. Он высовывался из своего укрытия, оглядывал каморку, задерживаясь на каком-нибудь предмете (банки с цельными и растертыми кореньями, чучела птиц, змеиные кожи, вытянутый ослиный череп, панцири черепах, пучки полевых и лесных трав, коробки с волосами и ногтями, посохи, камни, сухие труты, сменная одежда...), после чего вздрагивал плечами, ежился и еще больше закутывался в шерсть. Сырость и холод понемногу пробирались сквозь верблюжий ворс, вытесняя мимолетное тепло. От многократного нагревания молоко было чересчур соленым. Ниру хотелось пить. Ничего не видящими глазами он смотрел в черноту своего убежища, и только одна единственная мысль, как приторные цитрусовые плоды, набивала оскомину: "Ты никогда не согреешься. Хоть горящие угли глотай. Чертово молоко!".
   Цфания по своему обыкновению ворожила в соседней комнатушке. Оттуда слышалось приговариванье (иногда она повторяла одно и то же слово - имя, часть тела или число - по многу раз), пересыпание, переливание, перекладывание... Порой звуки стихали, тогда Цфания или засыпала или пускалась в свои ежедневные полеты. Она редко брала с собой Нира по причине его "неуклюжести" (этим словом ведьмы называли начальные посвящения, когда колдун еще не обладал полнотой знаний). Летала она или в теле, или мысленно, не выходя из каморки. В такие моменты Нир старался не тревожить свою жену. Со временем он научился сидеть без дела, ничем не занимаясь и при этом не ощущая одиночества, скуки или напрасно потерянных драгоценных минут. В лачуге устанавливалась тишина - она неспешно затекала во все углы и щели, пылью оседала на (как оказалось!) не столь нужных вещах. Предметы теряли смысл, оставляя вместо себя лишь внешние формы. Звуки - птиц или ветра - вплетались в это одиночество - состояние, когда ничего не происходит, когда окружающее напоминает стоячую воду, мерное дыхание. Так живут камни.
   Молчание обычно нарушала Цфания. Она вставала со своего продавленного табурета и, скрипя половицами, заглядывала к Ниру.
   - Все сидишь, - не то спрашивала, не то убеждалась жена, - с твоей половины дует, прикрой окно.
   Нир поднимался. Все еще пребывая где-то между, шел закрывать окно, не до конца понимая, что он делает.
   - Сегодня пятница, - сообщала Цфания, - сегодня снова стадо Мордыхая попало в ловушки, хотя я расставляла их для него самого.
   Привычным жестом Нир брал заточенное стило и аккуратно чертил на чистой глиняной лепешке число "5", напротив рисовал фигурку человека, рядом с фигуркой - козьи рога, над которыми ставил знак множества; крест-накрест перечеркивал "животных". Таким образом каждый раз он записывал все, что касалось Цфаниевой "работы". За одну полную луну табличек скапливалось предостаточно. Старые лепешки Нир откладывал в сторону и, когда надписи на них превращались в ничего уже не значащие закорючки, он тщательно счищал их, а из табличек, пригодных для записей, сооружал ровные колонны. Заметив за мужем такую особенность, Цфания подшучивала над ним:
   - На твоих столбах вместо богов живут мои привороты и заговоры от хворей.
  
   ***
   Когда Нир незаметно вошел в каморку жены, Цфания, как обычно, сидела на треножном стуле и смотрела на свои руки. Можно было подумать, что она просто - правда, немного рассеянно и в то же время сосредоточенно - разглядывает ладони. Однако Нир знал - Цфания сейчас не здесь. Ее дух и мысли носятся по невообразимым далям, по тропам, которые она - камень за камнем - проложила сама.
   Рождения, смерти, болезни, порчи... Она могла зайти в них, как заходят в дом или дремучий лес. Знала, где путь безопасный, а где лучше поостеречься, осмотреться, тщательно проверить, не наставил ли кто-нибудь своих ловушек.
   Цфания никогда не шла наобум. Даже будучи невидимой для многих колдунов, она предпочитала все делать чисто, по возможности не оставляя следов. Нет, следы конечно она оставляла и в большом количестве, но для основной массы ворожей то были сухие листья, прохладный ручей, брошенный на дороге и набитый монетами ремень, поющие птицы или идущий навстречу путник.
   Когда волшебница входила в чью-либо зависть, похоть, раздражение и прочее, она изменяла человеческое нутро до неузнаваемости. В зависимости от цели, ее вмешательство приводило человека к исцелению или гибели. Но внешне ни один смертный не смог бы сказать, что собственно произошло - все выглядело настолько естественно, что если речь шла о выздоровлении, то больной принимал какие-нибудь травы или обращался к врачу, после чего его состояние улучшалось, и еще долго из уст в уста переходило, что мол цветки зверобоя излечивают от врожденной слепоты или что тот или другой лекарь совершил чудо, исцелив от такой-то опухоли и так далее. Что касается Цфании, она оставалась совершенно холодной к своей славе и к славе других. Истинная целительница или насылающая смерть предпочитала тщательно скрываться от суетной похвалы и ненужных свидетелей. С другой стороны, сделать это было не так и трудно, ведь абсолютно все были уверены, что колдовское логово сгорело вместе с его обитателями...
   Перелетая с одной на другую линию своих ладоней, она - Нир внимательно вслушивался - чуть шевеля губами, произносила. То нараспев, то отрывисто, то громко, то едва различимо:
   - Три да восемь - конница побежит.
   Вражьих почестей не помянут
   кости павших. Пухом земля и щит
   будут им. Но в забвенье канут
   те и эти. Слезы и похвала.
   Двадцать, триста, пятнадцать тысяч.
   За короной катится голова.
   Дом кружится от плясок, игрищ.
   Ноги быстры, в руках - огонь.
   Шепот матери, крик убийцы.
   В память врезываются стрелой
   Когти, вороны, лисы, лица...
   В спину - камень, в плечо - копье.
   До восхода солнца бежит пехота -
   кто куда...
   Цфания остановилась. Так замирают дикие звери, почуяв приближение человека. Все в них холодеет, деревенеет. В мгновение ока они превращаются в старые пни с порослью мха, в торчащие из земли коряги... Но вот, подобно зверю, Цфания почувствовала: ей не причинят зла, она в безопасности. Мертвая белизна понемногу сменилась на обычный - здоровый и молодой - цвет лица. Стеклянные глаза стали теплыми, а волосы, только что казавшиеся бесцветной кукольной мишурой, распрямились, и можно было различить, как обугленно-черные локоны обдувает едва уловимый сквозняк. Зрачки заметно сузились, дыхание постепенно выровнялось, а губы снова начали было перебирать - наподобие четок - слова заклинания.
   - Сколько раз просила тебя не входить, когда я должна быть не здесь! Ты понимаешь, что сейчас, в эту самую минуту, там может произойти что-то непоправимое?..
   Цфания все еще не сводила глаз со своих рук, боясь посмотреть в сторону или подумать о чем-то другом. Словно после глубокого сна, она держалась за явные, но все более хрупкие и невидимые нити. Колдунья знала, что произойдет, если она скажет еще хоть слово - тот мир растворится, неуловимой дымкой меняя формы и обличия. В конце концов ей не удастся восстановить ни имен, ни себя в этом множестве событий и пересечении судеб. Поэтому - чтобы не забыть - она скороговоркой проговорила основное:
   - Только-только началась битва. Саул разделил ополчение на три фронта и пошел в наступление. Там теперь утро. Наас даже не подозревает, что сегодня его солнцу не суждено взойти.
   Цфания спрятала руки под мышки. Почувствовав прикосновение грубой власяницы, она - понемногу отпуская, но все еще держа в памяти виденное там - наконец полностью смогла перенестись в каморку.
   - Ладно, садись на мое место. Я научу тебя подсматривать в "замочную скважину".
   - Что значит "замочная скважина"? - спросил Нир, осторожно ощупывая и садясь на знакомые, сплошь изъеденные термитами деревянные пересечины.
   - Запоминай: в закрытой двери всегда остаются мелкие щели. Сквозь них мы можем разглядеть происходящее там. Но не только разглядеть, но и вмешаться.
   - Вмешаться? - не понял Нир. - А зачем вмешиваться?
   - Иначе нет смысла и подсматривать. Или в твоем представлении колдун - это чудаковатый бездельник, праздно восторгающийся звездным небом? Колдун - не может оставаться в стороне. Даже если он сам не виден, те, на кого распространяется его "работа", делают только то, что захочет наш собрат. - Цфания стянула через голову власяницу. Только Нир успел заметить на ее теле капельки пота, как на ней тут же оказался длинный походный плащ.
   - До сих пор не могу привыкнуть, как ты это делаешь, - сказал Нир, чувствуя, как стул не стоит на месте, а то и дело понемногу перемещается, следуя за движениями своей хозяйки. - Ты куда-то собралась?
   - Не все сразу! - бросила Цфания, не обращая внимания на вопросы и растерянность мужа. - Сначала тебе нужно научиться видеть и замечать, быть осмотрительным, не упускать из виду. А после я покажу тебе, как ты можешь проникать туда сквозь щели.
   - Прежде, чем ты научишь меня видеть, скажи, как появляются эти щели? Ведь между живыми и мертвыми, то есть между ними и нами - яма, непреодолимая бездна. Я знаю, что есть среди живых колдуны, которые могут отсюда вызвать одного из нас.
   - Ты заблуждаешься, - говорила Цфания, собирая в дорожную суму заранее заготовленный палимпсестный свиток, две хлебные лепешки, кожаный ремень и запечатанный крашенным воском кувшин, - колдуны не делятся на живых и мертвых! Начиная с первого посвящения, мы становимся другими, образуя свое собственное пространство, с помощью которого способны проникать как к живым, так и к мертвым. Поэтому "непреодолимая бездна", как ты сказал, остается позади нас. Отсюда мы проникаем туда и назад при помощи "замочных скважин".
   Нир сидел на стуле и, как научила его Цфания, смотрел на свои ладони. Сквозняк пробирал его со спины, но встать и закрыть окно он не мог - чем дольше он думал о том, что ему надо встать и закрыть окно, тем все больше эта мысль отступала от него, все больше казалась ему чужой, лишенной всякого контекста и смысла. Рассыпалась на слоги, гласные и согласные, пылью (Нир еще удивился, что видит, как оседает пыль) покрывала ровным слоем все вокруг него.
   В какой-то момент он перестал замечать Цфанию - настолько быстро переходила она из одного угла каморки в другой. "Муха, загнанная в клеть. Веретено. Цфания чем-то обматывает меня, обволакивает. Шелковая нить. Я - кокон. Вижу, чувствую изнутри. Из заперти. Лапки - махонькие. Туда-сюда паучок сплел для меня силки. Насекомое, сухой смоквенный лист. Кто я теперь?"
   В Нировой голове "кто", "я" и "теперь" расползлись в разные стороны и - каждый - расположился на своем уровне. "Как рыбы на глубине. Как прямые и пересеченные линии на РУКАХ". "Р" "У" "А" "Х" - отдельно, не связанно друг с другом раздавалось то изнутри, то хлестало по голове и щекам наподобие зимнего проливного дождя.
   Между тем Цфания объясняла:
   - В распознавании "замочных скважин" и узнается опытный колдун. Он внимательно следит за мыслями и молитвами людей. Но не всех, а только тех, для кого мысли - это свора уличных псов, а молитвы - способ задобрить богов, которых они не знают. Попробуй проникнуть в молитву Самуила... - Цфания на минуту задумалась, - нет, проникнуть в нее ты не сможешь... и я не смогу. Но если бы такое стало возможным, то колдун сразу бы обнаружил себя, стал бы видимым, как бы он ловко ни старался замести следы. Я знаю - он видел меня. Если бы он захотел, он мог бы меня уничтожить или подчинить - ходила бы потом у него на поводке!.. Но в основном мысли и молитвы людей несовершенны. Они выглядят, как прямые или изогнутые полоски. Колдун внимательно ощупывает каждую такую полоску, пробует на зуб. И как только видит малейший разрыв, помечает это место и понемногу расширяет пространство с помощью ловушек и оберегов. Нужно быть осторожным: ту же полоску может ощупывать другой колдун, тогда или отступай, или вступай в битву. Кто кого переступит, перехитрит. Есть способы навсегда замкнуть в обозначенном тобой разрыве слабейших или неосторожных колдунов. Помыкаются, поплачут, а сделать ничего не смогут - так и останутся.
   - Где останутся? - не понял Нир.
   - Как где? В человеке! В его мыслях и молитвах. Мало вероятно, чтобы какой-нибудь смертный смог распознать, что в его молитве барахтается колдун.
   - А если он все же поймет? - сказал Нир, оторвавшись, наконец, от своих ладоней.
   - Тогда соединить полоски можно только через покаяние.
   - Ты говоришь о Боге?
   Цфания взялась за голову:
   - Скажи, неужели ты действительно ничего не понимаешь?
   - Что я должен понять?
   Однако жена отвернулась и начала обходить семижды, чтобы "защитить" и "освободить" место для неподготовленного и неосмотрительного Нира.
   - Однажды, - вместо ответа начала рассказывать Цфания, - я пыталась подкрасться к молитве Самуила, постоять вдали, из темноты подсмотреть за его сплошным непрерываемым лучом. - Она понизила голос, словно кто-то мог подслушать ее слова. - Если бы не он, весь Израиль уже был бы в моих ловушках! Его молитва - огонь! Бойся его. Никого другого. Одного его.
   - Я понимаю, - вслед за женой Нир даже не прошептал, а проговорил одними губами. - Но скажи, если ты говоришь, что опасность исходит от Самуила, то почему ты помогаешь Саулу?
   - С чего ты взял, что я ему помогаю?
   - Но ты же сама говорила про битву, про наступление Саула и про солнце Нааса, которому сегодня не суждено взойти.
   Цфания вздохнула и с укором посмотрела на своего безнадежного ученика.
   - Прежде чем оставить уличного зеваку ни с чем, шулер вовлечет его в игру. Даст ему возможность выиграть, почувствовать запах победы, подержать в руках мимолетное золото. И только тогда, когда несчастный взберется на пик собственного упоения и мнимого величия, опытный игрок в тот же момент сделает выпад и заберет весь куш, так что ошарашенному зеваке ничего не останется, как снять с себя последнюю дерюгу.
   - Ты хочешь сказать... - запнулся Нир.
   - Саул - мальчишка! Пусть он трижды будет тебе братом, я уничтожу его! Но не потому, что он мне чем-то не угодил. Не будь он царем, я бы о нем вообще не вспомнила. Но он - помазанник Божий! А значит...
   - Значит... - рассеянно и беспомощно повторил Нир. - Извини, но ты чего-то не договариваешь. Если мой брат для тебя мальчишка, то зачем помогать ему в войне? Зачем тебе нужны все эти ухищрения, если любой из смертных твоими стараниями может быть смертельно укушен комаром, заболеть непонятно от чего, отравиться чистой колодезной водой, не проснуться или на месте рассыпаться, как глиняный горшок, наполненный песком?
   - Говорю тебе - он по-ма-зан-ник Бо-жий! - Цфания чеканила каждый слог. - Если я уничтожу Саула, то смогу помешать самому Яхве! А такое, поверь, не удавалось еще ни одному колдуну!.. Но уничтожить твоего брата не так просто. И дело совсем не в нем. Над ним стоит защита, великая сила, от которой в клочья разлетаются самые утонченные волхвования... Молитва Самуила! Она над ним, как нянька, как купол, как железные доспехи. Теперь ты понимаешь? - Да, на Самуила я воздействовать не могу, но Саул... Пусть он побеждает, пусть он хоть весь мир завоюет. Тогда он сам - слышишь? - он сам! - скажет в сердце своем: "Теперь мне ничто не угрожает. Бог благословил меня столькими победами, что старый учитель мне уже ни к чему. Его время прошло. Израиль выбрал себе царя - сильного, непобедимого". Вот здесь-то и образуется "замочная скважина", куда я просочусь до того еще, как он одумается и станет забирать свои слова обратно. А пока - время его славы, почестей, женских ласк. Время быстрых колесниц и ощущения, что впереди не годы и не короткие дни, а столетья молодости, силы, благоденствия, ума и красоты.
  
   2.
   В сонных долинах, лежащих на подступах к Иавису,
   Море цикад - завели, несмотря на осаду, незримые трели.
   Аммонитянин Наас умертвит или оставит безглазыми иудеев,
   Или Саул, засевший в ущельях, вражье погонит войско -
   Не все ли равно? - цикады, трещоткой вооружившись,
   Будут вчера и сегодня, как заведенные, петь нигде и повсюду.
  
   Головы, страхом склоненные перед Сауловым гневом,
   К скалистой земле прижимаясь, ропщут и дом вспоминают.
   Пальцы на тетиве, колчаны открыты - ждут, когда соглядатай
   Бросит из меткой пращи камень с красною лентой.
   Передовые отряды тяжелые сняли доспехи, чтоб тихо проникнуть
   В стан аммонитов, пока раскаленное солнце не станет в зените.
  
   Дикими кошками, тенями, призраками продвигалось
   Войско - слева и справа, а третий отряд пехотинцев - с тыла.
   Лагерь - шатры и дозорные вышки, за ночь угли истлели.
   Утренний сон и прохлада дозорным сомкнули веки...
   Стягивались арканом. Чувствуя запах боя, дом забывали, семьи.
   Шелестом трав разносилось: "Да поможет нам Яхве и случай".
  
   Первые смерти невинны, без крика, ропота и возмездья.
   Дальше сильной рукой - охмелев, наотмашь срезали -
   Спящих людей? Нет, полевые цветы - мята, шалфей и маки...
   Жизнь вытекала из них то быстрым ручьем, то по капле.
   Вскоре уже ни единого не осталось от ополченья Нааса,
   Те же, кого миновало заклание - разбежались
   По одному - вместе из них никто не остался.
  
   Солнце еще не в зените, а войско Нааса разбито!
   Больше царю не собрать под своими знаменами добровольцев.
   Лисами, львами - в изъеденных воронами останках
   Кто теперь станет искать брата, отца или сына? -
   В битве позорной пали без боя, от сладкого сна не очнувшись.
   Царь аммонитский, сбросив корону, один спасается бегством.
  
   3.
   Доик Идумеянин - Саулов тысячник - с самого утра обходил все тридцатитысячное ополчение Израиля, подзадоривая своих подчиненных и подшучивая над ними уличным бранным словцом, что охотно принималось солдатами за доброе расположение духа их обожаемого начальника - "отца", как к нему обращались в армии. Доика любили все - от засаленной и вечно брюзжащей пехоты до элиты ополчения - пращников и лучников, колесничих и соглядатаев. Хотя Доику было чуть больше тридцати, бывалые вояки тряслись от хохота, когда тысячник называл их "жаровнями", "лежебоками" и "ржавой сбруей". Авторитет его был настолько велик, что если бы Идумеянин приказал десятку выйти против двух-трех сотен, то смельчаки не задумываясь пошли бы. Неоспоримым геройством считалось поучаствовать в какой-нибудь переделке под предводительством бесстрашного Доика.
   - Ты нас сразу на сатану натравливай, - смеялись ему вслед солдаты, - а то филимтимляне с аммонитянами уже приелись.
   - Отец, веди нас на фараона египетского - пусть узнают, что Израиль силен не только силой Господа, но и острием своего меча.
   - Не столько меча, как твоего языка! - подхватывали, словно горячую головешку и несли к самым удаленным расположениям, где скалистым камнепадом трещал смех.
   Тысячник хлопал бравых рубак по плечу:
   - Пойдем, - подбрасывал он хворосту в разгоравшийся огонь, - на самого Арирона пойдем! Дайте, ребята, только с одной хеттеяночкой совладать - вот где военная тактика и расчет нужны. Это вам не от Амаликовых стрел отмахиваться!
   - Доброе дело!
   - Помогай Бог!
   - А как совладаешь с чертовкой, так и про нас не забудь - веди хоть в пасть Ашмодея.
   - Пойдем, головорезы, - бросал на ходу тысячник. А теперь все на построение - скоро царь выйдет, а вы еще срамные лопатки не вымыли! Третья Завулонова сотня! Где эти шельмы? Как только почуют спущенные повода, так сразу тысячнику ходи и выискивай их по запаху сикеры, по шлюхам, по мордобойным стычкам да по стуку игорных костяшек. На что вы еще способны в мирное время? А вы, что гогочите? Где четвертый Иссахаров десяток! Вот уж правду говорят - отец прижил их в старости своей с девицей, сидящей у ворот. Первыми рвались к заставам Наасовым, а теперь? - Разбежались! Что мне их, стеречь? Или сторожей нанимать, чтобы не таскались по скотным дворам - знаю их, пакостников! Притонов им не хватает! Готовы и с козами, и с курами, и с баранами. Зато, поганцы, стреляют метко, ничего не скажешь!.. Неффалимовы сотники! Построение на равнине! Что за вид? Вы на местный базар собрались? Если хотите прослыть посмешищем израильского ополчения, вам не будет равных, но на парад в таком виде я вас не допущу. А это еще кто? Почему не в полном составе? Третий, шестой, восьмой, девятый... Где последний Данов десяток? Вот-вот царь выйдет на обход ополчения. Что вы ему скажете - "Наши молодцы, владыка, разбежались, потому что нашли в лесу дикие улья, но вместо меда там оказались разъяренные пчелы?". Сотня Рувимова! Вы эти мечи у аммонитских стариков отобрали или сами выковали, чтобы походить на Неффалимских юродивых? Спрячьте их или закопайте - с таким позорищем даже ночью выйти стыдно, не то, что на смотр войска. Мигом на построение! Где остальные лучники? Где пращники? Ку-да!? На какой еще постоялый двор!? Только не говорите, что вместе с ними ушла и пехота! Вот удальцы - побросав кольчуги со шлемами, нагишом в Иордане резвятся! Вы на них посмотрите! Я вам не добрый домашний божок - если правитель вместо начищенных лат увидит мельканье Рувимовых задниц, пеняйте на себя - домой вернетесь хромыми и изувеченными, и даже не думайте потом сочинять, будто увечья свои вы получили в сраженье. Я лично позабочусь, чтобы каждому из вас вот такими буквами выкололи на лбу - "хозяин, не утруждай своих волов, я могу пахать землю за троих" или "я храбрый воин, но в мирное время мне лучше кормиться вместе с ослами".
   За Идумеянином готовы были идти повсюду, лишь бы только с ним. А под чьими знаменами - Саула или кого другого, в армии о том мало кто раздумывал. Сам же Доик, будучи открытым для всех, имел свою запазуху и был особо мстителен по отношению к тем, кто вздумал считать его запанибрата, кто не разглядел в нем потаенных комнат, входить в которые дозволено было ему одному. Солдата, который в угаре попойки имел неосторожность с глазу на глаз (при всех Доик сносил подобные сближения) подшутить над ним, как подшучивают над лучшими друзьями: позволить себе сесть на его место или примерить его доспехи, начальник пастухов Сауловых отправлял в самое пекло сражения, откуда беднягу выносили изрубленным - без ног и рук, или откуда солдат не выходил вообще. Лишь некоторые успели заметить в нем эту особенность. И те немногие, кто разгадали его скрытый нрав, держали ухо востро - вели себя в меру сдержанно, смеялись, когда уместно было смеяться и отступали, когда Доик входил в одну из своих потаенных комнат.
   В неведении до сих пор оставался Саул, считая своего тысяченачальника самым преданным и самоотверженным воином. Царь доверял ему всевозможные "специальные" поручения: применить пытки, вырезать целое поселение на завоеванных землях, отчего нрав Доика грубел и "затачивался" под Сауловы странности. Комнат становилось больше, и непосвященному войти туда было все сложнее и немыслимее. Все чаще при разговоре Доик смотрел не в глаза, а словно сквозь собеседника, будто разглядывал недоступное. Но чем на дольше он погружался в эти ему самому не понятные ямы, тем естественнее и веселее он выглядел в кругу своих подчиненных - вояк, для которых звон железа заменил детский смех и тихое качание яслей, а жареная на вертеле серна - домашний очаг и представления о сытости и покое.
   Кроме военного дела была у тысяченачальника еще одна страсть. Когда Доик освобождался от маршировок и построений, от ежедневных тренировок: рукопашная борьба, искусное владение мечом и копьем, езда на колесницах, стрельба из лука и метание из пращи; от дружеских попоек и "обуздания", как он сам выражался, захваченных иноплеменниц, у него оставалось время на сон и на принятие пищи...
   А страсть его заключалась в том, что он надиктовывал (сам он писать не умел) философские поучения и толкования на священную историю и Закон Моисеев, в котором наставлял людей, особенно по части - как достигать духовного совершенства. Считал, что является величайшим мудрецом и учителем и любил тех, кто тоже так полагал.
   Одной из любимых тем его поучений было сорокадневное пребывание Моисея на горе Хорив. Как Бог начертал десять заповедей на скрижалях, что значит "задняя Бога", почему на ковчеге херувимы обращены друг ко другу, как понимать "мрак Господа"? Толкования тщательно записывались, перечитывались и складывались в особую переносную библиотеку. Он никому не позволял делать копии с библиотечных манускриптов - желающие могли читать сочинения вслух и только в его присутствии. Он тщательно и с видимой ревностью оберегал свитки от "нежелательных любопытных и прочих завистников", хотя ему всегда льстило, когда кто-либо интересовался его библиотекой или просил его - как наставника - разъяснить то или иное место в Законе.
   Родной землей Доика была Идумея. Но он не помнил ни Израильского нагорья, ни южных границ Мертвого моря, ни страны Моавитян, ни заиорданской пустыни, ни подступов к горе Хорив. Он знал, что страна его предков - обширная и богатая, но уже его прадед примкнул к племени Вениамина, назвал Бога Яхве своим Создателем, обрезался и навсегда переселился в землю Ханаана. И хоть законники говорили, что идумей в третьем поколении может войти в общество Израиля, Доика до сих пор называли Идумеянином. Тысяченачальника это не коробило; ему вообще было все равно как к нему относились. В отличие от Саула, который любил нравиться каждому. Царь очень страдал, когда у него это не получалось: мог не спать и не вкушать пищу, готов был броситься в ноги тем, кто его недолюбливал, а потом вдруг выхватывал копье, бранился самой грубой солдатской руганью, велел Доику заточить "виновника" в крепость, обложить его дополнительными налогами или расправиться с ним как-нибудь иначе, полагая, что само небо через него - царя - наказывает "нечестивца".
  
   4.
   В Галгале, куда Самуил созвал весь Израиль для всеобщего оглашения царства Саула, третий день земля сотрясалась от танцев, а воздух - от песен и ежеминутных хвалебных речей. Третий день Саулово ополчение праздновало победу над Наасом! Вино и сикера уже выливались через глотку, а пьяные рты, которые даже "мама" не смогли бы произнести не запнувшись, выкрикивали на одном дыхании:
   - Наас повержен Саулом, царем израильским!
   - Тот нам товарищ, кто был там!
   - За здоровье царя израильского, освободившего Иавис от позора!
   - Саул победил тысячи!!!
   Краткие, особо звучные заздравицы подхватывались, и многотысячное солдатское перекати-поле несло их дальше.
   Саул - без охраны и зоркого глаза первосвященника (в последнее время Ахия сопровождал царя повсюду) - искал Самуила. Когда он проходил вдоль спящих вповалку пращников, один из служивых продрал заспанные и затуманенные глаза. Увидев прямо перед собой царя (откуда только взялись сила и прыть!) скомандовал: "Правитель смотрит на вас - отродье Дагоново! Р-р-равненье на пер-р-рвого! Тр-р-ряпки к бою!".
   - Молодец! - даже не посмотрев на раскрасневшегося от напряжения десятника, сказал Саул. - Дарую тебе дом в окрестностях Михмаса.
   Горохом по серебряному блюду за спиной царя посыпались пьяные благодарности, но, продолжая путь, он не стал их выслушивать.
   "Когда твоей сильной рукой, - Саул повторял про себя слова Самуила, сказанные им перед сражением, - Господь совершит спасение в Израиле, тогда мы встретимся в Галгале: принесем мирные жертвы и обновим твое царство".
   В каждом бородатом и длинноволосом старике Саулу снова, как когда-то давно, чудился образ судьи. "Наставник не мог не сдержать обещание! Встретимся, сказал, в Галгале, когда Господь... спасение в Израиле... мирные жертвы... царство... Завтра будет уже четвертый день, как его нет! Армия беспробудно пьет, а простой народ стекается в Галгал со всеми домашними - с сыновьями и незамужними дочерьми. Как бы чего не произошло! В таком-то содоме!"
   Около походных навесов лучники, взявшись за руки, по-солдатски - без слуха и какой-никакой мелодии - развязно, но громче остальных распевали на все лады: "Царь - Саул, пророк - Самуил, Бог - Яхве!".
   "Надо бы и их наградить... - пронеслось в голове Саула. - Надолго запомнят в Израиле поход на Иавис. Из уст в уста будут передавать - внукам и чужестранцам. Они любят меня...".
   Заканчивалась равнина. Саул приближался к священной горе, где и должно было совершиться поставление на царство. Дальше могли идти лишь избранные: он, Самуил и двенадцать - от каждого колена по одному - старейшин Израиля. Они-то и ждали его у самого подножья, не смея взойти на вершину первыми, склонившись перед ним так низко, что их длинные бороды касались земли. Вокруг старейшин громоздился праздный люд: гиматии, сандалии, набитые медью ремни, серьги, ожерелья, заколки, разноцветные газовые накидки, грубые холщовые хитоны.
   "Что им от меня нужно? - Саул пожевал обветренным ртом. - Или они теперь повсюду за мной ходить будут? Сколько можно?! Сначала Бог через Самуила помазал меня в правители Израиля, потом - по неверию их - народ бросал жребий. И все равно они насмехались надо мной, говоря - младенец ли станет царствовать над нами? Или недостаточно им одного слова Яхве, чтобы поверить в меня? До каких пор из Самуилова рога на мою голову будет литься елей? Язычники! Как же они поклоняются Господу, если не верят в Его посланника!? То же мне, старейшины народа! Где была ваша мудрость, когда вы отворачивались от помазанника, и где сейчас ваша святость, если вы гнете передо мной свои ослиные шеи, но не потому, что Бог поставил меня над вами, а оттого, что я вернулся с победой!".
   Саул замедлил шаг, остановился - среди старейшин он заметил старца, ростом, одеждой и всем своим видом схожим с учителем. Но только Саул хотел окликнуть его - "Где ты был, учитель? Я так долго искал тебя!", как... В тот же миг, вспыхнув, глаза его погасли, похолодели. "Как я мог судью Вирсавии, жалкого и продажного Иоиля, спутать с учителем!".
   Саула теснили со всех сторон: сгоревшие на солнцепеке лица крестьян, морщинистые торговцы, горожане, одетые по последней моде, качающиеся тюрбаны купцов, ссоры и пьяные окрики праздной солдатни... Напирали, загораживали путь. То и дело Саулу приходилось работать локтями. Урывками отвечать на просьбы о родственниках, сыпавшиеся отовсюду:
   - Правитель, - тяжелой мохнатой лапой пекарь одергивал его за плечо, - возьми моего сына в свое ополчение - равного ему наездника ты не сыщешь во всем Израиле.
   - Если, - на ходу отвечал Саул, - он действительно так хорошо сидит в седле, как ты говоришь, приводи своего сына - от храбрецов я никогда не отказывался.
   В ноги ему пала женщина, держа над головой статуэтку Молоха, божась и заклиная царя "именем бога живого" взять на "попечение" ее дочь.
   - Нет, - отрезал Саул, - дочь свою лучше выдай замуж - мой гарем и без того полон.
   Трое плечистых ковачей - в кожаных фартуках и с молотками, заткнутыми за пояс, перегородили ему дорогу. Но не успели они раскрыть рта, как Саул стал отмахиваться от них:
   - Вы сначала отберите у пеласгов железо или начните его добывать у себя! Кому нужны новые кузницы, если доспехи в них делаются из меди!? Сами попробуйте выйти в таком наряде против закованного в железо рефаима!
   Вдруг в толпе подростков, пришедших из близлежащих селений поглазеть на героев, на пророка Божьего и самого царя, Саул увидел своего племянника.
   - Авенир, - на зависть и удивление зевак юноша - один из них! - вышел и приблизился к царю. Саул обнял его, и дальше они пошли вместе, - почему ты все еще здесь? Разве не просил я тебя немедленно отправляться домой!?
   - Просил... - вздохнул Авенир и виновато опустил голову, - но в Галгале все твои сыновья - Ионафан, Аминадав, Мелхисуа и Иевосфей.
   - И Ахиноамь!?
   - Нет, мама осталась дома.
   - "Мама!" Она тебе такая же мама, как мне - жена! Немедленно отправляйся домой!
   - Но, дядя! После того, как ты принес победу над нечестивым Наасом, я хочу остаться в твоем войске и быть как Доик.
   - Как До-ик? - рассмеялся Саул. - Если хочешь, возьму тебя в летописцы. Будешь записывать за мной все, что я говорю и делаю. Можешь рассчитывать на достойное жалованье и крышу над головой.
   - Спасибо, дядя, но мне больше хотелось бы стать твоим военачальником... как Доик.
   - Ты что, других имен не знаешь? Доик, Доик! - с раздражением повторил Саул. - Если бы ты знал, сколько молодых людей, вроде тебя, хотели бы походить на моего тысяченачальника!!! Одна-а-ко, сколько нужно иметь дерзости, чтобы царю высказывать, что быть похожим ты хочешь не на него, а на его слугу! Что же... на то она и юность, чтобы все делать искренно, особенно дерзить... Что бы я без него делал? Слышал, как говорят в Израиле обо мне и Доике?
   - Слышал, - кивнул Авенир, - "Голова думает, а руки делают...".
   - Вот-вот, - Саул погладил юношу по вьющимся - смоляным, как пожарище - кудрям. - Он и есть мои руки...
   Саул еще хотел что-то договорить, но:
   - Видал? - насмешливо протянул царь, - и почтенные старейшины тут! Как увидели меня, сразу стали бородами мести под ногами пыль. Один дьявол знает, что они думают в тот момент, когда их лица кажутся благочестивыми. Смотри, как у этих добрых с виду гиен заскрежещут челюсти, - шепнул он Авениру, взял его под локоть и подвел к старейшинам.
   - Вот, смиренные отцы, давно хотел вам представить своего будущего тысяченачальника! - сказал он, показывая на Авенира и так же, как они, чинно кланяясь им в ответ.
   Изумленные старцы проводили их сандалии (выше они не могли видеть) взглядом, полным недоумения и желчи, однако выпрямились и зашептались между собой только, когда царь и его племянник отошли на приличное расстояние.
   - Ха, ха, ты видел? Вот рожи! Сколько же сейчас будет толков и пересудов! Поздравляю тебя, не будучи и десятником, ты уже нажил себе немало врагов! Учись и внимательно всматривайся в людей. И поверь мне, совсем не важно - добьешься ты того, что положил в своем сердце или нет.
   - Что же, по-твоему важно? - спросил Авенир, то и дело оглядываясь на размахивающих руками старейшин.
   - Важно не попасться в их грязные лапы!
   - Но, если ты решишь избавиться от старейшин и распустишь их по шатрам, - Авенир старался говорить тихо, хотя при общем ликовании армии и простого люда это было не просто, - ты станешь тираном.
   - Ради того, - рассмеялся Саул, - чтобы этих собак, как ты сказал, "распустить по шатрам", я готов стать не только тираном, но и вычеркнуть свое имя из книги Жизни.
   Авенир остановился и дальше не решался идти.
   - Пойдем, пойдем, - хохотал Саул, - я пошутил! Ну, сам посуди - как человек может вычеркнуть самого себя из книги Жизни? Я это так сказал - к слову.
   Авенир трижды, как учила его мать, повторил про себя: "Да не услышат уши Твои сказанное нами в гневе, в радости, под принуждением или скрепленное клятвой".
   - Доик, Доик! - продолжал Саул, глядя по сторонам. - Повсюду только и слышно, что его голос, но его самого не видно.
   - Твой тысяченачальник, - Авенир не поспевал за тяжелым и скорым маршем царя, - как стрела: она летит, но ее никто не видит, слыша только пчелиное жужжание. А замечают ее только тогда, когда она глубоко впивается в цель.
   - Все так, мой юный мыслитель, но в одном ты не угадал - Доик, когда он достигает цели, тут же оставляет свои почести другим, и вот снова не видно его, и где его найти неясно. Пойдешь на его голос, а тебе говорят - ушел, а куда не знаем.
   Они приближались к первым флангам ополчения. Солдаты, завидев царя, вскакивали, и что было духу - одна, десяток, сотня глоток - выкрикивали:
   - Саул - царь Израиля!
   - Саул - победитель Нааса!
   - Саул - помазанник Божий!
   - Саул - покоритель нечестивых аммонитян!
   - Саул - победил тысячи!
   Хриплые солдатские голоса долетали до Саула сначала сдержанно и приглушенно. Но вот, словно налетевший хамсин, все сорвалось с места, задвигалось, загомонило. Поднялась пыль, так что не стало видно и близстоящих. Из песочной завесы доносилось лошадиное ржание, верблюжье хрипение. Вокруг кипело и способно было увлечь за собой, смять. Безымянное и в то же время живое и однородное - людское множество. Толпа! Извивающийся змей, чья голова не знает, что делает хвост - бездействует или тисками сжимает хрупкие кости, давит, душит, тащит вслед за собой.
   Шум нарастал. Саул почувствовал, как холодеют его конечности, но при этом ему было душно - жар скатывался по его лицу жирными слизняками. Справа и слева стояла непроходимая пылевая завеса. Собственные сандалии - вот все, что он мог видеть. "Только что я был всемогущим правителем, а сейчас - едва заметен. Я перестал быть в этом людском водовороте! Скорее бы кончился этот хаос!" Саулу не хватало воздуха. Он каменел. Вокруг него бегали, срывали и без того охрипшие голоса, а царь не мог сдвинуться с места. У него дрожали ноги, колотилось в висках. Шум становился все плотнее и непроходимее. Саулу казалось, этому кошмару не будет конца. Пекло, подступающий к горлу суховей. Дрожь, бряцающая струна, дребезжание натянутой тетивы. Еще бы немного, и...
   Понемногу (сначала стали видны знамена, блестящие пики, поднятые мужские руки) пыль рассеялась. Саул беспомощно и сосредоточенно продолжал всматриваться в ту единственную точку, за которую он вцепился ошалевшим от страха взглядом. В ушах стоял мучительный, оглушающий, вызывающий тошноту звон - будто по наковальне ударили кузнечным молотом. Но и звон, подобно пылевой завесе, стал мало-помалу затихать. Сквозь его гудение просачивались посторонние звуки. Саул прислушивался к ним, понимая, что только благодаря им, он выкарабкается на поверхность.
   Ни старейшины, ни Авенир, никто из солдат, как показалось Саулу, не заметил внезапной потерянности правителя. Они (да и не только они - все!) смотрели не на него, а по направлению скандирующей солдатни.
   Выстроенные ряды лучников и пехотинцев разомкнулись, образовав длинный коридор. Оттуда, как языческий Дагон из морской пучины, выходил тысяченачальник. Доик Идумеянин. Медный, налитый полуденным солнцем шлем, чешуйчатая кольчуга, мелькающий на правом запястье солдатский браслет, железные, кожаные латы - на пахе, голенях и коленях; походные сандалии, начищенные до блеска.
   В руке Доик держал кнут, которым под общее улюлюканье погонял впереди себя двух, молодого и старого, пленников. Ноги у них были связаны, поэтому при малейшей попытке подняться они тут же падали лицом вниз. А если им удавалось сделать несколько шагов, их настигала плетка Идумеянина или кто-либо из толпы опрокидывал, сбивал с ног. В пленников со всех сторон летели плевки, затрещины, проклятья. От их одежды остались одни лоскуты, тела их сплошь были покрыты ножевыми порезами и ссадинами - от камней, от ежеминутных ударов и падений.
   Саул взял себя в руки: всеми силами он желал обратить на себя внимание толпы.
   - Доик, - выкрикнул он, - не перепутал ли ты стадо? Возьми, как и полагается начальнику моих пастухов, отару овец и гони ее на пастбище.
   Вместо ответа Доик что было силы стеганул по лицу пленника-старика, задрал голову вверх и как волк на полную луну завыл: "Сме-ерть!".
   Вслед за ним все, как один, принялись скандировать: "Смерть! Смерть! Смерть!".
   Смельчаки вышли вперед с копьями наперевес и готовы были уже заколоть пленников, когда... Самуил, выступив из толпы, поднял свой посох, и в одночасье тридцатитысячная глотка смолкла.
   - Кто эти люди - солдаты или приближенные Нааса? - проговорил пророк, глядя то на Саула, то на Доика.
   - Это не люди, - завопил Доик, - это те, кто кричал громче других: "Саулу ли царствовать над нами?". Наасовы черти! Отойди, пророк Божий! Царь, отдай это отродье в наши руки, ибо мы жаждем возмездия и справедливости! Скажи одно слово, и мы умертвим их.
   "Учитель!" - Саул хотел припасть к ногам Самуила, но каждый раз останавливал себя: "Теперь не время: народ не так поймет меня, да и сам Самуил не в духе... Не так полагал я увидеться! Наставник будто и не рад встретить своего ученика: ему важнее эти несчастные пленники. Представляю, какие пойдут толки! Да и что скажут старейшины? Эх, совсем не так!.."
   На склонах святой горы колосился дикий ячмень. Дышалось легко - как дышится всегда, когда ничто не угрожает спокойствию и беззаботности. "Ми-ир!" - картавили пустынные вороны, "Ми-ир! - разносил тихую радость полевой ветер. - "Завтра и третьего дня будет ми-ир, если сам человек не соскучится по звону медной сбруи, по запаху крови".
   - Кто вы такие, псы? - Саул пнул одного из пленников в бок, но тот - после стольких побоев! - даже не вскрикнул.
   - Прошу тебя, оставь его! - сухим, слипшимся ртом едва проговорил второй. - Наас для нас такой же враг, как для тебя и для твоего народа. А имена рабов твоих так же просты, как и несчастны. Его зовут Захария, родом из сынов Израиля, в Массифе содержал лавку, а я - Сихора, филистимлянин, но вот уже много лет торгующий в земле твоих предков.
   - Что ты его слушаешь!? - Доик хлестнул кнутом и больно, так что он упал, как подкошенный, ударил Сихору. - Разве ты не помнишь этих крыс, которые подстрекали весь народ против тебя и против твоего помазания!?
   - Как не помнить? - под общее ликование Саул поднял за волосы окровавленную голову купца. - Еще и третий был с ними. Наслышан про тысяченачальника вашего. Ведь Наас, говорят, сделал его своим тысяченачальником, так? Где он? Сбежал или не знаете?
   - Знаем, - прохрипел Сихора. - Аша погиб. Мы сами видели его обезображенное тело.
   - Что же вы не похоронили своего предводителя? А ну, Доик, отправь-ка этих двоих вслед за их тысяченачальником.
   Доик, не задумываясь, достал оружие, размахнулся, готовый разрубить их одним ударом.
   - Ты прав, Саул, - вмешался Самуил, остановив руку тысяченачальника, - их надо умертвить. - Но позволь это сделать мне, а не Доику.
   - П-почему тебе, а не ему? - не понял Саул.
   - Потому что он убьет из наслаждения и ненависти, а я - исполняя Божье предписание не оставлять в живых ни одной души в городах, которые Господь дает тебе во владение. И еще написано: "не заключай союза с ними, ни с богами их".
   В армии произошло замешательство: кого послушает царь? Вкопанными в землю божками - с поднятыми дротиками и перекошенными лицами - они застыли, ожидая исхода - за кем окажется последнее слово?
   "Самуил, видно, до сих пор думает, что он, а не помазанник, вершит суд в Израиле. Пришло время показать, что отныне землей Господа правит царь!.. Если убьет Доик, скажут, я не уважаю Самуиловых седин, а если убьет учитель - восставлю против себя армию. Да не будет же ни того, ни другого! В конце концов, правитель, поставленный Яхве, должен отличаться милосердием и не быть жестоким!"
   А между тем солдаты снова начинали скандировать:
   - Смерть! Смерть! Смерть! - стучали они древками копий.
   - Смерть! Смерть! Смерть! - лезвиями мечей били по деревянным щитам.
   - Смерть! Смерть! Смерть! - громовыми раскатами, горным камнепадом вырывалось из каждого рта.
   Но Саул сказал: "Наас повержен, город Иавис спасен от позора - что вам еще? Будем веселиться и славить Яхве. А эти - пусть возвращаются откуда пришли! В сей день никого не должно умерщвлять, ибо сегодня Господь совершил спасение в Израиле...
   И поставили там Саула царем пред Господом в Галгале, и принесли там мирные жертвы пред Господом. И весьма веселились там Саул и все Израильтяне" .
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

От каменоломней до железных рудников

глава четвертая

  

1.

   За считанные месяцы провинциальная Гива превратилась в царскую резиденцию. Каменистые дороги, поросшие диким маком и островками сорной травы, на которых то и путника не всегда можно было встретить, теперь кишели народом.
   В новую столицу Израиля стекались отовсюду. Торговые люди - с гружеными караванами и перекупщики-одиночки, наемники в царскую армию, разнорабочие - каменщики, горшечники, повара, лесорубы, портные, краснодеревщики, ювелиры. Из Сирии, Вавилона и Египта плыли паланкины с известными врачами и астрономами. В закрытых носилках - добровольно или с кляпом во рту и связанными руками - прибывали девушки: одни рассчитывали найти достойную партию, другие - из семей победнее - нанимались в служанки, а то и прямо оставались на паперти, на постоялых дворах, шли в актрисы, циркачки - только бы не возвращаться в сырые, прокопченные шатры своих престарелых родителей где-нибудь на дальних пастбищах Галаада.
   За считанные месяцы народа, по большей части приживального, кормящегося от царских подачек, воровского, ночного, темного набралось столько, что повсюду (и в самом городе, и в близлежащих селениях) все чаще и чаще стал пропадать скот, добро из богатых домов, колесницы и даже люди. Сначала все списывали на случайность и несчастные случаи, а потом, когда стали сравнивать и примечать, было уже поздно. В городе появились целые кварталы, которые честные горожане предпочитали обходить стороной. Все знали, что скрывается под вполне приличными вывесками:
   "Кожевники, точильщики и лесорубы"
   "Старые вдовы и юные сироты"
   "Папирус из нильского тростника"
   "Дом умирающего и вновь воскресающего Таммуза"
   Одни новички никак не могли взять в толк, почему на улице, где селились филистимляне, лучше было не произносить имени Саула, ни - тем более - Самуила, а в районе, где находились виноградные давильни, нельзя было свободно пройти или проехать, не заплатив штрафа, если путника или колесницу не сопровождал местный ассириец.
   Местечко Мигрон, что на окраине Гивы, все еще оставалось вне каких-либо - клановых, религиозных, воровских, профессиональных - разграничений. Здесь, под разросшимся гранатовым деревом, ветви которого покрывали истоптанную землю спасительной тенью, обозы и пешие путешественники останавливались перед тем, как войти в город.

***

   - Сто-ой! - закутанный в шерстяной балахон, вместо сандалий обутый в воловьи копыта, уже немолодой погонщик мулов с повязанным на голове куском мешковины замахал подкатившей телеге, доверху нагруженной булыжником. - Сто-ой, кляча! Куда спешишь? Неужто правду говорят - кто первый из вашей братии в город приедет, тому царь новую колымагу дарует!
   - Как бы не так - новую! - отвечал возничий, из-за своего небольшого роста едва заметный за костлявой худобой лошадиного крупа.
   - Новехонькую! - обрадовался погонщик возможности почесать языком. - С золотым дышлом и серебряными подпругами.
   - И тебе жить до старости и при здоровой печени! - крякнул хозяин телеги. - Станет он раздавать золото с серебром кому ни попадя!
   - Это нам-то - кому ни попадя?
   - На-ам? - удивился возничий, что погонщик и себя приписывает к их братии. - Ты что, Ахия? А, может, ты Доик или один из царских сыновей?
   - Ни первый и не последний. Но при Сауле могу стать и тем, и другим. Слыхал, царь зовет к себе в Гиву не только мастеровых и батражных, как мы с тобой, но и всех, кто на что-нибудь сгодится.
   - Так у тебя что, способности какие есть?
   - Сколько угодно! Могу быть у него хоть начальником, хоть за работами следить, могу стряпать, за лошадьми смотреть, могу в холопах ходить.
   - То-то и вижу, что - в холопах!
   - Но-но!.. - обиделся погонщик. - Вот говорю с тобой - открыто, без всяких там околичностей, а ты будто увильнуть хочешь. Может, ты соглядатай, а камни везешь только так, для виду?
   Возничий недовольно посмотрел исподлобья на погонщика:
   - Я тяну эту лямку не потому, что мне нравится держать в руках вожжи и то и дело прикрикивать на непослушных кляч - у меня двенадцать детей, которые по нескольку раз на день заглядывают в пустой котел, после чего с укоризной - в мои глаза. А что я им отвечу? Под ежедневную сурдинку жены иду к телеге, беру эти проклятые вожжи и еду в ближайшие каменоломни, там нагружаю свою развалюху до самых краев - так, что тележные бока трещат. А лошадей кормлю лишь песнями и подножным кормом - перекати-поле да случайной милостью добрых людей на остановках или постоялых дворах.
   - Да, не повезло тебе, - с сожалением и участием протянул его собеседник. - Любым делом лучше заниматься, когда ты свободен.
   Возничий, казалось, был рад перемене темы разговора:
   - Хоть ты и не молод, а седина твоя - не от мудрости: свободен только ветер - сам не знает, куда подует в следующую минуту... Или ветер, или глупец... А дети - благословение от Бога!
   - Хорошее благословение, - подхватил погонщик с таким жаром, словно они судачили о вине и городских красавицах, - когда душу наизнанку выворачивают, да еще укоры жены сноси. Не-ет, по мне так лучше быть себе самому на уме.
   - Как знаешь... Одним - одно, другим - иное, третьим - прочее.
   - То ли дело было при Самуиле! - размечтался погонщик. - Каждый работал или бездельничал по совести, а теперь - по принуждению.
   - А мне хоть - вон, кобылу мою в цари поставь! - оживился возничий. Спрыгнул с телеги и стал зачем-то поправлять кожаную подпругу, хотя в том и не было особой необходимости. - Только чтобы жена по ночам к стенке не отворачивалась.
   - Неужто царь и жене приказать может?
   - Не знаю, но ежели сделает по-моему, весь век для него камни возить буду.
   - Ха! - "Вывел-таки тебя на чистую воду, - читалось на красном от испарины и сикеры лице. - Вона, и заговариваться уже стал!" - Ты ведь и так для него стараешься!
   - Все не то, - возничий заткнул кожаный кнут за пояс, вздохнул, - сейчас я под хомутом вожу эти проклятые булыжники, а так сам буду, понимаешь? По своей собственной воле.
   - А-а-а, ну коли так, то это дело другое!
   Большего, казалось, погонщик и не ждал: убедившись, что возничий никакой не соглядатай, он широко зевнул и начал присматривать себе местечко поудобнее, где бы можно было всласть похрапеть, пока животные молча жуют скудные поросли пожухлой растительности.
   Подводы останавливались и отправлялись в путь. Груженые ливанским кедром, мелким просеянным песком, готовой утварью, провизией, они, переваливаясь с бока на бок, своим медленным - скрип, круг, стук, кряк - шествием напоминали стадо гусей. Уставшие ездовые растягивались прямо под гужевыми брюхами своих телег, в долгожданной тени мгновенно - без снов и отдыха - проваливаясь в черные дыры забытья. Но и там, сквозь блаженное ничто пробивались, настигали их обрывки горных серпантинов, равнинных ухабин, наваждение стокрылых и вездесущих слепней.
   - Ты лучше скажи, зачем ты эти камни в Гиву везешь? - после минутного молчания снова увязался погонщик.
   - А мне какое дело? - как ни в чем ни бывало отвечал возничий. - Я знаю одно - за одну телегу мне платят пол шекеля да в придачу дают две геры ячменя и кувшин вина. А на что идет камень - на тюрьму, оборонительную стену, на скинию или языческий храм - меня это не касается.
   - По-твоему выходит, кузнецу все равно, будут ли его ножами убивать или рыбу с овощами на рынке чистить?
   - По-моему, все равно.
   - Ни за что не поверю, что ты просто возничий - вашему брату только дай косточки других поперемалывать, а тебе и дела нет до чужого добра!
   - Что мне сказать тебе? - Встав на край телеги, возничий безуспешно пытался дотянуться до еще зеленого граната. - Чужое - не мое! И мое для чужих - чужое.
   - Ну, хорошо... А если царь, зная его причуды, повелит твоими камнями Иордан забросать? Вот была у нас святая река, а теперь не будет ее!
   - Если повысят плату, буду возить свою телегу даже если камни пойдут на побиение языкастых, вроде тебя.
   - Вот что ты за человек? Всю охоту поговорить отбиваешь! Так может, если тебе вместо двух гер муки дать шесть, ты и сам - слезешь с колымаги, возьмешь в руки камень и бросишь в любого, на кого тебе укажут?
   - Просто так указывать не станут - заслужил, значит. Меня дети не спросят - почему я не принес хлеба? Что я им скажу - отказался выполнить свою работу? Так по-твоему?
   Погонщик почесал за ухом, недоверчиво пожевал сухим ртом.
   - По-моему... никакой ты не соглядатай. Ты хуже, чем высохшее дерево - его хоть в печь можно бросить, а такие как ты кончают на больших дорогах или в темных кварталах Гивы. Сегодня отец двенадцати детей, а завтра - наемный убийца, руки которого - несмотря на то, что в крови - всегда начисто вымыты, еще и пахнут какими-нибудь благовониями.
   Возничий нехотя оглянулся на вереницу стоящих позади повозок.
   - Все в Гиву, - сказал он. - Смотри, сколько за нами еще подводов! Как бы тут до завтра не застрять с этакой прорвой.
   - Давай-давай, вези свое добро... Только все равно не нравишься ты мне. Вот говорю с тобой и не знаю, что там у тебя за пазухой - сладости для детишек или воровской нож. Откуда мне знать, - погонщик показал на запад, в сторону Филистии, - а может ты вообще - фараонит! Или не слыхал про таких?
   Возничий обошел телегу и, перед тем, как вскарабкаться на нее и по-доброму прикрикнуть на дремлющих лошадей, проверил все задвижки, что-то подправил-подтянул.
   - Мое дело нехитрое - грузи, разгружай да клячу свою успевай погонять. Гива, хоть и трижды столица, а небольшая - свидимся еще.
   - Ну-ну... - буркнул погонщик. - С таким, как ты и в скинии встречаться не хочется, не то, что в городе.
   Морщинистыми пальцами цвета иссохшей глины он снял с головы замотанную тюрбаном мешковину, подоткнул ею костлявый затылок и приготовился - под закрытыми веками - тут же раствориться, стать придорожной пылью, шелестом гранатовых листьев, а еще лучше - ничем. Только бы в прохладной тени да на сытый желудок.
  

2.

   Акиш, но не тот славный Акиш, погибший вместе с другими правителями пеласгов в Массифе, а его преемник - молодой серен Гефа - всю ночь до первых павлинов пребывал в дурном настроении. Ему не давал покоя сон, который он увидел сразу после вечерних возлияний. Как ни старался, больше он уснуть не смог. Звал жрецов и самых лучших писцов, чтобы те кадили над ним и читали ему скучные манускрипты по правилам орошения неплодородной пустыни, однако ничто не слипало его век. Когда же он понял, что ему не заснуть, велел прийти музыкантам, танцовщицам, наложницам... Нет, никакие утехи с капризами - ничего не могло развеять его самых ужасных предчувствий.
   А снилась ему высохшая земля, на которую падал проливной дождь, однако самой земли он не доставал. Озираясь (ему постоянно казалось, что кто-то следит за ним: оставляет на земле кошачьи следы, при этом рычит и готовится наброситься на него то справа, то сверху, а то и вовсе - из-под земли), Акиш ходил под дождем, протягивал руки, словно взывая к богам, но никак не мог избавиться от ощущения, что не все зависит от его воли, что есть в мире вещи, не подвластные ему. На кончиках пальцев еще оставались невидимые нити - все можно поправить, рядом есть близкие, на которых можно положиться, придворные любят его... Но навязчивые следы, утробный рык вновь и вновь заставляли его оглядываться. После каждого шороха он - непроизвольно - втягивал голову в шею, оберегом, заклинанием произнося: "Я - улитка. Все улитки втягивают шею в голову, когда знают, что им грозит опасность". Слова эти действительно успокаивали его, и он даже не отдавал себе отчета в том, что втягивал он все же голову в шею, а не наоборот. Как бы то ни было, проснулся он с предчувствием скорого (или уже случившегося!) несчастья.
   - Так я и знал, - сказал он не для того, чтобы что-то сказать, но дабы убедиться, что он уже не спит, - меня все оставили! Скоро произойдет нечто непоправимое! Еще эта соль...
   Отголоском чрезмерного ужина (моллюски составляли главное кулинарное торжество) и янтарных мадиамских вин он ощутил приторный солоноватый привкус. "Впрочем, - подумал серен, - вполне возможно, что и от вечерних полосканий морской водой... Нет, точно от вина! Сколько раз себе говорил: тяжесть похмелья не зависит от того - дорогая была сикера или купили ее у уличного торговца! Неужели одному мне нездоровится? Кто громче всех кричал: "Еще мадиамского!" - не придворный ли коротышка?"
   - Позвать царского толкователя снов! - распорядился серен, и безмолвная и неодушевленная тень чернокожего служки тут же - бесшумно и молниеносно - исчезла.

***

   "Видимо, - размышлял толкователь снов по пути к царским покоям, - серену снова не понравился мой подарок - не надо было ему дарить этих черных пантер! Одной-двумя израильтяночками вполне обошлось бы. Если мне этот ливанец снова станет предлагать свой зоопарк - не возьму, хоть задаром! Точно из-за него - а из-за кого еще? - в такую рань Акиш требует меня к себе! Молю богов, чтобы пантеры не набросились на серена, а то за обедом (если правитель меня еще пригласит к обеду!) отведаем мяса диких кошек. Какое-то сумасшествие! Так и знал, что Меркурий сегодня окажется не в лучшей своей фазе! Как же болит голова!"
   Серен его ждал, и сходу, пропуская важные детали и заменяя их своими страхами и предчувствиями принялся рассказывать свой сон.
   - Мне вполне известно, о, правитель, - заговорил все еще сонный, подслеповатый от вчерашней попойки вавилонянин, - чем чревата неосторожность посметь перебить или начать противоречить серену Гефа. Но сейчас, когда ты мне поведал тайну своих сновидений, я наберусь смелости, даже если ты сочтешь ее дерзкой и захочешь наказать меня за эту неучтивость, сказать тебе, что все совсем не так, как ты думаешь.
   Серен кивнул, что означало, что ему понравилась высказанная толкователем снов готовность понести наказание.
   - Соленая слюна, о, царь, - продолжал ободренный вавилонянин, - означает непростое предприятие, которое ты задумаешь сам, не слушая ни советников, ни министров, ни военачальников. Тебе не стоит беспокоиться, что во сне не было никого, кому бы ты смог довериться. Боги посылают твоей милости не испытание, а защиту - не человек будет оберегать тебя и не сила рук или оружия, но сами боги станут на твою сторону, так что ни копье твое не сломается, ни щит твой не прогнется.
   Акиш задумался. Видно было, что такого прямого толкования он не ожидал.
   - Не говорит ли мой сон о предстоящей войне? - спросил он, подойдя к стене, на которой с особой тщательностью было развешена царская походная сбруя.
   Придворный толкователь понял, что язык завел его не туда. "Серен намекает не на войну! Слишком мне хорошо известны его подводные камни! Теперь надо выкручиваться - через опасные рифы слов и двойных смыслов вывести мою бедную лодку в безветренную спокойную бухту".
   - О предстоящей войне? - совсем другим голосом - скорым, словно бегущим на цыпочках по воде, и как будто щебечущим - заговорил он. - В начале сегодняшнего утра Луна в созвездии Овна склоняет к спонтанности, но действия в новом направлении не слишком эффективны. Однако неиссякаемое вдохновение поможет получать удовольствие от дел, радовавших накануне. В течение всего дня до самого вечера Луна будет переходить в знак Тельца, что вкупе со вступлением в последнюю фазу цикла может прибавить медлительности и инертности. Может возрасти тяга к удобствам, вкусной пище. Возможно, что ты окажешься во власти эмоций и инстинктивных желаний. Не бойся отдаться на волю своих желаний. Сразу три небесных тела: Солнце, Венера и Меркурий всю последующую неделю будут совершать обход по чувствительному и сентиментальному знаку Рака, который, как тебе известно, отвечает за сферу домашнего, а в твоем случае - государственного очага, а также связан с вопросами обеспечения безопасности. - Зрачки серена начинали понемногу закатываться. "Надо продолжать, - обрадовался толкователь снов. - И, если не дельным советом, так хоть сном успокою правителя".
   - В этот период, - вавилонянин стал понемногу раскачиваться, - ты станешь особенно впечатлительным и ранимым, склонным предаваться мечтам и воспоминаниям. Ввиду сильного дисгармоничного влияния Плутона и Урана, первая половина новолуния окажется достаточно беспокойной. В тех или иных сферах жизни вероятны неожиданные перемены, способные вывести тебя далеко за пределы зоны комфорта. Постарайся не принимать поспешных решений, продиктованных своеволием или некими сиюминутными прихотями. Обрати внимание на своих подданных: твоя отдаленность только усилит нашу оставленность и незащищенность, а посему сильнее чем прежде мы будем испытывать потребность в твоем понимании и сочувствии.
   Толкователь перестал говорить, заметив, как дернулись царские веки, как ровное, после бессонной ночи бледноватое лицо вытянулось, порозовело. Наконец, Акиш слегка улыбнулся и одобрительно закивал:
   - Я ничего не понял из того, что ты мне тут наговорил, но это толкование мне больше нравится, нежели разговоры о предстоящей войне. За это дарую тебе возможность сегодня отобедать со мной.
   Вавилонянин низко поклонился и попятился к выходу из опочивальни. Глядя на свои загнутые кверху носки сандалий, он заметил, что прошел по двум черным шкурам. "Вот тебе и ливанец! Зато буду знать наверняка, чье мясо будет подаваться за обедом. Все-таки не понравился подарок... Что ж, прежде всего осторожность! И упасите меня боги наболтать чего-нибудь лишнего!"
  

3.

   Избитые, в изодранной одежде, голодные, несколько суток не спавшие, но - живые! - Сихора и Захария шли на восток, спускаясь через горнило иудейской пустыни к филистимской равнине. Спасенные пленники навсегда покидали Израиль. Днем отсиживались в пастушьих пещерах, а ночью - будто гиены с выпученными от страха и бдительности глазами - пробирались в сторону Филистии.
   - Даже Каина, - сетовал Захария, - Бог снабдил особым знаком, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его. А нам прятаться надо даже от женщин. Всякий может подойти и сказать: "Царь передумал и послал нас схватить вас и привести в Гиву". Хорошо, если в Гиву, а то и на месте камнями побьют - пропадай тогда душа твоя, Захария! Ценного в ней было не много - утром она доедала крохи вчерашних мечтаний, а вечером грезила, что завтра будет сытнее. Э-эх-х!
   Два главных города пеласгов лежало на их пути - Экрон и Геф. До Экрона было гораздо ближе, однако Сихора сразу поспешил уговорить Захарию бежать в Геф. Купец рассказывал лавочнику всякие небылицы, что мол в Экроне сразу скажут, что Захария - израильтянин. "Тогда, - горячился Сихора, - нам с тобой несдобровать! Тогда мы с тобой пожалеем, что нас не казнили в Галгале. Уж я-то их знаю - так же хорошо, как то, что мой желудок вот уже несколько лет скучает по жирной свинине и настоящим аскалонским винам!"
   Кого "их" Захария не стал спрашивать. Ему было все равно куда идти. Даже если бы Сихора просто сказал, что единственный город, где их могут приютить, это Геф, лавочник бы ничем больше не интересовался. Посохи его уже давно растащили. Возвращаться в Массифу не было никакого смысла, да и везде в Израиле с ним бы безнаказанно расправились, появись он среди местных жителей. Поэтому безопаснее было среди камней, пересохших ручьев, парящих воронов и жалящих скорпионов. С каким угодно зверем готов он был встретиться на пути, но только не с человеком: зверь, если будет голодным или станет защищать своих детенышей, просто разорвет на части его и без того искромсанное тело, а человек, прежде, чем воткнуть в его спину нож, изведет на мелкие лоскутки его нутро.
   "Пусть лучше с ангелом Божьим, от одного вида лица которого я стану земной глиной, пеплом - только не с собратом, роднее которого никого нет и никогда не будет. Так хочется поговорить, кому-нибудь открыться, с кем-нибудь разделить кров, а то и просто - засохшую в дороге лепешку хлеба! Сихора не в счет - я для него никто, пустой звук. Когда он вернется к обычному копошению, он тут же забудет о моем существовании. Хорошо, если забудет, а то ведь может и до самого издыхания своего мстить, понемногу отщипывать. Куда он меня ведет? В Экрон, в Геф? Все одно - Филистия. И без чужбины вчерашнего Захарии больше нет, а там, среди необрезанных, и подавно. Меня больше нет, как нет на земле Иуды - отца моего. Все называли его изворотливым прохвостом. Может, оно отчасти и так, но вот сейчас, когда его нет, я больше вспоминаю его сухие теплые руки, а то, что они были проворнее других, до того мне и дела нет!.. Как же мы все несчастны! Абсолютно все! Одно осознание того, что нас скоро совсем не будет - нигде и никогда больше! - может избавить нас от войн и всякого рода разделов и передряг. Но такого никогда не случится. И сегодня, и завтра мы будем ненавидеть и убивать друг друга. А ошибки отцов так и останутся в прошлом, ничему нас не научив. Составление летописей - самое бесполезное на земле дело..."
   Захария потерял связь и давно перестал слушать Сихору. А купец, не обращая внимания на задумчивость напарника, все приводил и приводил доводы в защиту Гефа:
   - В Экроне, - говорил он, - приносят в жертву людей - а, значит, вполне возможно, что и нас выберут для этой роли. Экрон грязный мегаполис, куда стекается всякая мразь (хотя в Гефе жителей было куда больше). В Экроне за убийство жертвенной мухи совершившего это "ужасное" преступление ждет жертвенный столб...
   На самом деле Сихора уже много лет вынашивал одну давнюю мечту верховного Кир'анифа - объединить все три филистимских культа: Ваал-Зевула, Дагона и Астарты. Затем устранить управление страной пятью серенами, передав власть и верховное жречество в одни руки. После смерти Кир'анифа в роли самодержца пеласгов он видел единственного кандидата - себя. И в том, что он не погиб ни во дворце Нааса, ни при внезапном набеге Саула, ни потом - от меча Доика или Самуила, в том он видел особое благоволение небес. "Боги не захотели, чтобы я царствовал над Израилем, хотя я приложил к этому все усилия. Теперь я понимаю, почему так произошло - они уготовили мне участь куда более достойную. Самодержец пеласгов! Объединитель филистимских богов! Сихора - верховный жрец, вынимающий бьющиеся сердца, милующий и упивающийся священным пивом; он скажет астартовым жрицам навестить его, и они придут, успокоив и омолодив его бренное тело!"
   - Напрасно мы не будем с тобой терять ни минуты, - тараторил Сихора, - по дороге в Геф, проходя мимо израильских поселений, задешево - благо Наасова золота в моем поясе зашито предостаточно! - мы будем скупать плуги, заступы, серпы, косы, топоры, ножи и всякое оружие. Придется, правда, растратиться на телегу с парой мулов, но все это мелочи, которые с лихвой окупятся, как только мы приедем в Геф.
   - Что-то я тебя не понимаю, - сказал Захария без всякого участия - чтобы поддержать разговор. - Зачем скупать всякое старье, к тому же платить за него золотом?
   - Какой же ты недальновидный тупица! - рассердился (как сердятся все маленькие толстенькие скряги) Сихора. - А еще Самуиловыми посохами промышлял! Э-эх ты!
   - Сейчас ты похож на южанина-иностранца, который размахивает руками, пританцовывает, злится, что-то балбочет на своем тарабарском, но толком ничего объяснить не может.
   - Ну-как-ты-не-по-ни-ма-ешь! - Сихора действительно стал трясти руками, притопывать своими пухлыми ножками и злиться до красноты. - Это "старье", как ты говоришь, скоро будет весить больше, чем золото! Вспомни - до победы Самуила над филистимлянами в Израиле не было никого, кто бы умел обрабатывать железо. Ты сам своими глазами видел, что молодой царь не такой твердый и сильный, как судья. Ему бы сейчас укрепить свою власть. Добыча железной руды и кузнечные мастерские не то, на что в первую очередь Саул направит свое внимание. Здесь то мы и воспользуемся моментом. Наша задача убедить Акиша в том, что Филистия сможет вернуть себе былое величие не на поле брани, а в железных рудниках и под кузнечным молотом. Именно так мы вновь подчиним себе Израиль! Мы разорим или перекупим всех израильских кузнецов. И должны будут ходить все израильтяне к пеласгам оттачивать свои сошники, и свои заступы, и свои топоры, и свои кирки, когда сделается щербина на острие у сошников, и у заступов, и у вил, и у топоров, или нужно будет рожон поправить. А потом, когда Филистия соберется с силами и пойдет войной против Израиля, то не будет у них ни меча, ни копья, ни другого оружия. Увидишь, Захария, не останется у них и железного наконечника! Разбогатеем с тобой на кузнечных мехах. Станем продавать Израилю не дерево, не мраморные плиты, не серебро и не драгоценные камни. Саул будет покупать у нас железо! Ты слышишь - же-ле-зо!!! Ха-ха-ха!!! Которое мы будем, по старой памяти, отпускать ему втридорога.
   - Снова ты заставляешь меня идти против моей совести и моих кровных братьев, - огорчился Захария.
   - Не тешь себя надеждами! Ты такой же предатель, как и я, а у предателей нет ни родины, ни родных, ни тем более - совести.
   Они как раз проходили мимо скалистой местности, когда небо начало розоветь, что означало одно - путникам нужно было говорить тише и посматривать по сторонам, чтобы найти какую-нибудь пещеру, где бы можно было пересидеть дневной зной и преследование Захарииных соплеменников. Глаза слипались. Хотелось лечь и вытянуться во весь рост. Неприветливые известняковые валуны создавали естественную тень, среди которых можно было спрятаться от людей и всех настоящих и вымышленных богов.
   Каждый из них выбрал себе небольшую прорешину в скалистой породе. До темноты они просидят там тихо, наедине с собственными молитвами, грезами и полуснами.
   - Ты забыл, - вместо прощания сказал Захария Сихоре, - Саул единственный, кто вступился за нас, чтобы Доик или Самуил не зарубили нас на месте.
   - Тем хуже для него! - пропыхтел Сихора, у которого никак не получалось протиснуться в слишком узкую для него щель между двумя большими камнями: голос его доносился уже из пещеры, хотя ноги еще барахтались снаружи, - если он настолько великодушен или глуп, чтобы прощать врагов, для меня это пустой звук. Мы с тобой идем просить милости у филистимского серена, а это значит, что израильтяне (и Саул, кстати, первый из них!) наши враги.
  

Рицпа

глава пятая

  

1.

   Мерова, старшая дочь Саула, с утра до ночи возилась не с Мелхолой, своей младшей сестрой, а с рыжеволосой хорреянкой Рицпой.
   Эта юркая, знающая себе цену иноплеменница, которой едва исполнилось тринадцать, при дворе появилась совсем недавно. Когда только-только весенний нисан заколосился в полях пшеницей и тяжелым ячменем, они с отцом пришли в Гиву, чтобы, как и многие другие, попытать счастье и лучшую долю в новой столице Израиля. По какой-то случайности они поселились в доме старика, известного тем, что когда-то приютил у себя путешествующего левита с наложницей. Каждое утро, выходя из дому, Рицпа переступала через "проклятый", как говорили в городе, порог и шла к городскому фонтану послушать новости, а затем пересказать их отцу.
   Девочку в Гиве заметили сразу, и совсем не потому, что волосы ее похожи были на убегающую лисицу или скачущую по деревьям белку; и не потому, что отец ее пришел из других земель... Дело в том, что гивяне совсем не изменились. Их до сих пор во всем Израиле называли "содомлянами", про них говорили:
   "Как не запряженная телега не сдвинется с места, так и гивянин никогда не станет на путь праведный".
   А другие подтрунивали над молодым царем, мол, даром, что он помазанник Божий, Гива-то его родной город!
   К рыжеволосой Рицпе с первого дня начали приставать прямо на улице, ломились в их дом, пытались даже украсть ее: двое молодчиков подъехали к фонтану на легкой прогулочной колеснице, уже взяли ее под руки, но она как-то ухитрилась вывернуться и скрыться в узких переплетах улиц.
   Пока опасность обходила ее и отца стороной, но с каждым днем возмущение гивян росло, а недавние шутки и непристойные "комплименты" сменились прямыми угрозами расправиться с ней "не по любви и с предложением законной хупы, а всем скопом, как с последней тварью".
   - Смотри, вон белка идет! Так и крутит своим рыжим хвостом! Заходи - ты справа, я слева.
   - Боюсь, снова убежит, как вчера. И было нас человек десять - куда она скрылась, ума не приложу.
   - На этот раз ей не улизнуть. Потешимся и подбросим ее на порог какого-нибудь постоялого двора.
   - Может, и отца ее? А что, ты с ней, я - с ним, а потом поменяемся.
   - Было бы неплохо! Но теперь не время - дай сначала разделаться с этой потаскушкой, а потом можно и к отцу в гости наведаться.
   Перед тем, как Рицпу ударили чем-то тяжелым и набросили на ее голову кусок не то дерюги, не то мелкой рыболовной сети, она смеялась и весело разговаривала со служанками, пришедшими к колодцу черпать в свои ненасытные кувшины. Разом все остановилось, смолкло и зазвенело. Не ее, а то, что от нее осталось - подняли и куда-то понесли. Скорые шаги: "Попалась, хвостатая!", резкие окрики: "Именем Яхве и Его помазанника!", "Завтра же вас побьют за городскими воротами!..". Побежали. Обмякшее тело ее подпрыгивало и раскачивалось во все стороны. Еще немного, и ей начало бы казаться, что она спит, а вокруг нее бушует соленое море - ломаются кедровые мачты, рвутся шелковые паруса.
   В какой-то момент, словно она наступила в охотничью яму-ловушку, все оборвалось. Рицпа долго летела и все ждала, когда же она упадет на мостовую ("если понесли меня головой вперед, а потом резко повернули, то, должно быть, я в одном из уличных ручейков недалеко от дома старейшин"). Вообразив, как она больно ударится о ("подводы прибывали одна за другой; днем и ночью слышались стуки молотков и скорая перекличка каменщиков") подогнанные, но все равно острые по краям булыжники, Рицпа зажмурилась, перестала дышать...

***

   Когда она очнулась... Стены, замазанные красной глиной... Такие она видела на родине своего отца - там, откуда они пришли... Навьюченные ослы; ночные, около зажженных из пустынной ветоши костров, привалы. Случайные - с умыслом и бескорыстные - люди. Даже не люди - попутчики. Их поиски и надежды схожи: странствование в течение многих недель, месяцев, лет... Ради того заветного дня, когда развяжут тесьмы, спешатся с состарившихся в дороге животных. Город, лачугу, незаселенную пещеру, открытую для всех ветров равнину назовут "нашим новым домом". Старики, сбросив с себя тяжесть начатого некогда пути, блаженно умрут, а их дети будут строить, рождать, возделывать, спорить, доказывать, насаждать, сражаться за веру отцов и благоденствие следующих поколений...
   Едва - от нахлынувшей боли - не ступив в новую яму-ловушку, Рицпа с невероятным усилием смогла повернуть голову набок. Деревянная лестница без перил вела на верхний этаж. На каждой ступени коптили масленые светильники. В углу стояли глиняные - мука, соль, вода, вино - продолговатые амфоры. "Мельница? Винодавильня? Дом лавочника средней руки?" Рицпа нащупала грубую ткань мешковины. "Эти ублюдки продали меня на постоялый двор! Окон нет... Если оставят в этой темнушке, можно так никогда и не узнать где я - в Гиве или уже по ту сторону Иордана. Вот тебе и узнала новости!.. Никому и не вздумалось заступиться... Содом он и есть Содом... Бедный отец!"
   Рицпе показалось, что она слышит приближающиеся шаги. Чуть не вскрикнув от резкой боли в висках, она снова повернула голову. Зажмурила глаза, стараясь дышать не грудью, а животом. Чтобы не подать виду, что она все слышит, девушка мысленно рисовала себе черты отцовского лица, хотя всем нутром всматривалась... Вошли! Остановились. Неужели сейчас они подойдут к ней? Рицпе хотелось исчезнуть, стать невидимой. Только бы ее не заметили!..
   - Нет, уверяю тебя, когда ее принесли, она была жива. Без сознания, но она дышала - я сама видела.
   - Все равно ей нужен врач! Можешь себе представить, если она умрет в царском дворце! Тем более мы не знаем кто она - знаешь, сколько в Гиве пропадает людей! Ни она первая, ни она последняя... Надо позвать Ионафана с Авениром. Во всяком случае, даже если она умрет, поклянись, что это останется между нами.
   - Клянусь, Мерова! Но ее видел Доик, который принес ее в дом. А если мы позовем братьев, они тоже станут свидетелями.
   - Тогда надо звать врача, чтобы не расстроить отца гибелью незнакомки и не наложить на всех нас семидневный пост.
   - Хорошо, делай как знаешь, но, если ты все же решишь, что тайна должна остаться тайной, можешь быть уверенной - я не нарушу клятву.
   - Давай, Мелхола, сначала посмотрим на нее, а потом решим, что нам делать.
   Рицпа слышала осторожное дыхание сестер и каждое оброненное над ней слово. Чувствовала, что на нее смотрят - разглядывают.
   - Она красивая, - сказала та, которую назвали Меровой.
   - Она рыжая, как наш предок - Исав, - заметила Мелхола.
   - Она чужеземка - никто из Израильтянок не носит серьги с изображением людей.
   - Глупая, это не люди, а боги.
   - Она замужем?
   - Не думаю, мы с ней ровесницы.
   - Интересно, кто ее отец!
   - Мне кажется, она из семьи пекаря - смотри, под ее ногтями мука.
   - Или служанка - на ее спине наколоты луна и звезды. Возможно, это знак ее хозяина.
   - А, может, она... - Мелхола что-то прошептала губами.
   - Нет, иначе ее не стали бы похищать, а просто пошли бы на постоялый двор и заплатили ей за любовь.
   Рицпа больше не могла претворяться спящей. У нее затекло все тело, к тому же она вынуждена была подслушивать. Как бы в полусне девушка произнесла что-то невнятное, дернула рукой...
   - Тс-с-с-с, говори тише, она все слышит!
  

2.

   Как оказалось, потом, когда девочки сблизились и Рицпа стала вхожей в царский дворец, та "темнушка", куда ее принес Доик, была одной из самых просторных комнат, предназначенных для гостей.
   Обитателей и редких посетителей дворца окружали простые покои без привычного для восточных владык убранства и узкие темные коридоры небольшого - трехуровнего - строения. Комнаты занавешивались шкурами животных или шерстяными покрывалами. Вдобавок к необжитости, полудикости шатровой обстановки, во дворце не было очага - привыкший вставать на рассвете и целый день проводить на ногах или в седле, Саул приходил во дворец лишь передохнуть, переночевать, а после долгих походов, как он сам выражался, "отоспаться и зализать раны". Дети, окруженные слугами, росли сами по себе. А на мнения иностранных послов, мол, дворец неухожен и выглядит беднее обычного дома любого среднего жителя, царю было наплевать.
  
   В первую очередь Доик и первосвященник Ахия занялись воспитанием Ионафана, Иессуи и Мелхисуа. Солдатская муштра и изучение Закона входило в основные занятия мальчиков. Про девочек, казалось, забыли. Чему их могли научить многочисленные наложницы Саула? С городскими сверстницами они не общались, о подружках не могло быть и речи, так что предоставлены они были сами себе. Можно вообразить, насколько они обрадовались Рицпе! Для них это была не просто девочка - такая же, как и они. Рицпа была спасением от скуки, подарком судьбы, к тому же она была - оттуда, из недоступного для них мира городской жизни.
   Девочки ждали, когда братья закончат свои ежедневные упражнения по стрельбе из лука, метанию из пращи, верховой езде, борьбе - рукопашной, на палках и на мечах. Братья состязались в метании легких дротиков, в беге и в прыжках. Доик обращался с ними, как со своими подчиненными. Девочкам, как бы им не хотелось, не разрешалось присутствовать на тренировках, потому что мужчины раздевались до набедренных повязок, а в их разговорах то и дело звучала грубая солдатская брань.
   Братья вставали и тренировались на рассвете, когда сестры еще спали. Зато к полудню задний двор Саулова дворца пустел, и девочки радостно выбегали на пропитанный мужским и лошадиным потом песок гимнастического плаца. Они тащили с собой кожаные мячи, наполненные внутри бараньей шерстью, крошечные клети с полевой саранчой и стрекочущими даже в неволе цикадами, мешочки с орехами, лимонами и гранатовыми яблоками, коробочки с камнями, по форме похожими на собачьи морды.
   - Сегодня я - первая! - Мерова наскоро выкопала ямку, огородила ее железным кольцом и отмерила два с половиной шага. Достала из мешочка горсть орехов и стала бросать их в лунку.
   Мелхола терпеливо, со все разгорающимся интересом следила за меткостью сестры.
   - Теперь моя очередь, - струйкой воды зажурчал голос сестры, когда в руках Меровы не осталось ни одного ореха. Она вынула из другого мешочка - сколько могла - пять или шесть лимонов, стала на место игрока, и, прищуриваясь и закрывая один глаз, принялась метать их.
   Когда все лимоны были брошены, сестры бросились к лунке подсчитывать, сколько орехов и лимонов угодило в ямку.
   - Так не честно, - расстроилась Мелхола, - ты всегда выбираешь орехи - они меньше и ими проще попасть в цель.
   - Если ты думаешь, - торжествовала Мерова, - что все дело в величине орехов, то давай поменяемся и ты увидишь, что лимоны тут ни причем.
   - Ты хочешь сказать, я не такая меткая, как ты или со мной не так интересно, как с Рицпой?
   - Мелхола, ты просто маленькая зануда. Я и не думала о хорреянке. Но теперь, когда ты напомнила, я буду думать только о ней.
   - В последнее время из-за нее мы с тобой постоянно ссоримся и в который раз не можем доиграть в орехи-лимоны. А до появления Рицпы мы играли и в мяч, и привязывали за нитку цикад, и фокусы показывали, и пели, ходили на ходулях, играли в шары и выдумывали всякие истории.
   - Мы ссоримся, - прервала ее сестра, - не из-за нее, а из-за твоей ревности и глупости.
   - Ну и оставайся с этой воровкой! Но помни - она зачастила в наш дом не потому, что ей так нравится играть в шары или слушать наши музицирования на киноре и невеле! Главная причина в тебе: ты - старшая дочь царя Израиля, а еще она зарится на наших братьев. Как ты не понимаешь - она привыкла к совсем другой жизни, и в отличие от нас с тобой, Рицпа уже задумывается не о сладких цукатах и купленных на базаре соловьях. В следующий раз, когда ей вздумается прийти, понаблюдай, как она засматривается на Авенира. Впрочем, мускулы Доика ей тоже неравнодушны.
   - Любое обвинение нуждается в доказательстве!
   - Мы не в городском суде, Мерова. Самое лучшее доказательство предоставит она сама, когда Ионафан или другие братья оставят свои гимнастические упражнения, станут мечтательными и вместо бега и метания из пращи будут упражняться в игре на псалтири и пении дурацких любовных стишков!
  

3.

   Мелхола была права. Рицпа все чаще - чуть ли не каждый день - появлялась во дворце, приходила с утра и засиживалась до первых звезд. Стражники привыкли к ее огненной голове.
   - "Горящий уголь" - окликали они девушку.
   - Белка! - с нескрываемым желанием глядели ей вслед.
   - Такую, несмотря на запреты, так и хочется подстрелить.
   Целые дни Мелхола проводила в отцовской библиотеке. Там, наедине с манускриптами по истории, медицине и религиозной мысли она втайне надеялась, что сестра прислушается к ее опасениям и прогонит эту рыжую взашей.
   Огневолосая Рицпа входила во дворец, избегая случайных встреч с Мелхолой, напрямик пробиралась вдоль освещенных светильниками коридоров в комнату старшей сестры. Никто никогда не слышал, о чем они там шептались и что делали, но Мерова - после того, как Рицпа покидала дворец - выходила какая-то странная, присматривалась к обитателям дома, словно желая разгадать в них какую-то тайну.
   - Что с тобой происходит? - однажды спросила ее Мелхола.
   - Это со всеми вами что-то происходит, раз вы до сих пор не хотите знать истину.
   - С кем это "со всеми нами"? И что это за тайна, о которой известно тебе одной?
   - Не знаю, готова ли ты услышать или истина сама изберет нужный момент, чтобы открыться тебе.
   Мелхола не отвечала, теряясь: смеяться ей новой выдумке сестры или оставаться серьезной?
   - Посмотрим, - повторила Мерова, - готова ли ты принять истину. Если ты отгадаешь три мои загадки, тогда знай - время пришло.
   "Наконец, - обрадовалась Мелхола, - она оставила эту рыжую и вернулась к нашим прежним причудам".
   - Загадка первая: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь - что это? Загадка вторая: семь, шесть, пять, четыре, три, два, один - что это? И, наконец, третья загадка: от одного до семи и обратно - что это?
   - Знаю, знаю, - после недолгого замешательства захлопала в ладоши Мелхола, - первая - это семь молочных зубов, которые у тебя выпали в период больших дождей. Вторая - это семь зубов коренных, которые вырастут на месте прежних. А последняя - это семь ступеней, ведущих на второй этаж, по которым мы с тобой что ни день бегаем туда и обратно. Отгадала?
   - Нет, думай еще.
   - Ну, тогда это сон фараона египетского про семь тучных и семь тощих коров и про семь полных колосьев и семь тонких. Тощие коровы съели тучных, а полные колосья стали пищей для тонких. Но если это то, что ты мне загадала, тогда я не понимаю, над чем здесь можно смеяться.
   - И во второй раз ты ответила неправильно, - сказала Мерова. - А то, что ты хотела посмеяться над истиной, говорит, насколько ты еще далека от нее.
   - Ну, хорошо, - вздохнула Мелхола, - признаю, что мне не удалось разгадать твои загадки. Расскажи, расскажи мне, а то мне не терпится узнать их смысл!
   - Твоя нетерпеливость свидетельствует о твоей неподготовленности, но твоя решимость все же узнать скрытое за простыми словами...
   - Мерова, говори быстрее, а то твои слова напоминают заунывные речи толстощеких левитов, значение которых сводится к одному - щедро несите в скинию ваши пожертвования.
   - Твой язык, Мелхола, когда-нибудь погубит тебя.
   Мелхола закрыла руками рот, но глаза ее продолжали игриво светиться.
   - Истина числа "7", - начала Мерова, - в нас самих. Один - первенец Иоанафан, два - Иессуи, три - Мелхисуа, четыре - я, пять - ты, шесть - Авенир, наш званый брат, а семь - та, которая принесет всем нам истинный свет...
   - Не истинный, - Мелхола больше ни слова не желала слышать от сестры. - Ты хотела сказать - рыжий! Как ее еще называют - "белка", "лисица"? Может, она и впрямь по ночам бегает в лесных дебрях, ищет себе добычу и зарывается в норы. Знаешь, Мерова, я думала, ты снова стала моей любимой сестрой, которую я знала с самого детства. Теперь я каждый раз, когда мы видимся, спрашиваю про себя: "Кто ты"? Но вместо ответа передо мной мелькает огненный хвост взявшейся из ниоткуда уличной девки. По-твоему, на ней заканчивается наша семья? А как по мне, так Рицпа тебе просто заморочила голову! Одним стенам известно, о чем вы там целыми днями шепчетесь, но спроси любого стражника, где они видят ее по вечерам - на постоялых дворах в мужском обществе! В следующий раз, когда ты захочешь поведать мне какую-нибудь "истину", прошу тебя не упоминать ее грязного имени!
   - Ах, так?
   - Иначе можешь забыть, что у тебя есть сестра и что ее зовут Мелхола.
  

4.

   Помимо мелких и полномасштабных походов против врагов народа Яхве, а также строительства столицы Израиля, Саул считал делом царской важности перенос скинии из Силома в Гиву. Для этого - из северных каменоломней - царь приказал везти отборный гранит, а из Ливана - кедр и кипарис. Фундамент и стены скинии планировалось выстроить из камня, что коренным образом отличало бы ее от палаточного и переносного сооружения Моисея.
   Должным образом организовав строительство и специально наняв лучших финикийских архитекторов, резчиков, плотников, каменщиков, шлифовщиков.., Саул все же предпочитал заниматься военными набегами, обучением солдат, сооружением осадных орудий, засад, наблюдательных вышек, набором действующей армии. Саул, под предлогом собрания войска и заботы о нем, из Гивы переехал в Михмас... Дело в том, что он содержал целый гарем наложниц-иноплеменниц, за которые Самуил всячески обличал и укорял его. А так как судья на время перенесения скинии поселился в Гиве, то царь и не собирался возвращаться назад, объясняя свой выбор тем, что подступы к Михмасу изборождены глубокими ущельями, а само селение располагается на приличной высоте в скалистой местности - в отличие от Гивы, находящейся на хорошо просматриваемом холме, откуда удобно вести наблюдение за передвижением вражеских войск, но никак не прятать и муштровать необученных новобранцев.
   В строящейся столице он оставил старшего сына Ионафана - сильного и богобоязненного юношу. Саул сразу поставил его над тысячей отборных воинов, а, чтобы ноша для него была не слишком тяжелой, Ионафану должны были помогать Доик и первосвященник Ахия.
   Доик фактически являлся телохранителем юного тысячника, отвечая за него головой. На деле же он обучал царского наследника военному делу и тактике ведения войны, тренировал молодых солдат. Что касается Ахии, Ионафан сразу удалил первосвященника из дворца, доверив ему досмотр за проведением дорожных работ, постройкой зданий, мостов, водохранилищ, канализаций, насаждением виноградников, гранатовых и других фруктовых деревьев, а также - за посевом и орошением полей, сбором и заготовкой урожая в новых зернохранилищах. В общем, занят Ахия был достаточно, чтобы не вмешиваться в дела царской семьи. Зато с Самуилом, следившем за ходом строительства каменной скинии, первосвященник препирался по любому поводу - по Закону стены скинии должны были покрывать голубые одеяла, поэтому Ахия настаивал, чтобы будущий каменный каркас выкрасили в голубой цвет, или подобно жертвеннику стены нужно было строить из необработанных валунов. Самуил отмахивался от Ахии, как от назойливого слепня: "О, нет, снова он станет говорить, что ворота скинии символизируют скрижали Завета, а в мире происходит столько зла потому, что Бог, постоянно пребывая в святом святых, сидит на херувимах и ждет, пока ему принесут очистительную жертву!".
  
   На рассвете, когда Доик уже упивался строевой подготовкой, а Ионафан и его ближайшие подчиненные отрабатывали на гимнастическом плацу основные приемы борьбы, ко дворцу подъезжали два всадника. В одном из них узнавался племянник царя - левой рукой, без всяких усилий, он сдерживал буйного, еще необъезженного скакуна. Позади него ехал - серебряный браслет и копье наперевес выдавали знакомые очертания - сам царь израильский.
   - Жив Господь и Его помазанник! - дворцовая стража приветствовала Саула и его спутника.
   По установленному правилу правитель должен был ответить: "Жив Господь, и славно имя Его по всей земле, которую Он заповедал отцам нашим". Но Саул ничего не сказал. Пришпорив лошадь, он проскакал мимо столба с хвалебным стихом в свою честь - "Не был ли Саул, разбивший Нааса-аммонитянина, меньшим из колен Израиля? Яхве Господь воздвиг в нем силу, укрепил его руку и сердце, елеем помазал его на царство".
   Верхом он миновал тенистый оливковый сад и гостевую веранду, где проходили официальные встречи, источник для ритуальных омовений с прозрачной горной водой, бьющей из-под земли, летнюю (прохладную) и зимнюю (натопленную) комнаты, открытую площадку со столами для игры в сенет и мехен , кладовую с запечатанными сырными кадками, с кувшинами масла, вина и михмасского зерна. Наконец, оставив позади замысловатое переплетение коридоров и комнат, Саул въехал на задний двор, чуть не сбив с ног зеленого новобранца.
   - С дороги, нерасторопные увальни! - скомандовал Доик. - Равнение по старшинству!
   Саул, не остановив лошадь, спешился на полном ходу. Бросил Авениру копье, а сам поспешил на встречу сыну:
   - Ну, Ионафан! Ну, понастроил! Я едва не заплутал - и сады, и погреба, и игровые! В мою бытность здесь было попроще.
   От неожиданности Ионафан даже не подумал позвать слугу, чтобы тот принес новый гиматий - так и остался в запыленном и пропитанном насквозь расплывшимися пятнами пота.
   - О твоей аскетичности, отец, ходят легенды. Говорят, ты мог жить на одном хлебе и молоке.
   - Не правда, - вмешался Доик, - царь бы и дня не выдержал без женской красоты! А хлеб и молоко это лишнее - все знают, что в походах Саул питается камнями, встречным ветром, запивая их водой из пересохших ручьев. Или я не прав, царь?
   - Что я вижу, - Саул повеселел, увидев родные лица, а главное - оказавшись в знакомой ему обстановке солдатской муштры и общества, в котором можно особо не задумываться над манерами, - мой тысячник наговаривает на меня, к тому же с трудом справляется с десятком необученных новобранцев!
   - Мой царь, - не растерялся Доик, - сейчас стало модным говорить "льстит", а не "наговаривает". А что до этих птенцов, то если бы вместо них оказалась тысяча озверелых львов, и тогда бы ты заметил их схожесть с двухдневными ягнятами.
   Саул остался доволен ответом Доика. "Молодец! - говорили его горящие глаза. - Побольше бы таких богатырей! Доик - шельма! Как же мне вас всех не хватало!"
   - Герои, герои, - царь подходил к солдатам, каждого похлопывая по плечу. - На тренировочном плацу про вас можно сказать: гибкий тростник - кто помыслит в сердце своем: "сломлю стебель его"? Но окажетесь ли вы такими же смельчаками, увидев бегущих на вас филистимлян? Пора оставить ваше баловство - полчища пеласгов перешли границу и стали лагерем у Михмаса.
   Доик с Ионафаном переглянулись: царь шутит или говорит правду?
   - Сейчас никак нельзя идти на необрезанных! - забеспокоился Ионафан. - Во всем Израиле не осталось кузнецов, все ходят к филистимлянам затачивать свои кирки и топоры, а железные мечи, копья и наконечники стрел остались только у нас - в царской семье. Остальные воины сражаются медными обрубками, один вид которых вызывает недоумение и смех.
   - Не мы нападем, так армия Акиша перейдет в наступление! - отрезал Саул. От прежней веселости не осталось и следа. - Тогда нам вместо осадных орудий, меткого копья и пращи придется показывать пеласгам наши спины и умение быстро убегать с поля боя. Я предпочитаю тактику внезапного нападения. Вспомни Нааса!
   - Астартовы поклонители - не аммониты! - засомневался Доик. - Эти хитрые бестии чуют засаду на расстоянии дневного пути.
   - Ты прав, - согласился Саул, - но они не оставляют нам выбора... Ионафан, собирай свою тысячу. В трехдневный срок я жду тебя в Михмасе!
   - Но, - не понял царевич, - почему я, а не Доик? Назначь его, а с меня будет и того, чтобы находиться в его подчинении.
   - Ионафан! - Саул обнял сына и поцеловал его в обе щеки. - С тех пор, как мы с тобой виделись в последний раз, ты еще больше возмужал и окреп! Теперь тебе не составит труда побороть твоего надсмотрщика!
   - Надсмотрщика? - Доик шутя принял исходную позицию для поединка. - А мне до сих казалось, что Ионафан, сколько за ним ни досматривай, все равно будет беспощадно расправляться со своими противниками, вернее - противницами, ведь основное его поле брани - постель с занавешенными балдахинами!
   - Ха-ха-ха, - от переполнившей его радости Саул обнял и Авенира, державшего за удила две лошади, - смотри, если он одолеет тебя, ты тоже перейдешь в его гарем противниц!
   Все мужчины, бывшие на плацу, взорвались от смеха. А больше всех смеялся сам царь, хлопая себя по бокам, притопывая и раскачиваясь, как бы он сам готовился к рукопашной схватке.
   "Михмас", "собирай свою тысячу", "возмужал и окреп", "трехдневный срок", "надсмотрщик"... В голове Ионафана все эти слова никак не могли выстроиться в одну канву, казались ему бессмысленными и вырванными из разных разговоров... А между тем перед ним уже разворачивалось другое, и, что самое невероятное, царевич сам принимал в этом участие.
   Не отрывая взгляда друг от друга, Ионафан и Доик сбросили с себя одежду, оставшись в одном исподнем. Подобно базарным торговцам они ходили по кругу, подшучивая над внешним видом соперника, но постепенно переходя на ругань, едкие изощренные проклятия:
   - Твоя набедренная повязка, - приплясывал Доик, - годится только для ношения грудных младенцев.
   - А твоя, - Ионафан перепрыгивал с ноги на ногу, - для того, чтобы за городскими стенами повесить всех горластых, и тебя - первого среди них.
   - Меня повесить, а тебя раскрутить как следует и бросить камнем из пращи. Хлестко и метко - о дерево или о гранитные стены дворца.
   - Меня раскрутить и бросить, а тебя выпотрошить - чтобы сначала ты сам увидел все свои внутренности, и чтобы только потом дух оставил твое искромсанное тело.
   - Меня искромсать не так-то просто, проще тебя накрутить на копье и зажарить, как барана - на вертеле.
   - Чтобы весь твой род мечтал околеть на вертеле, так как небесные силы отвернулись от него!
   - Чтобы небесные силы явились каждому из твоего рода, тем самым сделав из вас безумцев!
   - Чтобы наше безумие шло позади вашего!
   - Чтобы...
   Слов уже не было слышно - под всеобщие гиканья и подзадориванья, когда разгоряченные зрители ждали того момента, когда борцы побегут и сцепятся друг с другом, Доик нагнулся, молниеносно зачерпнул рукой и бросил пригоршню песка в глаза Ионафана. Тот схватился за лицо, поднял указательный палец, что означало окончание поединка, но было поздно - Доик сбил его с ног, повалил лицом вниз, навалился всем своим телом и начал душить. Ионафан хрипел, по взлохмаченной бороде его текла не слюна - пена. Лишенный глаз, он отбрыкивался, стараясь нанести удар - наугад, не представляя, где именно голова, а где ноги противника. Не видя ничего вокруг, сквозь острую резь он почувствовал, что его заволакивает в черную дыру: пальцы Доика мертвой хваткой сжимали Ионафаново горло, сплошь покрытое выступившими пульсирующими жилами. "Это конец!" - пронеслось в голове сына Саула, когда один из слепых ударов все же попал в цель. Доик кубарем слетел с царевича, вдавленного, втоптанного в песок.
   - Воды! - заорал Ионафан и, как раненый олень, вскочил на ноги. Авенир и без того держал наготове лохань с водой и только и ждал момента, когда можно будет хоть чем-нибудь помочь брату.
   - В этом полудохлом слепце я с трудом узнаю прежнего Ионафана, - Доик снова пританцовывал и ходил по кругу. - Давай, еще раз подними свой палец! Я его откушу, а следующего царя будут называть "четверопалым"!
   Доик ходил колесом, куражился, бил себя в грудь.
   - Не будь трусом, - Идумеянин снял с себя набедренную повязку, и, сделав из нее удавку, хотел сзади набросить ее на соперника. Но как только ему показалось, что он улучил подходящий момент - шаг, второй... Ионафан, развернувшись, со всего размаха ударил его пустой лоханью по голове.
   Доик пошатнулся, осел, опустился на колени. Из его носа хлынула кровь.
   Публика замерла.
   Шатаясь и отплевываясь, Ионафан кругом обошел поверженного. Отдышался и еще раз обошел его. После чего все быстрее и быстрее стал бегать вокруг Доика. Это означало одно... На каждый круг Ионафана зрители громыхали одобрительным "мавет"! Слово выкрикивалось все чаще, и вот оно уже звучало не набором звуков, а барабанной дробью:
   "Мавет!"
   "Мавет!"
   "Мавет!"
   Среди всех голосов больше других узнавался голос Саула. Еще несколько кругов. Сорвется и полетит, набросится, вопьется, сломит и разорвет в клочья...
   - Сейчас он рухнет на него и раздавит твоего начальника пастухов! - Испуганная Рицпа, все это время подглядывавшая за поединком, выбежала из своего укрытия и стала на колени рядом с Доиком. - Ради забавы твой сын может убить и меня, но если в Израиле слово царя зависит не от толпы, а от самого правителя - скажи "хаим"! Останови поединок!
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Чучела и ночные химеры

глава шестая

  

1.

   Ионафана в армии называли "слюнтяем" и "ставленником папочки". Его приказы исполнялись фривольно, нехотя, вразвалку. Солдаты в открытую говорили, что этот рослый (в отца!) юноша годится лишь для праздной игры на гуслях, но никак не для командования вояками, закаленными в боях.
   Царевич жил бок о бок со своей тысячной сворой в Гиве. Доик (по приказанию Саула) неотлучно ходил за ним по пятам, кроме телохранителя, исполняя роль защитника - от солдатских насмешек и неповиновения.
   Не царского сына, а Доика называли "мой господин", угадывая его настроения по жестам, шуткам, неприкрытым ругательствам. Даже самое скверное отношение Доика к подчиненным воспринималось ими, как должное. Командира обожали, боготворили. Знали, что Ионафан поставлен над ними для виду, на самом же деле их настоящий, неизменный главарь - Доик! Идумеянин следил и строго взыскивал с насмешников и ослушников, хотя в одной из своих потаенных комнат он умел с особым послевкусием смаковать словечки и кривлянье солдат - средство, коим они выказывали свое презрение наследнику израильской короны.
   День ото дня Ионафан все больше чуждался обхода войск, разговоров с десятниками и сотниками. Никуда не показывался из царского дворца, ссылаясь то на занятость, то на неважное состояние здоровья. В армии пуще прежнего стали распускать слухи, придумывать грязные истории о том, почему их тысячник ведет жизнь отшельника. Чего тут только не было и какими красками-специями не приправлялись сплетни! Болтали об огромном гареме, при этом клялись, что количество жен и наложниц составляет тысяча, и что Саул на самом деле назначил Ионафана тысячником не армии, а - красавиц, и что де это и есть его секретная стратегическая задача. Шептались о неизлечимой проказе царевича. Похвалялись - мол, сами видели - несметными сокровищами, на которых Ионафан почивает, а днем неотступно следит, чтобы никто, кроме него, к ним не прикасался. Поговаривали и о колдовстве, и о тайном поклонении другим богам, и просто о том, что Ионафан сошел с ума, и теперь пасется, питаясь травой, вместе с дворцовым стадом овец.
   Ежедневные тренировки на плацу были для царского сына отдушиной. До изнеможения, до мертвецкой усталости пахаря он бросал копья, дрался на железных (во дворце еще оставалось железное оружие) мечах, устраивал кулачные побоища, борцовские схватки, бегал, перетаскивал камни... Все, чтобы хоть на немного забыть преследующий, жалящий треск стрекочущих языков.
   Сколько раз он обращался к Ахие, чтобы урим с туммимом и мудрость первосвященнического кидара подсказали ему выход из сложившейся западни! Однако ставленник Яхве только отшучивался да отнекивался: "На самом деле, - говорил он, - все не так скверно. Армия любит тебя. Ты сам насочинял эти сплетни. Поверь, никто и не собирался строить против тебя козни!".
   - Если все так, как ты говоришь, - недоумевал Ионафан, - тогда скажи, зачем мне нужно наговаривать на себя?
   - Ну, не знаю, - первосвященник закатывал и отводил в сторону юркие, прячущиеся зрачки. В какой-то момент они замечали, что за ними продолжают наблюдать, отчего им становилось неуютно. Тогда они бросали свое укрытие и судорожно искали какое-нибудь другое убежище: за воротом, на кончике подошвы, в смешном эмбрионе ушной раковины - только бы спрятаться, отдышаться, а там... - попробуй не придавать этому такое значение.
   - Не придавать что!? - царевич начинал терять терпение. - В своем ли ты уме? На что ты предлагаешь мне закрыть глаза - на то, что меня называют тысячником юных дев или на то, что среди дворцовых овец ищут безумного царевича Ионафана?
   Вместо ответа Ахия посмеивался одними губами - кончиками книзу:
   - Забавно, любопытно. Такого я еще не слышал.
   Глаза Ионафана тускнели, сам он начинал сутулиться, становился ниже - вровень с невысоким Ахией, у которого по поводу роста были свои головоломки: чтобы казаться выше, первосвященник носил сандалии, подбитые двойной подошвой, и на людях всегда надевал кидар, что, как казалось ему, вытягивало его приплюснутую голову и крошечную шею.
   Поначалу Ахия старался свести все беды Ионафана на нет, а со временем, не скрывая безразличия, стал отмалчиваться. "Да, - говорило его совестливое лицо, - ты неудачник. Что поделаешь? Тебя не любят. А мне какое дело? Что я могу? Впрочем, если хочешь знать мое мнение, то тебе лучше навсегда закрыться во дворце. Ты высокий, миловидный, ты похож на девушку - ну, куда тебе командовать такими рубаками, как Доик?!"
   Отцовские слова о том, что он в течение нескольких суток должен привести свою тысячу к стенам Михмаса совсем повергли его в отчаяние. Ионафан пересиливал себя, чтобы выйти на дворцовую крышу и издали посмотреть на шатающихся без дела, спивающихся, все более неуправляемых солдат. У него опускались руки от ставших обычными донесений о драках, домогательствах, открытом грабеже, поджогах, утопленниках, вспоротых солдатскими мечами, опозоренных девушках, хамстве, вседозволенности... Гивяне во всем винили его, а пьяная солдатня, что ни день, все больше и кровавее распускала руки.
   Надо было что-то делать! Но что? Как заговорить с теми, кто тебя считает за последнее ничтожество? Устроить показательные казни? Грубость обуздать страхом? За одного убитого горожанина вешать десятерых? И вешать не как-нибудь, а своими руками. Превратиться в одного из них - в зверя. Может, тогда до них можно будет достучаться? Но что дальше? Их молчаливые, затравленные, готовые к мести взгляды побитых шакалов... Я боюсь? Да! Каждого, самого невинного из них. Они - все О Н И - по одну сторону, а я - по другую. Как перейти отсюда туда? Где перекинуть мост? Или, пока не поздно, отказаться от царства в пользу Иессуи? Уйти к пророкам Божьим, одеться во вретище. Водимый Духом Яхве, переходить из селения в селение с обличающим словом: "Покайтесь, посмотрите на свою жизнь - скотство и прозябание!". После таких слов, будь уверен, никто тебя не приютит - выдворят из городов. Хорошо, если камнями не забросают. Кому охота про себя правду знать?!.
   Выходит, и там, и здесь одна дорога... Пойти на попятную, значит согласиться со всеми небылицами, которые рассказывают про тебя. Для них это будет лишним поводом надорвать от смеха свои отъевшиеся животы. Думали заклевать, сожрать заживо? Сказали друг другу: "Опрокинем его шаткий престол, а за ним - и престол отца его!". Ничего не выйдет! Хотели содрать с меня кожу, сделайте это на виду у всех. Тогда хоть я сам для себя не буду трусом. Долой дверные засовы! Пора отвалить камень от гроба, куда я заточил сам себя. Или завтра к рассвету моя - М О Я ! - тысяча будет стоять у Михмаса, или они меня разорвут на клочья. И пусть...
  
   Выйдя из дворца, Ионафан повернул на улицу, упирающуюся в городские ворота. Здесь третьего дня он приказал поставить охранный отряд добровольцев. В конце службы (они должны были следить за движением филистимских подразделений, расположившихся неподалеку) им было обещано щедрое вознаграждение. Главным условием были неусыпные дежурства, трезвость, ежечасная смена караула, а при малейшей опасности (если бы пеласги вздумали перейти контролируемую израильтянами дистанцию и хоть на шаг продвинуться к царской столице) немедленное оповещение командования и занятие боевых позиций.
   Под видом охранного отряда филистимляне стали лагерем на перекрестке дороги из Гивы в Михмас. С каждым новым днем в отряде прибывало воинов, количество переносных палаток росло и стены лагеря понемногу, особенно по ночам, перемещались, приближаясь к заветной черте. Ежедневно Ионафану докладывали о продвижении неприятеля, однако у него, в который раз, опускались руки, так как вместе с тем докладывали и о повальном дезертирстве, и о прочих мерзостях, которые в голову могут прийти только ничем не занятому солдату.
   - Смотрите, братцы, царев сынок идет!
   Дозорные лучники, от нечего делать играли в кости на стрелы. Одному явно не везло: его колчан был совершенно пуст. Но это его не смущало: при каждом взбрасывании костяшек он порывался стянуть с себя то кожаные наплечники, то дешевую кольчугу, что вызывало едкий смешок его напарников, словно они только затем и метали жребий, чтобы потешиться над ним.
   - Если проигрался, то стягивай с себя портки, а не мели всякую чушь - ну, откуда Ионафану взяться у городских ворот! Его-то и в скинии не встретишь - заперся за двадцатью замками! То же мне - тысячник! Одно название...
   - Да чтобы мне в жизни не отыграться и не увидеть своих стрел! Ставлю жену вместе с восьмью детьми! Если это не Ионафан, то можешь забирать их, а вместе с ними - и лачугу мою со всеми битыми бутылями и драными - дыра на дыре - циновками!
   Остальные лучники нехотя, все еще ожидая какого-нибудь подвоха, повернули головы.
   - Пусть меня хвостатый Дагон в море утащит, если ты не прав! - От неожиданности лучники попрятали кости в колчаны, а когда пришли в себя, то, переглядываясь, мол, "что это на нас нашло?", выкатили назад костяшки и с еще большим азартом (на сей раз - показным) трясли и с треском переворачивали деревянные кубки.
   - Клянусь Ваал-Зевулом, когда царевич подойдет, первое, что он скажет, будет, как и в прошлый раз, - чтобы я сменил свои лохмотья на новую кожаную сбрую.
   - А ты ответь ему, - вполголоса советовали ему другие, - что филистимляне слетаются на блестящие доспехи, а от от старых армейских рубищ бегут, как от проказы.
   - Нет, нет, - храбрился "неудачник", с высунутым языком следя за - глиняные осколки, брызги, крысы, тараканы, воры, застигнутые врасплох - очередным всплеском заветных камешков, - скажи, что настоящим воинам не пристало надевать медные латы, бронзовые наколенники и серебрить шлем и кольчугу. Запонки и украшения впору носить незамужним девицам, а по-нашему, по-солдатскому, лучше старых драных заплат и не сыскать.
   - Добавь еще, - науськивал первый, - что тренироваться и мускулами играть сподручнее в бою, а не в царских постелях и на гимнастическом плацу.
   - Ладно, ладно, пусть подойдет только - все выскажу подчистую!
   Ионафан приблизился к заставе и уже готов был назвать лучников молодцами, а потом так же молодцевато спросить, все ли спокойно и не было ли со стороны пеласгов движения к городу, но его догнал Доик:
   - Вот ты где! А я тебя искал по всему дворцу. Выбежал на улицу, так мне калики слепые и подсказали.
   - Вишь ты - слепые, а все же заметили! - улыбнулся Ионафан, обрадовавшись своему соглядатаю, так как до конца не знал - как и что он станет отвечать, если все пойдет не так.
   - И эти черти здесь!
   Лучники бросили игру, услышав знакомый голос командира.
   - Только и знаете, что стучать костяшками! Так бы ловко стреляли из лука, как молитесь на свои четырехгранники. Встать! Или вы не видите, кто пожелал видеть ваши немытые рожи?! Не солдаты отборной тысячи царя нашего Саула, а вывалянные в собственных нечистотах бородавочники, загнанные волки, общипанные петухи. Каждый из вас мне принесет по десяти филистимских обрезаний, если, пока мы с наследником престола Израиля дойдем до городской стены и вернемся обратно, вы снова не превратитесь в людей! А то мерзко и подходить - изгадите, а напоследок еще и цапните, как последние лязгающие голодными челюстями псы!
   Воровские, занятые игрой, а затем - осторожные (будто суглинок за мгновение перед тем, как стать земляным оползнем) лица солдат просияли.
   - Яхве - Бог, Саул - царь, Ионафан - наследник престола Израиля! - лучники вскочили со своих - кто на четвереньках, кто полулежа, кто задрав ноги - насиженных мест и в одну глотку отвечали Доику армейским позывным.
   - То-то же! У-у-х, пропитые ваши души! Когда мы вернемся, чтобы, не дыша и всем нутром ожидая приказаний, стояли навытяжку!
   - Как ты их ловко... - сказал Ионафан, когда они немного отошли в сторону. - Мне не хватает твоей прямоты. Я бы так не смог...
   - С ними иначе не выйдет, - Доик выпустил пар, и теперь был готов к задушевным разговорам. - Если ты будешь им по-человечески объяснять, доказывать, уговаривать, эти твари перестанут тебя замечать. А то и вызверятся на тебя. Тогда смотри в оба - стреляют, шельмы, хорошо. Особенно в спину!
  

2.

   Тысяча, поделенная на небольшие (по одному-два десятка) отряды, к темноте была готова к быстрому, а главное незаметному переходу в Михмас. Путь предстоял недолгий, но скалистые ущелья Ефремовой горы затрудняли марш-бросок. К тому же повсюду кишели пеласги.
   Жителям Гивы приказано было устроить праздник с западной стороны - там, где за городской стеной виднелись огни филистимского отряда. Музыка, шумные игрища, женские голоса должны были отвлечь внимание неприятеля.
   Доик на своем невысоком мидийском жеребце выезжал из города первым. Чтобы не выдать себя и других, он намеревался оставить лошадь около ворот, и дальше, как все, идти своим ходом. Но пока армия не вышла за городскую черту, Доик гарцевал, держа в руке зажженный, единственный на всю тысячу, факел.
   - Лисица Самсонова!
   - Хвост падающей звезды! - перешептывались солдаты, чуя "славную переделку", как они называли сражение, под предводительством их обожаемого тысячника.
   - Эх, повеселимся от души!
   - Чему радуешься? Вернемся-то не все.
   - Тебе бы только местечко потеплее занять, да чтобы с шенкаром и девками. Коли сдрейфил, иди во дворец к Ионафану, там таких трусов, как ты, много, а он среди них - первый.
   - А Ионафана-то и не видно!
   - Вот-вот - кому геройский венец носить, а кому похваляться царским первородством и любовными утехами!
   Впервые армия, не считая отдельных вспышек и перепалок, шла молча. Запрещено было все: песни, громкие разговоры, смех. На случай засады оружие держали наготове. Пехота... Колесницы с верблюдами должны были прибыть в Михмас следом - под прикрытием лучников и метательных орудий.
   Скрипели потертые походные сандалии из бычьей кожи. Внутри двигавшихся колонн слышалось частое дыхание. Солдаты втягивали носами ночную свежесть, глазели на рассыпанные щедрым сеятелем звезды и одинокую холодную сталь полумесяца. К таинственным звукам (мелькание - камни, брошенные из пращи, меткие стрелы - летучих мышей, колыхание крон, всплески воды, потрескиванье цикад, клокотанье и уханье ночных сов, наконец - только задумаешься, прикорнешь на ходу - полное отсутствие всяких звуков) примешивался теплый, розоватый, медовый до приторности, до ядовитости туман ночных цветов, наполненный копошащимися в нем насекомыми.
   Открылись (каждый слышал ржавое ерзание засова) городские ворота. На стенах остался небольшой отряд тех, кто, бросая жребий, вытянул короткие полоски. В случае осады первыми (а потом - и оставшиеся горожане) должны были погибнуть они, так как с уходом армии царская столица больше не представляла опасности для филистимлян. Солдаты знали - как только пеласги догадаются о замысле Саула, они тут же нападут на Гиву, спалят ее, а местным крестьянам прикажут перепахать и засеять место пепелища диким овсом. Заранее они передали уходившим в Михмас товарищам все свои драгоценности - жалованье, самодельные зеркала для жен и глиняные "собачки" и "коники" - для детворы.
   - Не повезло вам! - обладатели счастливого - те, кто вынул короткие полоски - жребия прощались с оставшимися в городе солдатами.
   - Свидимся в преисподней!
   - Поживем за вас, если самих не подстрелят!
   - Перед тем, как получить дротик в живот, поиграйте тут.
   - Солдату одна дорога - никто насильно не вербовал, сами себя продали за четверть шекеля в день"...
   Доик отдал последние секретные распоряжения - выделить часть людей для охраны колодцев, другую - для охраны царского дворца и третью - для незаметного (под видом пастуха или пророка Божьего) бегства царевича, если пеласги ворвутся в город.
   - Яхве - Бог, Саул - царь, Ионафан - наследник престола Израиля, - прощались в полголоса с обреченными солдатами. - Вернемся с победой. Бог милостив, может, еще и свидимся.
   Затрещали засовы железных ворот, и вся тысяча осталась в сырой непроглядной тьме. Будто с каждого из них сорвали защитный покров. Луна, как загнанная в ловушку мышь, металась в рваных облаках... Люди шли, не видя лиц друг друга: спины, походная сбруя. Кого тут только не было: крестьяне и мастеровые, шумные торговцы и осторожные отцы семейств. Даже будучи подпоясанными оружием, они всё еще никак не могли сказать, кто они - разбросанные песчинки потомков Иакова или единое дыханье царевой тысячи. Однако, чем больше они уходили во мрак, тем очевиднее для каждого из них становилось то, что теперь они цепь - достаточно вынуть одно кольцо, чтобы все превратилось в нагроможденье слов заученных наизусть молитв, тоски по дому и боязни, что вот-вот с какой угодно стороны вылетит со свистом дротик, и больше никогда и ничего не случится - застынет и околеет вместе с обглоданными ветром камнями, с рассыпанной до горизонта звездной мишурой.
   Не успели последние пехотинцы выйти за городскую ограду, как со всех сторон на них налетел отточенный, дробный, раскатистый конный топот, гиканья, всадники с факелами и легкими копьями наперевес. На всем скаку мчались они прямо на тысячника.
   "Засада! - пронеслось у Доика в голове. - Назад поздно! Сейчас нас тут всех положат. Нашелся же кто-то предатель!"
   - К бою! - скомандовал он. - За каждого конного - день отпуска! За каждого рефаима - неделя. Соберись, ребята! Вырвемся отсюда, сам пойду с вами в бордель и винные погреба!
   Лошади смоляными воронами выскакивали из темноты. Хищными рыбами. Вздутые окаменелые бока, чешуйчатые латы, искры разворошенных улей, сбивающие с ног жужжащие - навылет - пчелы. Свист, взмахи, вслепую - вперед и вокруг себя. Где свои, где пеласги? Наотмашь - руки и рукоятки. Копья, стрелы, камни, пущенные наобум. Крики, проклятия богов - этих и тех. Прут и прут! Сколько их? Отовсюду - гривы, хвосты с привязанными кусками железа. На ходу - ранит, с корнем конечности отрывает от теплых мускул. Кусками. Спины, головы, животы. На всем скаку. Галопом из самых подземелий пеласговых. Конница! Кто остановит это безумие? Кто они - люди, демоны?
   - Что за чертовщина!!! Сто-ой! - Доик вскинул вверх два меча, которыми во все время атаки орудовал, как мельничными жерновами. - Сто-ой!
   Тысячник подошел к одному сброшенному всаднику, пнул его ногой. Из "филистимлянина" посыпалась солома, в сторону покатилась тряпичная голова.
   Разъяренные, запыхавшиеся, перекошенные удалью лица солдат недоверчиво смотрели на чучело.
   - Их тут тьма, ребята! Смотри, страшилища какие! И ни одной живой души!
   - Ничего не скажешь - славно порубились!
   - Ишь ты, заместо всадников - пугала!
   - Зато все живы.
   - Даром, что четверых сбил! Пропадай неделя отпуска!
   - Что отпуск? Я рубил, не считая.
   - Чего жаль, так это красавиц и вина!
   Идумеянин поднес зажженный факел к навзничь опрокинутой кукле. Не торопясь, перевернул. Огнем ткнул в ворох нахлобученной одежды. Чучело к великому удовольствию солдат вмиг занялось пламенем. Лежащее рядом пугало он проткнул дротиком, все еще сомневаясь и - малейший вздох, просьба о пощаде - готовый изрубить его на лоскутки.
   - Сто-ой! - уже помягче, но все еще с опаской и словно с оглядкой скомандовал Доик. - А вдруг среди них живые есть?
   - Они такие же живые, как пеласговы идолы! - солдаты побросали оружие, потешаясь над вражьими "трупами" - тормошили их, обнимали, садили на колени, казнили, делали вид, что приносят их в жертву, разрывая "грудные клетки" и вынимая оттуда "бьющиеся сердца" - копны сухой соломы.
   - Вон, коней к рукам прибрали - и то славно!
   - Славно-то славно, только, братцы, кони-то не филистимские! Филистимкие-то все подкованные, а наши - вон! - босыми бегают.
   - Твоя правда, - многие оставили свои "жертвы" и бросились подгибать и показывать друг другу конские копыта.
   - Я где-то уже видел этих кукол! Здесь что-то неладное... - Доик потянулся за воткнутыми в землю мечами, но в тот же миг из темноты вынырнула лошадиная морда. Всадник - уже не мнимый - стремглав подскочил к тысячнику, слетел с коня и всем своим телом навалился на обездвиженного Доика.
   "Вот она - смерть!" - подумал тысячник, почувствовав на своем горле холод и остроту лезвия.

***

   Как только солдаты опомнились и, с криками и поднятыми копьями, ринулись на помощь своему командиру, всадник вскочил на ноги, поднял с земли факел. Приставив его к лицу, сорвал маску.
   - Это же Ионафан!
   - Царевич!
   - Вот тебе и слюнтяй!
   - Ага, шутка ли - повалить Доика!
   - И хватка у него, как у нашего брата.
   - Какого дьявола! - выругался тысячник, вставая и отряхиваясь от песка. - Я думал, ты, как мы и договаривались, остался во дворце. К чему весь этот балаган?
   Нарочно, для смеха солдат, он прихрамывал, охая и жалуясь на отбитые бока. По всему было видно, что Доик, после бутафорского боя и ряженого нападения, очень рад Ионафану. - Еще немного, и ты бы зарезал меня, как невинную горлицу. А что, признайся, на тренировочном плацу больше не осталось чучел, а? Вот где я их видел!
   Однако царевич и не думал смеяться. Он поднял - так, чтобы его все могли видеть - факел над головой, а когда понемногу хохот и словесные колкости смолкли, Ионафан указал на город:
   - Там остались семьи большинства из вас, - сказал он, впервые ощутив необыкновенное - его слушали! - Если мы сейчас покинем эти стены, назавтра - и вы это знаете лучше меня! - от них останутся развалины и пепелище. Ваших родичей вырежут или уведут в плен, сожгут царский дворец и скинию. Думаете, пеласговы соглядатаи не заметили, что целая армия покидает город? Разве вы не видите - они только и ждут, чтобы мы оставили столицу!
   - У нас с Акишем соглашение, - ловким отточенным движением Доик вложил свои мечи в ножны и заткнул их за пояс, - друг на друга не нападать. Ты что, войны захотел?
   Ионафан, казалось, только того и ждал:
   - Ни сегодня-завтра войне все равно быть! Так почему не прямо сейчас? Или ты наивно надеешься на мирное сосуществование с теми, кто отобрал у нас земли, лучших воинов и кузнецов, обложил нас непосильными налогами? Уже завтра в городах наших будут стоять филистимские отряды, в домах наших они будут спать и есть, обнимать наших жен и говорить с нашими детьми на своем наречии. При этом они будут думать, что делают нам добро, а воюют с нами не потому, что хотят уничтожить Израиль, но из великой к нам милости, желая вылепить из нас, неотесанных пастухов, народ цивилизованный. Увы, но быть цивилизованным, значит одно - исповедовать их веру и говорить на их языке! Да, настанет время, когда мы, наконец, опомнимся и поймем, что заблуждались. Но будет поздно - пеласги прогонят нас с земли предков наших.
   - Да не будет этого! - вмешался Доик. - Как ты хочешь сражаться с ними? У наших удальцов медные мечи, бронзовые наконечники да кожаные латы, а у них - все из железа! Или ты начнешь проповедовать, мол, Бог с нами, ату их, ребята? Хватит! Наслушались Самуила! Теперь над нами стоит не Бог, а царь.
   - Нападем на них прямо сейчас! - Ионафан чувствовал: если за ним армия не пойдет сию минуту, она не пойдет за ним уже никогда. - Напустим на них чучел, а когда они побросают оружие и станут потрошить да потешаться над их соломенными головами, тогда мы и раздавим их! Верный расчет! Если ты сразу не заметил подмены, они и подавно ничего не поймут.
   - Сорви-голова! - посмеивался Доик. - Все, что ты говоришь, верно, но здесь тебе не с куклами, набитыми соломой, воевать. Ты их - пеласгов - еще не видел! И ты еще не видел их великанов. Снаряжение одного такого верзилы, как три кузнечных наковальни. Не суйся! Что я потом твоему отцу скажу - не уберег? Мало того, что из-за твоей глупости война разгорится, так еще отец твой меня до десятника разжалует.
   - Если ты будешь меня удерживать, я объявлю тебя дезертиром!
   - Э-э, - Доик лениво почесал под мышкой, - боюсь, что, даже если ты сделаешь это, тебе никто не поверит. Доик - дезертир?
   - А что, командир, - сказал кто-то из первых рядов, - пусть попробует! Веди нас, Ионафан!
   - Ведь вправду, никто из наших не догадался. А ребята не из простых - стреляные!
   - Все равно в Михмас воевать идем. Тьфу на Акиша и на его соглашение.
   - Не мы, так они первыми начнут.
   - Правду говорит царевич - ни сегодня, так завтра. Уйдем, а язычники Гиву сожгут.
   Доик заметил: многие бойцы не слушали ни своих товарищей, ни царевича, ни его. Вместо этого они с тоской смотрели в сторону городских стен, откуда доносилась веселая музыка. Гива играла и пела, не подозревая, что прямо сейчас решалась ее судьба.
   - У меня есть план! - заговорил Ионафан. - Посадим на лошадей пугал и пустим их прямо на рефаимов. В руках у каждой куклы будет по зажженному факелу. Мы же зайдем с другой стороны филистимского лагеря и будем поджидать.
   - Эх, - Доик махнул рукой, - будь по-твоему! Но сразу говорю тебе - ты спятил! Если пеласги пронюхают, они передавят нас всех, как виноград.
   - И пусть! - согласился Ионафан. - Хотя бы погибнем в бою. Или у солдата есть другая доля?
   - Тогда сделаем так, - тысячник, нутром чувствуя предстоящую битву, мысленно уже подбирал людей, которых он поставит в авангард, - пустим с десяток пугал, а следом за ними поеду я.
   - Отлично! - царевич в два счета оказался в седле. - Только сразу за пустышками поеду я, а уже за мной - ты и твои головорезы.
   - Мушиная клеть! Делай все, что на сердце у тебя, - отвечал Доик перед тем, как обменяться с Ионафаном оружием. - Э-эх, вижу, что ты не случайно тогда одолел меня на плацу!

3.

   Саул не спал.
   Ему не давала уснуть жара. Полупрозрачный воздух, больше похожий на клейкое варево - кисельное, застывшее. Речной ил, медленно оседая, в десятках метрах от дна зависал и дальше не падал. До какого-нибудь "потом", до всеобщего воскресения...
   Было что-то еще, что не позволяло ему погрузиться в мутное забытье. Комариный писк. Или непонятное, но осязаемое - сплошной береговой линией - гудение. Что там - за соленым штилем, скрывающим в каменных расщелинах прячущихся крабов и каракатиц? Их черные лоснистые тела покачиваются в такт пенящимся наверху волнам.
   Запертая на щеколду, дверь становится легкой добычей. Для ночного вора, подосланного убийцы. На цыпочках, на четвереньках, по стеночке. Не опрокинуть, случайно не наткнуться - кувшины, обувь, оружие, брошенное впопыхах. Летние, зимние комнаты. Направо - спальня, прямо и наверх - выход на крышу. Ступени - одна, вторая. Третья - наполовину стертая. Еще две и - нога проваливается, утопает в ворсистом настиле. Ковер. Пахнет верблюдом, потом, босыми ногами, острой и сладковатой мочой. Еще шаг и обдувает спасительным сквозняком. Коридорный мрак отступает, редеет. Бледные, подкрашенные молоком лужицы разлиты по глиняным потрескавшимся стенам, по низкому потолку. В них - едва уловимое движение (смешивание горячей и холодной воды) качающихся занавесок. Дверной проем. Натянутая удавка. По обе стороны спящие служки с приклеенными к рукам опахалами. Дыхание затаив - к расстеленному посередине царской спальни соломой набитому лежаку. Навзничь опрокинутое тело - на животе, лицом в подушку - растянулось лунным пятном, выпростав руки, распрямив уставшие за день. Ноги. Морская звезда, мокрая половая тряпка.
   Оттуда, из лунного тела, из распластавшегося осьминога доносился шепот, слезные всхлипыванья. Отдельные слова, все остальное - мычание, зубной скрежет.
   - Не подходи! - в который раз заклинал он невидимого гостя. - Я знаю, ты здесь. Ты пришел забрать меня. Думаешь, я не слышал, как ты подкрадывался? Еще с улицы, с самой щеколды. Вижу тебя насквозь. "Лежит, - думаешь. - Ничего не почувствует. Я его сзади. Воловьей жилой. Крест-накрест. Даже не проснется". Все вижу! Даром, что лицом в подушку. У тебя свои уловки, у меня тоже - свои. Подойдешь, а я - в то самое мгновение, когда ты уже решишь, что вот, он спит, прямо сейчас - развернусь, да и посмотрю на тебя. Что ты мне тогда скажешь? В чем будешь оправдываться? Или бросишь все и побежишь?..
   Дикой горлицей, набравшей высоту (вот-вот скользнет вниз, сложив крылья, падая, а там, едва коснувшись земли, снова взметнет, чтобы, задержав дыхание, замереть, глядя на кроны мохнатого тамарикса, нагруженные спины животных, покатые крыши, нелепые фигурки смешных людей), голос, перед тем, как снова заговорить, словно зависал в воздухе.
   - Учитель, слава Богу! Это не он, это - ты! - Руки Саула нащупали седину Самуила. - Где ты был? Я так долго искал тебя. Как же много мне нужно тебе рассказать! Ты совсем забыл своего воспитанника. Учитель, все ближние желают мне зла. В глаза говорят одно, думают о другом, замалчивают третье, делают четвертое, а потом, рисуя совсем иную картину, похваляются или оправдывают себя.
   - Что тебе? - отвечал Самуил, целуя Саула, как давным-давно, в уже несуществующем детстве - в захолустном Силоме перед святым святых или перед жертвенником. - Мой мальчик, для тебя одинаково должны звучать ядовитая похвала, слова женщины, брань или проклятия. Все это уловки, и играются они на одном и том же инструменте. Какая тебе разница, как о тебе говорят люди? Сегодня одно, завтра иное. Делай свое дело и не задумывайся. Молись и благодари Бога, что ты такой, какой есть.
   - "Ядовитая", "похвала", "женщины", - повторил Саул, и ему показалось, что пророк говорит совсем о другом. - Нет, вот уже столько времени, как я обхожу женщин стороной. Их ласки для меня пустой звон.
   - Тебе нравится, когда люди говорят о тебе хорошо, - Самуил гладил Саула по волосам и бороде. - Тебе нравится, когда имя твое произносят старейшины. Именно поэтому ты сравниваешь их с гиенами, ведь от них так редко слуги твои слышат приятные о тебе слова. А когда ты становишься на молитву, то сердце твое не слышит слов твоих. К тебе приходит отчаяние, тебе кажется, что Бог тоже не слышит тебя. Знай, именно в эти минуты Бог стоит рядом и отчаивается вместе с тобой.
   - Скажи, учитель, как скоро Ионафан унаследует мое царство?
   - Не сегодня и не завтра.
   Саул остался доволен ответом: "Бог дает мне еще много лет правления".
   - Отпусти Доика и Ахию, - Самуил сел на край циновки, - они тебе западня. Они уничтожают твою душу.
   - Первосвященник и мой тысяченачальник? - не поверил Саул и как бы шутя переспросил. - Если мне их нужно обходить стороной, кого мне еще опасаться?
   - Той, - отвечал пророк на полном серьезе, - которой нет, но которая неотступно следит за тобой. Пока я здесь, тебе ничего не угрожает. Но она ведьма - она переживет меня.
   - Ты хочешь, чтобы я изгнал из среды Израиля колдунов?
   - Да, этого хочет Бог. Но ее тебе будет сложно изгнать.
   - Учитель, я - царь! Завтра же Доик распилит этих нечестивцев деревянными пилами. А где не достанет царская рука, там сам народ побьет их камнями. Всех подчистую.
   - Всех да не всех... - вздохнул Самуил.
   Седые волосы старца касались его сильных плеч. Старость нисколько не мешала ему, не смущала его строгого внимательного лица. По-прежнему он оставался бодрым и выносливым, как десяток лучших пехотинцев. Глядя на него, Саул вспоминал Моисея, зрение и крепость которого не истощились и в сто двадцать лет. "Вот так и учитель - Господь заберет его, как цветущую сикомору, в полном расцвете сил. Ум его будет при нем и память его не оставит. Тление не тронет его святого тела, а гроб его будет не местом скорби и плача - всякий пришедший к нему обрадуется и обретет надежду".
   - Не думай обо мне ни хорошего, ни дурного, - Самуил нарушил ход его мыслей. - Господь Сам укажет мне землю, возделать которую мне предстоит. Пока я здесь открой мне душу свою - мне и никому другому. И если найдется в тебе грех, то я добровольно возьму его и понесу, чтобы ты оставался непорочным... Вот уже которую ночь ты видишь один и тот же сон. Почему ты скрываешь его от меня? Египетской саранчой он гложет тебя. Еще немного и ты начнешь говорить в сердце своем: "Не страшно. Сновидение не причинит мне вреда, если никто не узнает тайны моей". Как только ты так решишь, знай - силы оставят тебя, над головой твоей больше не будет защиты.
   - Учитель! - на Сауловых глазах выступили и потекли слезы. - Как ты узнал? Я хотел сказать - если бы ты не заглянул в мою душу, я бы так и остался с камнем на шее. Но теперь... - Он сильно зажмурился, стараясь до мельчайших деталей вспомнить то самое сновидение. - Перед тем, как ты пришел... я снова, как и в предыдущую ночь, увидел праотца нашего Авраама... Вот они с Исааком поднимаются на гору Мориа, оставив внизу осла и двух солдат. Я иду за ними. Могу прикоснуться к ним, к вязанкам дров, заготовленных для всесожжения. Отец наш Авраам идет налегке, а дрова несет Исаак. Я хочу помочь ему. Протягиваю руку, но он отдаляется. И чем больше я приближаюсь, тем они дальше от меня. Наконец, со святой горы стали видны дальние земли. Туман стелился под ногами, частые кустарники репейника цеплялись... только тогда я заметил, что мои спутники оставили свои сандалии у горного подножья. Тогда я вспомнил слова: "Сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая". Мне это показалось чудесным, ведь они шли босиком и ничто не причиняло им вреда, а мои ноги, несмотря на сандалии, сплошь были покрыты царапинами и кровоточили... На вершине уже стоял сложенный из нетесаных камней жертвенник. Авраам стал раскладывать огонь. Связал и положил сына на жертвенник. А я все жду: вот-вот появится ангел и отведет руку его. Но вместо этого Авраам вонзает жертвенный нож в сердце сына. Потом еще и еще. Я хочу проснуться, открываю глаза, но вместо привычных покоев вижу озверелое, перекошенное злобой лицо отца моего... Авраама... Я - Исаак, и меня приносят в жертву. Уже чувствуя приближение чего-то глиняного, сковывающего меня от ног до головы, слышу блеянье где-то там - в кустарниках. Хочу сказать: "Остановись, отец! Господь усмотрел себе иную жертву. Оглянись!". Но сказать ничего не могу, а отец все наносит и наносит, жалит... Уже и боли нет. Болото холодное, вязкое, будто в нитках запутался. Выход ищу. В рыболовной сети. Делаю усилие и запутываюсь еще больше. Наконец, слышу отца: "Это и есть твоя настоящая смерть!". И голос его сливается с овечьим блеяньем. А дальше все до самого утра темно... Потом проснулся и даже подумал, что ничего подобного мне не снилось.
   - Что тебе? - повторил Самуил, целуя Саула в лоб. - Делай свое дело и не задумывайся. Не долго мне с тобой еще быть - скоро ты останешься один, осиротеешь. Но и тогда ничего не бойся и надейся на Господа. Всегда молись и благодари за все... А теперь сюда со срочным поручением идет Доик. Он сообщит тебе, что твой сын Ионафан разбил филистимский отряд на подступах к Гиве и что пеласги только этого и ждали, дабы никто не сказал, что войну начали они первые. Во главе с Акишем они идут на Михмас с восточной стороны Беф-Авена. Ты встанешь и протрубишь по всей стране, возглашая: да услышат евреи! Когда же весь Израиль услышит тебя, собери армию в Галгале, и ущельями и скалистыми местностями пробирайтесь к Михмасу. Когда ты увидишь филистимлян - не бойся! Господь предает их в твои руки. И пусть тебя не смущает, что их великое множество - тридцать тысяч колесниц и шесть тысяч конницы, и народа, как песка на берегу моря. Не смотри на лица и не страшись человека - уповай на Господа, ибо в тот день будет тебе от Него испытание. Никого не слушай - ни Доика, ни Ахию, никого из твоей армии. Ровно семь дней вы будете стоять при Михмасе. Тех же, кто будет говорить тебе: "Пеласги осадили город и зажали нас кольцом - в век нам не выбраться отсюда живыми", казни на месте, чтобы они не были соблазном для других. По истечении семи дней я приду в Михмас, и мы принесем с тобой всесожжение и мирные жертвы - это и будет тебе знаком, что Господь упрочит царствование твое над Израилем навсегда. Сын мой, - говорил Самуил, растворяясь в лунных лужицах, превращаясь в благоуханный кадильный дым, в легкие перья утреннего тумана. - Молитва моя с тобой. Не бойся!
   Саул только успел подумать, что было бы хорошо, если бы пророк всегда оставался с ним рядом... Однако внимание его отвлек шум приближающихся шагов.
   "Доик пришел! Все, как сказал учитель", - подумал он, открыл глаза и - проснулся.
  
  
  

Боцец и Сене

глава седьмая

  

1.

   Аудиенция с Акишем Лахмию была назначена на полдень. Отложив все свои дела, он с восходом солнца приказал вымыть себя и натереть благовонными маслами.
   Рабыни-эфиоплянки умело массировали его невыспавшееся тело, однако он все никак не мог расслабиться - ворочался на лежаке, не представляя, зачем он вдруг понадобился серену, и что правитель станет у него спрашивать.
   Тонкие, пахнущие жасмином и лавандой, сильные, молодые рабыни могли, если бы он пожелал, развеять все его переживания. Для него они были доступны в любой момент ночи и дня, но и они сами не прочь были угодить своему господину. Несмотря на это Лахмий ни о чем другом думать не мог. Глазами пустынного отшельника он рассматривал их похотливые скользящие руки. Невольно, как бы он ни сопротивлялся, мало-помалу по всем его конечностям разливалась приятная свежесть, а комната наполнялась то резкими, то едва уловимыми облаками мяты, шалфея, мелисы, пихты и сандала. Застоянная головная боль отступала под воздействием цитрусовых. Чайное дерево и абрикосовые косточки наполняли его нутро давно забытым ощущением молодости.
   Лахмий отказался от завтрака, выпив только холодного козьего молока и съев лепешку из инжирной муки. Молчаливый раб-учитель принес праздничный калазирис и стал неспешно одевать своего хозяина.
   - Небось, скучаешь без учительства? - спросил приободренный и посвежевший Лахмий.
   - Скучаю, - отвечал старый слуга, - но не без учительства, а без детей твоих - все они уже выросли, разбежались кто-куда. Вот я, обуза старая, ни на что больше не гожусь, как на принеси-подай.
   - Значит, тебе не нравится твоя новая должность?
   - Рабу не может что-то нравиться или нет. Но если ты спрашиваешь меня, как человека, то скажу прямо - вместе с твоими детьми из дома ушла и душа моя. Теперь вот - доживаю.
   - Совсем я распустил вас! Попробовал бы ты другому господину сказать, что ты - человек или что у тебя душа есть!
   - Поэтому, Лахмий, я и благодарю богов. За такого господина, как ты, только молиться надо.
   - Не смей мне говорить о богах! Есть боги не доступные ни мне, ни тебе, а есть жрецы, которые сдирают с нас кошельки, полагая, что исполняют предписания богов.
   - Жрецы поставлены между нами, грешниками, и - горним миром.
   - "Грешниками", "горним миром"... Эх, ты! Слово в слово готов повторять за их кликушами. Моя бы воля, по миру пустил бы всех этих благовидных и просиявших!
   - Грешно ты думаешь о священниках, господин. Один, может, и хапнет лишнего, так потом с него и спросится больше. А других, которые праведники, зачем в один ряд с ними ставить? Вон, и дочь твоя - жрица. Селла, - задумался слуга, пока опоясывал Лахмия тканым с золотыми вставками ремешком, - стрекоза стрекозой! А ведь ее вот такую помню!
   - Или ты замолчишь, или завтра же можешь убираться на милость своих любимых заклинателей. Посмотрим, как они примут тебя! Проявят к тебе милость или нет. У меня бы в ногах валялись, чуя тучное вознаграждение. А тебя и не заметят - как сквозь воздух посмотрят.
   - Что ж, и поделом мне, - вздохнул раб. - Я и есть воздух. Что от меня осталось? Вот если бы на детей твоих еще хоть раз взглянуть, вот тогда можно не только пойти побираться, а и вообще помереть.
   - Рано тебе, - пригрозил Лахмий. - И не думай! Все это глупости! Ты мне еще нужен. Вот тут еще затяни потуже, а то ненароком повернусь, тесьма и развяжется.
  
   Лахмий сидел около фонтана, ожидая людей Акиша. Того требовал дворцовый этикет: приглашенные на аудиенцию, будь то иноземный посол или родной сын серена, не могли сами подойти к царским воротам в назначенное время. Случалось, когда посетитель ждал прихода сопровождающих не один день - не раздеваясь и постоянно поддерживая себя в надлежащей форме. Они могли постучать, когда угодно. Ночью, во время соляных ванн, прогулок, чтения свитков, за игрой в настольные сенет или ур, за ужином... Поэтому обычная жизнь в доме Лахмия замерла. От прежних звуков осталось немногое - на заднем дворе по-прежнему мяукали павлины, изредка с улицы доносились окрики торговцев, обрывки смеха солдат и щебетанье детворы. В фонтане шумела вода, в которой беззаботно и неспешно плавали чешуйчатые спины, яркие плавники. То и дело губастый грустный рот зеркального окуня появлялся на поверхности, лениво заглатывая остатки инжирной лепешки.
   Едва Лахмий стал погружаться в бесформенную зыбкую канитель, где можно так просто ни о чем не думать и одновременно думать обо всем сразу; едва тело его стало обтекать, становиться иным, уже не принадлежащим ему; едва всплески воды начали смешиваться с постукиванием в груди, о которых он раньше и не подозревал; едва...
   Поначалу Лахмий и не понял, что он слышит стук, и что стучат довольно настойчиво, и что стучат не куда-нибудь, а в дверь его дома. От испуга и неожиданности он чуть не упал за бортик фонтана, но удержался.
   - Владычица Астарта! - запричитал он. - Ждал, ждал, и вот тебе - черти! Приходят, когда им вздумается!
   Лахмий ощущал (и приторный запах, и мокроту), как вспотели его спина и подмышки. Руки напротив - были холодные и непослушные. Дышал он так часто и сбивчиво, словно только что поднялся на вершину храма Ваал-Зевула в Экроне.
   Шли они недолго.
   Дворец находился за тридцатиметровой каменной стеной. С городских улиц видна была лишь белеющая макушка этого грандиозного исполина. Считалось, что именно рефаимы строили его, потому что когда обычный смертный попадал внутрь, то по сравнению с дверными проемами в три человеческих роста, с бесконечными коридорами и недосягаемыми потолками, он казался - и другим, и самому себе - сущим карликом.
   Сразу за коваными железными воротами открывался просторный двор с алтарями многочисленным богам и нишами для оружия покоренных царей (ввиду предстоящей войны здесь уже было заготовлено место для оружия Саула и его военачальников).
   Кто-то называл это религиозное разнообразие политикой, другие - пристрастием хозяина дворца. Так или иначе, Акиш сооружал алтарь за алтарем тех богов, кому поклонялись его гости. За много лет правления серена пустынный двор зарос каменными валунами, земляными насыпями, стелами. За каждым святилищем был прикреплен жрец, что было особым предметом гордости Акиша. Ежедневно жрецы отправляли свои культы, и лишь по большим праздникам, посвященным Астарте, все они собирались в главном гефском храме. Там, вместе со Штеньей и ее сестрами, они воспевали имя хвостатой богини, кадили столбы, предавались астартовым утехам, возливали священные напитки перед изображениями лилий, ужей, собак, голубей, лотосовых цветков, гранатовых яблок и всевозможных - огромных и небольших, в виде каменных изваяний - фаллосов.
   Акиша называли "уважающим других богов". Но были и такие, кто ставил знак равенства между словами "серен Гефа" и "еретик". Правда, перешептывались об этом лишь в кулуарах. Акиша боялись. Говорили о вездесущности тайных служб правителя, о его чрезвычайной мстительности и непредсказуемости.
   По периметру дворца располагались комнаты. В одних жили придворные, другие доверху были забиты глиняными и алебастровыми сосудами с царскими печатями на ручках, в третьих были вырыты ямы для хранения оливок. Там же находились и библиотеки, и комнаты для интимных встреч, и клетки с дикими зверями, и камеры для заключенных, и просто пустые, никогда никем и ничем не занимаемые комнаты.
   Акиш встретил гостя радостно. Обнял его и расцеловал, словно тот был его ближайший соратник, любовник или собутыльник. По крайней мере Лахмий сразу насторожился и положил себе быть начеку. Он внимательно разглядывал своего собеседника, стараясь не произнести (и, более того, - даже не подумать!) ничего лишнего.
   - Оплакиваю твою дочь вместе с тобой, - торжественно и немного наигранно сказал серен.
   - Ничего не поделаешь... - Невольно Лахмий будто говорил: "Нет, нет, спасибо, мне от тебя ничего не нужно". Акиш сразу разгадал настороженность Лахмия, но не подал вида, продолжая казаться гостеприимным хозяином. - Сначала жена, потом дочь. Не по своей воле она пошла в жрицы. Дома она была совсем другой. Честно сказать, храм и служение испортили ее.
   - И все же - после официальных похорон она продолжает жить, - заметил серен, - и живет, кстати, получше многих.
   - Не говори так, серен! Она ослушалась моей воли - воли отца! Она не вышла замуж за Дахмия - партия, согласись, не из худших.
   - В этом ты, несомненно, прав. Прославленный воин Дахмий, брат не меньше прославленного воина Голиафа! Но, что поделаешь? Женщин понять можно лишь в одном случае - если мы сами станем женщинами. А так, как это невозможно, то и понять их нам с тобой будет непросто.
   За каждым новым словом серена Лахмий старался угадать ход потаенных мыслей правителя, но пока это ему не удавалось. Потеряв терпение, он, наконец, решился спросить:
   - Однако, вызвал ты меня не только потому, что скорбишь вместе со мной.
   Акиш, не скрывая своего недовольства, исподлобья посмотрел на гостя.
   - Тебе, Лахмий, в проницательности не будет равных, если ты прежде всего научишься сдерживать себя. Даже если бы ты был моим главным советником, и тогда я бы тебе настойчиво посоветовал помнить, что серен не ты, а - я. В следующий раз умей дождаться, пока я сам не предложу тебе тему для беседы...
   Акиш осекся. Указательными пальцами нажал и сильно провел по вискам. Казалось, он пожалел, что высказал свой гнев перед рабом, пусть и таким знатным, как Лахмий.
   - Поверь, - начал он, словно извиняясь, - я говорю тебе это исключительно потому, что люблю тебя. Кто знает, может после моей смерти в правители Гефа я назначу именно тебя? Так что твоя небольшая оплошность и, так сказать, неаккуратность в общении пусть послужат тебе небольшим уроком.
   - Я бесконечно виноват перед тобой, серен! - Лахмий вдруг и вмиг осознал, что это могут быть его последние слова. - И вполне понимаю, что после такого неуважения к твоему величию, мне полезны будут не только твои исцеляющие мое дурное поведение слова, но и любое наказание, вплоть до лишения меня и моей семьи имущества и даже...
   - Я обязательно прикажу пересчитать все твое имущество, - одобрительно кивнул серен, - разделю его на членов твоей семьи, а то, что получится сопоставлю с ценой твоей жизни. Ты хочешь, но уже не решаешься спросить своего правителя, почему он так сделает? Во-первых, как я тебе уже сказал - из-за большой любви к тебе, а во-вторых... понимаешь, даже если бы у меня было желание оставить тебе управление областью после моей смерти... пока я жив и здоров, а это значит, что ты не должен и думать, что можешь на что-либо претендовать.
   Лахмий слушал серена, покорно склонив голову. И если бы правитель решил наказать своего подданного прямо здесь и сейчас, Лахмий так же безропотно и охотно принял бы наказание.
   - Поверь, - продолжал серен, - меня вполне удовлетворяет твоя готовность пожертвовать всем, что тебе дорого. Мне даже нравится, что ты молчишь. Хотя замолчал ты только лишь потому, что почувствовал себя виноватым. Ну ничего, и это тоже полезно - поступай также со своими подчиненными: не изводи их, не бей их палками, не скармливай муравьям. Иначе у тебя уйдет много времени на поиск других слуг. Никогда не повышай на рабов голос, будь с ними ласков. В общем, во всем бери пример с твоего правителя. Тогда и твои слуги, глядя на тебя, в твоих действиях будут видеть твое глубокое подчинение моей власти.
   Серен прошелся вдоль коридора, отщипнул и бросил в рот несколько гранатовых зерен, после чего как бы вспомнил:
   - Ах, да! Совсем забыл! Вот чурбан - немолодой уже! Я ведь звал тебя, чтобы поручить тебе одно дело.
   "Вот оно!" - промелькнуло в голове Лахмия, и тут же другое: - "Ну, почему я человек, а не чучело какой-нибудь птицы или придорожный камень?".
   - Видишь ли, - помогая себе руками, рассуждал Акиш, - в предстоящем походе на Израиль (представь только, эти безумцы сами начали войну!) мне нужна защита Астарты от их пустынного Бога.
   Лахмий готов был еще слушать, но правитель уже замолчал, ожидая реакции своего гостя.
   - Я... - стушевался Лахмий, - не понимаю, чем я могу тебе помочь?
   - Ну, конечно ты меня понимаешь! - заверил серен, словно он говорил о том, что если манускрипты выставить под проливной дождь, они размокнут и потеряют свой первоначальный вид. - Ты просто не можешь меня не понять, ведь Селла, твоя дочь, одна из самых почитаемых астартовых жриц.
   - Селла мне уже не дочь. Моя дочь, как и моя жена - в земле. А что касается астартовых жриц, тебе, серен, лучше напрямую поговорить с Штеньей. Прости, владыка, но для меня вход в храмовые ворота закрыт.
   - Так ты отвечаешь серену!? - взорвался Акиш, став похожим на ребенка, у которого отобрали тряпичную куклу. - Только недавно ты высказал готовность понести от меня любое наказание. Что же я теперь слышу? На деле ты не в состоянии принять от меня даже небольшую просьбу. Что ж, если ты такой недальновидный и самонадеянный, можешь расценивать мои слова, как приказание. Повелеваю тебе явиться к Селле - астартовой жрице - на коленях и просить у нее ее святых молитв за удачное завершение нашего похода на Израиль. Если ты откажешься выполнить мое приказание или исполнишь его как-нибудь не так, я прикажу из твоего тела сделать женское (может быть тогда ты лучше станешь понимать женщин!), после чего ты сам останешься в храме богини.
   - О, правитель, - Лахмий как будто говорил: "Мука! За что мне такая мука!" - Но почему ты не хочешь попросить об этом Штенью и почему ты выбрал мою дочь - меньшую из жриц?
   - Потому что, - из смежной комнаты вышла Штенья, - я сама рекомендовала серену твою дочь. Видишь ли, она молода, но Астарта прислушивается к ней, как к нашим самым старым служительницам. У нее большое будущее.

***

   Впоследствии Лахмий узнал, что это была лишь часть просьбы Акиша. Когда же понял, в чем обстоит дело, то почувствовал - впервые в жизни -, как от страха у него зашевелились волосы.
   - Для мира она умерла, - объясняла ему Штенья, когда аудиенция с сереном была окончена. - Ты сам похоронил свою дочь вместе с ее матерью. Твоя гордыня ослепила тебя, и вместо того, чтобы смириться с решением Селлы стать храмовой служительницей, ты предпочел отправить ее в страну мертвых... Однако у тебя есть шанс примириться с твоей дочерью. Боги могут исправить любую нашу ошибку, сотворив из нее благо.
   - Об этом не может быть и речи! - отрезал Лахмий. - И ни ты, ни даже серен не можете вмешиваться в наши семейные дела.
   - Глупый! - Штенья прильнула к нему, и Лахмий - словно его связали - почувствовал ее обжигающее дыхание, прикосновение ее змеиного трепещущего язычка, ее наготу, желание совокупиться с ней - прямо здесь. - Никто и не собирался вмешиваться в ваши мелкие радости и несчастья. Хорошо, я объясню тебе, зачем богам нужен мир между вами...
   От Штеньи повеяло холодом, и снова она стала похожей на морскую богиню - "Такая же слизкая и хвостатая!".
   - Будучи официально мертвой, - говорила великая жрица, - Селла может научиться у Астарты общаться с миром наших предков. Но для этого она должна вернуться в мир живых. Однако вернуть ее не смогут ни боги, ни наши заклинания. Ты разорвал эту нить, поэтому только тебе под силу снова расставить все на свои места. Примирение и любовь между вами - вот два условия, при которых возврат Селлы в мир живых станет возможным. Пойми - выбор твоей дочери гораздо лучше, чем навязанная тобой женитьба с рефаимом Дахмием. Она станет великой пророчицей, гадательницей. Она станет больше, в сто крат больше, чем я! Твоя дочь научится вызывать души умерших и общаться с ними. Более того, наши предки смогут помогать нам на поле брани. Вообрази себе - не солдаты, но духи умерших исполинов будут наступать и побеждать. Теперь ты понимаешь, о чем тебя просит Акиш? Если Селла примет тебя, тогда мощи филистимской армии не будет предела! Все царства мира лягут к ногам пеласгов. И будь уверен, серен обязательно согласится сделать тебя правителем той земли, какую ты сам ему назовешь. И не только тебя, но и твоих детей...
   Штенья еще долго убеждала его, а Лахмий, не испытывая в сердце своем ни капли жалости, ни желания примирения, но под страхом попасть под железную руку правителя, воображал, как он придет в храм Астарты просить и умолять свою дочь стать проводником между настоящим и вечным.
  

2.

   Как только солдаты доскребли свои чечевичные похлебки и устроились на ночлег, как только на всех двенадцати башнях крепостной стены вспыхнули дозорные костры, из Массифы тайком вышли Ионафан и Доик.
   На вид они казались простыми путниками. Длинные, доходившие до щиколоток походные плащи покрывали их с головой. Но это была лишь видимость - под теплыми верблюжьими накидками скрывались два воина в полном боевом снаряжении: препоясанные короткими железными мечами, легкими пехотными копьями; вместо лопаток для испражнений за поясы были заткнуты метательные ножи и топоры, тут же болтались мешочки с плоскими кругляшами речной гальки и аккуратно сложенными внутри пращами; на шее они несли, наподобие конского хомута, толстые веревки.
   Ночью видны были лишь очертания остроконечных отвесных скал и зияющих пропастей. Под неусыпным надзором рассыпанных белой проказой созвездий Ионафану и Доику предстояло перейти большое, в одну двадцатую схойна, ущелье. На той стороне михмаской возвышенности, между вершинами Боцец и Сене, откуда просматривались все окрестные земли, залег неприятельский гарнизон. Вместо прямого пути они пошли по горным серпантинам, куда обычно не поднимались люди - редкие дикие козы оставляли там свои раздвоенные следы, в воздухе зависали над пропастью ястребы. Именно здесь и стали лагерем филистимляне: отсюда легко просматривались все окрестные земли, к тому же "ввиду природной укрепленности и безопасности этого места, пеласги, считая его совершенно неприступным, не обращали особого внимания на его охрану".
   Утесы, разинувшие свои холодные утробы, ущелья с белесыми следами весенних грязевых потоков. Покатые, острые, резаные обрывы. Массивные, словно огромные корабли, из тумана выплывали очертания горных цепей, а над горизонтом... нет, не сияла - зорко наблюдала за всем происходящим красная звезда. Были и другие звезды, но эта!.. Она то приближалась к путникам, то удалялась, ни на шаг не переставая следить за ними. Однако царевич и тысячник, занятые преодолением нелегкого пути, не замечали ее, продолжая пробираться, цепляясь за выступы.
   "Если Господь сегодня предаст их в наши руки, - размышлял Ионафан, пока они осторожно, чтобы не соскользнуть и кубарем не полететь вниз, переступали с камня на камень, - тогда все филистимляне увидят, что их самый укрепленный оплот пал. Увидят и побегут. Тогда... О, Михмас и Гива! Многострадальный Вениамин! Седая от множества бед, белая твоя голова".
   - Пустыня она и есть пустыня, - прошипел Доик. - Что при дневном свете, что вот так - вслепую. До самого Иевуса - растянутые до горизонта холмы да горы, шмыгающие в темноте даманы. Идущие за тобой по следу леопарды с медведями. Попробуй-ка остановиться и прикорнуть на часок-другой - тут же раздерут тебя на гостинцы своим детенышам, растащат по норам. Когда же воскреснешь, и знать не будешь, где твоя печень, а где руки с глазами. А, Ионафан, как по-твоему, выйдет моя перемолотая лодыжка из львиной пасти, чтобы соединиться с другими костями, и чтобы снова стать мной?
   - Доик, - нога царевича соскочила с пошатнувшегося булыжника, и в пропасть посыпался дробный ручеек песка и камней, - не мели ерунды! Ты толкуешь священное Писание и не знаешь, что когда мы воскреснем, наши тела будут совсем иными? С таким же успехом можно спорить о еще не родившихся душах - где они и в каком они состоянии. Только боюсь, ответ будет очевидным: для того, чтобы существовать, надо сначала родиться.
   - Здесь я с тобой не соглашусь, - оживился Доик, - ибо как ты тогда объяснишь рождение все новых и новых людей и поколений? Откуда они берутся?
   - Ниоткуда, из ничего.
   - Тогда как они могут появиться здесь, если они уже не существовали где-то еще?
   - Очень просто - они появляются, когда приходит их время. Точно так же, как вначале Господь создал Адама.
   - Время? У них есть время?
   - Прошу тебя, перестань городить всякую чушь. Не знаю, как у них, а у нас до рассвета времени остается все меньше и меньше. Мы с тобой еще не спустились в ущелье, хотя это самая легкая часть пути, после чего нам надо будет карабкаться.
   - Не нравится мне твоя затея.
   - Это война, здесь надо смело действовать, а не выжидать. Тем более, если Бог не захочет нам предать их лагерь в наши руки, мы вернемся. Не бойся, я не поведу тебя на верную смерть.
   - Хоть бы и на верную, - запротестовал тысячник. - Я - солдат, поэтому о другой смерти, как от пики или меча, я и не мечтаю.
   - В тебе я уверен, а вот другие... Пока израильтяне прячутся по здешним норам, пеласги перебьют все наши колена.
   - Оттого твой отец и взял отряд из шестисот отборных головорезов.
   - Боюсь, шестьсот наших воинов против их тридцати тысяч колесниц и шести тысяч конницы...
   - По крайней мере у твоего отца есть хоть капля разумения. В отличие от тебя - ты идешь на них в одиночку!
   - Наше с тобой преимущество - в ущельях окрестности Михмаса. Мы с братьями выросли в этих местах и знаем каждую пещеру. Пусть отец остается под гранатовым деревом в Мигроне - это перекресток всех дорог: с одной стороны - окраина Гивы, а с другой - Михмас, к тому же там его никто не станет искать. Если что, он сможет помочь нам.
   - Горячая ты голова! Их одних пеших, как морской гальки на побережье, а ты без ведома отца отправляешься на них, как на собак. Но, к сожалению, они не собаки... это свирепые хищники, которые того только и ждут, когда евреи выйдут из укрытий, чтобы отправить нас на кровавые жертвенники своих богов.
   - Замолчи, Доик! Ты вроде мужчина, к тому же тысячник Сауловой армии, но говоришь ты как женщина - базарная торговка или старая дева. Если ты струсил, возвращайся пока не поздно. Господь одного меня наградит венцом героя, и совсем не важно - будет это венец мученика или победителя.
   - Я не оттого с тобой заговорил, что трушу, - Доик остановился: ему показалось, что кроме них там, в ущелье, был еще кто-то... - Делай все, что на сердце твоем. В конце концов я сам вызвался быть твоим оруженосцем.
   - Запомни, - краем глаза Ионафан заметил замешательство тысячника, но не придал ему значения, - Бог предаст их нам в руки даже если мы выйдем на них с одной пращой.
   - Не слишком ли ты заносчив, царевич? Посмотри, вот, отсюда уже виднеется... Лагерь их - на крутом, с трех сторон совершенно отвесном, утесе, видишь? А вокруг искусственными укреплениями венком тянутся большие скалы. Как к нему подойти?
   - Не я, а они станут жертвой собственной самонадеянности... Давай сделаем так: если, когда мы приблизимся, они скажут нам: "остановитесь, пока мы подойдем к вам", тогда мы остановимся на своих местах и не взойдем к ним. А если так скажут: "поднимитесь к нам", то мы взойдем, ибо Господь предал их в руки наши; и это будет знаком для нас.
   - Ты спятил! Конечно, они скажут нам - идите сюда, мы вас отправим к предкам вашим!
   - Как ты не понимаешь? Если Бог предаст их в руки наши, то можно на них идти с голыми руками - они падут от одного топота наших ног.
   - Ты думаешь, я тебя отговариваю? Нисколько! Но знай, так не ведется ни одна война.
   - Ни одна война? А ты вспомни, как совсем недавно побежали от нас пеласги у Гивы.
   - О, да, это было дерзко с твоей стороны, - по-доброму ерничал Доик. - Они этого не могли ожидать. Но, согласись, ты рисковал всем... Зато теперь любой из армии пойдет за тобой. Ты среди них считаешься теперь смельчаком, при том отчаянным.
   И после некоторого молчания тысячник добавил уже серьезно и как будто приготовившись к предстоящей неравной битве:
   - В любом случае ты можешь рассчитывать на меня.

3.

   Красная звезда, так зорко следившая за воинами, оказалась вовсе не ночным небесным телом. Цфания называла его "глазом". И когда она, по своему обыкновению, сидела в своей промозглой каморке, наблюдая за происходящим "там", то "глаз" находился прямо перед ней. Зависнув в воздухе, он из красного превращался в пожухлый, в металлический, становился прозрачным, растекался кровавой лужицей, собирался в пучок, а то и вовсе выпускал острые горячие иглы. Тогда от него исходил гнев, пожирающий теплые добрые мысли. Рядом с ним портилась вода, иссушались растения, здоровый человек мог заболеть, начать ни с того, ни с сего паниковать, сойти с ума или, забыв о Боге, броситься на свой меч.
   Цфания с большой осторожностью заглядывала в "глаз", зная, что вихрь, бушующий в этом - с детский кулачок - сгустке может вырваться наружу при малейшем неосторожном действии. Тогда - если бы такое произошло - не осталось бы ни дома, ни их самих... А дальше, обретя силу и почувствовав безнаказанность, вихрь заполонил бы все на своем пути, и по капле, по тонким нитям невидимых, но сверлящих смерчей проник бы в мир живых. Слияние двух, пропитанных и брызжущих злом вселенных означало бы конец всему. Мир - и тот, и этот - просто перестал бы существовать...
   Цфания знала, какая бы участь ожидала ее, допусти она хотя бы малую оплошность. Так или иначе, колдунья готова была однажды оказаться в пропасти, откуда нет возврата. Теперь же ей льстило то, что она - Цфания из Аэндора - может опрокинуть весь Божественный план. С другой стороны, она знала не понаслышке - каким бы мощным не было зло, оно всегда окажется горсткой печного пепла перед любовью и светом Бога. И даже если бы она допустила ошибку... Бог не допустил бы полного уничтожения своего творения. Это-то и бесило ее! Оттого она и на мужа прикрикивала, и под страхом превращения его - навсегда - в комара не позволяла ему выходить из своей темницы. Особенно сейчас, когда Цфания должна была всеми силами удерживать и по возможности управлять всевидящим "глазом".
   В руках она держала две человеческие фигурки. Переставляя их по столу, разделенному на множество клеток, колдунья то морщилась, то удивлялась, нашептывала: "давай, давай" или "теперь отойди, за тем валуном - отвесная скала".
   Потом она замолкала, и из "глаза" доносились окрики филистимских солдат:
   - Ты только посмотри! Евреи повылазили из своих нор и сами идут к нам в лапы!
   - Эй, недоумки! Вы что, изголодались или в ваших голубятнях пересохла вода?
   - Идите сюда, мы хоть посмотрим на вас, а то завоюем весь Израиль, так и не встретив ни одного вашего брата.
   - Поднимайтесь, поднимайтесь, не бойтесь, мы тут вас и накормим, и напоим, и спать в землю уложим.
   - Сколько вас там? Давайте, ползите сюда, чтобы мы точно увидели, что воюем с людьми, а не с тараканами да с ползучими гадами.
   "Глаз" раздулся, разделился на два и стал больше напоминать телячьи пузыри, которыми дети - надув и туго перевязав бечевкой - охотно играют на улицах. Теперь Цфания видела и то, что происходило в лагере филистимлян, и могла подслушать самый невнятный и удаленный шепот царевича и его оруженосца.
   - Ты оставайся здесь, - говорил Ионафан, - а я сделаю вид, что испугался и побежал от них. Отвлекай их, задирайся с ними, поливай грязью их богов, а тем временем я проберусь в их лагерь с другой стороны. Когда услышишь крики и звон оружия, смело поднимайся и спеши ко мне на помощь. Пока они опомнятся, даст Бог, перебьем их с десяток-другой.
   Ионафан зашел с обратной стороны скалы. Сбросил с себя походный плащ, снял с шеи веревку, конец завязал арканом, размахнулся и набросил его за ближайший выступ. Взбираясь по совершенно отвесной возвышенности, он слышал словесную перебранку Доика со стражей и, несмотря на опасность, веселился от души.
   - Отродья Дагоновы! - звучный голос тысячника разносился по всему ущелью. - Думали запугать нас своими рефаимами? Вам больше и надеяться не на кого. На богов своих вы положиться не можете, ибо какой нормальный человек станет доверять каменному обломку или куску дерева? На ваших богах, если их повалить на землю, удобно будет отдохнуть с дороги, ну или справить на них нужду. Главное при этом держать в руке мухобойку, а то ненароком Ваал-Зевул пожалует под видом навозного слепня. Здесь-то его и можно будет прихлопнуть! К чему все эти ненужные споры - бессмертны боги или они похожи на нас, добродетельны они или ничем не отличаются от завсегдатаев постоялых дворов? Достаточно посмотреть на вашу гефскую Астарту. Наполовину - баба, наполовину - рыба. Сразу и не поймешь, как к ней подступиться. Вроде бы она и мать, родившая великий народ пеласгов, а присмотришься - потаскуха потаскухой, похотливая тварь, у которой на уме одно - переспать с кем ни попадя. Чего притихли? Давайте, бросайте сюда статуэтки вашей священной шлюхи: каждую из них на ваших глазах я разобью о камни! Тогда посмотрим, поразит меня гефская небожительница или присмиреет и наберет в рот воды. Ставлю выигранный в кости шекель, что Астарта не накажет меня! Что? Вы спрашиваете, почему? Что ж, тогда спрошу и я - как вы назовете того, кто посреди дороги станет разговаривать с камнями, рассказывать им о своих бедах и прегрешениях, кланяться им и целовать их? Что? Вы сказали "сумасшедший"?..
   С той стороны скалы, на которую залез Ионафан, лагерь никто не охранял. Несколько праздных стражников весело распивали шенкар, другие по углам и около костров вповалку сотрясали ночной воздух своим проржавленным храпом. Царевич бесшумно спрыгнул со стены, пробрался к спящим и тихо - молниеносно и осторожно - перерезал им глотки. Потом, бережно подняв последнего спящего дозорного, со всего маху бросил его в пылающий костер. Проснувшись, филистимлянин - от испуга, ожогов и охватившего одежду огня - стал истово орать. Остальные повскакивали со своих лежаков, на ходу выхватывая из ножен непослушное оружие. Здесь-то их и настигал проворный меч Ионафана.
   - Засада! - то тут, то там раздавались беспомощные крики пеласгов, тут же превращаясь в предсмертные хрипы.
   - Это израильтяне!
   - Они проникли в лагерь по отвесной стене!
   - Сколько их?
   - За каждого убитого поклонника Яхве день отпуска!
   Ионафан незаметно скрылся в тени каменистого выступа. Отсюда он мог в полной безопасности наблюдать за переполохом.
   С перепоя, спросонья, вслепую филистимляне нападали, наносили увечья, ранили и убивали друг друга. С других застав спешили к ним на подмогу их сородичи и, увидев разыгравшуюся битву, не разобрав, вступали в резню.
   Царевич, взяв в левую руку факел, а правой поражая неприятелей, продвигался к противоположному бастиону, на ходу поджигая все, что могло сгореть: палатки, навесы, повозки... Через какое-то время он увидел то, что еще недавно нельзя было и вообразить: филистимский лагерь превратился в сплошное пожарище, в котором - искалеченные и отравленные дымом - пеласги добивали своих сородичей. Взбешенные лошади, опаленные ослы и верблюды носились из стороны в сторону, ища и не находя выход из этой огненной печи.
   Все меньше слышались крики и лязг заточенной стали. А когда Доик перелез стену, то людские голоса и вовсе смолкли. Изредка проносился где-то неподалеку лошадиный топот, истерически визжали сгораемые заживо свиньи. Дымились обугленные головешки. Черный пепел, словно речной ил после кораблекрушения, оседал и ложился под ноги.
   Уставшие, опьяненные победой юноши, занятые сбором пеласговых доспехов и железных мечей, не заметили, как над самым - еще вчера - укрепленным, а сегодня поверженным филистимским лагерем блеснула красная звезда, вспыхнула и растеклась до самого горизонта каленым солнечным клеймом.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Царская хроника

глава восьмая

  

1.

   Неподалеку от вершин Боцеца и Сене, в низине, на пересечении дорог из Михмаса в Галгал, из Гивы в Иевус, под тенью старого ветвистого гранатового дерева, в местечке Мигрон, Саул, пользуясь передышкой между боями, ходил из стороны в сторону, заложив руки за спину, и надиктовывал хронику произошедших событий (солдат - из образованных сидонцев - тщательно выводил на табличке всё, сказанное царем) с начала своего правления до последней войны с филистимлянами:
   "Семь дней ожидал Саул, наконец ждать уже было нечего: он не знал, как повести себя, что предпринять, чего ожидать от нового дня. Вот уже седьмой день царь не сходил с вершины Галгала, ибо Самуил запретил ему вступать в бой до того, как он придет и принесет вместе с ним жертвы.
   Солдаты, видя нерешимость царя, десятками дезертировали, сотнями переходили на сторону филистимлян. Пеласги, из донесений лазутчиков, разделившись на три фланга, наступали, все больше и уже стягиваясь кольцом вокруг спрятавшихся в здешних пещерах израильтян.
   Вместо того, чтобы вести свои тысячи в сражение, царь не сходил с места, ожидая учителя. Расскажи кому, что Самуил приходил к нему во сне, строго-настрого запретив предпринимать какие-либо действия до того, как он принесет мирные жертвы... Саула бы подняли на смех! Что это за царь, который готов пожертвовать собственной армией и народом ради какого-то глупого, трижды проклятого сна!? А вдруг это был просто сон? Мало ли, что может присниться! Вот и мудрецы запрещают доверять снам. С другой стороны... там, во сне, все было настоящее. Совсем не так, как обычно во сне... И Авраам, и связка дров, и блеянье в кустах, и занесенный нож... Нет, это был не сон - сам пророк приходил к царю! Тогда почему Саул начал сомневаться? Вечер последнего, назначенного Самуилом дня еще не наступил... Он бы обязательно пришел... Они бы принесли жертвы и на следующее утро Саулова армия бросилась бы в атаку!.."
   - Мигрон, Мигрон! - Саул схватился за голову. - Один ты видишь, как мои воины убегают от меня, тают, словно они мягкий пчелиный воск или песок, брошенный на мелкое сито. Шестьсот отобранных смельчаков - куда я с ними пойду против тридцатитысячной рати пеласгов? Господи, зачем Ты сделал так, чтобы вместо ослиц я нашел царство? Вот я - владыка небольшого народа, стою перед Тобой - Владыкой всей вселенной. Скажи, правда ли ко мне приходил Самуил или мне это приснилось? Ведь если мне это приснилось, то из-за меня земля, которую Ты дал мне во владение, может достаться язычникам. Скажи одно только слово - сон это был или не сон? Я поступил по слову Твоему - остался там, в Галгале. Но, видимо, я слишком жаждал, чтобы армия, солдаты которой поклоняются Тебе, встали на защиту Твоей земли...
   - Пиши! - Саул отдышался и продолжал диктовать.
   "Царь Израиля долгое время пребывал в молитвенном напряжении - на лбу его выступили капли пота. В какой-то момент ему показалось, что вот-вот, еще немного и Бог подаст ему знак: пошлет Своего ангела, как некогда в детстве, или Своим голосом произнесет судьбоносное решение.
   Но Бог молчал...
   Утренний ветер доносил до слуха царя ленивые разговоры еще не разбежавшихся солдат. Наступал еще один день - последний? - невыносимого ожидания. Вчера дезертировало четыре десятка пехоты и полтора - лучников. Сколько их будет сегодня? А сколько завтра? И настанет ли этому кошмару когда-нибудь конец?

В священном Галгале

   По своему обыкновению, Авенир лихо остановил лошадь, спешился и подозвал к себе царских служек.
   - Снимите и живо тащите его к Саулу! - распорядился он, показав на связанного пленника, переваленного через спину животного.
   Оказавшись под раскидистыми кронами дубов, Авенир не сразу заметил своего дядю.
   - Кругом рыщут пеласговы псы, - царь первый приветствовал его, сидя на "походном троне", как он сам называл любой придорожный камень, - а ты, как всегда, молодцом, к тому же еще и языка приволок.
   - Не язык это, - Авенир поцеловал Саула в щеку и в правое плечо, - беглец! Нагнал его по дороге из Силома. Завидев меня, готов был в шеол провалиться - настолько ему, видать, свои кровные братья опротивели. Но я его быстро оприходовал - кляпом забил рот, перекинул через седло и прямиком в Галгал. Теперь сам решай, что с ним делать - вздернуть, чтобы и другим неповадно было, или отправить назад в строй - на передовую, в пекло самое.
   Саулу не хотелось никого убивать. "Разве что Доику поручить. Идумеянин все сделает чинно, еще и на остальных страху нагонит. Мне никак нельзя - с минуты на минуту придет учитель, на мне не может быть ничьей крови".
   - Таких, как он, много, ты прав, - сказал царь, нехотя вставая и разминая отсиженные ноги. - И бегут уже не по одному... И ладно бы по домам разбегались, так ведь к своим заклятым врагам бегут. Не понимаю... Говорят, у них там паек больше. За чечевичную-то похлебку, а? Да и дисциплина у пеласгов пожестче будет. Попробовали бы они оттуда удрать! Знают, черти, филистимляне дознаваться не будут - в омут к Дагону, а то и на жертвенный столб мушиного Зевула... Выходит, если Саул не наказывает, от него и сбегать можно? Или на чьей стороне сила, тому и буду служить? А ну, вынь у него тряпку - пусть сам расскажет, отчего один из Силома шагал.
   Служка подбежал, тесаком перерезал веревки на связанных руках пленника, стянул с головы мешок и не без труда вынул из мычащего рта окровавленный, наполовину проглоченный кляп.
   Измазанный сажей, в одном изорванном дорожном гиматии, отвыкший от яркого солнечного света, несчастный принялся истово растирать глаза.
   - Именем Яхве! - взвыл он: слова не слушались его и были похожи на кусок непрожеванного бычьего мяса. - Именем Яхве! Видит Бог, Авенир, я тебе этого не прощу. Не посмотрю, что ты сирота и Саулов родственник.
   - Ахия!? - Саул отказывался верить своим глазам. - Авенир, как ты посмел связать и привезти ко мне в таком униженном и недостойном виде первосвященника!?
   - Э-э, - растерялся тот, - не может такого быть... Впрочем, было темно. На мои оклики он не отзывался, а, сам понимаешь, время военное. Или, по-твоему, прежде, чем проехать мимо, мне надо было подумать: "А вдруг это Ахия-первосвященник! Конечно! Кому же еще, как не святоше израильскому, шляться по ночным дорогам одному, ряженому в деревенское рубище, да еще и крадучись по обочине, как дезертир".
   - Не язви, - отрезал Саул, - а живо проси прощения у помазанника Божьего!
   Но Авенир даже не дернулся в сторону Ахии. Без всякого сожаления о случившемся он развернулся и, шаркая сандалиями, направился к своей палатке:
   - Пойду на боковую - всю ночь из-за него... То же мне, первосвященник! Признаться, Ахия, у меня была мысль пристрелить тебя на месте. Да вот, почему-то не пристрелил. - На лице его промелькнула самодовольная ухмылка. - Ты в следующий раз, когда вздумаешь прогуливаться ночами по вражеским землям, сразу называй свое имя, иначе не взыщи за дурное обращение!
   - Совсем от рук отбился! Ну, что с ним делать? И воин хороший, и сикеры не пьет, - Саул припал к руке первосвященника, как только Авенир скрылся из виду. - Он все что-то про себя думает. Будто он здесь и не здесь. Сам себе хозяин, ни перед кем головы не гнет. Мои приказанья исполняет безупречно, но только во время сражений. Вот я и думаю - не подает ли он своим нравом дурной пример солдатам, а? Они и без него смотрят, как бы улизнуть. Если этому не положить конец, то с такой армией я не скоро одержу победу.
   - А ты их жалей побольше! Побольше им потакай! - замызганным рукавом Ахия старательно полировал свое перепачканное лицо, еще больше растирая грязь, отчего вся его физиономия была похожа на прокопченную, давно не мытую сковороду.
   - Я с него обязательно взыщу, - Саул с трудом подбирал слова, чтобы утешить первосвященника. - Не расстраивайся и не держи зла на его молодость. Пройдет немного времени, и эти юнцы сами пожалеют о своих поступках. Захотят попросить прощения, но нас с тобой уже не будет... Да!.. И так из поколения в поколение. И мы были такими, но очень скоро забыли об этом...
   - Клянусь священническим ефодом, - Ахия оборвал царя на полуслове, - твои солдаты разбегаются не потому, что им так хочется воевать на стороне филистимлян против своих же братьев! Не они, во всем виноват - ты! В глубине души тебе все равно, как поступают твои подданные. Перед тобой всегда стоит одна лишь цель - сломить как можно больше врагов.
   Саул давно смотрел на воткнутое в землю копье. Царя почему-то тянуло к кожаной рукоятке этого пехотного, сделанного специально для него, оружия. Он представлял, с какой легкостью трехгранный железный наконечник насквозь проткнет несдержанного первосвященника. Однако вместо желаемого, царь вполголоса и как бы нехотя проговорил:
   - Если ты хочешь во всех грехах обвинить своего царя, валяй, только быстрее - я тоже не спал всю ночь.
   - Тебе нужны доказательства? - Ахия попытался разодрать на себе гиматий, но - хруст августовского суходола - лишь надорвал его.
   "Видно, с чужого плеча, - решил Саул, тут же отвлекшись на внушительные кровоподтеки первосвященника. - Славно его отделал Авенир! Я бы еще ему нос сломал... хотя нет, иначе бы надо было избирать нового предстоятеля".
   - Ты просишь зеркало, в котором бы отразилось твое безразличие? - неистовствовал Ахия. - Пожалуйста - битый час я стою перед тобой, искалеченный и униженный. Но тебе и в голову не придет спросить, отчего это я ночью пробирался по дороге из Силома в таком виде. Почему на мне не священнические одежды, а крестьянский, заношенный, протухший мужским гнилым потом гиматий!!!
   "Он прав, я не спросил его о главном. Однако, видит Бог, я сделал это не нарочно... Начать оправдываться или сию же минуту назначить на его место преемника? Прогнать или пусть себе еще пошипит?.. Хитрющий! А не оттого ли у тебя испачканный гиматий, что ты на животе своем по земле ползаешь? Змея ты, а не человек!.."
   - Пока ты беспричинно вступаешься за своего племянника, филистимляне разрушили священный город Силом. Я - один из немногих, которым удалось убежать.
   Саул застыл в недоумении: "Силом разрушен? Как такое возможно?.. Зря я на него наговаривал! Он избежал филистимских лап, так его свои же оприходовали".
   В мимолетном взгляде Ахии, как показалось царю, одновременно промелькнуло что-то блестящее, мокрое, липкое и отталкивающее. "Пеласгов клинок, астартова чешуя..."
   - Город сожжен до основания, а все священники, населявшие город, перебиты, - сказал первосвященник.
   - Как же тебе удалось спастись?
   - Это уже не важно. Скажу только, что своими силами я бы не выбрался из этой резни - Бог пронес и спас Своего служителя, надоумив меня сбросить священнические облачения, с первого попавшегося трупа стянуть гиматий, вываляться в пепле и незаметно проскочить филистимских дозорных - после штурма города они ходили по улицам с карательными отрядами, добивая уцелевших.
   По сравнению с Саулом первосвященник выглядел коротышкой. Ему приходилось задирать голову, чтобы увидеть царское лицо. Чтобы казаться чуточку выше, он, сам того не замечая, становился на носки. А когда Ахия принялся рассказывать о том, как Авенир связал и забросил его на спину лошади, он вскочил на "походный трон" царя и не слезал уже с него до конца разговора.
   - А кто, позволь тебя спросить, виноват в том, что пеласги пошли на нас войной? Кто нарушил мирное соглашение с Акишем? Теперь можешь считать всех своих воинов покойниками. Но тебе, вижу, и невдомек - сидишь тут и родственников своих - хамов! - выгораживаешь. И это тогда, когда филитимляне в отместку за дерзкие выходки твоего ненаглядного сынка под Гивой сравняли с землей Силом! Наш священный город, память о котором дорога каждому израильтянину. Смотри, Бог накажет не филистимлян, не Ионафана, а - тебя. Как это было со священником Илием, который не смог наставить на путь истинный своих нечестивых детей. Теперь, считай, конец. Они перережут нас, как стадо баранов. И, поверь мне, сейчас лучше бы тебе не заступаться ни за сына, ни за какого-нибудь пехотинца, имени которого ты не знаешь. Кругом война, поэтому за малейшее непослушание каждого, кто посмел нарушить дисциплину, надо вешать и дело с концом. Иначе от тебя все разбегутся.
   - Армия готова к битве, - отвечал Саул; при этом он стал как будто ниже и уязвимее, - но я жду, когда придет Самуил. Учитель велел мне ожидать его в течение семи дней. Правда, это было во сне.
   Первосвященнику уже не надо было камня - даже став на колени, он все равно бы возвышался над царем.
   - Ты смеешься надо мной? Я говорю тебе об истреблении Израиля, а ты мне рассказываешь какие-то небылицы? Или ты не знаешь, что религия запрещает доверять снам?.. "Учитель"? С каких это пор выжившего из ума старикана ты ставишь выше голоса Бога и Его первосвященника? Если ты сейчас же не выступишь против пеласгов, то потеряешь даже то, что у тебя осталось.
   Саул стоял в нерешительности. "Если вот прямо сейчас пророк не появится в стане, тогда... Что же он медлит? Или он настолько презирает меня, что может отложить или не выполнить свое обещание? И это тогда, когда дорог каждый миг! В конце концов я - царь израильский, и если я потеряю армию, а с ней и всю землю, то отвечать придется не ему, а - мне!.. Где же он? Господи, пусть Самуил придет прямо сейчас! А если нет, то пусть навсегда забудет дорогу к царскому шатру!"
   - Тогда... - Саул медлил, до последнего надеясь, что вот-вот соглядатаи сообщат, что по направлению к Галгалу идет седобородый старец и в руке его судейский посох. - Тогда... - Саул проговорил одними губами (так открывают тайну, становятся предателями), словно опасаясь, что кто-то посторонний услышит его. - Если Самуил не придет прямо сейчас, тогда ты помоги мне принести мирные жертвы, чтобы Бог благословил меня в предстоящем походе.
   Ахия смягчился. Как и прежде скользкий и холодящий блеск промелькнул в его глазах.

***

   Все было готово для возношения всесожжения и мирной жертвы.
   Ахия, облаченный в священнический ефод с наперсником на груди, где помещались урим и туммим, и льняным кидаром на голове, на котором была прикреплена полированная золотая дощечка "святыня Господня", был готов к исполнению своей - работы.
   Священнические обязанности он считал непосильным трудом, и предпочел бы пахать поле или печь копеечный хлеб вместо служения Господу. Ахия терпеть не мог самого вида крови, и после каждого жертвоприношения долго не мог прийти в себя: много ходил пешком по окрестностям, спал, пробовал пить горькую сикеру, но от виноградных настоек его состояние еще больше ухудшалось. Ни с того, ни с сего ему слышались предсмертные стоны животных. В исступлении он смотрел на свои руки, которыми недавно рассекал туши волов, овнов, козлов...
   "Как, - не понимал он, не понимал и не принимал, - как эта вонь, эта копоть, эти реки крови могут приноситься в приятное благоухание Господу! И если Бог, которому я служу, такой же кровавый, как и боги язычников, то... какая разница? По какому праву мы считаем себя лучше их?"
   Вместе с Саулом на холм поднимались Ионафан, Доик и Авенир, и если Царь вел за собой двух быков, то сопровождавшие его несли кто дрова для всесожжения, кто жертвенные сосуды, кто ножи со всевозможными крюками для заклания и разделки животных.
   - Мужеского ли пола животные, которых ты приносишь Господу? Нет ли на них какого-нибудь порока: хромоты, слепоты, лишая или чего другого? - спрашивал первосвященник Саула.
   Много лет назад Ахия выучил наизусть установленные законом слова, и с тех пор произносил их без всякого участия, только потому, что именно так надо было спрашивать. И если бы оказалось, что жертвенные животные все же не идеальны, ему самому было бы абсолютно все равно, хотя внешне, скорее всего, он бы и стал протестовать против такого небрежения. Но опять же - протестовать не потому, что осквернялось приношение Господу, а потому что так было нужно.
   После утвердительных ответов Саула и сопровождавших его Ахия окропил маслом людей и животных, отошел к жертвеннику и стал смотреть в противоположную сторону, пока царь возлагал на волов руки. Ахия знал - после минутного затишья, на всю округу раздастся душераздирающий вой, и на дно медных тазов заструятся ручейки сливаемой крови. Значит, Саул перерезал горло и жилы волов, и скоро - рублеными и рваными движениями - примется снимать кожу с тяжело дышащих, стоящих на непослушных ногах. Животных.
   Потом он положит (Ахия услышит характерный звук) острое лезвие небольшого ножа и возьмет другое, напоминающее длинный обоюдоострый меч. Когда это произойдет, Ахия закроет глаза и станет беспокойно ждать хлестких взмахов. Нет, он даже не будет думать, что Саул разрубает животных на части! Просто после каждого свистящего удара он будет (лицо его от ожидания покроется липким потом) знать наверняка, что вот сейчас снова, в который раз воздух рассечется наполовину, и он услышит роковое соскальзывание.
   Когда все закончится, Ахия повернется, заметит про себя, что все исполнено правильно: голова, грудина, бока, ноги, внутренности и жир животных лежат раздельно, а рядом с ними - два или три полных ведра дымящейся, еще живой, крови. Теперь ему надо встать, подойти, взять одно из ведер и покропить со всех сторон на рога жертвенника, остальную же кровь слить, как сливают помои или протухшую воду, к подножию алтаря. Ахия разведет огонь. Разложит на дровах разрубленные куски. Тем временем Саул вымоет водой внутренности и ноги жертвы и даст их Ахии, чтобы тот сжег их на жертвеннике. Оставшиеся же части животных: кожу, мясо и нечистоты царь соберет и отнесет подальше от места принесения жертвы, чтобы там бросить их в огонь...
   Все так и случилось.
   Но как только Саул стал собирать части жертвы, к которым первосвященнику запрещено было прикасаться... на холме показалась седобородая фигура старца, одетого во все белое.
   И вышел к нему Саул, чтобы приветствовать его. Но Самуил сказал: что ты сделал? Саул отвечал: я видел, что народ разбегается от меня, а ты не приходил к назначенному времени; филистимляне же собрались в Михмасе. Тогда подумал я: "теперь придут филистимляне на меня в Галгал, а я еще не вопросил Господа", и потому решился принести всесожжение.
   - Если ты слушаешь хищного падальщика больше, чем Бога, - Самуил грозно посмотрел в сторону Ахии, - то царствованию твоему очень скоро придет конец. Почему ты стал сомневаться? Мой ночной визит ты принял за сновидение, убоялся множества врагов, полагая, что, если ты сам не начнешь действовать, то Бог не поможет тебе и земля Израиля будет захвачена пеласгами. Где была твоя вера, когда ты сказал в сердце своем: "Господь забыл обо мне, а Самуил не придет, потому что Ахия сказал мне не верить снам"? Запомни, Бог отворачивается от царя, который не верит слову Его, и находит Себе другого - мужа по сердцу Своему. Если бы ты не слушал грешников, пусть бы они и носили первосвященнический ефод, то Господь упрочил бы твое царство над всем Израилем навсегда. Но теперь..."
  
   Саул перестал надиктовывать. Солдат-сидонец, во время военных перемирий помогавший правителю вести царскую летопись, отложил стило. Он знал эту особенность Саула внезапно останавливаться, прерывать повествование, всматриваться в какой-либо предмет. Широко раскрыв глаза и замерев, он, наверное, видел что-то невероятное, чуть ли не суть всего мироздания. Впрочем, может он и ничего не видел, так как после минутного забвения он, по своему обыкновению, как бы просыпался, обязательно спрашивая: на каком месте они остановились.
   Однако сейчас Саул всматривался не в предмет, а в расплывшуюся серую точку. Точка приближалась, обретала человеческий облик, взмахивала руками и что-то вскрикивала. Наконец, она превратилась в царского лазутчика, из отдаленных слов которого можно было разобрать: "Боцец и Сене", "ночью", "пеласги", "лагерь", "бегут".
   Когда же выяснилось, что основной форпост филистимлян пал, то Саул, забыл о продолжении летописи, спросил, кто ночью выходил из стана. Лазутчик видел своими глазами Ионафана и Доика. Также он добавил, что теперь, когда пеласги обратились в бегство, царевич и тысячник преследуют их и, по всей вероятности, нуждаются в подкреплении.
   - Ахия! - взорвался Саул. - Немедленно позвать сюда первосвященника!
   Но служителя звать было незачем, так как все это время он был здесь, подслушивая диктовку Саула, внимательно наблюдая за тем, как правитель толкует те или иные события.
   - Я здесь, владыка! - сказал он. - Лазутчик принес добрые вести - Господь снова поражает твоих врагов, идя впереди царской армии.
   - Ахия, сейчас не время для твоей лести. Живо выкладывай урим с туммимом и говори, благословляет Господь идти на пеласгов или нет.
   Первосвященник засуетился. Левой рукой полез было во внутренний карман наперсника, но вспомнил - в Законе нигде не говорится о том, какой именно рукой - правой или левой - надо доставать гадательные камни. Замешкался. Заметил, что царь смотрит за каждым его движением. Наконец, опустил руки и, глядя в землю, решил во что бы то ни стало разузнать у Самуила - "Кто знает, может, старый чурбан и помнит, как в этом случае поступал праведный Илий? Одно дело в святая святых - там никто не видит, поэтому хоть ты локтем их доставай оттуда. А тут - на людях, да еще и перед царем".
   - Ахия! - не выдержал Саул. - Чего ты стоишь, как идол? Или ты передумал бросать жребий?
   В подобном безвыходном положении первосвященник оказался впервые. Он боялся и вынимать камни и не вынимать их. "С одной стороны прогневаю Бога, если достану не той рукой, а с другой - разозлю Саула... Ну, почему я не мог родиться в семье булочника? Запекал бы с утра до ночи да продавал пахучие халы... Со специями - по пол шекеля за большую корзину, а пресные... ай, да что там? - бери по четверти! Знай Ахию-булочника! Пусть потом только скажут, мол, людей обираю! Все ложь и сплошное паскудство, словоблудие уличное. Потрепаться бы им! Ахия цену загибает! Ишь ты! А как мясо жертвенное по шекелю продают? Никто не жалуется, еще и Бога благодарят - святыня, дескать, великая, которую одни священники имеют право вкушать. Знали бы они, что для священника свято, а что - двор проходной! Ничего, не я первый. И за мной тоже люди придут. В Законе-то не написано, как священнику на хлеб-то насущный... Да... Вот и хитрости всякие сочиняем. По мелочи всё, по крупицам, чтобы сегодня-завтра перетерпеть..."
   - Не гневайся, царь, за то, что позволяю себе говорить без твоего позволения, - лазутчик сделал шаг вперед и, глядя поверх голов, по-солдатски - четко и громко - рапортовал. - Царевич Ионафан и тысячник Доик, разгромив засадную крепость Боцец и Сене, преследуют филистимлян. Их всего двое и им нужно подкрепление. Я немедленно присоединюсь к ним. Однако, что мне сказать им - ждать твою армию или она останется в Мигроне?
   Воспользовавшись моментом, Ахия воровато вынул урим и туммим, крепко сжал плоские камни в запотевших ладонях. Уголки его сухого сжатого рта то и дело (так в темном помещении прошмыгивает тень, после чего остается ощущение настороженности, хочется постоянно оглядываться, ступать осторожно, красться, при этом стараясь дышать как можно тише) вздрагивали от напряжения. "Обхитрил! Моя взяла! Теперь никто не скажет - от ума и сердца Ахии скрыты премудрости Закона".
   Первосвященник, подняв перед собой руки, протяжно пропел:
   - Господь, творящий суд над Израилем!
   Затем снова сжал камни в ладонях, потрясая ими то медленно, то все более и более ускоряя движения. Сперва слышалось стрекотанье, пощелкивание морской гальки. Но - откуда ни возьмись - среди частых всплесков священных костяшек донеслось отдаленное эхо, за которым, минуту спустя, прокатился по ногам и внизу живота грохот. Даже не грохот, а падение чего-то огромного, сотрясающего окрестность, и, кто знает, весь остальной мир.
   Саул, почувствовав сильное дребезжание, закрыл глаза и ухватился за ствол гранатового дерева. "Землетрясение! - подумал он. - Как я сейчас поведу армию по ущельям, когда земля раскалывается до своего основания!? А может, так наступает конец света? Тогда погибнем и мы, и пеласги, и другие народы. Все вместе - праведники и грешники, младенцы и старики... Не справедливости прошу Тебя, Господи, - милости!"
   Еще и еще шары (царю казалось, что это были именно шары - гигантские, в которых не было нет ни жалости, ни прощения) перекатывались то со спины, то под землей, то внутри него самого, то над головой... Когда же он окончательно решил, что этому не будет конца и что, как в дни Лотовы, на них вот-вот обрушится огненный дождь, сквозь рев внутриутробное сотрясание он услышал:
   - Собирай свое войско, Саул! Сегодня Яхве предает пеласгов в руки твои.
   И воскликнул Саул и весь народ, бывший с ним, и пришли к месту сражения, и вот, там меч каждого обращен был против ближнего своего; смятение было очень великое. Тогда и евреи, которые вчера и третьего дня были у филистимлян и которые повсюду ходили с ними в стане, пристали к израильтянам, находившимся с Саулом и Ионафаном; и все израильтяне, скрывавшиеся в горе Ефремовой, услышав, что филистимляне побежали, также пристали к своим в сражении. И спас Господь в тот день Израиля; битва же простерлась даже до Беф-Авена.
  

2.

   Цфания и Нир старательно выносили из колдовского логова все свои пожитки, складывая их на заднем дворе хижины.
   - Ну вот, - колдунья остановилась, чтобы немного передохнуть. Собрала на затылке волосы в небольшой пучок и перевязала их стеблем недозрелой пшеницы. - Сейчас все сложим и - в путь! Прощай, шеол! Прощай жизнь беспросветная! Сколько ни ешь ты, сколько ни пей - нет здесь ни насыщения, ни радости. О тепле и говорить нечего - сколько ни укрывайся-укутывайся, все даром!
   - Кто же тебя назад-то пустит? - Нир выставил на порог плетеную продавленную табуретку, накрыл ее верблюжьей шкурой и тоже сел перевести дух. - Или ты и здесь, в царстве мертвых, зазубрину какую отыщешь, чтобы туда вшой или пылью проскочить?
   - Ерзай-ерзай! Не насмеялся еще - пересмешник! - Цфания распутала стебель колоса и, вместо тщедушного седеющего клока, на плечи упала пышная копна здоровых волос. - Болваном был, болваном и останешься. Вместо того, чтобы отблагодарить меня - в жизнь его возвращаю! - нет, ерзает и паясничает.
   - Ничего подобного! - оправдывался Нир. - Просто я действительно никак понять не могу - как мы отсюда перейдем туда? Назад?
   Ведьма осмотрела себя со всех сторон в карманное зеркальце и, видимо, осталась довольна своей новой шевелюрой, так как, ничуть не раздражаясь, начала подробно рассказывать свой план:
   - Ну, хорошо... - сказала она не то о волосах, не то о своей готовности снова пуститься в объяснения. - Ты абсолютно прав - отсюда назад ходу нет никому, и мы с тобой не исключение. Но оказаться там в шкуре другого - мне это вполне под силу... Это мы с тобой друг для друга телесны, а для мира живых мы - духи. Духи, будучи бестелесными, не могут насладиться человеческими идолами - удовольствиями! Поэтому, вселившись в человека, мы принимаем от него эти жертвы. Человек внешне может любить, есть, заниматься физической подготовкой, искусством, молиться или раздавать милостыню. Но если он это делает ради собственного удовлетворения, то каждым своим действием - добро оно или худо - он будет кадить в сторону нашего алтаря.
   Цфания пожевала губами, словно ища и не находя подходящего слова:
   - Но ты не подумай - туда мне нужно не потому, что я соскучилась по настоящей еде или ночным утехам...
   - Что же тогда? - Нир снова озяб, набросил на плечи верблюжий мех, не сводя глаз с жены.
   - Чтобы его окончательно уничтожить, мне нужно встретиться с ним лично.
   - Ты имеешь ввиду Саула?
   Ведьма посмотрела на мужа, как на земляного червя, которому вдруг захотелось, чтобы его уважали и считались с его мнением.
   - Я хотел спросить, - Нир весь вжался в продавленное кресло, откуда его голос действительно походил на писк насекомого, - как ты появишься перед людьми?
   - Для этого мне нужен проводник. Среди жрецов отыскать нетрудно... Когда боги открываются им, являясь и говоря с ними на придуманных ими "священных" языках, они похожи на безмозглых павлинов. Надо видеть, как уморительно распираются от тщеславия их индюшиные зобы! В исступлении они стараются перекричать друг друга, истязают себя, вышагивают по горящим углям, приходят в религиозный транс, когда статуи идолов начинают им отвечать... И хоть бы один их них догадался, что под личиной каждого бога скрываемся - мы!
   - Ты... - из земляного червя Нир снова стал собой: встал и, преодолевая внутреннюю лихорадку, подошел к Цфании, заглянул в ее мятущиеся (мышь в ворохе пожухлых листьев) глаза, - ты возомнила себя богом?
   Колдунья запрокинула голову, однако (Нир боялся этого пуще всего!) не засмеялась:
   - Нет, - сказала она прямо, без подвохов и иносказаний, - потому что есть только один Бог, все остальное - мы... В Гефе, в храме Астарты я видела одну молодую жрицу. Она у меня на примете. Осталось заключить с ней союз.
   - А вдруг она не примет твоего вызова?
   - Она уже его приняла.
   - Как?
   - Я пришла к ней и была рядом, а как только она стала призывать имя богини, я открылась ей. С того момента она называет меня именем хвостатой Астарты.
   Нир задумался:
   - Мне кажется, твои слова похожи на богохульство.
   - Только в той мере, насколько эта образина существует!
   - Знаешь... уже давно... С самого начала нашей женитьбы... Помнишь?.. Мне хотелось тебя спросить... Если ты называешь израильского Бога единственным существующим, то почему ты не станешь служить Ему?
   - После всего того, что я сделала, Он не примет меня обратно. А если и примет, то мне нужно будет оставить свою "работу". Поэтому приблизиться к Его сиянию у меня только один шанс - противостоять Ему... Есть еще одно условие, когда колдун может вернуться в мир живых - это должно произойти в той земле, откуда он родом... Я буду являться этой девочке от имени Астарты. Из Гефа я призову ее в Аэндор. Там она поселится в пещере и обретет славу великой волшебницы - она будет совершать такие чудеса, которые другим ворожеям не под силу. Главный же ее дар проявится в вызывании мертвых. Но до конца ни она и никто не узнает, кому будет принадлежать роль кукловода.
   - Ты - ведьма! - прошипел Нир. - В тебе не осталось ничего человеческого! Я проклинаю тебя!
   - Боюсь, назад у тебя пути нет, - голос Цфании превратился в колющий песок, в битое стекло. - Или ты будешь помогать мне в пещере Аэндор, или останешься здесь прозябать в нашем проклятом логове, целую вечность вдыхая гарь и испытывая неудовлетворенность и непроходимую тоску.

3.

   Полуденный зной до бела раскалял пастушьи тропы. Ионафан и Доик из последних сил преследовали объятых паникой филистимлян. По дороге, видя очевидное поражение язычников, к царевичу и тысячнику присоединялись засевшие в пещерах или переметнувшиеся на сторону пеласгов дезертиры. И вот уже целое полчище гналось и неминуемо настигало остатки трех основных армий неприятеля, еще вчера победным маршем шагающей по земле Израиля. Теперь даже слепец, слышащий удаляющийся топот пеласговых конницы и пехоты, мог сказать: Акиш повержен!
   Но кто и как сумел вывернуть наизнанку естественный ход войны? Кто посмел противостоять тридцати тысячам колесниц? Имя героя знал каждый. Царевич, находясь со своим отрядом в значительном отдалении от основной армии Саула, не мог и предположить, что отныне его имя стало легендой. "Саул, - говорили, - победил тысячи, а от царевича побежала вся свора филистимская".
   Пока войско Ионафаново беспощадно добивало бегущих пеласгов, солнце все более превращалось в сплошной ожог, в мигрень, глубоко - до вечерней прохлады - пустившую свои цепкие корни...
   Наконец, царевич поднял руку:
   - Господь сам нагонит и поразит врагов своих, а мы должны передохнуть и подкрепиться. Пойдем в тот лес, - указал он на высоту, сплошь покрытую зарослями священного дуба и теревинфа.
   Армия заметно оживилась. Уставшие, измученные погоней и зноем солдаты приободрились: одни затянули песню, другие яростно стегали хворостинами отнятый у пеласгов скот в надежде на добрый кусок грудинки, жарящийся на вертеле, и на спокойный - мертвецкий - сон.
   Шаг за шагом орущая ватага головорезов углублялась в священный лес. Многовековые деревья укрывали их своими тихими кронами от сводящего с ума пекла. Тишина стояла необыкновенная - таинственная, недоступная миру, пришедшему из вне. Постепенно человеческие голоса смолкли, и только овечье блеянье изредка нарушало молитвенное перешептывание листьев.
   Люди ничего не понимали, смотрели друг на друга и по сторонам, словно искали кого-то, кто хранил эту божественную тишину. Не было никакого сомнения: лес был обитаем!
   - Ашера-матерь! - охваченные священным трепетом, солдаты один за одним благоговейно произносили имя богини. Перед ними проносились забытые, вычеркнутые из памяти тени: сморщенное, но мягкое лицо матери и пахнущие полем, шерстью животных, колючие, шершавые руки отца. Они видели себя детьми, подростками... То они резвились неподалеку от старого колодца, пока женщины черпали и водружали на свои плечи неподъемные кувшины; то они снова испытывали юношескую завороженность перед именем кареглазой Зелфи, обещавшей быть верной и не выйти ни за кого другого.
   Толстые стволы священных деревьев напоминали родительские шатры, первое всесожжение, спины товарищей. Теревинфы не только раскачивались, но и переходили с места на место, становились в ряды или хороводы, кружились легко, словно это были незамужние девушки, которым хочется и поскорее оставить свои ничем не связанные дни мотылька, и до конца не отпускать последнюю нить, шелковую паутинку своего девичества.
   Пахло зажженными благовониями, речной свежестью. Птичьи трели сливались с грохочущими цикадами. И чем больше люди вcматривались в эту гармонию, состоящую из тысячей звуков, цветов и оттенков, тем явнее они слышали чарующий, усыпляющий, зовущий к себе голос супруги пустынного Яхве. Им казалось, что вот, наконец, наступило блаженство - повсюду, на всей земле. Бренчавшее на поясах оружие, победные сражения, отнятые у врага трофеи поблекли, вдруг стали бессмысленными. Ни на что они бы теперь не променяли возможность находиться здесь, вдыхать тончайшие ароматы и слушать неземное пение.
   - Все, кто еще не забыл имени Всевышнего, кто помнит имя поставленного над вами царя! - Ионафан, закрыв уши и стараясь дышать как можно реже, выбежал вперед одурманенного войска. Размахивая руками и подходя к каждому, он (прежде всего сам для себя) старался перекричать тихое нашептыванье и едва уловимое пение лесных серен. - Те, кому еще дороги оставленные семьи и осиротевшие шатры! Именем Всевышнего заклинаю вас снова стать в строй, ибо если филистимлянам не удалось сломить вас на поле брани, то без всякого оружия это сделают "священные", как вы их называете, дубы с теревинфами. Вы навсегда останетесь здесь, но не для того, чтобы наслаждаться мнимым блаженством. Вы погибнете от голода, который вы перестали испытывать. Если же такое случится, то пеласги снова вернутся на нашу землю, и тогда гнев их будет подобен поядающему огню. Каждый, кто слышит мой голос - голос Ионафана! - выходи вперед!!!
   Все еще завороженные солдаты, очнувшись, расталкивали своих товарищей. Никто из них не мог понять, где они находятся и что с ними произошло. Вокруг по-прежнему стояли могучие стволы, ветер шелестел листьями крон, аукали дикие горлицы и вскрикивали зеленые стайки попугаев. Однако теперь все было иначе: звуки не оглушали, не осыпали дурманом, а небесное пение превратилось в назойливый гул. Повсюду жужжали дикие пчелы. Казалось странным, что минуту назад все готовы были принять эти тяжелые облака маленьких дребезжащих тел за неторопливое течение эдемской реки.
   Лица солдат снова стали сосредоточенными. Грубые ладони сжимали рукоятки коротких мечей. Люди, стараясь не глядеть друг на друга, стягивались в десятки, и вскоре вся армия выстроилась перед царевичем, готовая к неукоснительному исполнению приказов и дальнейшему переходу.
   - Прежде всего нам надо как следует подкрепиться, - Ионафан лихо взобрался на лошадь. - Найдем открытое место и там заколем всех наших овец. Повеселимся от души, а после, если филистимляне еще вконец не разбегутся по своим капищам, настигнем их и наиграемся как следует!
   - Хоть сейчас веди нас на нечестивых пеласгов, - сказал один из лучников. - Но вкушать пищу на этом месте мы не станем - оно свято!
   - Правильно говоришь, Иуда! - отвечали ему из правого крыла пехотинцев. - Пойдем на Дагоновых поклонителей прямо сейчас! К чему терять время? Не так часто мы видим их спины!
   - Точно, пехота! С этими тварями приятнее иметь дело, когда они спасаются бегством!
   - Вот тут ты не прав - куда приятнее с женой баловаться!
   - С женой не набалуешься! Она тебя вместо баловства облагодетельствует пятью-шестью чертенятами, постель заменит рогожей, а сытный ужин - присказкой, что, мол, и без тебя все из рук валится.
   Доик на своем иноходце гарцевал вместе с Ионафаном, пока армия сотрясалась от хохота.
   - Царевич, пора прекратить этот балаган. Овец, видишь ли, они резать не хотят, а похабничать на святом месте всегда пожалуйста!
   - Оставь их, - по-юношески заулыбался Ионафан, - они славно сражались, пусть себе порезвятся, пусть попохабничают. Для них хоть что-то свято! Где ты видел армию, которую священные рощи или голоса серен остановили бы от пьянства и насыщения своего брюха? Такое, брат, уважать надо!
   Неподалеку Ионафан заметил поляну:
   - Оставим их, - предложил он. - Мы с тобой тоже не будем заколать скот. Ничего, и без овец в этом лесу можно наесться досыта. Смотри, видишь? - роятся! Сдается мне, что на той поляне мы найдем вдоволь меда. Эх, со вчерашнего вечера ничего не ели. Пойдем, а то у меня уже в глазах потускнело!
   - Делай все, что на сердце у тебя! - Доик пришпорил лошадь, и они помчались на поиски диких ульев.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Продолжение царской хроники

глава девятая

  

1.

   Когда над долиной газелей загустели синие сумерки, армия Саула оставила преследование пеласгов. Спасающиеся бегством филистимляне падали от усталости - до своей земли еще двое суток пешего пути, спрятаться негде, а сдаться в плен невозможно. Бронзовые стрелы и мечи израильтян настигают всякого, кто замедлил ход, кто сказал в себе: "Всё, это конец! Мои глаза никогда больше не увидят ни братьев моих, ни даже врагов". Рефаимы, еще вчера гремевшие по всей земле славой, на коленях просили пощады или, гордые, бросались на свои копья. Отборная гвардия царя Акиша превратилась в жалкое зрелище. Оборванные, побросавшие свои обозы, стада, оставившие обнесенные рвами и частоколом походные заставы. Уже не сплоченными отрядами и подразделениями - по одиночке, каждый цепляясь за свою собственную жизнь, пеласги, наводившие страх на венценосный Египет и кочующего Амалика, бежали.
   Опьяненные покорством противника и легкой наживой, солдаты Саула рубили, кололи, грабили - до изнеможения. Из последних сил, уже без ненависти и священного долга. Просто потому, что одни бегут, а другие их добивают. Руки не слушались - слипшиеся с рукоятками мечей, они обрушивали на головы пеласгов вечность и успокоение.
   В тот день израильтяне перебили до шестидесяти тысяч филистимлян, преследуя последних до тех пор, пока спины врагов не стали сливаться с придорожными оливковыми деревьями, а раненые и убитые - с камнями и кустарниками олеандра.
   Наступала ночь - время долгожданной прохлады, затишья. Ночью негласно объявлялись перемирия. Разжигались костры, в котлах варилось жирное мясо, затягивались бравые, а потом - грустные, жалостливые песни, тяжелели глаза, и до первых лучей люди закутывались в блаженный мрак. Разбуженные на рассвете, они еще долго не понимали, зачем нужно строиться, бежать, выкрикивать победные кличи, атаковать, бить, резать... Зачем и кому нужно, чтобы они сами в какой-то момент замедлили шаг, остановились и, чувствуя охватившую их тоску, недвижимые, начали проваливаться, переходить, превращаться в последнее сказанное слово, в проигранный накануне шекель, в натертую сандалиями мозоль, в свист и застрявший где-то внутри наконечник филистимского дротика.
   Однако в ту ночь не было ни веселого потрескиванья сухой ветоши, ни песен, ни задушевных разговоров, ни аппетитного запаха приготовленной пищи. Побросав оружие, евреи набросились на добычу. Овец, волов, молодых телят - кому что досталось - убивали прямо на месте, наспех разделывали дымящиеся туши, впивались сухими голодными ртами в сырую плоть.
  
   Аиалонская долина в точности походила на растянутое над ней небо, в котором сквозь копошение звездной пыли пробивалось далекое сияние одинокого Сириуса. Сходство заключалось в том, что здесь, на земле, на фоне стонов обреченных животных и людской возни в некотором удалении от погруженной во тьму армии теплился один единственный огонь. Подойдя ближе, можно было узнать Саула, Ионафана, Авенира, Ахию и Доика. Все они возлежали вокруг пылающих поленьев: пили сладкую финиковую сикеру, смеялись, жадно поедая зажаренную до хрустящей корки баранину.
   - Не перестану воздавать хвалу Творцу, - воскликнул Саул, залпом опустошив серебряный кубок, - за то, что Он позволил мне, Своему рабу, разбить пеласгов!
   - Да здравствует Владыка вселенной и царь земли!
   - Да останется имя Саула в сынах его!
   - Да умножит и благословит Господь Бог потомков царя!
   - Да произойдет от рода твоего мессия!
   Заздравицы сыпались наперебой. Кубки осушались и наполнялись заново. На вертеле румянился свежий ягненок, а рядом, в небольшом загоне, переходили с места на место, и торопливо жевали подножный корм отобранные у филистимлян овцы.
   - Сколько их там? - Саул бросил обглоданную кость во мрак, откуда время от времени доносилось дрожащее и нагловатое блеянье.
   - С добрый десяток, - отвечал Доик в добром подпитии. - До утра должно хватить.
   Саул недоверчиво посмотрел на тысячника.
   - Говоришь, с десяток? А почему же я слышу вопли целого стада?
   - А разве ты, дядя, не знаешь? - удивился Авенир. - Это животные, которых режут твои солдаты.
   Краем глаза Саул заметил, что Ахия почему-то потупил голову.
   - Как же они их едят? - недоумевал он. - Во всей округе нет другого огня, кроме нашего.
   - Как едят? - От количества сикеры Доик все больше становился кем-то другим: говорил другим голосом, взгляд его был неподвижен и зол. - Так и едят - где зарезали, там и брюхо набили.
   - С кровью? - вскричал Саул и, шатаясь, поднялся на ноги.
   Тысячник осклабился и, обнажив свои желтые зубы, процедил:
   - Хе, хе, надо полагать, с кровью.
   - Ахия! - Саул подошел к первосвященнику, но тот, видимо, ожидая царского гнева, уже стоял на коленях и бил себя в грудь. - Почему ты мне ничего не сказал? И как ты мог допустить, чтобы армия Яхве преступила Закон!?
   Ахия молчал. Сикера помогала ему выдавить слезы, но произнести что-то внятное он уже не мог.
   - Немедленно зажечь факелы и прекратить это бесчинство! Пусть каждый приводит ко мне своего вола и свою овцу. И привалите сюда большой камень - пусть заколают прямо на нем и не грешат перед Господом.

2.

   На следующий день, как только празднество, обернувшееся мучительным похмельем, больше не напоминало о себе ни ломотой в костях, ни мигренью, Саул подозвал к себе сидонца и стал надиктовывать ему события прошлой ночи:
   "После того, как армия насытилась, царь, рядом с камнем, на котором солдаты убивали и ели своих овец и волов, устроил жертвенник - первый жертвенник царя Саула, который он поставил Господу. Затем правитель бросил клич не ждать до утра, а тут же собраться и пуститься вслед за филистимлянами. Ему единогласно ответили: "Делай все, что хорошо в глазах твоих". Первосвященник, видя, что армия снова собирается в военный поход, предложил метнуть жребий и спросить у Яхве - угодна ли Ему ночная погоня или достаточно уже истреблено врагов.
   Но сколько ни тряс и ни подбрасывал Ахия священные камни, Бог ни словом, ни знаком не отвечал царю.
   - Молчание Господа не напрасно! - решил Саул. - Видимо, на одном из евреев лежит неисповеданное злодеяние. Пусть пойдут все начальники народа и разведают кто согрешил втайне. Ибо - жив Господь, спасший Израиля! - если окажется худое и на сыне моем, Ионафане, то и он должен будет умереть.
   Старейшины отправились каждый к своему колену. Шло время, но никто из народа не выходил, чтобы сознаться в содеянном. Тогда сказал Саул, чтобы все израильтяне стали по одну сторону, а он с Ионафаном - по другую.
   Ахия бросил жребий, и на этот раз Бог ответил, указав на царя и его сына. Тогда снова первосвященник потряс уримом и туммимом, и вышло так, что грех лежал на Ионафане.
   Саул опешил - тот, в котором он был уверен больше всего, оказался лжецом, и теперь царевич, по слову его, должен быть казнен.
   - Что ты сделал? - осторожно, чтобы никто не слышал, спросил его царь.
   - Ничего, что могло бы опорочить моего отца или славу Израиля, - четко, по-солдатски отвечал Ионафан, не видя за собой ни одного проступка.
   - Наши армии воевали порознь. Вспомни, может, так сталось, что ты, не слышав моего заклятия, прикоснулся к какой-нибудь пище?
   - Заклятия? - воскликнул царевич. - Отец! Зачем тебе знать, ел твой сын или остался голодным? Скажи прямо, какой на мне лежит грех.
   - Боюсь, - не отступал Саул, - в данном случае, это одно и то же. Днем, когда филистимляне бежали от нас, мне показалось, что если солдаты станут утолять голод, то армия потеряет слишком много времени и враги Господа избегут возмездия. Поэтому я проклял каждого, кто бы посмел вкусить пищи.
   Ионафан посмотрел на Ахию, на своих товарищей, но ни в ком не нашел и намека на то, что все это какое-то недоразумение.
   - Ты бы осудил на смерть каждого, - не понимал царевич, - кто хотел лишь подкрепить свои силы, чтобы, не думая о еде, преследовать филистимлян? В своем ли ты уме? Да если бы твои солдаты как следует подкрепились, они бы отправили на тот свет вдвое, а то и втрое больше врагов твоих! Что вы все молчите? Доик!
   Над долиной газелей слоился утренний туман. Сквозь тонкую дымку горбатились силуэты холмов, доносилось эхо пустынных воронов.
   - Если... - Ионафан собственноручно снял с пояса меч, не дожидаясь, пока другие, по приказу отца, обезоружат его и, как преступника, поведут к месту казни. - Если я согрешил только тем, что концом своего копья вынул из дикого улья немного меду, то мне не страшно понести перед Господом мой грех. Мы сражались до изнеможения, а когда зашли в священный лес, мои солдаты отказались от вкушения пищи. Благодарю Господа, что Он внушил им не преступить твоего заклятия. Но и я ни о чем не жалею - как только твой сын поел, глаза его просветлели, и раб твой снова готов был сражаться за десятерых хоть до следующего дня.
   Саул не перебивал сына - настолько смело и красноречиво говорил Ионафан.
   - Теперь я должен умереть, хоть я и не догадывался о твоем проклятии. Что ж, мне не страшно покидать этот мир, тебя, отец, и своих товарищей. Мне суждено умереть от рук отца? Пусть будет так. Я уйду с чистым сердцем, зная, что оставляю народ свой единым и, наконец, свободным. Не по своей воле я совершил грех свой, не по своей воле и погибну. Знай, отец, не было на земле человека, который бы бескорыстнее твоего сына служил тебе. До того, как ты совершишь данную тобой клятву, говорю всем, что не держу на тебя зла, но принимаю свою смерть со смирением и надеждой на воскресение. Я готов, отец! Готов умереть не как преступник, но как воин, павший на поле брани.
   - Да не будет этого! - Доик выбежал из строя и стал рядом с царевичем. - И я был с ним, но убоялся диких пчел, потому и не ел мед. Выходит, своей трусостью я спас себя от смерти? Да не будет этого! Казни и меня вместе с Ионафаном! Мы с ним бок о бок воевали, бок о бок и к прародителям отойдем.
   - Они ничего не знали о твоем приказе! - раздались голоса пехоты и лучников.
   - Мы тоже ничего не знали! - Вторили им колесничие. - Вместо них возьми нас - да не погибнут лучшие!
   - За Доика убей сотню отборных вояк, а за царевича - можешь хоть тысячу камнями забросать.
   - Если они не увидят рассвета, то и ты не увидишь своей армии, ибо лучше нам шить сандалии да брить филистимлянам бороды, чем стоять под знаменами убийцы собственного сына. И пусть он трижды согрешил, каждый из нас принесет всю свою добычу, отнятую у пеласгов, в скинию, весь свой скот - Господу, чтобы Он простил ему его невольное ослушание.
   Саул стоял в нерешительности: с одной стороны, он, освободив Ионафана, становился клятвопреступником, что для царя хуже всего, с другой - он не мог поступить иначе, так как боялся потерять армию. Как отец он был несомненно рад, что должен преступить клятву и объявить Ионафана невиновным.
   В конце концов, сам царевич нарушил молчание:
   - Царь! - сказал он. - Даю слово командующего твоей армией! Никто тебя не осудит, если ты казнишь меня. Но если ты сохранишь мне жизнь, я буду молиться вместе с тобой, чтобы содеянный мною грех не стал причиной твоего наказания. Послушай голос Господа, и поступи так, как подсказывает тебе твое сердце.
   После этих слов Саул, взяв в руку копье (голоса смолкли, все ждали непоправимого), нацелил его на сына. Размахнулся и со всей силы воткнул его - в землю.
   - Да здравствует праведный и мудрый Саул - отец ни в чем не повинного Ионафана!
   - Да здравствует Ионафан, прославивший своего отца до небес!
   Солдаты подняли на руки Саула с царевичем, скандируя, ритмично и громко ударяя мечами по металлической обшивке деревянных щитов.

Эпилог

  
   Три дня обезглавленные трупы Саула, Ионафана и двух братьев его - Аминадава и Мелхисуа, а также Авенира висели на стене филистимского города Беф-Сана. Три дня в тела их плевали и бросали камни. Изуродованные, они уже начинали гнить и разлагаться. А тем временем пеласги возили по всей земле своей голову царя израильского, выставляя ее в храмах и показывая народу на площадях.
   На третьи сутки, ночью, жители Иависа Галаадского, помня о том, что Саул освободил их от нашествия аммонитян, сняли со стены их окоченевшие трупы, отнесли в свой город и там, оказав им должные почести, прилюдно сожгли, похоронив их кости под ветвистым дубом.
   Они действовали тайно и осторожно, так как филистимляне, победившие Израиль на горе Гелвуйской, грозили расправиться с любым, дерзнувшим преступить новый закон. Смысл его заключался в том, что Саул и его военачальники не достойны погребения, и выставлены на обозрение в назидание покоренным евреям: "Вот царь ваш, которого вы провозгласили своим владыкой и который повел вас в безумии своем на пеласгов!".
   После того, как Саул покончил с собой, армия - кто куда - разбежалась. Солдаты рассеялись, попрятались, зарылись в подземные голубятни. Еврейские дома обезлюдели, а города с селениями осиротели. Ветер с пустыни заметал брошенные на ходу вещи, разграбленные лавки, сломанные повозки, разбитые глиняные горшки. Высыхали колодцы. Безголосые базары, жилища богатых и лачуги бедняков, загоны животных и постоялые дворы все больше напоминали места скорби и запустения.
   Акиш вернулся с великой победой. На улицах филистимского Пятиградия женщины с девушками и юношами пели хвалебные песни, играли на инструментах, прославляя Дагона, Астарту, Ваал-Зевула вместе с героями-рефаимами, ликуя и возвещая смерть Саула. Экрон, Геф, Аскалон, Азот, Газа - везде люди веселились и праздновали погибель израильского царя и войска пустынного Яхве.
   Отряд Лахмия по воле богов оказался на самой вершине горы Гелвуя, куда бежал, спасаясь от преследования, Саул. Израненное стрелами тело царя было похоже на ощетинившегося дикобраза. Лахмий своими глазами видел, как он просил о чем-то своего оруженосца, как тот, отказываясь, мотал головой с оглядкой на филистимких солдат, как, наконец, Саул пал на лезвие своего меча. С головы царя упала и покатилась корона. Лахмий поднял ее, снял с царской руки серебряный армейский браслет, перевернул остывающее тело, вынул из живота окровавленное оружие, расшнуровал доспехи и под громоздкими латами нашел запачканный кровью свиток.
   После победного марша он среди прочих был приглашен во дворец Акиша. Кто приходил с пустыми руками, кто с богатой наживой. Лахмий оказался в центре всеобщего внимания, с большой помпезностью передав серену добытые им трофеи.
   - Оружие и доспехи царя Израиля, - сказал Лахмий, - я взял, чтобы положить их в капище Астарты, а вот здесь, по всей вероятности, записана хроника правления царя Саула.
   Акиш внимательно развернул свиток. Потом велел созвать толковников, знающих еврейское наречие, писарей и хранителей манускриптов. Когда все собрались, правитель Гефа объявил, указав на Лахмия:
   - Мои верные солдаты не только победили врага, но и отняли у них память. Теперь о Сауле забудут, так как эта летопись, попав к нам в плен, навсегда останется в стенах моего хранилища.
   Акиш, передав свиток придворному книжнику, велел ему неспешно читать еврейский текст:
   "Саул правил Израилем рукой сильной, и со всеми окрестными народами, с которыми ему доводилось воевать, он одерживал победу".
   - Вот и поплатился за свое превосходство, - невольно вырвалось у Лахмия. Тут же он осознал, что зашел слишком далеко, перебив толковника серена, а значит - и самого правителя Гефа, поэтому стал на колени, преклонил голову и так стоял, пока Акиш не произнесет над ним суд. Но серен (сначала он и вправду возмутился) лишь слегка подтрунил над Лахмием:
   - Твоя готовность, - сказал он, - понести наказание за твой проступок достойна всяческой похвалы. Но я не намерен омрачать праздник из-за твоей несдержанности. Возвращайся на свое место и впредь не смей мне напоминать о своем горделивом нраве, не то мне придется назвать тебя ослом - при дворе тебя будут почитать за божество, но сам рассуди, нужно ли тебе такое бессмертие?
   Жестом Акиш повелел продолжать чтение. Книжник немного помедлил и нараспев стал проговаривать строку за строкой:
   "Рыжеволосая Рицпа под предлогом строительства израильской столицы и других разрушенных пеласгами городов упрашивала царя оставить военные походы и лично руководить работами.
   - Ты подчинил себе, - говорила она, - Моава, Аммона, Эдома, царей Совы и филистимлян, побеждая везде, против кого бы ты ни воевал, тем самым исполняя повеления Господа и учителя. Пора тебе заняться созиданием твоей столицы и твоего царства. Обложи врагов твоих непосильными налогами - зачем истреблять их? Они - настоящий клад для твоей казны. Это, как если бы тебе в руки дали кошелек, набитый золотыми шекелями, а ты бы зарыл его в землю, говоря, что таково есть повеление Бога. Ты, может, не замечаешь, но все в Израиле говорят, что большинство приказаний исходит не от Яхве...
   - Оставь в покое учителя! - сказал Саул, желая прекратить дальнейшие объяснения.
   Боевые доспехи он сменил на шелковый, расшитый цветными нитями халат. Поначалу царь и вправду ходил по дворцу и руководил затеянными Рицпой работами. Однако со временем он все реже стал выходить из ее опочивальни. Рядом со спальней день и ночь дежурили повара, танцовщицы, массажисты, циркачи с гимнастами, огне- и шпагоглотателями, маги, гадатели, заклинатели и прочие, среди которых встречались старейшины и начальники зернохранилищ, тюрем, водоснабжения... Последние несли царю на подпись указы и постановления.
   Рицпа зорко следила за тем, чтобы к Саулу не входила его жена. Доика и Ахию, наоборот, она пропускала в любое время. Устраивала для них цирковые зрелища, опаивала их сикерой, окуривала семенами опиума.
   Всего же более Рицпа заботилась о том, чтобы как-нибудь невзначай к Саулу не пришел Самуил. Царь узнал об этом благодаря своим дозорным, следившим за ее соглядатаями, которых она расставила у всех таможенных ворот. В их задачу входило единственное - ни под каким предлогом не пропустить седобородого старца!
   Но несмотря на все ее ухищрения, однажды во время застолья, сначала - казалось, прямо из воздуха - появился судейский посох, а за ним и сам пророк в сияющих белых одеждах.
   Саул велел всем выйти вон. Когда они остались с судьей наедине, Самуил обнял царя и сквозь слезы сказал:
   - И все-таки я люблю тебя, как сына.
   - Учитель, - Саул закутывался в новый халат, - как ты вошел сюда? Везде охрана... Рицпа...
   - Ты напуган, поэтому не знаешь, о чем говоришь. Сколько еще ты будешь слушать слова нечестивых и следовать их порочным советам? Сколько еще ты будешь прятаться в опочивальнях своих наложниц? Разве ты забыл, что Бог израилев заповедал тебе? Послушай меня, если ты не хочешь, чтобы Господь раскаялся в том, что поставил тебя на царство, немедленно собирай армию, которую ты распустил по домам. Вели до блеска начистить свои доспехи, возьми всех своих военачальников. Седлайте коней и, не прощаясь ни с кем во дворце, сегодня же скачите в Галгал. Там ты сосчитаешь войско и пойдешь на юг. В пустыне произойдет твое главное сражение.
   - Господь посылает меня на Амаликитян?
   - Да, но не смотри, что армия царя Агага по численности превосходит твою - впереди тебя пойдет ангел-разрушитель. Лицо его будет подобно раскаленной печи, голос его - труба, в руке его стальная цепь и вожжи, натянутые до предела. Шаги его слышны в Египте, и взмах крыльев его - на пастбищах моавитских. "Пусть вспомнит, говорит Господь, царь Израиля, сколько амаликитяне причинили зла евреям во время их странствований по пустыне, когда они, выйдя из страны фараона, направлялись в землю смоквенного молока и меда финиковых плодов. Пусть вспомнит Саул и пусть исполнится ревностью сердце его, когда он объявит войну Амалику, а одержав победу, да не коснется его жалость, когда он не пощадит никого из народа царя Агага - перережет всех, какого бы возраста они ни были, начиная с женщин и кончая грудными младенцами. При этом запрещаю ему щадить даже крупный и мелкий скот, не оставлять его в свое собственное пользование. Пусть не берет он ни денег, ни идолов их, никаких драгоценностей да не снимает он с умерших, ибо ценности их вместе с их золотом - мерзость в глазах Моих. А если спросят тебя, почему ты не проявишь жалости к врагам твоим, отвечай им так - настало время, когда враги наши получают должное возмездие за все гнусности, совершенные ими над предками нашими".
   Саул стал на колено и, будто принося военную присягу, поцеловал край судейского плаща.
   На следующее утро двухсоттысячное войско, не считая колена Иудова, которое одно выставило десять тысяч ополченцев, тяжелым маршем и многокилометровым облаком пыли двинулось на юг по раскаленным углям пустыни Негев.
  
   Новое войско царь собирает в колене Иудовом - в Телаиме
   (тьма, прибрежный песок, пшеничные зерна в амбаре).
   Копья, луки, пращи наготове. Кто налегке, кто в сбрую закован,
   Буйволы тащат осадные вышки, бочки смолы и серы.
   Царь от Хавилы до Суры, что на границе с Египтом,
   Множество мелких отрядов расставил, как на охоте - сети.
   Кто из солдат Амалика выйдет живым из засады?
   Или, попав в западню, скажет: еще есть время?
   В сонных долинах - в ущельях, ложбинах пустыни Негев
   Некуда скрыться - пекло, горнило плавильной печи.
   Ночью и днем непрестанный скрежет и звон сражений -
   С флангов арканит Израиль шею царя Агага.
   Мел под ногами, песок покрывается свежей кровью -
   Негев отныне похож на красные земли рая,
   Только на месте Бога жжет разъяренное солнце,
   Вместо людей повсюду разбросаны прах и кости.
   Доик ведет оголтелую тысячу на Амалика,
   Ионафана не ранят сварливые стрелы,
   Под Авениром убитая лошадь несется, не падая набок,
   Будто лесную чащу, рубит Саул прославленных рефаимов.
   Мощными стенами, кольями обнесены селения вражьи -
   Не подступиться: камни, бойницы, лучники атакуют.
   Израильтяне волов погоняют, обвязанных кожаными щитами,
   Мало-помалу животные тянут громаду осадных орудий.
   Черви! Вооружившись лопатами, острыми кирками,
   Роет пехота узкие лазы, подкопы - мышиные норы.
   Тут же возводят насыпи вровень со стенами,
   Падают и остаются подпоркой, не хуже камня и щебня.
   Хитрых и непокорных долгим берут измором:
   В городе скоро не станет припасов хлеба, вина и соли,
   Реки отравлены, перекрыты источники и колодцы -
   Месяц, другой, и ноздри вдыхают трупный из города запах.
   Женщины, дети, старцы изрублены яростными мечами -
   Израильтяне не пощадили ни скот, ни имущество павших.
   Память об Амалике, по слову Всевышнего, вычеркнуто из анналов,
   Царь Амалика - Агаг, плененный царем Саулом,
   Просит у стражника пищу, у Яхве - былую свободу".
   - Ты ничего не напутал? - спросил Акиш. - Женщин и детей Саул не щадил, а к правителю своих врагов он проявил жалость?
   - Владыка, - отвечал придворный толковник, - из написанного я не пропустил ни одного знака. И если я что-то прочитал не так, то можешь меня казнить прямо здесь - с таким позором я не смогу жить, как прежде.
   - Не беспокойся, - успокоил его серен, - можешь продолжать чтение. Я просто никак не возьму в толк, зачем из всего народа он оставил в живых одного царя?
   - Позволь мне предположить, владыка, - Лахмий набрался смелости и решил загладить свою давнишнюю вину. - Вспомни Саула, каким он был высоким, стройным и приятным лицом. Я слышал, как Дахмий с Голиафом, обсуждая странности царя израильского, говорили, что в свое войско он набирал статных и миловидных юношей. Царь Амаликитян также выделялся из всего своего народа ростом, выправкой и тонкими чертами.
   - Что ты хочешь этим сказать?
   - Учитывая довольно странную набожность Саула, которая то отступала от царя, то становилась неудержимой, нетрудно догадаться, что в царе Агаге он увидел несоответствие воле пустынного Яхве - истребить всех жителей земли амаликитян.
   - В чем же ты находишь это несоответствие?
   - В том, что красота не может быть презираема Тем, кто, как верят евреи, создал ее. Творение прекрасно, а если оно еще и красиво, тогда зачем его уничтожать?
   - Твое предположение, - заключил Акиш, - не лишено философствования. Однако всем известно, что красота создана вовсе не богами - иначе, зачем тогда человек вместо нее всегда выбирает уродство? Я тебе давно говорил пойти к жрецам (или жрицам?) и, наконец, выучить основы нашей религии... Ты можешь продолжать, - Акиш утвердительно кивнул толковнику.
   "С невиданной победой, - придворный книжник, ожидавший дальнейших распоряжений серена, стал, как и прежде читать нараспев, - Израиль возвращался в Гиву. Из захваченных в плен (Ахия отбирал самых лучших) коз, овец и годовалых телят священники прямо на дороге приносили обильные жертвы Яхве. Тимпаны, бубны, гусли, псалтири, длинные трубы левитов. Недвижимые земли Негев, а затем холмистый надел Иуды - все сотрясалось от славословий, хвалебных песней. Облачный столп следовал за армией Саула, напоминая о славе Божьей.
   Гива встречала царя хвалебными песнями, а священный Галгал - каждениями и всесожженьями. Израиль разбил Агага! Отныне повержены враги Господа! На Божьей земле - мир и благоденствие! Время престарелых судей в прошлом - в Израиле воцарился сильный правитель, железной своей рукой поразивший заклятого Амалика!
   Играющий на струнах царь заметил среди священников, возносивших жертвы, пришедшего на праздник Самуила. Бросив под ноги гусли, Саул громким голосом обратился к судье:
   - Я возношу благодарность Господу Богу, даровавшему мне победу! Как видишь, учитель, я исполнил все, что было возложено на царя израильского - имени Амалика больше не существует. Города его сожжены огнем, пожарища которых еще дымятся. Из жителей не осталось никого, кто бы смог продолжить род нечестивых потомков Исава. Теперь готов Израиль к служению Яхве - на месте старой скинии мы возведем величественный храм, священники наши облекутся в славу и станут благодарить Господа Бога за дарованную победу.
   - Что же ты наделал! - на старческих глазах появились слезы отчаяния и сожаления. - Скажи, зачем ты устроил этот балаган и почему в ушах моих стоит не пение ангелов, а блеяние овец и мычание волов?
   Саул растерялся.
   - Ты называешь жертвоприношение Богу - балаганом? Или ты забыл, что кровью животных мы ублажаем Господа, просим у Него помощи и прощения?
   - Опомнись, Саул! Не я, но ты забыл предписание Яхве истребить все, что было связано с памятью Амалика. Зачем ты позволил своим солдатам присваивать ценные вещи, золотые украшения и деньги, при этом уничтожать и придавать огню все старое и непотребное!
   - Учитель, - возмутился Саул, - это неписанное правило любой войны - солдаты грабят врагов. Так они смогут прокормить свои семьи и разбогатеть.
   Самуил до боли в жилистых руках сжал свой посох. Казалось, он готов был ударить им самого царя:
   - Война с Амаликом, - прокричал он, - не любая война! Эту битву тебе заповедал Господь! Он, а не ты одержал победу! И ему, а не тебе решать, что можно и чего нельзя.
   - Но... - оглядываясь на прислушивающихся к ним священников, Саул старался сохранять непринужденный вид, однако это удавалось ему с трудом. - Солдаты сражались и погибали во имя Бога и во имя своего царя. Я не мог приказать им оставить их добычу. Что бы они сказали про меня - царь, который оставляет своих солдат ни с чем?
   - Значит, нечестивыми традициями людей ты устрашился пренебречь, не исполнить же заповедь Бога ты не побоялся.
   - Я послушал гласа Господа, - настаивал Саул, - и пошел в путь, куда послал меня Господь, и истребил весь народ Амалика. Я пришел с богатой добычей, чтобы принести жертвоприношения Господу Богу твоему. Пленил самого Агага! И вместо того, чтобы разделить со мной радость, ты говоришь, что я нарушил заповедь Господа?
   - Неужели ты думаешь, что Богу нужны всесожжения и обильные жертвы? Ему нужно твое послушание! Непокорностью ты пошел против Господа. Поэтому какие бы богатые жертвоприношения ты не приносил Ему, Он от тебя ничего не примет, потому что все это для Него свидетельство твоей гнусности и пошлости, а не благочестия. О, если бы твое сердце было исполнено стремлением во всем послушаться Господу! Тогда Он бы вообще не требовал от тебя приношений... Или ты скажешь, что Богу приятна любая жертва, даже из того, что Он сам предназначил для уничтожения? Нет, не для того я пришел, чтобы разделить с тобой радость победы, но - чтобы объявить тебе волю Господа Бога.
   "Только бы не услышали старейшины! Начнутся расспросы: почему судья позволяет себе говорить с царем в таком тоне? Пришел, не поприветствовав первосвященника. Этак я для него и вправду всю жизнь младенцем буду! Конечно, с детства он привык решать за меня и указывать мне делать то, что противно душе моей. Пора сказать ему, что у царя израильского достаточно советников. Пусть остается в своей Раме - нечего приходить и только и делать, что обличать да проклинать. Я своими руками принес Израилю победу над Амаликом! Прав был Ахия: на старости лет учитель стал завистливым. Если бы он оказался на моем месте (чего он, верно, и добивается!), он бы ни за что не собрал такую армию. А то, что солдатики потешились да приволокли себе золотишка... В конце концов, зачем уничтожать то, что может еще пригодиться? Мертвым-то уже не понадобятся ни их стада, ни одежда, ни оружие. Может, я и согрешил, но теперь-то назад не вернешь. Старик действительно не понимает - мало исполнить слово Бога, надо и людям угодить. Заладил - гнусность, пошлость да омерзение! Весь Израиль веселится, а он, видишь ли, пришел не для того, чтобы разделить со мной радость!"
   Тем временем Самуил подошел к дереву, к которому был привязан Агаг. Выхватил у юноши, охранявшего венценосного пленника меч и (Саул успел только услышать: "Как ты отнимал у еврейских женщин их родных детей, так и у твоей матери пусть отнимется сын"), сверкнув над головой лезвием, одним ударом разрубил царя на две части, как принесенного в жертву животного.
   Сбежались священники, старейшины и просто зеваки. Всех охватил страх перед воловьей силой старческих и с виду потерявших крепость рук Самуила. Ахия что-то кричал, другие спорили о том, подобает ли продолжать служить Богу на месте, где было совершено убийство. Решали участь Самуила - сразу объявлять его преступником или устроить всенародный суд.
   Судья бросил окровавленный меч, развернулся и, не обращая внимания на поднявшийся ропот, собирался уйти.
   - Стой! - Саул ухватился за плащ учителя, оторвав от хитона прохудившуюся заплату.
   Первосвященник и старейшины стали смеяться и говорить, что судья Израиля похож на базарного нищего, которому не хватает денег на новую одежду. При этом они сняли с ремней свои кошельки и принялись бросать в судью мелкие медяки.
   - Стой, - повторил Саул. - Я вижу, ты собираешься уходить, но, убив моего пленника, ты, вероятно, забыл, что хотел объявить мне волю Господа.
   - Сын мой! - слезы лились по глубоким морщинам старца. - За что ты так возлюбил погибель? Те, кого ты называешь своими друзьями, первые отвернутся от лица твоего, узнав, что Господь отнял у тебя царство израильское и отдал его ближнему твоему. Это слова Господа, а Он не человек, чтобы раскаяться в своих словах и поступках. Я буду молиться о тебе, но если ты сам выберешь иную дорогу, то никакая молитва тебя не образумит.
   После этих слов (царь уже не старался удерживать судью) Самуил удалился к себе в хижину. Больше они никогда не виделись".
  

***

   Двор погрузился в молчание. Оно бы продолжалось бесконечно долго, если бы Акиш не учуял приятные запахи, доносившиеся из гостиной. Он поднял голову, четырежды хлопнул в ладоши. Распахнулись тяжелые двери. Входили слуги, несли на головах и плечах изысканные яства, кувшины с холодным вином. Играла музыка, танцовщицы ударяли в звонкие бубенцы. Начинался пир. Праздник по случаю смерти царя Израиля был в самом разгаре. Возносились тосты, и скоро от задумчивости на лице Акиша не осталось и следа. Теперь он еще больше убедился, что боги пеласгов хранили его. Впереди была целая жизнь, наполненная весельем, и ни одна мысль о вечности или смерти не могла помешать ему - ни пустынный Яхве, ни Давид - новый царь побежденного Израиля.
  
  
  

Париж, ноябрь 2013 - Аньер-сюр-Сен, декабрь 2016

  
  
  
  
  
  
   По всей стране были расположены гарнизоны. Важные новости передавали от заставы к заставе: днем - перебежками, ночью - кострами; или (в любое время суток) стрелами с особыми наконечниками. Надрезы или привязанные ленты, а также цвет, размер, форма и т.д. сообщали об опасности (наступление врагов, непогода), просьбе о помощи, начале нового месяца, праздников, постов и т.п. Таким образом новости передавались достаточно быстро: можно было послать сообщение на другой конец страны и получить, в течение нескольких часов, ответ.
   Гива - возвышенность, евр.
   Имена пророка и царя связаны семантически: Саул ("испрошенный" - шауль) является частью имени Самуил ("испрошенный у Бога" - шауль меЭль).
   Весенний месяц.
   Время (???) - зман, происходит от одного корня "СВН" с месяцем сиван.
   Сиван, зман и Цфания объеденены одним корнем "СВН".
   Ахиноамь - "мой брат милостив", евр.
   Тонкая ткань. Ее название происходит от названия филистимского города Газы, где ее и производили.
   Занимавшиеся деловыми сделками предпочитали "хоронить" свои кольца, чтобы другие не смогли использовать их имя для совершения недействительного оборота.
   Моавитяне и Аммонитяне.
   У колена Левия не было своего собственного надела земли. См. Втор. 18 : 1.
   Тивериадского.
   Младшая жена Иакова на подступах к Вифлеему родила Вениамина, умерев при родах.
   Всего в несколько сантиметров.
   Голуби стоили дешево. В основном бедняки приносили их в жертву.
   Древнее название Иерусалима.
   До завоевания Давидом Иерусалима, город оставался неприступной крепостью языческого племени Иевусеев.
   Города, где, по Закону, могли официально скрываться преступники. Но если они оттуда выходили, их судили вне зависимости от того, сколько прошло времени после совершения преступления.
   Иосиф Флавий называет Силом.
   Суд. 19 : 29; 20 : 1-2, 8, 12-13.
   Внук Аарона, первосвященник - Суд. 20 : 28.
   Суд. 20 : 16.
   Кроме колена Левия по причине того, что это колено священников, которые не могут проливать кровь.
   Иавис - высохший (евр.).
   Город, считавшийся отступившим от официального культа, но в котором (в доме Аминадава), вопреки общепринятым представлениям о праведности, был поставлен ковчег Завета после взятия его в плен филистимлянами. Из Кириат-Иарима ковчег был перенесен в Иерусалим Давидом.
   Дочери левитов.
   Если Ахиноамь означает "мой брат милостив", то Ахимаац - "мой брат разгневан". Для современников эта игра слов могла означать равновесие, как пустыня и вода или большое расстояние и быстрая колесница.
   Один из главных южных городов. Для современников ответ Саула звучал, как насмешка, так как намекнуть на "южную" особенность произношения значило то же, что назвать человека неотесанным, деревенщиной.
   Культ Ваала-Зевула.
   Т.н. "козлы отпущения". См. Лев. 16 : 5, 7-10, 21-22. Азазел - падший дух пустыни.
   В древнем Израиле на пересечении основных дорог стояли столбы с обозначениями направлений, наподобие современных указателей.
   Блестящие на солнце белые одежды священнослужителей и золотая облицовка ковчега.
   Никто не смел выйти из сомкнутых рядов. Некоторые - потому, что действительно не имели ничего против судьи, другие... То, о чем говорил Самуил, считалось (эти правила риторики использовались также и в официальных письмах, и на застольях) необходимым вступлением. Смысл последнего всегда был один и тот же: оратор, в начале выступления искусно оправдывал себя, после чего переходил ко второй - главной части - своей речи.
   Сыновья Самуила.
   М'атрий - родоначальник племени в колене Вениамина.
   1-я Цар. 10 : 20, 21; 24.
   Делец-Захария еще сомневался, что ему предпринять, но потом остался с Сихорой, решив, что в деле коммерции лучше последовать за беглым купцом, чем за недальновидным царем. В тот же день, ближе к вечеру, пока израильтяне пели и веселились, он околотками вернулся в свою лавку, наскоро запихал в походный мешок какое-никакое скопленное в потайном погребке богатство, про которое сам говорил: "В этом золоте больше моих слез, чем счастья", схватил шерстяной гиматий и зачем-то - кедровое стило, хоть ни писать, ни читать от роду не умел, и навсегда, как ему казалось, ушел из Массифы.
   Египетское крепкое пиво.
   Знаменитый в то время бальзам, изготовлявшийся в Иависе Галаадском.
   Мелкое животное, и в настоящее время обитающее на Ближнем Востоке.
   Мильком: ???- "МЛК", одно из возможных и распространенных произношений: "МОЛОХ" ("царь", "хозяин"). Верховное божество в пантеоне аммонитян, которому приносились человеческие жертвоприношения, в частности - дети. Этим именем называли разных божеств, которым поклонялись, как царям. В этом значении судьи и пророки Израиля тоже напоминают, что настоящий царь не может быть человеком, так как царство, по своей сути, принадлежит Богу.
   Наас (???) - змей.
   Зеркала имелись только в царских покоях или в других богатых домах на женской половине.
   Раббат-Аммон расположен на высоте примерно 770 м над уровнем моря, из-за чего в городе часты в зимние месяцы осадки, а также обильные туманы.
   Игра слов: имя Авенир означает "Отец поля или пашни".
   Жареные стрекозы считались (и теперь считаются) деликатесом.
   1 гера - мелкая монета, равная 1/20 шекеля.
   Офра Авиезерова находилась в пределе колена Манассии.
   Во времена израильского завоевания Ханаана поселение называлось Офел (или Офер), что значит "башня", или "укрепленный населенный пункт на возвышенности".
   Содержательницы постоялых дворов не только кормили, но и предоставляли самые различные услуги, в том числе и сексуальные, считаясь - заочно - проститутками.
   Походные или пехотные копья были меньше и легче копий стражников.
   Самая маленькая буква в еврейском алфавите: " ? ".
   Правым глазом воины выглядывали из-за щитов, чтобы видеть противника и поле сражения. Солдат, у которого не было правого глаза, воевал вслепую, поэтому был обречен на смерть.
   Сыновья Самуила понемногу, но целенаправленно распространяли мысль о том, что Израилю необходима новая Массифа, где бы "народ Божий увидел воочию истинного правителя".
   Потомок первосвященника Илия по линии его сына Финееса. См. 1 Цар. 14 : 3.
   Суккот - осенний праздник.
   Филистимляне, подобно финикийцам, верили, что у каждого человека есть две души: растительная или - маленькая, которая после смерти остается на земле (поэтому в могильниках родственники умерших оставляли угощения, одежду, предметы гигиены и т.д.), и дыхательная или - большая. После того, как дыхательная душа покидала тело, она уплывала на корабле в небесные сферы, где ее лечили от земных болезней и страданий.
   Астарта была как самостоятельным божеством, так и женским воплощением Дагона - нижняя часть ее изображалась с хвостом и чешуей, наподобие русалок. Поэтому храмы в ее честь возводили вокруг водоемов или на месте источников, в которых плавали рыбы.
   Летние помещения не отапливались. В любое время года там сохранялась прохладная температура. В таких комнатах обычно оставляли на некоторое время - до погребальной процессии - покойников.
   Многие из них впоследствии сами давали обеты нестяжания (жрицы жили достаточно богато, однако ничего своего не имели) и безбрачия (никто из них не мог принадлежать только одному мужчине - храмовая проституция входила в священную обязанность каждой жрицы).
   Игра слов: Астарта в оригинале стоит во мн.ч. - Аш(с)тарот. Эти два вопроса и ответа заключали в себе основы религии: через посвящения я стану множеством, точно так же, как Астарта, будучи одной, заключает в себе разноликость и многообразие.
   Рогатая корона на голове Астарты. Между рогами изображался солнечный диск.
   Значение и виды столбов: 1) дерево - родословная человечества; 2) вертикаль между небом и землей, которая и соединяет, и разъединяет, и не дает смешаться; 3) фаллический символ; 4) столб (колонна) дыма от жертвенника; 5) осанка, прямая дорога. Отсюда и библейское "столпотворение" - поклонение языческим богам, живущим на столп(б)ах или - на возвышенностях. Религиозные культы проходили на возвышенностях (холмах, горах), так как считалось, что боги не могут обитать на одной плоскости с людьми. Одно из явлений Бога Израиля также связано со "столп(б)ом", когда Он сопровождал народ, вышедший из Египта, в виде столпа облачного и столпа огненного.
   Т.е. - первосвященник. Машиах - "помазанник". В Израиле помазывали царя на царство и первосвященника на служение.
   Где находилась скиния.
   Это можно было легко определить по целой, не сломанной печати. Виноделы запечатывали кувшины различными способами: поверх пробок ставили свои опознавательные знаки - инициалы, сочетание цветов, заклинания. У каждого из них был свой материал (плотная ткань, воск, древесная смола...), а также способ обертки сосуда. По всем этим отличительным признакам легко узнавался производитель вина, цвет и даже крепость.
   Шекеля.
   Прежде, чем приступить к "работе", ведьма всегда строго постилась, не прикасалась к мужу, носила на себе мельничные цепи, хомуты, надевала железные сандалии, шерстяные - на голое тело - одежды.
   ??? (руах) - дух.
   Или как тогда говорили: ???? ????? - "авир хар'им" - "начальник пастухов" или "сильный из пастухов", под пастухами понимая десятников и сотников, которые пасли стадо Саула - армию. (1 Цар. 21 : 7).
   Один из падших ангелов-помощников Сатаны. Имя происходит от корня ?? - "РА" - зло.
   Демон, имя которого происходит или от перс. "аишма дэва" - гневливый демон или от евр. ??? - "ШМАД" - уничтожение.
   Лопатка, при помощи которой закапывали испражнения, обязательно входила в снаряжение каждого солдата (не воины тоже носили ее): Втор. 23 : 13.
   Проститутка.
   Спал он по-походному - сидя и даже стоя; сон его был чуткий, неглубокий, как у птиц или вынужденных спасать свою жизнь бегством пустынных грызунов.
   По-солдатски он был неприхотлив, и с жадностью и особо не разбираясь во вкусе поглощал как разрешенное Законом, так и запрещенное - сырое мясо, мертвечину, свинину; в многодневных переходах пил кровь, мочу - собственную или подножного скота.
   Некоторые комментаторы говорят о еврейском происхождении Доика. По их мнению, прозвище это он получил за кровожадность натуры и за то, что был рыжим или рябым. На евр.: "идумея" происходит от "адом" - красный. См. ссылку "91".
   Границы идумейской земли.
   В армии еще не было особых обращений к царю - каждый говорил, кто как считал правильным.
   Легкие ткани, крепившиеся на шестах - без "стен". Навесы закрывали от палящего солнца.
   Старший сын Самуила.
   То, что она выбрала именно Молоха, не случайно: этим поступком она признавала за Саулом царство, выйдя к нему с царским божеством.
   Втор. 20 : 16.
   Исх. 23 : 32.
   1 Цар. 11 : 13, 15.
   Особый способ отделки туши, когда с ног животного (лошади, буйвола, верблюда, льва, медведя, реже - что могли позволить себе немногие - жирафа) снималась кожа вместе с копытами или подошвами. Ее высушивали и разминали до нужной эластичности. Такая обувь стягивалась ремешками или просто бечевкой и внешне напоминала сапоги. В зависимости от пожелания заказчика регулировалась высота - ниже или выше колен.
   В Гефе даже появилась такая поговорка: "Нет большей разницы, чем между двуми Акишами".
   Акиш ввел в этикет двора одну деталь, по которой сразу узнавались его подданные - при любой просьбе или докладе как можно искуснее и красноречивее уметь высказать свою готовность понести какое угодно наказание, если того захочет правитель. Когда Акиш устанавливал это негласное правило, он сказал своим придворным: "Мне совсем не хочется бить вас или отсылать к палачу, но так как я должен сразу думать о тысяче дел сразу, хорошо будет, если вы мне не забудете напомнить о моем праве судить вас и наказывать по своему усмотрению". После речи серена при дворе повелось, что именно это "напоминание" было чуть ли не главной частью обращения к правителю.
   Никто, и прежде всего - Сихора и Захария, не ожидал от Саула такой милости, так что сами вчерашние Наасовы подельники называли свое спасение чудесным и маловероятным. Сихора говорил о подарке богов и снова, не успели они выйти из Галгала, был полон всевозможных - мыслимых и совершенно фантастических - планов.
   1 Цар. 13 : 20, 21.
   В эту эпоху рыжий цвет волос нехарактерен для евреев, и в Израиле встречается весьма редко. Про Исава, брата-близнеца Иакова, говорится, что он был "красный", что в оригинале ?????? "адмони" означает не только красный, но еще и рыжий (рябой, веснушчатый). Дед Рицпы, Цивеон, и правда ведет свой род от Исава (Быт. 36 : 2, 20, 24, 29).
   Мелхола в пер. с евр. - ???? Михаль - ручеек, поток.
   Струнные инструменты, напоминающие современные арфу и скрипку.
   "Рицпа" - букв. "горящий уголь", "раскаленный камень".
   Намек на запрет охотиться, что рассматривалось законниками, как вид азартной игры.
   Настольные игры, пришедшие в Израиль из Египта. Сенет (егип. "Прохождение"), Мехен - богиня защитница в виде змеи, охраняющая ладью бога солнца Ра, плывущую сквозь ночь. Обе игры считались сакральными: игрок участвовал в прохождении загробного мира, а фишки управлялись богами. В Израиле подобные "развлечения" условно были запрещены.
   Обычно перед тем, как начать поединок, воины словесно всячески бранили и насылали друг на друга заклятия. Считалось, что таким образом поражается душа врага, после чего, как следствие его духовной гибели, наступало физическое уничтожение.
   ??? (евр.) - смерть.
   ???? (евр.) - жизнь.
   За неповиновение в мирное время полагалось строгое телесное наказание, в военное время - смерть.
   Второй сын Саула.
   Среди филистимских новобранцев встречались также и дезертировавшие израильтяне: в отличие от войска евреев пеласги держали солдат в строгой дисциплине, содержали их на полном (еда и обмундирование) обеспечении верховного серена, за каждое военное выступление выплачивалось сверхурочное вознаграждение в виде раздела захваченной добычи.
   "Поиграть" в знач. "сразиться", "повоевать", "подраться". См. 2 Цар. 2 : 14.
   Средняя заработная плата наемника.
   Пастухи редко жили в городах. Их можно сравнить с современными ближневосточными бедуинами, которые в своем большинстве не являются гражданами какого-либо государства. Пророков Божьих филистимляне обходили стороной, как прокаженных, потому что никогда нельзя было предугадать их действий. Впрочем, их и в израильской среде называли сумасшедшими, хотя и уважали до известной степени.
   1 Цар. 14 : 7.
   В знак того, что в предстоящей битве один будет оберегать другого, как самого себя.
   Исх. 3 : 5.
   Длинная прямая рубашка, сост. из двух сшитых материй (лен, хлопок) или тканая без швов. Украшалась вышивкой и плиссировкой. Изначально египетская женская одежда. Постепенно калазирис стали носить и мужчины.
   Астарта считалась богиней-воительницей. Поэтому ей оставляли такие подношения, полагая, что именно она вселяет в солдат боевой дух и одерживает победы. См. об оружии Саула в храме Астарты: 1 Цар. 31 : 10.
   Египетская мера длины: 1 сх. = ок. 6000 м.
   1 Цар. 14 : 4.
   И. Флавий. "Иудеские древности", Т. 1., кн. VI, гл. VI.
   Боцец в переводе - "белый", "светлый". Горная гряда расположена в наделе колена Вениамина.
   Небольшие зверьки, до сих пор обитающие на территории Израиля. Несмотря на свой размер, они генетически являются родственниками слонов.
   "Израильтяне, видя, что они в опасности, потому, что народ был стеснен, укрывались в пещерах и ущельях, и между скалами, и в башнях, и во рвах": 1 Цар. 13 : 6.
   И. Флавий, там же.
   1 Цар. 14 : 9-10.
   Израильтяне скрывались от филистимлян в искусственных пещерах - маслодавильнях или голубятнях. Пещеры были достаточно глубоки и длинны, так что, имея запасы еды и воды, там можно было переждать осаду. Из таких пещер велось партизанское сопротивление: израильские солдаты нападали из-под земли, а после атаки сразу исчезали, проникая под землю через узкие рытвины. Филистимляне опасались преследовать израильтян, так как "оттуда" никто из них не возвращался: не зная тайных подземных ходов, ловушек и проч., они были вынуждены подолгу ждать, пока евреи сами не выйдут из укрытий.
   Шаркать ногами в присутствии гостя или старшего по возрасту считалось высказыванием неуважения. Это правило знали все, поэтому Авенир так поступил намеренно.
   Первосвященники не могли раздирать на себе одежду, так как этот жест был характерен для участвовавших в обрядах погребения. Первосвященникам же было запрещено и погребать, и прикасаться к умершему, и носить траур. См. Лев. 21 : 10.
   Люди с физическими изъянами не могли быть ни священниками, ни, впоследствии, царями. См. Лев. 21 : 18 - 21.
   В знак переложения грехов с приносящего жертву на жертвенное животное.
   1 Цар. 13 : 10-12.
   Намек на то, что первосвященник приступил к жертвоприношению, будучи по Закону нечистым, так как он бежал из Силома в одежде мертвого. См. Лев. 21 : 11.
   1 Цар. 14 : 20-23.
   Теревинф или терпентинное дерево из семейства фисташковых. Известно своей благовонной смолой, а также тем, что оно ассоциировалось с Астартой (Ашерой). Речь идет об иудейском поклонении богине (жене Яхве). Кроме теревинфа культ богини связывался с палестинским или калепринским дубом. Названия этих двух деревьев на еврейском звучат почти одинаково: `elon (дуб) и `elah (теревинф).
   Ослу поклонялись, как божеству, многие народы: напр. иранцы, персы. Филистимляне, в отличие от израильтян, были терпимы к другим верованиям, поэтому легко перенимали из других культур все новое и "экзотическое".
   В Гиву можно было попасть только через несколько ворот, так как город был обнесен стеной.
   Амаликитяне, ведут свою родословную от брата Иакова - Исава, старшего сына Исаака.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

4

  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"