Шаг.
И ещё шаг.
На подламывающихся, дрожащих ногах.
Мне доводилось видеть, как упрямо силятся подняться новорожденные жеребята, мокрые, нескладные, будто кузнечики, как разъезжаются по соломенному настилу их копытца, как они падают... но тут же поднимаются, не оставляя смешных попыток.
Теперь я сама себе напоминала такого жеребёнка.
Беспомощного, не понятно на что надеющегося жеребёнка.
В виски бьётся кровь, словно наш славный здоровяк Хэдин оборудовал кузню в моей голове и спешно выковывает с подмастерьями новые мечи к предстоящему сражению. Жар я ощущала соответствующий.
Добрый Хэдин, могучий и кряжистый, как столетний дуб, вот бы ты оказался рядом по волшебству сидхов! Поделился бы со мною силой своих привычных к молоту рук!
Сама-то я в жизни не поднимала ничего тяжелее иголки. И вот жилы уже звенят, как перетянутые под пальцами неумелого барда струны на арфе.
Колонны буков сменились ельником, лес густел, чернел, землю распарывали исковерканные вывороченные корни.
Путь становился всё трудней, взгорки чередовались с яминами, на дне которых стояла жидкая грязь. Сапоги скользили по размокшей земле, прелой хвое; истомлённое сознание молчало, его не доставало даже на то, чтобы выбирать наиболее ровную дорогу.
Всякий раз, начиная подъём на следующий пригорок, я думала, что это - последний, что моих сил не хватит взобраться даже на этот невысокий холмик, который, казалось, разросся до исполинских размеров, недостижимый, как вершины прибрежных гор.
Надрываясь, я плелась сквозь чащу, почти выдирая руки из суставов.
Ничего, я выдержу! Я непременно выдержу.
Иначе и быть не может...
Задетая ненароком ветка распрямилась и плетью хлестнула по лицу, я не могла от неё заслониться - не до того. Лопнула кожа, с подбородка часто закапала кровь.
'Наверняка останется шрам!' - запаниковала прежняя Ангэрэт, подумывая о том, чтобы заплакать.
Сегодняшняя Ангэрэт лишь сильнее сжала зубы: 'Ну и пускай!'
Левая половина лица при каждой невольной гримасе теперь отзывалась пульсирующей болью.
Пустяки. Так даже лучше - боль обережёт от потери сознания.
По крайней мере, я очень надеюсь на это.
Только не останавливаться. Нельзя, ни на миг, как бы сильно ни хотелось перевести дух. Это самообман. Я попросту не сумею больше двигаться.
И не оборачиваться! Мне было страшно посмотреть назад, словно героине какой-нибудь страшной легенды.
Конечно, я понимала, что не увижу за спиной невообразимых чудовищ и не стану жертвой колдовского проклятья.
Мой страх был сильней, глубже... и реальней. Он заставлял забывать о боли, терзающей всё тело, о полуобморочной усталости, о самой себе, наконец.
Потому что мне всё стало вдруг безразлично в сравнении с тем, что я найду в себе смелость обернуться... а Джерард уже не дышит.
Я запрещала себе даже помыслить о таком (вполне вероятном, если уж по правде) исходе. И продолжала с тупым упрямством тащить за собой некое подобие неуклюжей, наспех состряпанной из копий, плащей и веток волокуши.
Изначально - на одном лишь полусознательном-полуживотном стремлении убраться как можно дальше от того проклятого места, где произошла стычка.
Затем, когда взамен клокочущему в венах возбуждению вернулась способность мыслить сколько-нибудь связно, обнаружила, что какое-то время двигалась вовсе не в сторону туата* риага* Айолина ап Оуина, двоюродного брата моего отца.
Там, на границе его земель, меня должен встретить выехавший навстречу жених со своими людьми.
Именно туда я была обязана стремиться, если бы хотела исполнить волю отца.
Но я честна с собой - теперь я не хотела её исполнять... И мечтала добраться до замка деда по матери, риага Гвинфора. Я верю - он не выдаст. А дальше... Не знаю.
Сотканные из плотного мохнатого войлока тучи уже давно занавесили небо, даже здесь, под относительной защитой деревьев, меня настигали свирепые порывы ветра, а я и так едва плелась, движимая уже одним лишь отчаянием.
Свой изодранный на перевязку плащ я нарочно оставила на той поляне, оставшись лишь в нижней тунике и блио*, и охвативший обессиленное тело озноб заставил пожалеть об опрометчивом поступке. Но на светло-голубой ткани дорогой и легко узнаваемой вещицы выразительно багровели пятна крови - никак не меньше пинты - а кто возьмётся утверждать, что она пролилась не из моих ран?
А чтобы не возникло вовсе никаких подозрений в моей трагической кончине, без особых сожалений откромсала ножом волосы - выше плеч, и глупой голове сразу стало легче. Пушистые пряди разлетелись по поляне, запутались в кустарнике.
При всём желании, я не могла предоставить более весомые доказательства собственной гибели, руки и ноги мне ещё пригодятся.
Обо всём прочем должны позаботиться серые хищники, ветер уже доносит отзвуки перекликающегося воя. Джерард славно постарался, чтобы волки не остались голодны в этот день... Надеюсь, и они потрудятся на совесть, растаскивая человеческие косточки.
Тех, кто остался замертво лежать на земле, мне нисколько не было жаль. Это они напали на нас, а не наоборот.
Во мне сосредоточились всего лишь два желания - жить и любить. А риаг Мередид руками своих наёмников задумал вероломно лишить меня и любви, и жизни.
Низкое небо разрыдалось косым хлёстким дождём. Как нельзя кстати - смоет следы и собьёт нюх пущенным по следу собакам.
Шансы на то, что отец не отыщет меня, существенно возросли. И почему мне так привычно ощущать себя в шкуре беглянки?
Нить мыслей порвалась, когда, поскользнувшись на смоченной ливнем прошлогодней листве, я с размаху грянулась оземь, едва не вышибив дух.
Вырывала пучки жухлой травы и плакала злыми бессильными слезами, распластанная, как лягушка под ступнёй, понимая, что не в состоянии подняться.
Случайно повернула голову и истерически расхохоталась, в грозовом зареве различив за плотной стеной дождя очертания вросшей в землю хижины. С зазеленевшей крышей и покрытыми мхом стенами, её нелегко было разглядеть, даже зная, что ищешь.
С четвёртой попытки сумела привстать, опираясь на ладони, и почти ползком потащилась в сторону хибары, которая была для меня теперь краше сказочных замков.
Время почти превратило её в то, чем она когда-то являлась - частью леса. Стоило исчезнуть человеку, и природа возвращала отнятое.
Ниспосланное свыше пристанище, похоже, было необитаемым уже не первый год.
Кое-как прикрыв рассохшуюся от времени дверь, я волоком дотащила Джерарда до некого подобия низкой лежанки, с радостью обнаружив на ней изрядно траченные молью, но всё ещё вполне пригодные шкуры.
Снаружи раненой медведицей ярилась и выла буря, но я чувствовала себя почти в безопасности в этом невзрачном жилище.
В тёмном тесном помещении прочно поселился стылый и затхлый дух покинутого дома, и я спешила наполнить его своим дыханием.
Очаг почти разрушился, к тому же у меня не было никаких приспособлений для того, чтобы разжечь огонь. Запалить сырой хворост не удалось бы и куда как более умелому человеку, чем я, прожившая недолгую свою жизнь - бессмысленную и пустую - в отцовском замке, так что только до крови рассадила себе пальцы, пытаясь добыть искру.
Впору было заорать, в бешенстве топая ногами от осознания собственной никчёмности, но тут той самой искрой вспыхнула мысль о том, что вьющийся над кронами дым послужит хорошим ориентиром для поимки одной глупой девчонки, вздумавшей посвоевольничать.
Нет, Джерард, я не навлеку на тебя беды! Довольно, будет с меня...
Хотела подняться, и меня тут же повело, замутило; боковым зрением я уже ничего не видела, тьма наползала к центру.
Почти утыкаясь лбом в холодный земляной пол, старалась дышать глубоко и медленно. Который раз за день я теряла сознание? А прежде ведь и не ведала, каково это, в отличие от придворных дам, взявших моду лишаться чувств по поводу и без оного - что чаще.
Но сегодня я дошла до предела, исчерпала себя... как колодец, в котором не оставили и капли воды, и тщетно опущенное ведёрко царапает по дну.
Где-то совсем близко с треском и шумом ветвей рушились деревья.
Придерживаясь за стену, подошла к Джерарду.
С обмётанных белых губ срывалось хриплое затруднённое дыхание, и запертое в клетке рёбер сердце металось пойманным зверем.
Без сил опустилась на край лежанки.
Преклонить бы голову на израненную, стянутую повязками с проступившими бурыми и вишнёвыми пятнами грудь...
Я покрыла бы поцелуями каждый дюйм, снимая боль с истерзанного тела, чистыми слезами омыла бы его раны... которые он принял за меня.
Он бредил, я не понимала слов, произнесённых на его родном наречии. Почудилось моё имя.
Нет, не почудилось.
- Ангэрэт... - шептал он, - убегай... Спасайся... Ан...Ангэ... рэт.
Нет, мой рыцарь. Хоть теперь не гони от себя. Слишком поздно. Мне уже не спастись и не убежать, отрешённо думала я, пока пальцы соскальзывали с непослушных застёжек.
Туника алой лужицей растеклась по полу.
Ах, что сказала бы та белоликая Блодвен, какими словами заклеймила бы бесстыдную падчерицу, сжав тонкие губы в презрительную линию!
Узнай мачеха прежде, и было бы мне два пути - в монастырь да в омут.
Как будто свадьба с риагом Стэффеном показалась бы лучшим исходом...
Но теперь мне не было до всего этого никакого дела.
Джерард будто выкупался в ледяной воде, а мне нечем было его согреть, только своим теплом, которого должно хватить на нас двоих.
Я прижалась к нему всем телом, стараясь не потревожить при этом ран, хоть он вряд ли бы почувствовал теперь. Если бы могла, то отдала бы ему всю свою кровь до капли, но, увы, это невозможно.
И оставалось лишь надеяться и верить, что Джед выживет.
Я лежала, вздрагивая в нехорошей вязкой полудрёме от каждого вскрика Джерарда, чувствуя, как понемногу возвращается к нему тепло... по мере того, как покидает оно меня.
Мне снилось, что под ударами стихии провалилась ветхая крыша, что от трескучей молнии занялось пламя, и приютившая нас хижина превратилась в погребальный костёр, один на двоих.
Пройдёт совсем немного времени, и над нашими головами вновь зашумит молодая листва...
***
Старая нянюшка любила рассказывать мне разные истории долгими вечерами. Она, кряхтя, усаживалась у жарко натопленного камина, чтоб погреть старые, ноющие кости, тщательно разглаживала маленькими сухими ладонями складки на платье и доставала своё неизменное вязанье.
Крючок ловко сновал в её цепких пальцах, набрасывая новые петли; набирал ряды пёстрый чулок.
Пушистой шерстяной нитью вился негромкий убаюкивающий говорок старушки Нимуэ, она вязала слова так же просто и уютно, как свой бесконечный тёплый чулок...
Няня говорила о том, что матушка моя, прекрасная Гвинейра, не знала, как ей выразить ту глубину чувств, что она испытывала ко мне, едва появившейся на свет крохе.
Уже предвидя близкий конец, который не позволит передать ей всю силу нежности к своему ребёнку, матушка нарекла меня Ангэрэт - 'больше, чем любовь'...
Двое суток почти не прекращавшихся мучений подорвали и без того слабое здоровье матушки.
После родов и до смерти, которая пришла к ней спустя неполный месяц, она так и не вставала...
Едва ли не до вступления в сознательный возраст я уже ощущала себя сиротой при живом отце.
Шли годы, а ард-риаг* Остин никак не мог определиться с ответом, чего больше в отцовском сердце, - любви или ненависти.
Я отняла у ард-риага единственную женщину, которая оставила вечный след в его душе.
Я была всем, что у него от неё осталось.
Её продолжением.
Её отражением.
Её двойником.
Его благословением и его проклятьем - вместе, неразделимо, одновременно.
А я... я сама не знала, что испытываю к отцу, привыкшему скрывать огненные страсти под холодными доспехами спокойствия.
Не своя, не чужая.
И покои мои были холодны и неприветны, как стены темницы, и я в них - не хозяйкой, пленницей.
Нет, никто не чинил мне зла - да и кто посмел бы? Отец был полновластным хозяином в своих владениях... Нет, мучить меня дозволялось ему одному.
Нет, не спешите жалеть дитя, беззащитное пред произволом жестокосердного родителя. Отец мой не был зверем. В жизни он не поднял на меня руки - ни пустой, ни отягощённой плетью-змеёй, что оставляет на коже витые узоры, не морил голодом и не принуждал спать на стылых камнях. Я не стала героиней одной из злых сказок, что любят рассказывать в народе непогожим вечером у очага.
Увы! хоть через телесное истязание знала бы, что это отцовская рука наказывает меня. Но он лишь изредка навещал мои покои и всякий раз стоял и смотрел так, будто никак не решится, что сделать со мной - обнять или ударить. Исход был предопределён - он разворачивался и уходил.
Чтобы не вспоминать обо мне день... неделю... месяц.
Чтобы всё повторялось снова и снова.
Я была обеспечена всем необходимым для жизни и многим сверх того. Владела всем, о чём мечтает любая девочка, и ничем из того, что имеют они, нимало не задумываясь об этом: родительским теплом, домом, в чьё тепло всегда можно вернуться, свободой бегать в вересковых пустошах, перекликаясь с братьями и сёстрами.
Каждая девочка мечтает стать дочерью повелителя. Я же отдала бы всё за счастье поменяться местами с дочерью кухарки или прачки, бегать босой по траве, есть их скудный хлеб, греться у их очага.
С рождения меня окружало множество слуг, все обязанности которых заключались только в том, чтобы дочь ард-риага ни в чём не нуждалась, чтобы была сыта, обеспечена какой-нибудь забавой, защищена от сквозняков и холода, исходящего от насквозь выстуженных стен. Но забота их была отчуждённой, купленной жалованием и страхом. Казалось, они боятся меня, не меня саму, но отца, стоявшего за моей спиной, и избегали хоть сколько-нибудь сблизиться. В людской толчее я была одинока и предоставлена слепому случаю, как заплутавший в лесу ребёнок.
Лишь старушка Нимуэ, нянчившая ещё мою мать, дарила мне последнее тепло угасающей жизни. Любовь к рано ушедшей воспитаннице не умерла в Нимуэ вместе с матушкой, но была бережно перенесена, не утеряв и капли, на её дочь.
Риаг Гвинфор, отец моей матери, также был добр ко мне. Управление туата отнимало много времени, и путь был не близок, потому он не мог часто навещать внучку. Разумеется, мне и в голову бы не пришло упрекнуть в том деда, он воспринимался мною как некое высшее существо, к коему не пристаёт грязь мира. Каждый его приезд делал меня счастливой, на недолгий срок почти превращая в живого, ласкового ребёнка.
Я росла смышлёной вдали от беспечных забав сверстников, в окружении взрослых людей, слушая их разговоры и домысливая недосказанное; образованием моим занимались мало и беспорядочно, что и неудивительно, ведь я родилась женщиной, хоть и благородного происхождения. Меня воспитывали жестокие и страшные сказки язычницы Нимуэ, да ещё книги, которые, обучившись читать - странная прихоть, - хватала без разбора, и, так как никто не озаботился составить для меня круг чтения, содержание многих оказалось трудно для понимания ребёнка, иные же вовсе не предназначались в пищу детским умам. Как бы то ни было, всё привело к тому, что я рано научилась подмечать едва уловимые знаки, толковать - мимолётный взгляд, жест, оброненное слово. Не так много было у меня забав, и эта стала любимой. Порой случалось ошибаться с толкованием, но со временем всё реже, как то происходит с любым занятием, даже столь странным.
Так, я сразу угадала, что отец и дед, хоть и породнились через матушку, почитали друг друга скорее врагами, нежели отцом и сыном. Но им не удалось бы удерживать власть столько лет, если бы они позволяли истинным чувствам нарушить внешнее спокойствие. Иных им получалось морочить, но для меня они были подобны двум поединщикам за мгновение перед схваткой. Их взгляды и слова заменяли мечи и копья.
- Я отдал тебе любимую дочь, но ты не сберёг её. Так пусть хотя бы её дитя возвратится под мой кров. Ангэрэт станет утешением моей старости, - так говорил риаг Гвинфор, и светлые его глаза были словно холодные озёра, скрытые туманом.
- Место дочери - подле её отца, - отвечал ард-риаг, и прищуренные глаза его были глазами змеи.
- Разве есть у неё отец?.. - раздвигала усмешка тонкие губы деда.
Я кралась в свои покои, боясь быть замеченной, стремясь оказаться дальше от двоих ненавидящих друг друга мужчин.
Да, порой случалось похищать чужие тайны. Но я не считала себя воровкой, ведь не торговала и не хвалилась ими, лишь запирала в шкатулку памяти.
Я разгадала их ненависть. Но ещё не настало время постичь её причину.
Риаг Гвинфор ненадолго задерживался под негостеприимным отцовским кровом, где, верно, и хлеб казался ему чёрствым, и питьё из отцовых рук - отравой.
Всякий раз мечтала, что дед поднимет меня сильными руками, посадит перед собой в седло и увезёт в замок, чьи стены помнят первый матушкин крик, и детские забавы, и девичьи грёзы...
Что таила она в душе, покидая отчий кров, чтобы женою войти в новый дом?
Радостное нетерпение перед встречей с любимым, желание отныне и навечно принадлежать ему одному?
Или тревожную тоску, рождённую страхом неизведанного, - что-то станется с нею вдали от отцовой защиты, кого обретёт она в чужаке, во власть которого отдана?
Или же сердце её, не ведающее тревог, билось ровно, и она, сидя на спине белогривой кобылицы, равнодушно провожала взглядом верещатники и отлогие распадки, безо всякого протеста покоряясь отцовской воле?
Я не могла верить, что риаг Гвинфор отдал любимую дочь против её желания...
Могла ли матушка предполагать, что уготовила ей судьба?..
Разумеется, мечте моей не дано было исполниться.
Я приучила себя сдерживать слёзы, глядя из оконца вслед веренице всадников, тающей в тумане меж высоких холмов.
Не следует желать несбыточного.
Нет хуже безразличия.
Тогда я думала так.
***
По мере того, как я взрослела, мой мир всё больше терял в размерах; и то, что оставалось за его пределами, подёргивалось дымкой недосягаемости и, наконец, словно переставало существовать вовсе. Точно волшебник сжимал его границы: сперва до черты солнечного редколесья за пашнями, затем до замковых ворот и, наконец, до дверей моей спальни и нескольких примыкающих к ней помещений. Но в том не было ничего сказочного. Для этого хватило земной и понятной власти отца.
... Спустя ещё четыре года отец посулит талантливому мастеру-кузнецу щедрую плату за изготовление особого замк`а. Умелец преподнёс мудрёное устройство в дар: поостерёгся просить награды за труды. В народе силён был страх пред ард-риагом Остином.
Отец приказал навесить тот замок на двери моей опочивальни... Уходя, он запирал дверь - снаружи. Его визиты я угадывала, как узница - приход тюремщика, - по скрежету проворачиваемого ключа. Замок исправно смазывали маслом, но я отчётливо слышала, как приходят в движение внутренности хитрого механизма. Но, может статься, и убедила себя в этом, обладая своенравным воображением, каковое, впрочем, немало скрашивало моё заточение. А, может, и нет, ведь слух у меня и впрямь тонкий...
Нет, я не стала героиней злой сказки о мучимой жестоким родителем дочери.
Со мною сбылось иное предание, но про то позже. Всему свой черёд.
А пока советники убедили отца ввести в дом молодую супругу, с тем чтобы она подарила ард-риагу сына - и наследника. Ведь я, женщина, была годна лишь на то, чтоб укрепить связь между туатами, издревле и поныне пребывающими во вражде и порою не могущими объединиться даже перед лицом общего врага.
Вышли сроки - установленные и мыслимые, - отданные на откуп скорби. Даже и враги не упрекнули б отца в неверности умершей жене. Десять лет и девять зим минуло с того дня, как тело её обрело последний приют в святой земле ближайшей обители.
Говорят, отец обнимал мёртвую жену и кричал монахам, что не позволит им отнять у него Гвинейру, замуровать её под плитой, во мраке и холоде...
Говорят, отец обезумел от горя...
Никого не узнавая, он грозил спутникам, устрашённым, столпившимся поодаль монахам... Даже небу. И был способен убить любого - ни за что, просто чтоб выплеснуть хоть малую толику боли.
Лишь отмеченному сединами и святостью настоятелю - единственному, кто нашёл в себе мужество приблизиться к ард-риагу, долгими уговорами удалось убедить отца, что Гвинейра более не его, что тело её принадлежит земле, а душа - Господу.
Говорят, отец любил мать любовью безумной, разрушительной; любовью, какой мужчине не подобает любить ни одну женщину...
Отец согласился с разумными доводами ближников. Кажется, даже почти охотно... Возможно, в тот день его ещё не оставила надежда найти пусть бледное, но подобие Гвинейры... Красивая, молодая; и не важно ни родство, ни выгоды - никто не навяжет, его выбор. Пусть не столь сильно любимая, конечно, нет, - на это он рассчитывать не мог. Для второй такой любви земной жизни мало.
Возможно, тогда он ещё не знал, что никто и никогда не заменит ему Гвинейру, и ей суждено остаться единственной женщиной в его судьбе, остальные лишь призраками пройдут по краю его жизни...
Итак, отец согласился... Спустя малый срок Блодвен вошла в наш дом надменной хозяйкой.
И с переменами пришло осознание, что прежняя моя жизнь была не так уж плоха.
Матушка позаботилась о том, чтоб мне не стало житья.
***
По первости она ещё сдерживала неприязнь к ребёнку мужа от первой жены, даже пыталась сделать вид, будто желает заменить мне мать, ласкала, щебетала со мною о милых пустяках, делала подарки.
Но руки её были холодны, слова исходили от ума, а не от сердца, дорогие подарки не приносили радости и занимали внимание не дольше, чем того требовала вежливость.
Блодвен лелеяла меня, а сама зорко подмечала, как отнесётся к тому отец.
Как я говорила, он нечасто обращал на меня внимание. Но когда всё же вспоминал о дочери и видел рядом Блодвен в качестве любящей матери, молчал, но весь его вид выдавал недовольство.
Блодвен решила, что ард-риагу нет дела до нелюбимой дочери, а значит, не стоит тратить время, пытаясь понравиться мне, она не заслужит этим одобрения супруга.
Мачеха не сумела проникнуть в суть отношения отца ко мне. Нельзя винить её в этом, ошибались люди и более проницательные, знавшие нас больший срок.
В самом деле, несложно было обмануться. Трудно было ожидать от кого-нибудь подобного знания...
Так, прекратился поток объятий, ласковых слов и дорогих безделок. Какое-то время она держала себя холодно и всего-то не замечала опальную падчерицу - уже не дочь. К подобному обращению мне было не привыкать, перемены скорее порадовали, избавив от неприятного общества Блодвен и необходимости притворяться счастливой родством с нею.
Год спустя отношение её ко мне переменилось - не в лучшую сторону, и с каждым месяцем становилось всё хуже. Немало способствовало тому одно крайне неприятное для Блодвен обстоятельство, по сути, сводящее на нет смысл заключённого отцом союза.
Мачеха страшилась мужниного гнева, грозящего - кто знает? монастырским постригом, ссылкой, позорным возвращением к отцу. Страх, как то случается у подобных ей натур, выливался в гнев, который она обращала на слуг и на меня - единственного ребенка ард-риага.
Возможно, из-за её отношения, мачеха никогда не казалась мне красивой, столь холодно было её лицо, но те, кто знал матушку, говорили, что вторая жена ард-риага почти столь же красива, как Гвинейра. Замечание это, это роковое "почти" приводили мачеху в бешенство. Так как матушка была неуязвима для ненависти, вся она изливалась на меня.
Блодвен по-прежнему радовала отцов взор холодной своей красотой, да тешила гордость тем, что принадлежит ему. Чрево её оставалось бесплодным.
Причину её ненависти ко мне несложно объяснить. Я была самым зримым доказательством тому, что бесплоден не ард-риаг. Рождение здоровых сыновей сделало бы меня слишком незначительной фигурой, чтобы обо мне следовало беспокоиться, но я оставалась единственным ребенком, - кто знает, не навсегда ли? И, наконец, всё возраставшее сходство между мной и матушкой, которое отмечали уже все, кто хоть раз видел нас обеих, не могло радовать Блодвен, узревшей в этом очередное оскорбление её гордости.
Мачеха упражнялась в остроумии, изыскивая всё новые способы огорчить или унизить падчерицу. К тому времени, как нападки её сделались невыносимы, я уже жила в заточении, не имея права перемещаться по замку, тем паче за его пределами, без дозволения отца. Надо ли говорить, что я имела на то мало желания. Мои покои оставались единственным местом, где я была ограждена от мстительной изобретательности Блодвен. Её же устраивало моё заключение, не видя меня, можно было думать, что никакой дочери ард-риага вовсе нет.
Почти лишённая общения (не считать же за таковое вызывающие тревогу посещения отца), я окунулась в мир книг и историй Нимуэ, верившей не в единого Бога, но в десятки прекрасных богов и богинь, на мой взгляд, до странности похожих на людей присущими людскому роду чертами. Они так же сражались, интриговали, заключали и разрывали союзы, любили и страдали от ревности; мучимые скукой долгого существования, они развлекались, вмешиваясь свысока в дела смертных, стравливая, как псов; бывало и так, что скоротечная земная красота привлекала их, и какие-нибудь из земных мужчин и женщин становились любовниками диких богов.
Мир Нимуэ населяло множество духов, едва ли не у каждого дерева и ручья был свой хранитель. Они являлись в облике мужчин и женщин нечеловеческой красоты или волшебных созданий; движимые прихотью, они могли наградить случайного путника чудесным даром, но чаще встреча с ними оборачивалась несчастьем: помутившимся рассудком, похищенным сердцем, отнятой жизнью.
Я, верно, умерла б со скуки, если бы не эти истории, когда страшные, когда смешные, когда грустные, но всегда с ощущением причастности к тайне, тайне самой земли и тех, кто жил на ней задолго до появления суетливого людского племени.
Могла ли я, почти ребенок, предполагать тогда, уносясь душой в самых смелых мечтаниях о дальних странствиях, чудесных превращениях, роковых столкновениях, что и моя история окажется на диво схожей, что и мне предстоит встреча, знаменующая пробуждение ото сна, которым я спала всю жизнь, для жизни иной, где кровь горяча, ала и пахнет железом и страхом, а чувства разят лезвиями, причиняя когда боль, схожую с наслаждением, а когда наслажденье, подобное боли?
***
Не знаю, что натолкнуло отца на мысль, будто бы мне угрожает опасность. Жизнь наша никогда не была спокойной и не переменялась в ту пору ни в лучшую, ни в худшую сторону. Многочисленные риаги по-прежнему бунтовали в открытую или втихомолку плели заговоры, как и всегда, совершались подкупы, нанимались соглядатаи и убийцы взамен раскрытым и схваченным. Вращалось чудовищное колесо власти, время от времени переламывая хребет тем, чья удача уступала их амбициям. Я не любила думать об этом, не хотела слышать скрип колеса и хруст костей, что раздавался столь близко, что казался оглушительным.
Словом, внезапный страх отца озадачивал. Хоть опасения его и казались беспочвенными, я рассудила, что ард-риаг в любом случае знает больше моего, но страх пред неясной опасностью всё не являлся. Скорей раздразнило обленившиеся нервы шальное ожидание, тогда моё умение бояться было далеко от совершенства. Нетрудно представить, сколь весела и богата на переживания и забавы была тогдашняя моя жизнь, раз угроза ей представлялась будоражащим кровь приключением.
Блодвен тут же решила, будто жизнь моя прибавила в цене. Это льстило невеликому моему тщеславию.
Немало отцовых грехов могли назвать его враги и ещё больше - друзья. Одного не отнять - он не был скуп, мой отец. И за охрану дочери назначил баснословную сумму.
На медовое сияние золота слетелись пройдохи всех мастей. Охотники до лёгкой наживы отправлялись восвояси, вопли некоторых, особо ретивых, некоторое время раздавались с конюшни, где их вознаграждали десятком-другим плетей за беспокойство и дорожные издержки. Ни отец, ни его люди не были дураками, неспособными отличить ст`оящего бойца от обманщика.
Последняя мера способствовала тому, что поток мошенников оскудел, а вскоре иссяк вовсе, и в ворота замка отныне стучали лишь те люди, которые и в самом деле что-то значили в смысле воинского умения и опыта телохранителя. Таких не вышвыривали с позором, а предлагали показать, на что они способны.
В те дни замок был обеспечен зрелищами на года вперед, слуги с трудом вспоминали об обязанностях, и возле каждой годной для подсматривания щели выстраивались очереди.
Нимуэ, приходя ко мне вечерами, рассказывала о тех, что и впрямь были хороши. Который поднимал на плечах молодого бычка, который завязывал кренделями стальные прутья (на что Хедин после забористо бранился), который столь ловко метал ножи, точно весь окутывался стальной цепью.
В восторге я хлопала в ладоши; нянюшка только кривилась, отчего сухонькое личико сморщивалось, становясь величиной с кулачок. У неё имелось одно определение всем этим упражнениям в скорости и силе.
- Фиглярство, - повторяла она, всем своим видом выражая презрительное возмущение, и даже спицы в её руках стучали как-то иначе, будто поддерживали хозяйку. - Где это видано, чтоб мужчина по свисту выделывал всякие коленца, будто он конь на ярмарке, если, конечно, в жилах его течёт кровь, а не та мутная водица, что в нынешних бездельниках? Да разве ж это настоящие мужчины?
- Но ведь отец должен как-то узнать, на что они способны, - возражала я. - Вот они и следуют его приказу, ведь он ард-риаг и заплатит им за услуги. Разве это унижение их достоинству?
- Конечно же, нет, детка. Ведь у них отродясь не было того, что можно унизить.
Высокомерные замечания старой язычницы казались несправедливыми, и брала обида за наших гостей.
Но Нимуэ настолько занимала беседа, что она даже откладывала чулок.
- Видишь ли, детка, нынешнее их племя совсем не то, что было в моё время...
Помнится, я сдавленно фыркнула, предугадывая старческое брюзжание. Молодость - волшебная пора, и, оглядываясь назад, всё в ней кажется лучше, правильней, чем было в действительности, острые края сглаживаются временем, как морская галька многократно набегавшей волной, а всё дурное видится несущественным за давностью лет. Потому я не восприняла суждения старушки всерьёз.
- Всегда были и останутся те, в ком течёт гнилая водица, - как можно мягче заметила я и подготовилась к долгой отповеди.
Однако, паче чаяния, нянюшка оказалась немногословна.
- В года, когда я была молоденькой девчонкой, навроде как ты теперь, не видели ничего почётного в том, чтоб уподобляться псам, прыгающим на задних лапах ради сахарной косточки, которой поманила хозяйская рука, и не распушали хвосты, точно петухи в курятнике.
И сказала совсем уж странное напоследок:
- Мне будет горько, если ты не встретишь ни одного из тех, в ком настоящая кровь.
Судя по тому, что ни один из этих удальцов не стал моим телохранителем, отец сходился во мнении со старой нянюшкой.
Воины, которых весть о том, что ард-риаг Остин ищет защитника для дочери, приводила из совсем уж дальних краёв, задерживались не дольше, чем то диктовали законы гостеприимства.
Пусть я не вполне соглашалась с Нимуэ, понимала, что отцу нужен непременно лучший. Всё, что ни делал отец, казалось верным по определению. Выходит, среди них не было ни одного с настоящей кровью.
Что ж, в тот раз он и впрямь не ошибся, медля с выбором.
***
Так, за пересудами о заезжих наёмниках, пролетела пора сбора урожая. Колосья упали под серпами жнецов, с осиротелых зябнущих полей свезли на телегах увязанные снопы и навесили замки на амбары. Леса сносили непрочное праздничное убранство, облетевшее лохмотьями, откупились грибами и позднею ягодой.
Пастырь-ветер согнал с побережья туманы. В воздухе повисла густая водяная взвесь, оседавшая ржой на стали, гнилью на дереве и камне. Туман поднялся от земли, обратился тучами и пролился отвесными ливнями, затяжными, непроглядными. Однажды под утро тучи побелели и рассыпались мягкими влажными хлопьями. Снежная паутина до полудня облепила дома и деревья, заткала воздух и занавесила солнце. К вечеру полные набрякшего снега лужи подёрнулись сеточкой льда, в ту же ночь обметавшей воду плотной коркой.
Озорник-морозец, хватавший поутру за уши и носы, за несколько дней превратился в убивающее холодом чудовище. Его укусы и прикосновения когтистых лап покалечили тогда многих. Птицы замерзали на лету, звери подходили к человеческому жилью, не находя пропитания в вымерзших склепах лесов.
То была самая лютая зима на памяти старожилов здешних мест, даже Нимуэ казалась непривычно испуганной. Бормоча что-то под нос, она озабоченно выглядывала в ледяные проруби окон, качала головой и тут же ныряла в глубь комнат, к живому теплу.
Отец не поскупился и тогда. День и ночь горели все очаги, что только были в замке. Люди беспрепятственно собирали хворост и торф, дозволялось даже срубать на дрова деревья. Во двор выносили котлы с горячей похлебкой и никому не отказывали в приюте. Даже и этих мер не доставало, в ту зиму умерли многие. Какие, заплутав в метели, уснули на снежных полях, обманувшись смертным теплом, какие встретились со стаей обезумевших от голода волков, кого сожгла ледяная лихорадка.
Я коротала время в ожидании весны, молясь о её скорейшем приходе и душах путников. "Пусть они найдут дорогу, - просила, заблудившись взглядом в слепой круговерти за единственным не заколоченным ставнями окном, - пускай обретут силы дойти до мирного очага".
Нимуэ жалась к очажному теплу, похожая на клубок в ворохе шерстяных платков и полудюжине надетых один поверх другого полосатых чулок.
В тревожном забытье тех дней замок наш представлялся мне живым сердцем в ледяном панцире внешнего мира - намертво выстуженного, безмолвного, грозного в своём посмертии.
Порой душу захватывала страшная фантазия, будто мы остались одни в целом свете, будто только покрытые снежной побелкой стены замка ещё сдерживают холод, сгубивший всё живое. И на мили вокруг - снежное поле, как поле брани, люди с белыми лицами и чёрными руками, и поверх - белый полог, каким укрывают покойников.
В такие минуты мне самой не хотелось жить.
Но даже и тогда замок стряхнул с себя сонное оцепенение. Осипший от кашля пилигрим, отогрев у огня руки с посинелыми ногтями, рассказал в благодарность за чашу горячего питья, что слышал по дороге, которую уж чаял последней в жизни. Будто бы, прознав о словах ард-риага, идёт к нам воин из страны рыжих скоттов, чьё имя, уж верно, слышал всякий, имеющий уши.
Джерард Полуэльф.
Никто не знал, кто он и откуда, знали только, что среди воинов из плоти и крови нет ему соперников.
Отцу довольно было этого знания.
Наёмник ещё шёл затёртыми позёмкой дорогами, а слава летела впереди него на крыльях герольдов-ворон, и вести о нём разносили неутомимые гонцы-метели.
Вот одолел горб перевала, вот заночевал в до крыш укутанной в сугробы деревеньке, вот отправился кружить меж холмов, тогда похожих скорей на равнину.
Порою след его терялся, заметённый позёмкой.
Чтобы появиться вновь, вмёрзшим в колкий наст.
Я вместе со всеми следила за тем, как приближается к замку одинокий отчаянный путник. И вместе со всеми таила ноющее замирание, бывшее в новинку бездельнику-сердцу, когда вести о незнакомом даже наёмнике не доходили несколько дней, и привеченные странники, забывшие страх в жажде наживы торговцы и редкие менестрели, казавшиеся вовсе не от мира сего, разводили руками на расспросы о нём. И как пускалось сердце в весёлый пляс, когда какой-нибудь угрюмый торгаш, обламывая сосульки с усов, бурчал: мол, слышал, как не слышать, идёт, что ему, нелюдю, сделается.
Я пыталась образумить проказящего в груди негодника. В самом деле, было б с чего стучать невпопад! Джерард Полуэльф - всего лишь наёмник, пусть чуть более удачливый, чем прочие молодцы подобного пошиба. Сияние посуленного отцом золота светит ему путеводной звездой, не позволяя заплутать в метели, отогревает, отгоняет смертный холод. Жадность невмерная - вот источник его мужества.
Так я убеждала себя, и на краткий срок сердце смолкало, не отрицая, но и не соглашаясь. Чтобы вновь сбиться с такта от недоумевающего молчания двух гостей подряд. Или вести о том, что наёмника видели уже на границе туата.
Вещее сердце...
Многое говорили о Джерарде Полуэльфе, столько историй и слухов не ходило, пожалуй, ни об одном наёмнике, что делало его особенным среди продажной братии ножа и арбалета.
Так, говорили, будто бы он нелюдского рода, будто лесные духи - забытые боги его родной земли, разгневанные небрежением прежних поклонщиков и оттого мстительные, - подменили дитя в колыбели: забрали младенца, оставив в зыбке свое отродье.
Будто бы у подменыша был уже полный рот острых зубов, и первое, что он сделал, - убил несчастную мать, когда она приложила мнимое своё дитя к груди, - он пил не молоко, но вытянул из бедняжки всю кровь до капли.
Будто бы воротившийся с охоты домой отец снёс маленькое чудовище в лес, вернув настоящим родителям, и закопал под корнями.
Из-под земли ещё долго разносился плач, мало сходный с плачем ребёнка.
Будто бы лесные духи всё же приняли назад свое отродье, наградив зелёной кровью...
"Не зелёной, - возражали иные, - прозрачной, тягучей, как древесный сок".
"Ну и остолопы же вы! - издевались третьи. - Сами не знаете, о чём толкуете, а туда же. И вовсе даже не кровь в нём, а яд, навроде змеиного, только поганей: плеснёт на кожу - до кости разъест, попадёт на камень - и камень станет дырявый, как головка сыра".
Правда же, на мой взгляд, заключалась в том, что никто из них не отворял жилы лихому наёмнику, чтобы увидеть воочию, какого цвета нелюдская кровь.
Но не только кровь, какого бы ни была она цвета и свойства, подарили Джерарду чудесные родичи. Дали они ему удачу в сражении и любом предприятии, дали и неуязвимость, когда отворённая кровь тут же затворялась, застывала смолой, а нанесённые раны затягивались, как древесная кора.
Не забыли лесные духи для своего выкормыша и о силе нечеловеческой, лисьей хитрости и прочих свойствах, которые позволили б ему уцелеть и даже безбедно жить среди людей, превосходя любого встреченного человека удачей и умениями.
Будто бы взяли они из его груди живое сердце, чтоб люди никогда не могли причинить ему боли, и заперли в ларце, от которого нет ключа, а ларец тот спрятали на дне самого глубокого холма и оставили охранять его змея о многих головах. И самому ловкому вору не провести того змея, ведь какая-нибудь из его голов непременно бодрствует, змеиные глаза зорки, а зубы остры.
Будто бы они взяли младенца из зелёной его колыбели, укутали в пёстрое одеяльце, сшитое из осенней листвы паутинной нитью, качали его на ветвях и пели колыбельные на забытых языках нечеловечьими голосами, а ветер подыгрывал на оброненной пастухом свирели. Они кормили его нелюдской едой, что на вкус как пепел и тлен, и тем признали его принадлежащим своему миру. А после унесли его с собою, в полые холмы, куда нетрудно попасть и откуда сложно выбраться, без ущерба себе и вовсе невозможно. Там он прожил трижды по семь лет да ещё три дня в придачу, а на рассвете четвёртого в холме открылся ход, по которому поднялся в мир людской молодой пригожий нелюдь.
Будто бы жизнь среди людей он начал тем, что отыскал земного своего отца и отомстил ему за подземное заключение, столь жестоко, что люди, нашедшие тело бедолаги, убежали без оглядки, а после в ужасе крестились и твердили молитвы, отвращая злые силы.
Будто бы никому не по плечу одолеть Джерарда Полуэльфа, потому как сами силы, тёмные, земные силы, бывшие задолго до прихода христианской веры, помогают ему и приходят по зову своего сына, случись ему беда.
Будто бы его повсюду сопровождают женщины, прекрасные, как грёзы, но увидеть их удавалось немногим, и то лишь точно лёгкий призрак, смутный силуэт, солнечный отблеск на границе зрения. Они тают в воздухе дымом при появлении изумлённого свидетеля, - да этак оно и лучше для него. Пускай уходит с миром, храня в памяти чудесное видение. Ведь стоит проявить настойчивость, преследуя наваждения, и они откликнутся на призыв. И тогда горе призвавшему их. Красота слетит с них мороком, и они обратятся невообразимыми тварями, вроде тех, что на книжных миниатюрах мучат грешников в аду. И участь тех грешников покажется завидной навлёкшим на себя гнев волшебных созданий.
Будто бы... Будто бы...
Сколькими такими "будто бы" неизменно предварялись истории о Джерарде Полуэльфе, потому как никто не знал ничего о нём наверняка, а наёмник не спешил разуверять или убеждать в чём-то любителей досужих сплетен.
Россказни эти казались мне занимательными, но и только.
Тем удивительней, что среди них нашлось место правде.
***
В день, когда он постучал в ворота замка, незащищённая рукавицами кожа прикипала к металлу и сходила клочьями, дубовая кора шла трещинами, и даже сталь делалась хрупкой, как стекло.
Казалось невероятным выжить человеку за пределами круга очажного тепла, лишённому защиты крова.
"Знать, он и впрямь не человек", - подумалось тогда.
Давно уже рвавшиеся с поводков снежные волки освободились и кинулись кромсать белыми зубами всех без разбору. Взбесившиеся на свободе белые звери не причинили наёмнику вреда, ласковыми псами ложась у его ног, и сонные звезды озябли, раскутавшись из шалей туч, но выглянули на небосвод, указывая ему дорогу.
Тогда был уже поздний вечер, но никто не спешил расходиться по постелям. Люди жались в самом большом зале, сидели у огня, притулившись к соседскому плечу. Не слышны были ни смех, ни разговоры, лишь стоны и плач стихии.
Редкое по силе чувство общности, уязвимости перед гневом природы ли, божественного ли провидения сплотило людей.
Вопреки обыкновению, в тот день отец не запер снаружи дверь, унося в поясном кошеле резной ключ, но распахнул створы и увёл меня с собою. В зале он усадил меня по левую руку от себя.
По правую сидела Блодвен, укутанная в белый бархат и меха серебряной лисицы, с алмазной сеткой на светлых волосах, - точно воплощенье зимы. Она сидела прямо и недвижно и походила на мраморную женщину с надгробия, лицо её не выражало ничего, кроме высокомерного презрения, точно она неизмеримо выше всех вокруг, и рядом с ней ощущался холод, точно у пролома в стене, где скалят зубы снежные волки. Она была добродетельна, моя мачеха, и несла свою добродетель, как боевое знамя на древке копья.
И я, сидящая так, что все смотрели на нас обеих и волей-неволей сравнивали, впервые остро ощутила собственную некрасивость рядом с блистающей в своём наряде зрелой, умеющей поставить себя женщиной, от чьей ледяной красоты слезились глаза. Видела себя со стороны: заплетённые в скромную косу волосы, полудетскую хрупкость, платье - добротное и сшитое по мне, но не отличавшееся тем вкусом, тем свойством огранить природные достоинства в оправу богатой ткани, меховой оторочки и жёсткой вышивки.
Я сидела, почти занемогшая от стыда, не рискуя поднять влажный взгляд от нетронутого прибора. А когда всё же обрела мужество встретить насмешливое осуждение, а ресницы просохли от солёной капели, обнаружила, что внимание присутствующих обращено на меня, и в нём нет ничего обидного, а Блодвен всё плотней сжимает губы, отчего они вовсе обескровели, а взгляд её становится всё прямее и острей.
Отец же таил жестокую горделивую усмешку за посеребрённым ободком кубка.
Я увидела приютившуюся в уголке Нимуэ и подивилась выражению страха на её лице.
"Люди так смотрят на меня, оттого что им представился случай потешить любопытство, ведь отец скопидомно прячет меня, - так я с обычной рассудительностью разрешила сомнения и тем успокоила волнение. - Мачеха оскорблена тем, что в кои-то веки не ей одной безраздельно принадлежит внимание, без которого она чахнет, как цветок без света. Ничего, завтра меня вновь запрут, и она по-прежнему станет властвовать над их воображением. Отец же доволен тем, что я не опозорила его какой-нибудь неуместной выходкой, отвыкнув от всякого общения, помимо общества Нимуэ".
Поведению нянюшки объяснения не нашлось, и я предпочла не думать об этом.
Странно было ждать в ту ночь гостей. Проклинавшим судьбу дозорным застилало глаза снегом, они тщетно вслушивались, но метель скрадывала все звуки. Оттого они не сразу услышали стук. А услышав, не поверили замороченному дикой пляской рассудку.
Они с трудом отодвинули примёрзший засов, и, протирая запорошенные глаза, впустили во двор одинокого гостя.
|