Буслаева К.Н : другие произведения.

Поездка в юность

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   поездка в юность
   повесть
  
   Посвящается маме Ольге Васильевне Буслаевой
  
   Виктория ехала плакать.
   В середине мая она ехала из Ленинграда за тридевять земель, в далекий узбекский райцентр. Там в 43-м году, когда ей было всего шестнадцать лет, умерла мама. Теперь ей было уже под тридцать. И неделю назад рухнула ее жизнь. Человек, в которого она верила и которого любила, ее предал. Так она думала. И не было никого, с кем она могла бы разделить свою беду. Так ей казалось. Ей казалось, что только один человек мог бы понять ее и утешить. Этим человеком была мама. Она ехала плакать на мамину могилу. В дороге было суетно, все вокруг отвлекало и развлекало. И Виктория была этому даже рада. Она поплачет там, у маленького глиняного холмика, на маленьком неказистом русском кладбище.
   В купе московского поезда, в духоте, не переставая, плакали два младенца. Почти всю ночь пришлось простоять в коридоре, глядя на мелькающие за окном черные придорожные деревья, маленькие станции и пейзажи с редкими огоньками далекой чужой жизни. Немного раздражал пожилой сотрудник ленинградского музея, желавший, во что бы то ни стало, скрасить ее одиночество.
   В поезде, который должен был везти ее из Москвы дальше, в Узбекистан, свободных мест не было, билетов на него не компостировали. Сотрудник музея вызвался помочь и с решительным видом, взяв ее билет и деньги, направился к кассе. Билет был благополучно закомпостирован. Лишь позже, устроившись в полупустом вагоне, она увидела, что это удовольствие стоило ей на пятьдесят рублей больше того, что значилось в документах.
   В вагоне было жарко. Кто-то сказал, что еще жарче сделается после Волги. Младенцы в их купе, к счастью, отсутствовали, но зато присутствовал беспокойный житель города Куйбышева, стоивший обоих младенцев, вместе взятых. Он тоже, во что бы то ни стало, желал скрасить Виктории скуку ее поездки. Распушив павлиний хвост и любуясь собой, он донимал ее умными разговорами. Пока не узнал, что она из Ленинграда. Тогда он решительно встал на защиту города Куйбышева и других обойденных жизнью городов.
   -- Вот вы из Ленинграда, а она из Куйбышева, -- и он указал на женщину, занимавшую полку напротив Виктории. -- Вы из Ленинграда, а она из Куйбышева. Так чем она хуже вас? Почему она должна стоять в очереди за тем, что у вас и в Москве без очереди? Почему все только для Москвы и Ленинграда? Почему вся страна работает на Москву и Ленинград?
   Наверное, в чем-то житель города Куйбышева был прав. Но причем здесь она, Виктория?
   -- Вы считаете, -- спросила она, наконец, -- что Москву и Ленинград следует разрушить?
   Он удивленно замолчал и оставил ее в покое.
   В Куйбышеве и он, и другие попутчики покинули купе. Дальше она поехала одна. За Волгой, действительно, становилось все более жарко и душно, но теперь она могла закрыться на защелку и снять с себя платье.
   Она второй раз в жизни проделывала путь из Ленинграда в Самарканд. Теперь она ехала летом, в купейном вагоне, имея возможность в любой момент прилечь на чистую простыню казенной постели, имея возможность выпить столько стаканов горячего сладкого чая, сколько ее душе угодно, или в любой момент пойти в вагон-ресторан. Конечно, она ехала после душевной травмы. И все же....
   Еще в Ленинграде, в прихожей квартиры родственников на улице Литераторов, лежа вместе с ней под дюжиной старых пальто и одеял, мама сказала: ?Какой мелочью по сравнению с этим кажутся всякие любовные переживания!?.
   Вика жила в семье маминого брата дяди Кирюши с самых первых дней войны, потому что ее папа в первый же день был мобилизован, а мама находилась на казарменном положении у себя на работе. Когда из-за дистрофии третьей степени маме выдали больничный лист и тем освободили от казарменного положения, она тоже пришла жить к родным. Незадолго до эвакуации пришла жить к родным на улицу Литераторов и мамина сестра тетя Катюша с пятилетней дочкой Верочкой. Каждый день, когда на кухне аккуратно делили на порции выкупленный по карточкам хлеб, девочка становилась на цыпочки и, не отрывая глаз от того, что делалось на столе, твердила:
   -- Чур, мои крошки! Чур, мои!
   Так же внимательно смотрела она, как разливается по тарелкам жидкий суп из пшена в те дни, когда на Сытном рынке удавалось обменять какую-нибудь вещь на стакан крупы.
   У тети Катюши недавно сошли голодные отеки, и дистрофия перешла в третью степень. Вика и Верочка еще почти не отекали.
   Месяца за два до того, как они покинули Ленинград, где-то в районе Невской Дубровки ранило папу. Ранило легко, в ногу. Осколок пробил сапог и застрял в нем. В медсанбате этот осколок вручили папе на память, и потом его берегла мама. Теперь он, небольшой и багровый от высохшей на нем крови, лежал в одном из ящиков письменного стола Виктории. После ранения папа оказался в госпитале на территории больницы Эрисмана, в двух шагах от улицы Литераторов. В промозглый предзимний день Вика с мамой пришли его навестить. Госпиталь удивил чистотой и военным порядком. Порядок был, но не было того пайка, что требовался бы раненому мужчине для быстрого выздоровления. Потом, выписавшись, папа признался: в госпитале он не мог уснуть до трех часов ночи из-за чувства голода. Но все равно в его тумбочке лежали хлеб, сахар и масло, сбереженные им для жены и дочери. Они сразу же категорически отказались это есть. И съели. Мама корила себя за это до конца жизни.
   Вскоре после выписки папа сказал: военная часть отправляет семьи командиров на Большую землю, и им нужно готовиться к эвакуации. Они уезжали вчетвером: мама с Викой и тетя Катюша с Верочкой. К этому времени в голове у маминого брата дяди Кирюши случился какой-то сдвиг. Умный человек, понимавший многое лучше, чем другие, твердивший с самого начала войны, что ?Гитлер - патентованный дурак?, он мечтал теперь выехать вместе с ними по льду за блокадное кольцо, поймать на Большой земле бродячую собаку и на той же машине привезти ее в Ленинград на мясо. Он мечтал не о муке, крупе или других продуктах, которые мог бы купить на Большой земле и привезти жене и дочери. Он мечтал о бродячей собаке, все время о ней говорил и серьезно просил Викиного папу похлопотать о возможности для него такой командировки.
   Незадолго до отъезда мама собралась с силами, и они с Викой отправилась на Выборгскую сторону, чтобы из комнат, полгода ждавших своих хозяев, взять в дорогу что-то из того, что не перевезли к родным летом.
   Впрочем, один раз они приходили в свои комнаты еще в октябре, в надежде забрать сухари. Перед войной мама, наголодавшаяся за Гражданскую войну, не выбрасывала остававшиеся куски хлеба, а сушила их и складывала на нижних полках буфета. Милая соседка из квартиры напротив, с которой мама дружила, посмеивалась над ее бережливостью, но мама не обращала на это никакого внимания и продолжала поступать по-своему. А кроме некрасивых, не нарезанных аккуратными кусочками, сухарей, стояло в буфете еще несколько банок дешевых рыбных консервов. Но тогда надежды их оказались напрасными: в самом начале голода соседи, сломав замок, все съедобное из их комнат унесли. Прощая им это, мама все же надеялась, что до ?промтоваров? соседи не добралась. Она симпатизировала молодой работнице Леле и считала ее хорошим и честным человеком.
   В январе они шли пешком вдоль ограды Ботанического сада, вдоль речки Карповки, мимо больницы на противоположном ее берегу, мимо маленького домика - больничного морга. Стоял яркий морозный день. Ледяное веселое солнце сверкало, переливалось всеми цветами радуги на снегу, на заиндевелой ограде Ботанического сада, на заиндевелых простынях, в которые были завернуты лежащие перед моргом больницы трупы. Трупы не поместились на узкой полоске берега и лежали на льду речки, покрытом таким же сверкающим и переливающимся снегом. Тогда Вика шла и думала о царстве Снежной королевы из сказки Андерсена, где царили красота, роскошь и смерть.
   По льду на Большой Невке они перешли на Выборгскую сторону и добрались до своего жилмассива. На безлюдных газонах и проездах между корпусами нарядно переливался тысячами крошечных разноцветных огоньков безупречно белый снег. Узкая парадная казалась сказочной пещерой. На стенах, на дверях квартир и на перилах длинные нити инея топорщились, как шерсть огромного белого зверя. Окна, тоже промерзшие и тоже покрытые такой шерстью, все же пропускали достаточно солнечных лучей для того, чтобы вся эта масса инея сверкала и казалась усыпанной драгоценными камнями. Красота застывшего дома завораживала. Они долго и безнадежно стучали в дверь, закрытую изнутри на мощный железный крюк. И было непонятно: то ли их не хотят впустить в квартиру, то ли в квартире нет живых, и открыть дверь некому. Через три с половиной года, когда Виктория вернулась в Ленинград, блокада была еще близка в людской памяти, и ей рассказали: Леля умерла, и ее съел муж, бывший милиционер Федя.
   Не передохнув после долгого и трудного пути, они тронулись в путь обратный. На какой-то маленькой заледенелой кочке посреди бывшего тротуара мама споткнулась и упала. Когда она, с помощью Вики, безуспешно пыталась подняться, проходившая мимо молодая женщина в военной шинели легко, как-то мимоходом, подала маме руку, подняла ее и, не остановившись для выслушивания благодарностей, пошла дальше.
   Сходить в жилмассив еще раз, чтобы отметить в жакте документы об эвакуации, совсем обессилившая мама, скрепя сердце, позволила Вике без нее. Она боялась отпускать дочь одну, т. к. в последнее время в городе появились слухи о людоедах. Но отпустить пришлось. Вика шла той же дорогой, по которой в первый раз они шли вдвоем, по узкой тропинке вдоль забора Ботанического сада, протоптанной уже кем-то в свежевыпавшем снегу. Справа, внизу, на льду речки Карповки, по-прежнему лежали в беспорядке завернутые в простыни тела. На эту картину по-прежнему светило яркое веселое солнце.
   Дверь жакта открывалась с улицы в темноту. Она споткнулась обо что-то, лежащее на пороге, и лишь потом, привыкнув к темноте, увидела, что споткнулась о лежащее тело. Окна в жакте закрывала светомаскировка, и помещение освещалось коптилкой. За высокой перегородкой сидела закутанная в массу платков женщина, а перед перегородкой лежало еще два тела. Зачем-то людям потребовалось перед смертью придти в жакт. Закутанная в платки женщина поставила печати в принесенных Викой документах, записала что-то в толстую книгу, и Вика снова вышла в морозный и яркий, издевательски красивый, солнечный день.
  
   * * *
  
   Крытый грузовик подъехал к самому дому. Два бойца перенесли в него узлы и чемоданы и помогли отъезжающим вскарабкаться в кузов. Вначале поехали к казармам на проспекте Красных Командиров. В огромной комнате уже находились некоторые из их будущих попутчиков, и грузовик поехал за следующими. Топилась печка, кипел чайник. Их угостили чаем и хлебом с настоящим сливочным маслом. Маленькие его кусочки, полагавшиеся командирам на завтрак, те уступили уезжавшим. Уступили и те, кто провожал в тот день родных, и те, у кого родных в Ленинграде не было.
   Потом Виктория много раз читала и слышала, какой страшной была эвакуация по Дороге Жизни. Слышала об открытых грузовиках, в которых мог до смерти заморозить ледяной ветер. О бомбежках с воздуха. О полыньях, в которые грузовики проваливались. Ничего этого на их долю не выпало. Их грузовик, в деревянном кузове которого всю дорогу топилась печка-буржуйка, не провалился в полынью и не попал под бомбежку. Они благополучно прибыли на железнодорожную станцию Жихарево. Один только случай омрачил для Вики эту благополучную поездку. Где-то на пол дороге она почувствовала, что ее укачивает. Машину остановили, и она, вместе с папой, спустилась на лед. Сливочное масло, которое не съели за завтраком командиры, осталось на льду Ладожского озера. Его было жалко до слез.
   Выгружались под утро. Когда бойцы выносили багаж, принадлежавший интенданту, -- большие тяжелые мешки, наполненные консервными банками, -- один мешок случайно ударил папу по еще болезненной ране на ноге. На интенданте был новый светлый полушубок, а на его жене черное манто из меха ?под котик?.
   Ни одной бродячей собаки в Жихареве Вика не видела.
   Как грузились в теплушки, она не помнила. Все, что происходило в Жихареве, затмевало одно воспоминание. В эвакопункте выдавали кашу. Кажется, к ней полагался еще и кусок хлеба. У огромного котла орудовал половником молодой, здоровый, возможно -- не совсем трезвый, парень с красным лицом. ?Краснорожий?, как она мысленно обзывала его потом, компенсируя тем свое перед ним бессилие. Он взял из маминых рук четыре талончика и кастрюльку, зачерпнул половником из котла и налил в кастрюльку вязкую жидкую кашу. Мама медлила уходить.
   -- Этого мало, -- сказала она, -- Ведь четыре порции.
   -- Мало? -- произнес краснорожий недобрым голосом -- Мало?!
   Он выхватил из маминых рук кастрюльку, наклонил ее над котлом и вылил половину каши обратно.
   -- Вот теперь в самый раз! -- он смотрел свысока и гордо. Он показал этой нахальной дистрофичке, кто здесь хозяин!
   Мама растерялась. Держа в руке свою опозоренную кастрюльку, она неловко повернулась и пошла к тем, кто ее ожидал. Вика видела всю сцену с расстояния нескольких шагов. На маме были длинное, не новое, купленное готовым в магазине, пальто с воротником из коричневых кротовых шкурок и из таких же шкурок глубокая шапочка, напоминавшая капор. Вдруг бросилось в глаза, каким маленьким, каким сухоньким стало ее лицо. Оно как бы тонуло в недорогой шапочке.
   Посредине теплушки стояла наглухо закрепленная чугунная печка, а по торцам, на уровне человеческого роста, располагались деревянные нары. На них, вповалку, лежали пассажиры, а на широких полках над нарами были уложены их пожитки. Рядом с их семьей, как и они, головой в сторону паровоза, лежали их попутчики - полная дама по имени Вероника Семеновна с сыном и еще одна дама, детский врач, с дочкой. Вероника Семеновна и ее сын тоже ехали в Самарканд. Точнее, это они-то и собирались туда с самого начала, там жили их родные. А уж потом папин сослуживец уговорил папу отправить и свою семью вместе с ними: они уедут далеко от войны, в дороге им будет удобнее всем вместе, а в Самарканде на первых порах попутчики им помогут. Вероника Семеновна чрезвычайно много говорила, как выразилась тетя Катюша -- разглагольствовала. Чем-то дефицитным она угощала даму-детского врача. Та, в свою очередь, угощала Веронику Семеновну сиропом из шиповника и детским лекарством гемоглобином. Дама- детский врач покинула теплушку еще в Костромской области.
   В первый же день Вероника Семеновна спросила:
   -- Ты что же, Вика, думаешь, что у вас нет вшей?
   -- Конечно, нет, -- ответила та убежденно.
   Но она ошибалась: вши у них были. Почему-то Вика раньше их не чувствовала, ее тело почему-то не чесалось. Наверное, они завелись недавно. Теперь она их разглядела: большие, матово-прозрачные и противные, они ползали по рубашке, как хозяева.
   Они не били вшей, как ей доводилось потом видеть в кино и читать в книгах. За тот месяц, что они двигались в теплушке, они несколько раз прошли санобработку: сами они мылись под горячим душем, а их одежду в это время прожаривали в каких-то печах. Конечно, ее могли и недопрожарить. А еще им могли занести новых вшей те, кто становились их попутчиками позже. Как-то ведь они потом заразились тифом.
   Вике запомнилась одна из первых остановок. Их состав рядом с другими стоял на разъезде. Снег, черноватый от паровозной сажи, пестрел грязными пятнами разного оттенка. Вероника Семеновна, которой тоже пришлось спуститься по крутой лесенке, свисающей из теплушки и не достающей до земли, вспомнив прочитанную в детстве книгу, твердила про ?отвратительные следы стоянки дикарей?. Она морщилась, и явно себя к дикарям не приравнивала.
   Когда Вика, после долгих колебаний, присела все-таки в тени соседнего состава, тот неожиданно дернулся и пошел.
   На всех станциях, на всех полустанках они старались купить или выменять продукты. От сравнительно обильной еды у мамы открылся понос, и на перегонах через дверь теплушки приходилось выкидывать белье. Вероника Семеновна, оказавшаяся зубным врачом, как врач настоятельно давала ей смертельный совет: воздержаться от еды, пока понос не закончится. Сытая женщина, выехавшая из голодного города, не понимала, что такое голод.
   Эшелон с эвакуированными двигался северными ветками, обходя и Москву и Куйбышев. Где-то восточнее они покупали на станциях аккуратные, похожие на большие костяшки от счетов, белые непрозрачные куски льда - замороженное молоко. Женщины-торговки вытаскивали его из корзин, в которых оно лежало, завернутое в чистые белые тряпки.
   В Кирове или в Молотове, где они тоже долго стояли и тоже проходили санобработку, на рынке, мальчик лет десяти в аккуратном пальтишке ходил среди продавцов и покупателей с подшивкой детского журнала ?Мурзилка?. И Вика с огорчением понимала, что никто у него этой подшивки не купит.
   Однажды ночью на какой-то станции дверь теплушки открыли снаружи, и в теплушку ворвалась шумная орава молодых веселых парней. На них были шапки-ушанки, и каждый имел при себе небольшой заплечный мешок. Парни оказались призывниками и направлялись на сборный пункт. Приглядевшись к изможденным женщинам и узнав, что они из Ленинграда, парни дружно развязали свои мешки и достали по небольшой буханке деревенского хлеба.
   -- Спасибо, спасибо, нас в дороге кормят, -- говорили ленинградки, но парни весело отвечали, что ничего, им хватит.
   Вике почему-то казалось, что бесшабашные добрые призывники отдали необходимое, и что теперь домашних запасов им не хватит, в то время как эвакуированных действительно кормят на эвакопунктах и, как ленинградцам, дают двойные порции и хлеба и каши.
   Призывники проехали с ними совсем недолго и на какой-то станции, так же дружно, как ворвались в теплушку, ее покинули.
   Но без самозваных попутчиков они ехали совсем недолго. Той же ночью дверь снова открыли снаружи, и теплушку снова заполнила шумная орава, на этот раз орава грязных оборванцев. В неровном свете топившейся печки их лохмотья и лица казались особенно страшными. Толкаясь, крича и матерясь хриплыми голосами, они протискивались ближе к печке, не обращая внимания на женщин и детей, в ужасе наблюдавших за ними с нар. Суету у печки прекратил чей-то властный окрик.
   В дневном свете эвакуированные разглядели, что страшных людей возле печки не так уж много, человек семь-восемь. И лица не у всех у них такие уж страшные. И разговаривать они могут нормальными голосами. Когда все путешественники в вагоне несколько привыкли друг к другу, беспокойные соседи рассказали: их выпустили из тюрьмы, и теперь они едут в Среднюю Азию, потому что там уже весна. Там уже не нужно теплой одежды, а совсем скоро появится много фруктов. Они потому-то и загрузились в этот вагон, что он, как они откуда-то узнали, следует в Самарканд.
   Самым приличным из бродяг казался высокий молодой человек, к интеллигентному лицу которого так не шли его лохмотья.
   -- Вы, наверное, заметили, что я все время смотрю на вашу девочку, -- сказал он однажды. -- Я много лет не видел детей. Я даже забыл, как дети выглядят. У меня дома была сестренка. Когда я уходил, ей было, как теперь вашей Верочке, пять лет.
   Он сообщил, что в тюрьму его посадили ?ни за что?, ?за нарушение паспортного режима?. И другие бродяги рассказывали о себе то же самое. По их словам, всех их посадили в тюрьму ?ни за что?, все они или потеряли паспорта, или как-то иначе нарушили паспортный режим. Так рассказывал о себе благообразный высокий старик. Потом так рассказывал о себе и тот, кого называли ?больной?. ?Больной? и в самом деле серьезно болел. Он лежал возле самой печки, не вставая, и иногда говорил что-то бессвязное. Уже потом попутчики решили, что он болел тифом. Ближе к концу путешествия он поправился. Тогда его стали называть Колькой. Колька был еще молодым и очень худым после болезни. Мама иногда чем-то его угощала. Он, вслед за Верочкой, называл ее тетей Олей. Один раз выздоровевший Колька пел очень грустную и протяжную тюремную песню:
  
   Ты не плачь, не плачь, моя женуленька!
  
   Правда, тетя потом объяснила Вике, что песня эта совсем не тюремная, просто бродяга Колька поет ее неправильно.
   Вначале особенно сильные страх и отвращение вызывал у эвакуированных обладатель грязной физиономии, перебитого носа и хриплого голоса, носивший зловещее имя Заклюка. Но потом они увидели, что авторитетом среди бродяг Заклюка не пользовался, и однажды его за что-то прямо в теплушке побил главарь -- Иван Васильевич. На первый взгляд во внешности Ивана Васильевича ничего страшного не было. Невысокий, кряжистый и круглолицый, одетый, как обыкновенный человек, он каждое утро умывался, стоя перед открытой дверью теплушки. Воду ему сливала сопровождавшая его женщина, во внешности которой тоже не было ничего необычного или страшного. Но, несмотря на благопристойный вид главаря, бродяги слушались его беспрекословно. Женщина что-то стряпала на печке, но не для всех, а лишь для них двоих.
   Хоть бывшие арестанты эвакуированных и не обижали, их пребывание рядом было неприятным. У Вики вызывало особое отвращение то, что они мочились в дверь на ходу поезда, и лесенка в связи с этим покрывалась мерзкой ледяной коркой.
   На станциях бродяги покидали вагон и уходили добывать пропитание. В конце путешествия, уже за Аральским морем, они по очереди просили кастрюлю или бидончик, чтобы на небольшой остановке сбегать и набрать для всех кипятка. А потом, вместе с посудиной, отставали от поезда. Остальные очень осуждали ?отставшего?, но на следующий день все повторялось. Это было тоже очень неприятно. Было жалко пропавшей посуды и было обидно за такой примитивный обман. Особенно было обидно, когда отстал с эмалированным бидончиком благообразный седой старик. Наверное, отстав от поезда, он ехал в другом вагоне их же эшелона, потому что на следующий день на какой-то большой станции Вика его встретила. Бидончика при нем не было.
   -- Как же вам не стыдно! - возмущенно сказала девочка.
   Благообразный старик молчал, улыбался смущенно и разводил руками.
   К узловой станции Арысь отстали все, кроме Ивана Васильевича, его женщины, отвыкшего от вида детей молодого человека и бывшего больного Кольки. В Арыси все они попрощались и ушли. На ногах у Кольки красовались ?коты? -- обрезанные по щиколотку серые валенки. Теплушку загнали в дальний тупик, и было неизвестно, когда ее прицепят к составу. Вероника Семеновна решила ехать дальше пассажирским поездом.
   День был солнечным и теплым, на немощенных улицах цепляла за ноги раскисшая глина. Они отнесли вещи в камеру хранения, получили хлебный паек, еще двойной, ленинградский, и пообедали в столовой на эвакопункте. Потом зашли на рынок, где несколько казашек в черных плюшевых жакетках продавали кислое молоко. Одна из них, молоденькая и хорошенькая, отдала свой товар и дала на сдачу купюру, которая по стоимости превосходила ту, с которой она сдавала сдачу. Покупатель ее не поправил, и это огорчило Вику, хотя вмешаться она не посмела. Они тоже купили кислого молока, пить которое отправились в теплушку. Вика шла с трудом. Ноги почему-то стали тяжелыми и не хотели слушаться своей хозяйки. Особенно трудно было подняться по лесенке в вагон, а сама лесенка вызывала еще большее отвращение, чем всегда. Тетя тоже жаловалась на плохое самочувствие. Пока они наслаждались хлебом с кислым молоком, в вагон пришел Колька в своих неуклюжих ?котах?. Мама налила ему в кружку кислого молока. Он сказал:
   -- Спасибо, тетя Оля.
   Вика ела неохотно, ее клонило ко сну.
   Как их с тетей ?сняли с поезда? и перевезли в больницу, она не помнила. Она пришла в себя в палате, на узеньком коротком диванчике, который ей, как подростку, дали взамен кровати, потому что кроватей в больнице не хватало. В ее голову очень больно, как удары тяжелым молотком, непрерывно стучали слова с плаката на каком-то эвакопункте:
  
   Но, однако, у медали есть другая сторона,
   И на ней мы прочитали роковые письмена:
   Не нужна мне кровь овечья,
   А нужна мне человечья.
  
   Плакат был про Гитлера и назывался ?Людоед-вегетарианец?.
   А сквозь настырные слова о людоеде-вегетарианце, переплетаясь с ними, прорывалась к Вике еще и чужая исповедь. Мужской голос длинно и монотонно рассказывал кому-то: он как раз вышел тогда из тюрьмы. Он шел по улице, у него не было денег, и он хотел есть. И вдруг ?она?. В черном шелковом пальто и в фетровых ботах. И Вика понимала, что ничего этого не было. Не было никакой ?ее?, и не было фетровых бот. И не уходила к нему ?она? от мужа- генерала. И не обещала ждать, когда его снова посадили в тюрьму. Ничего этого не было, только очень хотелось тифозному арестанту верить, что все было.
   -- Так вот бывает, -- тихо закончил мужской голос и тихо пропел кусочек той самой жалостной песни, что однажды пел в теплушке больной Колька: ?Ты не плачь, не плачь, моя женуленька?.
   И теперь, помимо слов о людоеде-вегетарианце, Вику мучили, стучали в голове слова о плачущей жене-женуленьке. Но еще больше мучил ее узкий и короткий диванчик. Когда она вытягивала ноги, они надламывались в коленях и свисали, не доставая до пола. А когда она подбирала ноги на диванчик, углом складывалось туловище, и та его часть, что не умещалась по ширине постели, тоже тянула вниз, на пол.
   -- Доктор, я страдаю от этого диванчика больше, чем от тифа! - сказала она врачу во время обхода.
   Тогда у нее уже прошел кризис, и она поправлялась. И тете тоже было уже лучше. У них появился аппетит, и днем они с нетерпением ждали обеда. Обед в первую очередь принесли соседке по палате. Та была врачом, заразилась тифом от больных, которых лечила, и ей оказывалось особое внимание. Она же чувствовала себя еще плохо, есть не хотела и потому, увидев принесенный обед, сказала слабым голосом:
   -- Нет, потом.
   -- Потом будет суп с котом! -- сурово ответила пожилая медсестра, поднося к ее губам ложку.
   Тетя вдруг отставила тарелку с мясным рагу и громко сказала:
   -- Я не буду этого есть. Это рагу из собачины!
   -- Это у вас в Ленинграде рагу из собачины, а мы здесь собак не едим! - сурово отрезала медсестра.
   -- Нет, это собачина! Я же вижу, что это собачина! - упрямо твердила тетя.
   В день выписки мама и Верочка встретили их, остриженных наголо, у дверей больницы. Было тепло, светило солнце, а улица, месяц назад цеплявшая за ноги раскисшей глиной, превратилась в обычную пыльную улицу. Они пришли в глинобитный дом, в одной из комнат которого мама и Верочка целый месяц ожидали возвращения больных. В этой комнате вместе с ними уже несколько дней проживала еще одна семья военнослужащего, мать и взрослая дочь. Мать недавно узнала, что ее муж погиб, и много плакала.
   -- У нее теперь свои розы, -- жаловалась она на дочь, когда все вместе пили чай.
   Мать и дочь уехали еще вечером. После их отъезда, готовясь к ночлегу и передвигая вещи, увидели: разрезан брезент одного из двух туго набитых и плотно увязанных мешков. Когда его проверили, в нем не оказалось одной простыни и завернутого в нее отреза крепдешина.
   -- Господи, -- горестно сказала мама, -- уж от них-то я никак этого не ожидала! Они же -- не арестант Колька! Они же -- семья командира
   И рассказала, как провели они с Верочкой первую ночь в Арыси. Они сходили на вокзал, и комендант обещал: завтра им на месяц дадут комнату, а до утра на путях в тупике простоит их теплушка. Из камеры хранения мама взяла одно ?место? - прямоугольную плетеную корзину с одеялом, полотенцем, посудой и чем-то еще. Верочка заснула на нарах, недалеко от окошка. На других нарах, в другом конце вагона, спал Колька. Мама поставила корзину на полку над головой и легла рядом с девочкой. Измученная, изволновавшаяся, она уснула мгновенно - и это ее спасло. Рано утром, когда она проснулась, рядом с ее головой на нарах лежал топор. Корзины на полке не было. Кольки не было тоже. Дежуривший на станции милиционер обнадежил ее: Кольку и украденные вещи могут найти по очень заметным Колькиным ?котам?. Но, конечно, ничего не нашли.
   Теперь расстроенная мама долго зашивала плотный брезент. Она молчала. Ей было очень жаль пропавших вещей. И очень жаль, что две несчастные, обездоленные войной женщины оказались воровками.
   В мирном и нарядном Ташкенте им несколько раз встретились большие яркие плакаты -- реклама нового фильма ?Разгром немецких войск под Москвой?.
   В Ташкенте они разыскали скупочный магазин и продали сбереженное на самый крайний случай золотое колечко. И в тот же день выехали в Самарканд.
  
   * * *
   Поплакать на маминой могиле Виктории не пришлось. Могилы не было. Не было маленького русского кладбища за больницей, возле большой дороги. Как будто и никогда не было здесь печального скопления низких глиняных холмиков, под которыми лежали русские люди, в основном ссыльные или эвакуированные. Если очень приглядеться, этот кусочек земли казался все же слегка волнистым. Может, это только казалось. Наверное, подумала Виктория, когда те, кто похоронили здесь близких, уехали или умерли сами, могилы стало некому поправлять, и их смыло долгими осенними и зимними дождями. А памятников и добротных крестов здесь не ставили никогда. Какие там памятники и добротные кресты, когда и хоронили-то без гробов, завертывая тела в камышовые циновки. Впрочем, у мамы гроб был. Его сколотили из дощечек от тарных ящиков, расположив дощечки поперек тела. Когда гроб опускали в яму, он надломился посредине.
   Автобусная станция, к которой пассажиров доставил маленький рейсовый автобус и которой в войну не существовало, расположилась у дороги, там, где дорога переходит в главную улицу райцентра. Чтобы подойти к месту бывшего кладбища, пришлось немного вернуться назад и перейти на другую сторону дороги. Немного в глубине и ближе к центру поселка виднелось здание больницы с большой застекленной верандой. А еще дальше от дороги и еще ближе к центру поселка, в полукилометре от больницы, должен был стоять барак, в котором они ютились во время эвакуации -- с десяток прилепившихся одна к другой комнаток с земляным полом, земляными стенами и плоской земляной крышей. Почему-то эти комнатки их обитатели называли кибитками.
   Виктория приехала за тысячи километров на мамину могилу и вовсе не думала о райцентре. Теперь ей все же захотелось пройти по знакомым местам, и она, не выходя на главную улицу, напрямик, мимо больницы, по огромному пустырю направилась к бараку. Барак стоял на своем месте, выходя одним боком на пустырь, а другим на столь же огромное, пока не видное ей, хлопковое поле. Его главный фасад, где находились, среди прочих, окно и дверь их кибитки, располагался всего в нескольких шагах от крутого спуска к маленькой извилистой речке. Жители барака называли речку Циганаком, но мама потом где-то узнала, что на самом деле это Саганак, что значит ? смерть?. Зимой стоило большого труда подняться по этому раскисшему глиняному откосу, неся воду, которую брали из маленького источника внизу. Летом по кромке берега цепочкой выстраивались печки. Кто-то использовал более совершенные устройства, но большинство, как они, два кирпича, поставленные на бок. Однажды, стряпая, она встала коленом на выкатившийся из печки длинный красный уголек, и до сих пор на ее колене белеет продолговатый шрам.
   Барак сохранился не весь. Сохранились две угловые кибитки -- их и смежная с ней, где жили Хорьковы. Эта семья очень не любила эвакуированных, и Хорькова подводила под эту свою нелюбовь теоретическую базу:
   -- Мы так не жили, -- говорила она, -- чтобы мы с..., а за нами горшки выносили.
   Их конопатый мальчишка лет десяти кидался камнями.
   Кибитка, которая примыкала к Хорьковской и связывала эти две с основным бараком, теперь отсутствовала. А тогда ее занимали ?Аля и мама?, тоже эвакуированные ленинградки. Аля окончила институт ЛИФЛИ, чем очень гордилась, и училась в аспирантуре университета. Несмотря на свои двадцать семь лет, она иногда удостаивала Вику беседы. Как-то она рассказала о своей элегантной подруге. Та всю морозную зиму проходила в легком шелковом пальто, а чтобы не замерзнуть, обтиралась одеколоном.
   -- Она некрасивая, но у нее были блестящие кавалеры, -- сказала Аля. -- Ты красивая, но у тебя таких кавалеров не будет.
   Тогда Вика втихомолку обиделась, но Аля оказалась права: блестящих кавалеров у Виктории пока что не было.
   Как-то раз местная райцентровская аристократия пригласила Алю на вечеринку, на которой должен был присутствовать чуть ли не сам Абросимов. Этот высокий, рыхлый и кудрявый брюнет, начальник чего-то в районе, ведал распределением продуктов и промтоваров и был поэтому как бы царь и бог. Аля надела немыслимо красивое светлое платье и светлые модельные туфли. Когда она во всем этом великолепии следовала через хлопковое поле, жительницы барака смотрели ей вслед неодобрительно, и Хорькова выразила общее мнение:
   -- Наряди пень в ясный день!
   Что-то у Али на этой вечеринке не заладилось, она вернулась рано, почти в слезах, и бабы, которым она, вроде бы, ничего плохого не сделала, радовались.
   Ленинградки занимали и следующую кибитку -- ?Катя и Катина мама?. Обе длинные и неимоверно худые. Вскоре после приезда тетя Катюша сидела в кибитке возле порога и жарила лепешки со жмыхом, причем сковородка и два кирпича находились хоть и рядом с ней, но на улице. Подошла Катина мама и попросила:
   -- Угостите лепешкой.
   Тетя Катюша ответила:
   -- Сейчас такое время, когда никого не угощают.
   Она не жадничала. Она была уверена, что над лепешкой со жмыхом хотят посмеяться. Но она ошибалась, старуха хотела лепешку. Уже потом она рассказывала о тонкостях их довоенной жизни. Оказывается, в довоенном Ленинграде можно было съездить утром к мясокомбинату и, постояв час-другой в очереди, очень дешево купить костей для великолепного бульона.
   Молодую и красивую Катю, после того, как она едва не умерла от блокадного голода, терзала мысль: она могла умереть, так мало успев взять от жизни. Теперь она пыталась наверстать упущенное. Один из ее возлюбленных, очень высокого роста кореец, какое-то время проживал у них в кибитке. В одну из тех неправдоподобно душных ночей, что случались в их первое райцентровское лето, когда всем жителям барака, не имевшего около себя дворика, пришлось спать на улице, кореец на ломаном русском языке рассказывал непристойные анекдоты. Те непристойные анекдоты, в которых, собственно, ничего, кроме непристойности, и не было, и от которых даже не пахло остроумием. Его никто не остановил, только тетя Катюша с той ночи окрестила его ?культурным корейцем?.
   Вскоре Катя умерла. Потом в разных местах, недалеко от кладбища, долго валялись частицы ее нарядного комбинэ: ее закопали без гроба, слишком мелко, и шакалы быстро разрыли могилу.
   В кибитке напротив Катиной жила какое-то время довольно молодая еще женщина по имени Нина. Иногда у нее бывали гости. Однажды весь барак видел, как для одного из них Нина приготовила на своих двух кирпичах роскошный ужин -- яичницу-глазунью. Арестовывали ее вечером, когда в бараке еще не спали. Один из пришедших за ней, русский мужчина в штатском, вышел к народу и проинформировал:
   -- Простыня такая грязная, что противно смотреть. Сколько мужчин на ней переспало! -- и засмеялся.
   За что ее арестовали, в бараке никаких слухов не ходило.
  -- От Катиной и Нининой кибиток начинался коридор, ведущий вглубь барака. Там ютилось довольно много народа, в том числе семья Викиной подруги и ровесницы Люси. Люся, ее мама, братишка и две сестренки, младшая из которых, Инночка, еще не ходила, были эвакуированы с Украины. Отец писал им с фронта - сначала, что подал заявление о приеме в партию, а потом - что его приняли. До войны он занимал какую-то должность в маленьком городке, и тогда они жили хорошо. Время от времени Люсина мама вывешивала на просушку разные дорогие тряпки. Но она ничего не продавала, они голодали, и маленькая Инночка умерла, так и не встав на ножки.
  -- Люся научила Вику петь несколько украинских песен и очень этим гордилась. Братишка же ее Эдик был мальчишкой вредным и приставучим, но не без выдумки. Как-то он несколько дней носился с частушкой, которую, кажется, сочинил сам:
  --
   Сидит Гитлер за столом, пишет телеграмму.
   А у Гитлера в штанах вши по килограмму.
  
   Зимой, когда к прочим тяготам их жизни в райцентре добавилось еще и отопление кибитки, с Люсей, Эдиком и другими ребятами из барака Вика ходила иногда километра за три к большой реке, которую в райцентре обезличенно называли Дарьей. У Дарьи они собирали огромные вязанки хвороста. Поднять такую вязанку с земли и взвалить на спину было не просто, однако нести, хоть и тяжело, но не непосильно. Потом Виктория видела французских крестьянок с такими же вязанками хвороста в Эрмитаже, на картинах художника Милле. В плите хворост прогорал моментально. А зима стояла холодная. Выпадал снег, и даже несколько раз случились морозы. Старожилы говорили, что такого не было с тридцать третьего года, когда начинались работы на Чирчикстрое. Конечно, на базаре всегда продавались дрова. Узбеки в изобилии привозили на осликах аккуратные вязанки ровных полешек, но эти полешки были не для них.
   В глубине барака жила и огромного роста девушка Маня. Она работала грузчиком. Ее мать с возмущением говорила о Люсе с Викой:
   -- Бездельницы, умоются и сидят на бережку!
   Безответной Мане сидеть на бережку не полагалось. Мать постоянно находила ей работу дома, а потом выдала куда-то замуж. В бараке девушку жалели
   Жила в бараке и буфетчица Нюрка, хозяйка злобного, кидавшегося на людей поросенка по имени Васька. Общественное мнение барака считало: поросенок потому такой злой, что Нюрка кормит его украденным в столовой мясом. Однажды эту самую Нюрку за ее махинации судили в клубе показательным судом. Ее защищала дама-адвокат из Самарканда, на редкость яркая дама. Произнося свою яркую речь, она размахивала правой рукой, в которой держала зажженную папиросу, а левой, подбоченясь, отделяла яркое короткое пальтишко от еще более яркого и короткого платьица. Дама упирала на показания Викиной мамы, хотя те касались самого мелкого из Нюркиных прегрешений. Мама же пожалела буфетчицу и сказала в суде неправду. Сказала, что не покупала у нее спичек по астрономической цене, а одолжила. Потом же, не сумев купить в другом месте, была вынуждена отдать долг деньгами. После суда ни Нюрка, ни Васька никуда из барака не делись.
   У барака, стоявшего островком на высоком открытом месте и населенного двумя десятками человек, не предусматривалось уборной. Вблизи, в самом начале спуска к речке, было выкопано несколько смежных кабинок, глубиною до плеч и не имевших ни крыш, ни дверей. Заходить в них было мучительно из-за толстого слоя, скопившегося на дне. Старожилы барака на чем свет стоит ругали эвакуированных за то, что те загадили индивидуальные сарайчики. Виктория оглянулась: кабинок-сарайчиков не было. Но и какого-нибудь ?скворечника? тоже не было. Не было! До сих пор!
   Людей или хотя бы открытых окон Виктория не заметила. На закрытом окне их бывшей кибитки висела белая занавеска. Они тоже всегда завешивали окно, потому что заглядывать в чужие жилища снаружи здесь не считалось зазорным.
  
   * * *
  
   Она не попыталась ни постучать в одну из дверей, ни войти в основную часть барака. Немного постояла, потом обошла барак и вышла на хлопковое поле. И тут оказалось, что поля то почти и нет. По всей его длине, от барака и до самого базара, параллельно главной улице, тянулась новая улица, застроенная традиционными глинобитными домами. В отличие от барака, эти дома имели внутренние дворики и были повернуты к улице глухими заборами-дувалами. Главная улица райцентра, по сравнению с этой, должна была казаться не просто европейской, но даже столичной. К ней-то Виктория и направилась по дороге, идущей вдоль пока еще не застроенной узкой стороны хлопкового поля. На этой дороге однажды, незадолго до смерти, мама сказала:
   -- Ты орешь на мать, как сапожница. Когда я умру, ты будешь об этом жалеть.
   Что же она тогда сказала маме, против чего взбунтовалась? Она не помнила. Но что бы она тогда ни сказала, она сказала что-то дерзкое. И уже ничего не вернешь, ничего не исправишь.
   Хлопковое поле кончилось. Виктория прошла вдоль бокового фасада здания райисполкома и вышла на главную улицу, на т-образный перекресток: слева клуб, размещавшийся в бывшей церкви, справа исполком, прямо, на другой стороне улицы, райвоенкомат. Она припомнила: левее должны быть милиция, госбанк, почта, аптека и что-то еще. А дальше, уже за новой автобусной станцией, высились тогда горы собранного хлопка.
   Как ни странно, улица не носила ни имени Сталина, ни Ленина, ни Революции. У нее не было имени. Просто улица. Неожиданно улица показалась узкой, и неожиданно низкорослыми показались кусты акации, образующие бульвар.
   Она повернула направо и пошла вдоль главного фасада здания райисполкома, РИК?а, как все говорили. Это длинное одноэтажное здание построили задолго до революции. Внутри его, за толстыми кирпичными стенами, никогда не бывает жарко. В нем, помимо РИК'а, помещались тогда и райком партии, и некоторые другие учреждения. В том числе райзо, районный земельный отдел, куда сразу же по приезде маму определили работать бухгалтером. И телефонная станция, где пару месяцев она сама проработала телефонисткой.
   В райцентр мама приехала больной. Тиф пощадил ее в дороге, но, спустя месяц, она все-таки заболела. Она помнила тот день, когда на станции Арысь ее руку укусила огромная, неизвестно откуда взявшаяся, вошь.
   Пока она лежала в жару, каждый день в кибитку без стука входил нацмен-посыльный:
   -- Гаранина! - громко кричал он с порога. - Давай, иди в райзо, начальник велит!
   Мама собиралась с силами, вставала, одевалась и уходила. В первые месяцы ей работалось трудно. Она не была настоящим бухгалтером. До войны ей всего лишь довелось, да и то недолго, проработать в расчетном отделе, и она только помогала составлять годовой отчет. Здесь же был самостоятельный баланс. Сотрудники госбанка, где она путалась в документах, достаточно громко говорили между собой: неопытная. Она слышала это, расстраивалась и очень скоро стала опытной.
   Через два дома от РИК?а и теперь стоял на своем месте маленький магазинчик. Лавочка. Вскоре после приезда в райцентр Вика проработала в этой лавочке около месяца. Принял ее на работу сам Абросимов. За нее тогда похлопотала одна из его фавориток, пышнотелая Аня, мамина сослуживица по Райзо. Оформляя Вику на работу, Абросимов не отказал себе в маленьком эстетическом удовольствии. Он велел ей написать в заявлении: ?принять на должность зам. директора? и наложил резолюцию: ?принять ученицей?. До ее прихода в лавочке работал только директор, средних лет низкорослый татарин. В райцентре жило много татар, и говорили, что узбеки не любили их еще больше, чем русских. Менее предприимчивые русские, как правило, еще и плохо знали язык. Вряд ли в этой лавочке можно было научиться торговать, поскольку и торговля и выбор товаров в ней отсутствовали. Лавочка отпускала по накладным муку, но этих ответственных действий директор ей не доверял. Что-то она там все-таки делала.
   Однажды пришел Абросимов, указал на Вику пальцем и сказал директору:
   -- Уч кило ур бер (дай три кило муки).
   Непонятно, зачем Абросимову потребовалось говорить это по-узбекски, в таких пределах язык в райцентре понимали все. Вслед за Абросимовым в лавочку вошли два высоких парня в линялых военных гимнастерках. Были ли они местными или фронтовиками, отправленными после ранения в глубокий тыл, Вика не знала. Но они отлично знали, кто в райцентре есть кто. Четко и громко, они в два голоса объяснили присутствующим все о тех, кто окопался в тылу. Запомнилось: ?Девушек в магазины устраивает!?. Как же она выглядела тогда из-за прилавка? Ей еще не исполнилось шестнадцати. Волосы еще не отросли после тифа. Девушка или девочка? Сама-то она считала себя очень взрослой. Перед концом рабочего дня директор послушно отвесил ей три килограмма муки. А она безо всяких угрызений совести взяла их и отнесла домой.
   Она работала в лавочке уже месяц, когда ее остановила на улице незнакомая женщина, оказавшаяся Фаиной Григорьевной, эвакуированной из Киева учительницей литературы.
   -- Ведь вы уже потеряли один год! Война закончится, а вы так и останетесь с семилеткой! -- прорабатывала она Вику.
   И всего за какой-то час Вика забыла о своем благородном решении работать, чтобы помочь маме. Она решила учиться. Мама не возражала. Она только сказала:
   -- Нельзя каждый месяц менять свои решения.
   Теперь мама позволяла ей все. Хотя вряд ли Вика намного поумнела с довоенных времен, когда решать самостоятельно ей не позволялось ничего. Может, готовясь к голодной смерти в Ленинграде, мама думала, какой беспомощной, какой неприспособленной к жизни оставляет дочь? Или у нее уже не оставалось сил бороться с подростковым упрямством дочери? Она не возражала. Вика уволилась, и ее неправедные доходы ограничились тремя килограммами муки из под прилавка.
   Недалеко от лавочки, на другой стороне улицы, находилась столовая. Кто-то там обедал, но, конечно, не они и не их соседи по бараку. Вскоре после прибытия в райцентр, Вика дважды получала в этой столовой благотворительный суп с лапшой. В первый раз они съели его сами. Во второй раз Вика отдала суп немкам. Немок было трое -- Берта, Эмма и Ева. Младшей было лет тринадцать, старшей около семнадцати. Жили они без взрослых. Потом куда-то делись. Наверное, умерли. Они были изгоями. Как немок, их презирали, а дети еще и дразнили. В блеклых платьях, тонкие, прозрачные, они, как тени, бродили по райцентру.
   Аспирантка Аля говорила:
   -- Они сами виноваты. Могли бы собирать вязанки хвороста и продавать!
   Но было видно, что собирать вязанки хвороста им уже не по силам. Мама, тетя и Вика очень их жалели, но ничем не могли им помочь. Когда Вика второй раз шла из столовой с полной кастрюлей густого супа, она увидела этих девочек. Она подошла к ним, они подставили какую-то свою посудину, и она стала переливать в нее суп из кастрюли. Хотела только половину. Но густое было внизу. Она наклонила кастрюлю сильнее, и вылилось почти все. Тогда она опрокинула кастрюлю.
   Мама ее не упрекала. Сказала только:
   -- Надо было оставить и нам.
   Вика и сама это понимала. Она и сама хотела этого супа, так же, как хотели его мама, тетя и двоюродная сестренка.
   Назавтра кто-то сделал маме выговор. Больше ходить за супом не пришлось. То ли его перестали варить, то ли перестали давать им.
   Виктория вдруг подумала: если у девочек была с собой посудина, то им, возможно, налили бы супа в столовой? И тогда ее порыв был бессмысленным? Или они несли свою посудину в надежде на чудо?
   Она прошла мимо лавочки и, не доходя до школы, свернула с главной улицы направо. По короткому, но сравнительно широкому проезду она вышла на пустую по-будничному базарную площадь, место их надежд и страданий. Место их унижений.
   В день, когда они впервые пришли на воскресный базар, старик-нацмен в рваном ватном халате продал им пол-литровую, темного стекла, бутылку с водой. Они заплатили за воду дорого, как за пол-литра кунжутного масла. Сверху в бутылке, действительно, плавал слой масла толщиной в пол сантиметра. Тетя долго заочно клеймила обидчика словом ?фальсификатор?. Ее, да и всех их, особенно возмущало то, что старик, сам, наверное, бедный и голодный, обманул таких же, как он сам, бедных и голодных.
   Справа, напротив крытого рынка, в войну работала пекарня, а при ней один из ларьков, отпускавших населению хлеб по талонам. Однажды, по чьей-то рекомендации, Вика вышила для продавщицы белую блузку. Заказчица велела подойти за гонораром к ларьку, вручила через окошечко полбуханки хлеба и сказала:
   -- Девочка, приходи еще
   Она приходила еще два раза, и оба раза продавщица вручала ей по полбуханки хлеба. Очередь у ларька не видела в этом ничего предосудительного. А если и видела, то никак этого не показала. Как-то раз продавщица зашла к ним в кибитку и, уже за деньги, купила отрез крепдешина. У Вики никогда не было шелкового платья. Шелк стоил дорого, и, кроме того, мама считала, что девочке до шестнадцати лет носить шелковое платье неприлично. Этот василькового цвета отрез как раз и предназначался как подарок к ее шестнадцатилетию. А вишневый, украденный в дороге, к семнадцатилетию. Покупательница хотела бы посмотреть и еще какой-нибудь отрез, но мама сказала:
   -- Это последний.
   -- Знаем, какой у вас последний! -- добродушно засмеялась женщина.
   А мама сказала правду. Потом Вика встречала этот отрез на улице. Он превратился в нечто неуклюжее и безвкусное.
   Напротив ларька, ближе ко второму въезду на базар, тогда располагалось производство, почему-то казавшееся Вике похожим на средневековое. Прямо на улице крутились длинные натянутые веревки. Это эвакуированные с Западной Украины евреи организовали артель, в которой на каникулах работала и Викина одноклассница Рахиль. В артели трудились только родственники, но председатель все равно весь доход забирал себе, и Рахиль за это на него обижалась.
   А левее артельной территории, вдоль глухой белой стены склада, и тянулось самое страшное место. Здесь по воскресеньям приходилось продавать остатки домашнего скарба. В ряд с другими ?негоциантами?, в том числе и из жителей барака, Вика и мама сидели на земле, перед ними лежала тряпка, а на тряпке был разложен ?товар?. Как-то один нацмен поднял с тряпки столовый нож, повертел его в руках, положил на место и сказал:
   -- Придут англичане, будем вас резать.
   Тетя обычно прохаживалась в толпе на площади, пытаясь продать что-нибудь из одежды или постельного белья. Лучше всего покупались простыни, даже не новые. Из них шились те длинные белые балахоны, с длинными же рукавами, которые носили немолодые женщины-узбечки. Поэтому довольно скоро пришлось спать вовсе без постельного белья. Когда удавалось что-нибудь продать, они сворачивали торговлю и покупали продукты. Однажды, возвращаясь с базара, мама сказала:
   -- Говорят: стыд не дым, глаза не выест. Какая неправильная пословица!
   Среди тех, кто приходил за покупками, или просто слонялся по базару в выходной день, попадались и мамины знакомые по райисполкому, райзо и госбанку. Мама сидела у этой позорной стены в том же платье, в котором ходила на работу. Она сшила его уже в райцентре из каких-то небольших привезенных с собой кусочков ситца, синих с мелким белым узором. А в швы юбки она вставила гладко синие треугольные клинышки. Она видела это в журнале. Вика же не видела, и ей с самого начала платье казалось жалким. Старший зоотехник района Гриценко как-то заметил маме:
   -- В этом платье ты похожа на артистку.
   -- Да, -- согласилась мама, -- на артистку, которая играет нищенку.
   Старший зоотехник района Гриценко переживал за маму. Наверное, мама ему нравилась.
   Теперь никакие веревки не крутились, и никто не сидел у глухой белой стены.
   Виктория подумала: раз уж она все равно гуляет по райцентру, то следует подойти и к контрольно-семенной лаборатории. И она вышла с базарной площади в сторону Саганака. Барак, который раньше был отсюда прекрасно виден, теперь закрывали новые постройки на бывшем хлопковом поле. В остальном же все было, как тогда: впереди длинный и пологий спуск к речке, а за речкой, за небольшим мостиком, такой же длинный и пологий подъем. Как будто когда-то всю эту впадину занимало огромное глубокое озеро. Узкая, лишь для пешеходов и осликов, может, еще для арбы, дорога на другой берег шла лугами и полями джугары. Луга не были пока еще окончательно выжжены солнцем, но не было уже и того моря полевых красных маков, которые когда-то так полюбились маме. Глядя на массу этих немудрящих цветков, растущих везде, даже на крыше барака, мама как-то сказала:
   -- Я хотела бы жить здесь всегда. Кончится война, приедет папа...
   Невдалеке, слева от дороги, заблестел круглый кусочек спокойной воды. Крошечная речка расширилась и образовала крошечную заводь. Сюда во время экзаменов школьницы ходили купаться. Как-то Рахиль умудрилась и начала тонуть в этом игрушечном омуте. Тогда Вика вытащила ее за ее же длинную черную косу. Или нет, это Нина Гизатуллина вытащила ее за длинную косу, а за Вику, наоборот, Рахиль ухватилась и заставила ее наглотаться воды.
   Навстречу шла женщина. Пожилая интеллигентная русская женщина. Они встретились возле самого мостика и остановились.
   -- Сорок градусов -- сказала, улыбаясь, женщина и посмотрела на вырез платья Виктории.
   Платье шилось с учетом всех рекомендаций, данных организаторами модных в Ленинграде ?ситцевых балов?, -- из легкого желтого в цветочек ситца, с очень короткими рукавами-фонариками, с глубоким вырезом и юбкой в полтора ?солнца?.
   -- Да, немного жарко, -- согласилась Виктория. -- Но я не боюсь.
   Действительно, жары она не боялась, и к весне с ее тела обычно не успевал сходить прошлогодний загар.
   Они улыбнулись друг другу, сказали какие-то вежливые слова, потом ?до свидания? -- и разошлись. Они не знали друг друга. Или не узнали.
   Контрольно-семенная лаборатория пребывала на своем месте. Только построек стало побольше, да у ворот появилась табличка, которой она не помнила. Ни во двор, ни, тем более, в помещение лаборатории она заходить не стала. Постояла, посмотрела и пошла назад.
   С заведующей лабораторией, то ли эвакуированной, то ли ссыльной, мама сдружилась. Эта на редкость высокая, почти как грузчица Маня, женщина их жалела. В первое лето Вика иногда помогала ей делать анализы зерна. Т.е. она только отделяла зерно от примесей, дальнейший анализ шел без нее. Зато заведующая иногда давала ей пакетики с прошлогодними образцами. И это могли быть даже пакетики с рисом. Наверное, тем самым она совершала служебные проступки.
   Когда заведующая приходила в их кибитку, мама терпеливо выслушивала ее длинные печальные исповеди. Незадолго до маминой смерти у заведующей случилась ?ссыльная история?. Бывшая балерина, уже немолодая и крашенная под блондинку, приревновала к ней своего, тоже немолодого, ссыльного мужа. Однажды, входя в кибитку, Вика услышала конец взволнованного рассказа:
   -- Она кричала на весь базар: ?Вы - изголодавшаяся по мужчинам старая женщина!? Это при ребенке! Что бы я дала, чтобы со мной не было ребенка!
   Вика читала о ссыльных историях еще в седьмом классе, в романе Евгения Чирикова, который мама принесла среди прочих книг из библиотеки на своей работе. Тогда, услышав рассказ заведующей, Вика подумала, что в старых ссыльных историях не было такой озлобленности.
   Случалось, что и женщины из барака изливали маме душу. Она умела слушать. Еще она бесплатно кроила им платья. Она рационально раскладывала ткань и, скроив женское платье, выгадывала еще и на детское. Или на рубашечку. Сама же она никому душу не изливала. Она черпала силы в письмах от мужа. Сшивала их вместе, и, в конце концов, у нее получилась довольно толстая книжечка. Вечерами, усталая, если не писала письмо сама, она читала и перечитывала эту книжечку. Как-то перед сном, закрыв книжечку, мама сказала Вике:
   -- Я уверена, что папа не променяет меня ни на какую красавицу.
   А ведь в молодости она и сама была красавицей, и прежде чем они с папой познакомились, он влюбился в ее фотографию.
   Перед их отъездом из райцентра папа сжег книжечку в печке.
   Заведующей интересовались местные ?органы?, и маме предложили за ней следить, что-то выяснять и докладывать. Маме уже приходилось выполнять в райцентре неприятные поручения. Как-то раз ее вместе с кем-то еще отправили в командировку по кишлакам, собирать подарки для Ленинграда. Она вернулась расстроенной. Один колхозник бросил им под ноги свою чалму, как бы предлагая забрать у него последнее. И вот теперь это предложение, абсолютно для нее неприемлемое. Сотруднику НКВД она ответила, что у нее не получится, что она не умеет притворяться. Этот наивный аргумент -- не получится -- был заготовлен давно. Еще до войны Вика случайно услышала его в разговоре взрослых. А может, не случайно? Может, так ее исподволь воспитывали? Виктория не знала, когда мама рассказала заведующей о разговоре с сотрудником ?органов?. Но знала точно, что рассказала. И ей, Вике, тоже рассказала, будучи уже тяжелобольной. Как завещание.
   Теперь Виктория шла и думала о заведующей. Как сложилась ее судьба? На маминых похоронах ее, кажется, не было. И потом они, кажется, тоже ни разу не встречались. Еще она думала: а где же в райцентре размещалось НКВД? Своего Большого Дома здесь, конечно, не было. Может, в РИКе? Или в милиции? А вот начальник НКВД имелся. Райцентр неделю обсуждал пышную его свадьбу и восхищался юной красавицей, которую он выбрал в жены. Принципиальная тетя Катюша считала: пока не закончится война, никаких свадеб, тем более пышных, быть не должно. Но мама возразила: живое думает о живом. Вику эта тема тогда не заинтересовала. Теперь же, возвращаясь по знойной дороге к базарной площади, она впервые подумала: а не был ли для мамы этот контакт с ?органами? той последней каплей, которая убила ее желание жить? Когда же она сказала: ?Из нас троих я хотела бы умереть первой??
   А ведь был еще и Зада -- первый секретарь райкома Муслим-заде. В бараке все говорили ?зада?, соответственно и склоняя фамилию по женскому роду. В неприятной истории с Задой была виновата только она, Вика. Наступила весна, а она все ходила и ходила в старых галошах. Она страдала, а потому настойчиво просила маму обратиться к Заде лично, т. к. ходила легенда, что кому-то он помог с ордером на обувь. И вот однажды мама остановила товарища первого секретаря в коридоре. Все-таки она была наивной. Зада побагровел, выпучил глаза и страшно заорал на ломаном русском языке. И тут Вика не узнала маму. Выпрямившись во весь рост и подняв голову, она смотрела на низкорослого Заду чуть сверху, как королева. Чего ей стоила эта гордая, никем, кроме дочери, не оцененная поза? ?Мама, бедная мама! -- думала теперь Виктория. -- Ну, зачем же ты пошла на поводу у глупой девчонки??
   Вскоре после этого мама как-то исхитрилась и купила Вике ичиги -- мягкие высокие кожаные сапожки на мягкой же подошве. Их почти сразу, вместе с выкупленным хлебом, украл кто-то из соседей, когда кибитка на несколько минут осталась без присмотра. Но к лету и у Вики, и у мамы появились новые кожаные босоножки. Их, из материала заказчика, шил всем желающим эвакуированный с Западной Украины сапожник. Из маминой сумочки получились две пары.
  
   * * *
  
   Во второе их узбекское лето, в третье лето войны, когда они как-то пообвыкли и притерпелись, ко всему прочему добавилась жестокая малярия. В тридцатые годы государство повело борьбу с малярийным комаром и, казалось, победило. Но в войну стало не до того, и тогда победил комар. Малярия изматывала многих в райцентре, а в некоторых кишлаках, как говорили, болели все жители поголовно. Тропстанцию не закрыли, она помещалась на главной улице, но могла лишь снабжать больных хиной. Как в свое время тифом, малярией заболели Вика и тетя, а мама и маленькая Верочка -- нет. Мама считала, что приобрела иммунитет еще в юности. Но однажды, в конце июля, и у нее резко поднялась температура. Вика думала: обычный, как у всех, приступ малярии, через день-два, как всех, отпустит. Не отпустило. Пришли с троп станции, сказали свое стандартное: ?главное - питание? и ушли. Но она уже не хотела есть. И не могла. На пятый день болезни, после долгих просьб и уговоров, из больницы пришла главврач - исполнявшая эту должность дородная медсестра. Мама уже не могла поднять голову, стонала, и начинала бредить. На следующее утро за ней прислали больничную лошадь с телегой.
   Как раз в это время готовились к отъезду Аля и мама. Первые ласточки, двадцать человек, покидали райцентр и ехали восстанавливать Сталинград. Аля и мама надеялись добраться до Ленинграда, нарочно застряв на пол дороге.
   Районная больница содержалась в чистоте и порядке. По утрам совершался внушительный ?врачебный обход?. Основное внимание медиков уделялось главному, венерическому, отделению, потому что в кишлаках, помимо малярии, свирепствовал еще и сифилис.
   Через сутки, после уколов, маме стало лучше. И она забеспокоилась о Вике. Забеспокоилась, что та сидит возле нее после дежурства на телефонной станции. Вечером она сказала:
   -- Иди, поспи. А утром купи арбуз. Купи хороший, не пожалей денег.
   Вика выбрала на базаре самый большой, самый лучший. Мама вяло проглотила крошечный кусочек от роскошного ломтя.
   -- Нет, -- сказала она. - Пить. Покислее.
   Когда Вика вернулась со сваренным ею кислым питьем, мама снова была уже без сознания. Вместе с кроватью ее вынесли из палаты на большую застекленную веранду. Двое суток Вика меняла мокрую холодную тряпку на ее груди, против сердца. Мама лежала страшная, худая, желтая, с заострившимся носом. Были открыты уже не видящие, как бы затуманенные, серые глаза. Были открыты синие губы. И огромный бугор на ноге от введенного питательного раствора.
   Кто-то подошел сзади, погладил по голове, сказал:
   --Бедная девочка!
   Юркина мама. Она работала кем-то в больнице, но не медиком. Минуту постояла и ушла. Вика знала ее в лицо, но знакомы они не были.
   Подошла главврач и послала Вику в аптеку за кислородной подушкой. Там долго не могли отвинтить кран на баллоне с кислородом. Когда ж она, наконец, прибежала с подушкой, подушка уже не требовалась. Было одиннадцать часов пятнадцать минут. Пятое августа.
   В неприбранной кибитке стоял на столе огромный арбуз. Зашла Рахиль и съела несколько ломтей от этой, обычно недоступной им обеим, роскоши. Вика есть этот арбуз не могла. Когда подруга ушла, она отправилась с печальной вестью за десять километров в кишлак, к тете Катюше. Мамины друзья из Райзо еще весной устроили тетю работать брынзомастером. Телефона в этом кишлаке не было. Тетя тоже болела малярией. Она вставала с постели только для работы и даже не смогла прийти на похороны.
   Похороны организовал военком, Вика только дала одежду. Кто-то из артели Рахилиного дяди принес белые тапочки. Вика подумала -- в подарок, даже растрогалась. Но недели через две за них потребовали довольно приличные деньги.
   Неожиданно на кладбище пришло очень много народа.
   Вика не смогла поцеловать маму на прощание. То, что лежало в гробу, не было мамой.
   Какая-то женщина сказала другой:
   -- Еще молодая.
   Слова показались Вике и неуместными, и глупыми. Какая же молодая, если в апреле ей исполнилось сорок лет?
   Отправляясь на похороны, она давала себе слово, что не будет плакать. Но кто-то произнес какие-то слова... Она не просто плакала -- она рыдала в голос, к полному удовлетворению присутствовавших чужих женщин.
   На другой день главврач дала ей справку о маминой смерти. Она написала: ?коматозная малярия?. И сказала на словах: скоротечная чахотка. И еще добавила:
   -- Если бы она не умерла сейчас, она все равно умерла бы зимой.
   Что она знала, что она понимала, медсестра, отказавшаяся начать лечение вовремя! Вика ее ненавидела.
   ...Кто-то из подруг, Рахиль или Люся, были в кибитке, когда она рассказывала папе, как просила и уговаривала ее придти.
   -- Эта старая б..., -- выпалила Вика и поперхнулась. - Эта старая ведьма...
   Папа разговаривал со ?старой ведьмой?. Выслушав ее, он только сказал:
   --Как же вы так?
   Что он мог сказать, что он мог сделать, скромный капитан инженерной службы?
  
   * * *
  
   Из РИК?а вышел довольно молодой, по европейски одетый, нацмен. Он подошел к Виктории и предложил пройти с ним в здание.
   -- Зачем?
   -- Нужно проверить.
   -- Что проверить? Здесь же не погранзона!
   -- Нужно проверить, -- повторил он неумолимо.
   В райцентре, действительно, не было погранзоны. И она ничего не нарушила. И никакого права куда-то ее вести он не имел. Он превысил свою маленькую власть, и она ничего не смогла с этим поделать. Она послушно пошла с ним в здание РИК?а.
   Комната, куда они вошли, выходила окном в сад.
   -- Вы разрешите мне сесть? -- спросила она и демонстративно (а чем еще она могла выразить свой протест?) села, не дожидаясь его ответа.
   Нацмен потребовал паспорт. И почему-то она, почти столичная жительница, сотрудница солидной организации, находящаяся в законном отпуске и приехавшая в поселок на территории своей страны -- почему-то она не попросила, чтобы прежде показал свои документы он. Не попросила. И протянула свой паспорт, как будто ее схватили при попытке очистить чей-то карман. Он тщательно изучил документ (или сделал вид, что тщательно изучил?), вернул его и приступил к допросу:
   -- Что вы здесь делаете?
   -- Я жила здесь в войну. Здесь умерла моя мать. К сожалению, сейчас нет ни ее могилы, ни самого русского кладбища. Почему?
   Не ответив, он протянул руку к ее ФЭД?у:
   -- Дайте.
   -- Разве здесь запрещено фотографировать?
   -- Дайте!
   Он взял аппарат в руки и начал, разглядывая, его вертеть. Она сказала:
   -- Осторожнее, может взорваться. Разве вы не видите, что это атомная бомба?
   И тут она заплакала. Как тогда, на похоронах. Зная, что плакать ни в коем случае нельзя, она зарыдала в голос. Ее суровый страж протянул ей фотоаппарат и сказал:
   -- Здесь плакать нельзя. Идите на улицу.
   Но уйти пришлось ему. В этой казенной комнате, наполненной приятной прохладой, она выплакала и те слезы, что везла из Ленинграда на мамину могилу, и те, что скопились здесь, в изнывающем от жары райцентре.
   Перестав плакать, она огляделась. Комната вдруг показалась знакомой. Не в ней ли маму судили за опоздание на работу? Если не в этой комнате, то в такой же. На суде присутствовало трое упитанных средних лет нацменов в европейских костюмах (судьи), худая и усталая мама (подсудимая) и она, Вика. Осудили маму по-божески: за пятнадцать минут опоздания всего шесть месяцев принудительных работ, с удержанием из зарплаты пятнадцати процентов. Ведь имели право и отправить в места, не столь отдаленные от райцентра, на какой-нибудь Чирчикстрой! А опоздала добросовестная и законопослушная мама потому....Хватит, хватит вспоминать! Виктория даже замотала головой, чтобы отогнать ненужные сейчас воспоминания. Она раскрыла сумочку и стала тщательно запудривать заплаканное лицо. ?Ну вот, кажется, теперь я знаю, где в райцентре располагаются органы? -- подумала она, для себя самой маскируя неловкость иронией.
   Когда она подходила к автобусной остановке, ее окликнули по имени.
   -- Вика, ты нас не узнаешь? Мы же Курдюковы, он Вася, а я Полина. Теперь-то я, конечно, Иванова.
   Где же ей было их узнать! Они же были тогда ребятишками лет восьми-десяти. А вот они ее запомнили, узнали и окликнули. И как она была им благодарна за то, что запомнили, что узнали и что окликнули!
   Она спросила:
   -- А Ванюша, который спас меня от беспризорников, ваш брат?
   -- Брат, -- подтвердила Полина. - Только его в войну убили.
   Автобус на Самарканд должен был отправиться через час, а рядом со станцией находилось что-то вроде обычной ленинградской забегаловки. Они съели по порции плова и выпили по стакану местного сухого вина. Вася принципиально расплатился один. Порция плова -- как это теперь просто! Осенью сорок второго на съезде колхозников районного масштаба мама сидела до двух часов ночи, чтобы получить такую порцию. Потому что плов полагался всем участникам лишь по окончании бесконечных речей и бесконечного концерта.
   Виктория спросила:
   -- А мои подруги, вы их помните? Люся, Леля, Нина, Рахиль...
   -- Леля - это такая хорошенькая, что жила у военкомата? Помню, помню, она уехала сразу после тебя.
   Люсю Полина тоже хорошо помнила. Ее отец погиб, и их семья уехала уже после войны. А вот Нина Гизатуллина вместе с мужем уехала недавно.
   -- С Закиром?
   -- Почему с Закиром? Ее муж Равхат, но ты его не знаешь. У них трое детей.
   Рахили ни Полина, ни Вася не помнили. Они рассказывали о ком-то еще, но теперь уже не могла вспомнить она. Что-то помешало ей спросить о Юрке.
   Пришел автобус. Она попрощалась со своими нечаянными провожатыми и, когда автобус тронулся, помахала им рукой. Им и райцентру, в котором ей уже, конечно, никогда не бывать. За окном, в глубине, проплыло белое здание с большой застекленной верандой. И, через пару секунд, небольшой клочок земли за тутовыми деревьями. Они с папой пришли сюда в день отъезда. Он снял фуражку. Они молча постояли у аккуратного холмика и ушли.
   Больше Виктория не смотрела в окно. Она как бы осталась на этом крошечном клочке чужой земли. ?Мама, -- стучало ей в сердце, -- прости меня. За мой эгоизм. За мои подростковые дерзости. За мое высшее образование. Прости меня. Прости. Прости?.
  
   * * *
  
  
   Утром она поехала на вокзал. Как и в Москве, билетов в кассе не было, но потом, как и в Москве, один все же отыскался, случайно, как раз на следующий день. Полученная с нее, как бы официально, сумма, как и в Москве, на пятьдесят рублей превышала то, что значилось в документах. В вокзальном киоске она купила в дорогу роман Дюма, изданный в Ташкенте, и набор открыток с главными достопримечательностями Самарканда. Денег оставалось лишь на подарки хозяевам и на то, чтобы хоть как-нибудь добраться до дома. Не будь поездка столь стремительной, можно было бы не только продумать пребывание в райцентре, но и почитать о Самарканде. Теперь оставалось лишь мельком посмотреть в натуре на то, что изображено на открытках.
   Родственники ее знакомых, давшие ей приют, жили на окраине, в доме за глухим дувалом, как бы в глинобитной коммунальной квартире. Но ближе к центру города стояли дома хоть и одноэтажные, но белые, оштукатуренные, кирпичные, выходящие на улицу окнами, а иногда даже и верандами. В таком небольшом белом доме с верандой и обосновались весной сорок второго года их попутчики по путешествию в теплушке. Виктория представила себе, как они четверо, только что сошедшие с поезда, стоят на земле, возле открытой веранды, а на веранде, вместе с самаркандскими родичами и сыном, возвышаясь над недавними попутчиками, восседает Вероника Семеновна, одетая в яркий шелк, и пьет чай.
   -- Ольга Васильевна, Екатерина Васильевна, -- говорит она удивленно, -- вы все-таки приехали! Раз уж вы здесь, вам нужно немедленно идти в исполком. Немедленно в исполком! Он находится на улице...
   Выпить чаю им не предложили.
   В исполкоме маму записали на завтрашний прием к местному высокому руководителю и дали талоны на обед в столовую. Виктория вспомнила: столовая находилась в угловом помещении большого одноэтажного белого дома. Обед состоял из морковного рагу без мяса, но все равно очень вкусного. Ночь им разрешили провести в просторном и чистом исполкомовском саду. Там, сидя на удобных скамейках, коротало ночь довольно много народа. Было прохладно, маму знобило. Утром вельможа принял ее и спросил:
   -- Зачем вы сюда приехали? Кто вас звал?
   Но, спросивши это, не выгнал их в никуда, а направил, как семью военнослужащего, в военкомат. Или они пошли туда самостоятельно? Она забыла. Из военкомата их вместе с еще одной семьей и перевезли на грузовике в райцентр.
   Ну, вот оно, это здание облисполкома, похожее на здание РИК?а в райцентре. Здесь таких несколько -- внушительных, одноэтажных, яркая белизна которых оттеняется зеленью бульваров. Почему-то представилось, что вот сейчас появится англичанин в колониальном шлеме и со стеком.... В одном из зданий открылась дверь, и вышла юная женщина, тоненькая, в длинном изящном белом платье, с тяжелым узлом черных волос на затылке. Потом прошли несколько женщин в паранджах. Виктория слышала, что паранджи носят теперь только жены ответственных работников.
   Осмотр достопримечательностей города не получался. К полудню улицы наполнились молодыми и не очень молодыми праздношатающимися нацменами. Они не давали прохода. Она даже не подозревала, что такое возможно. Может, был какой-нибудь особенный день, какой-нибудь праздник? От двух настырных и наглых парней, уже хватавших ее за руки, ее спас молодой человек по фамилии Кузькин. Спас очень просто. Он закричал то ли ?брысь!?, то ли ?пошли вон!?. И наглецы тут же пошли вон. Ее спасителя Кузькина недавно уволили с работы, и теперь он пытался восстановить справедливость. При нем находилась набитая бумагами папка, на которой значилось: ?Дело об увольнении Кузькина?. Некоторые документы хозяин папки прочел вслух, но в их смысл Виктория не вникала.
   Под охраной Кузькина она посмотрела на развалины мечети Биби-ханым, на мавзолей Гур-Эмир, на медресе Улугбека и на что-то еще. Ее гид уговаривал съездить завтра на водохранилище, но, слава Богу, завтра она уезжала.
   До самой Москвы Виктория ехала в четырехместном купе одна. Вначале поезд пошел на восток, к Ташкенту, но потом резко взял на северо-запад, к России. Поезд вез ее в Россию, а она вернулась в маленький захолустный узбекский райцентр. Вернулась на его главную, не имеющую названия, улицу, и не могла ее покинуть.
   Эту сонную и пустую днем улицу по вечерам заполняла молодежь. В клуб изредка заезжали кочующие труппы артистов, и почти каждый день привозили кино. Поскольку имелся лишь один проектор, между частями фильма в зале зажигался свет. Билеты стоили недорого, и деньги на них мама давала Вике безотказно. Тете это не нравилось, она была настроена на всеобщий и полный аскетизм до конца войны. Но мама еще хорошо помнила свою нищую юность во время войны Гражданской. Люсе ее мама тоже давала деньги. После смерти маленькой Инночки она стала иногда продавать кое-что из вещей. Но, показывалось в этот день кино или нет, по вечерам молодежь все равно выходила на главную улицу, и прогуливалась: от клуба к базару, от базара, мимо клуба, к госбанку, от госбанка, снова мимо клуба, к базару -- и так до бесконечности. Теплыми летними вечерами пары уходили и за госбанк, мимо складов с заготовленным хлопком. Вопреки всем тяготам жизни, зимой в этот ритм включились и Вика с Люсей.
   Вскоре у Вики появился первый поклонник -- очень красивый юноша, носивший, к тому же, очень красивое имя Элмурат. Этот баловень судьбы не учился и не работал, но мечтал стать офицером и потому все время болтался возле военкомата. Появились и другие поклонники, причем самый выдающийся из них -- школьный военрук Петр Спиридонович, милый деревенский парень, которого злые школяры прозвали Булочкой за его круглое добродушное лицо.
   Весна сорок третьего года пришла вовремя. В конце февраля в горах, живописно украшавших горизонт, начал таять снег, и маленькая речка Саганак превратилась в широкий и бурный коричневый поток. Затем речка успокоилась, ее берега зазеленели, и вокруг расплеснулись моря алых маков. В начале апреля зацвел урюк, а Вику впервые посетил легкий приступ малярии.
   К празднику Первого мая у многих школьниц появились обновки. Зине Резеповой из девятого класса сшили сарафан зимнего покроя из подкладочной саржи светло-терракотового цвета. Он сиял, подобно начищенному самовару, и под него, к тому же, надевалась белая вышитая блузка. Это было чудовищно, но Зина об этом не догадывалась, а потому была горда и счастлива. Другим девочкам обновки справили поскромнее, но обновки были. У Вики не было. Она продолжала ходить в синем вельветовом платье, еще довоенном, нарядные пластмассовые пуговки которого, проделав дорогу в туго набитом чемодане, превратились в бесформенные лепешки. Теперь из оставшегося в свое время при шитье кусочка вельвета Вика сшила беретик. Он получился крошечным, но мама, в утешение ей, сказала:
   -- Этот смешной беретик тебе очень идет.
   Весной, когда тетя с Верочкой уехали на брынзопунк, мама с Викой пришли к ним в одно из воскресений и вскопали землю под маленький огородик. Мама мечтала сделать следующую зиму не такой голодной и по субботам часто приходила туда с ночевкой и помогала за этим огородиком ухаживать. Маленький прудик, урюковые и тутовые деревья вокруг него -- все это почему-то напоминало ей Юкки под Ленинградом, где снималась дача в счастливое довоенное время.
  
   * * *
   .
   В школе Вика училась неровно. То неделями добросовестно готовила все уроки, то неделями ничего не делала. Как и до войны в Ленинграде, мама в ее учебные дела не вмешивалась. Фаина Григорьевна, соблазнившая ее стать школьницей, относилась к ней внимательно, часто хвалилаи все ее сочинения обязательно прочитывала вслух. Вика видела, что это не нравилось некоторым одноклассникам, и ей становилось неловко. Фаина Григорьевна этого или не замечала, или игнорировала. Но, как бы то ни было, она была профессиональной учительницей литературы. Физику же преподавала молодая девушка из ссыльных, Вера Федоровна. Она добросовестно пересказывала школьникам параграфы из учебника, а те, в свою очередь, пересказывали эти параграфы ей. Однажды Вика споткнулась о параболу. Камень падает по параболе....Почему? Что такое парабола? Она призналась на уроке, что параграфа не понимает. Вера Федоровна вызвала Нину Гизатуллину, и та громко и отчетливо рассказала весь параграф, от начала и до конца.
   -- Что же тут непонятного? - спросила учительница недовольно.
   Вика пыталась объяснить, но учительница и ученица так друг друга и не поняли. При этом весь класс, во главе с учительницей, в слове парабола делал ударение не на букве ?а?, а на букве ?о?. Парабола так и сидела занозой где-то в глубине ее мозга, вплоть до курса высшей математики в институте.
   Вера Федоровна носила зимой галоши без туфель, прямо на шерстяной носок. Это считалось элегантным. Вскоре и Вика обзавелась такой же элегантной обувью. Галоши были привезены еще из Ленинграда, а вязать носки она научилась здесь. Женщины в бараке охотно показывали ей, как вязать резинку или вывязывать пятку. А десятилетний умелец, друг Эдика, за десять рублей сделал спицы из проволоки.
   Летом, когда Вика влюбилась в Юрку, Нина Гизатуллина рассказала ей, что когда-то они дружили -- Юрка и Вера Федоровна.
   Ни географию, ни историю, ни иностранный язык в школе не изучали, т. к. не было преподавателей. Зато военкомат надежно обеспечивал школу военруками. Военное дело Вике не давалось. На одном из уроков, отвечая очередному военруку Изе, она никак не могла рассказать о разведке ничего, кроме того, что та бывает пешей, конной и моторизированной.
   Изя появился в райцентре еще зимой, молодой и очень, на вид, жизнерадостный. Он считался прибывшим в тыл инвалидом, но внешне его инвалидности заметно не было. Школьным военруком он пребывал очень недолго, его вскоре сменил Булочка, Василий Спиридонович, у которого, действительно, была покалечена рука. Чем занимался Изя днем, Вика не знала, но по вечерам, на главной улице, он был ?первый парень по деревне?. Его немудрящий, но непрерывный, треп многим завсегдатаям улицы казался верхом остроумия. Под крылышком у Изи каждый вечер возникал вокальный ансамбль из четырех-пяти еврейских юношей. Они устраивались где-нибудь между РИК?ом и базаром и пели под гитару. Пели одинаково слаженно и вдохновенно как ?Вставай, страна огромная!?, так и свою коронную непристойную песню, которую, как и анекдоты ?культурного корейца?, все безропотно терпели. Вот и сейчас, через столько лет, в голову Виктории полезли мерзкие слова этой песни.
   В обществе Изи она и познакомилась с Юркой. Это случилось незадолго до начала экзаменов. Она уже вторую неделю жила под лозунгом: ?Учиться, учиться и учиться!?. Тем не менее, они с Ниной в учебное время сидели в маленьком скверике, примыкавшим к главной улице и именовавшимся парком. Они учили литературу, беседуя одновременно с двумя-тремя кавалерами. Вот к этим-то нерадивым восьмиклассницам их бывший педагог и подвел Юрку. Впрочем, Нина знала его давно.
   -- Юрий, -- сказал он и внимательно посмотрел Вике в глаза.
   -- Виктория, -- ответила она официальным тоном. Ее сердце екнуло, и она почувствовала, что краснеет.
   -- Вика, -- поправил ее педагог Изя. - Та самая, что справляется с литературой и геометрией, но никак не справится с военным делом, особенно с разведкой.
   И завязалась школьно-светская болтовня. Пустой разговор восхитил и потряс наивную девочку. ?С такими ребятами не соскучишься!?, думала она с восторгом. И впрямь, куда уж было до них нерусскому Элмурату или скромному деревенскому Булочке! Ей польстило Юркино внимание: ведь ему был уже двадцать один год! И еще ее сразила Юркина внешность: правильные тонкие черты лица, светлые глаза, светлые, коротко остриженные волосы и при этом густой загар -- он работал шофером. Она почувствовала в нем что-то сильное, мужественное и героическое, несмотря на его средний рост и по-юношески тонкую фигуру. Он говорил смешные пустяки, а его очень светлые глаза серьезно и внимательно смотрели в ее глаза, как будто хотели разглядеть, что же находится и находится ли хоть что-нибудь там, в глубине, за хорошенькими глазками хорошенькой школьницы. Может быть, он пользовался отработанным приемом обольщения в стиле Печорина? Может быть. Ведь ему был только двадцать один год! А она как раз увлекалась тогда Печориным, бесконечно перечитывая про княжну Мери. Как бы то ни было, Вика влюбилась с первого взгляда.
   Время незаметно подошло к началу традиционных вечерних прогулок по главной улице. Сначала куда-то исчез Изя, потом исчезла и Нина. На этой их самой первой прогулке, в ответ на какие-то ее слова, Юрка сказал:
   -- А я не эвакуированный. Я ссыльный.
   -- Какая разница? - не очень удачно ответила она. Она отлично знала, что разница большая. Но она растерялась. И еще ей очень хотелось быть вежливой.
   Он промолчал.
   В райцентре, в этой большой деревне, как и в каждой деревне, все всё и обо всех знали. Уже на следующий день Вике стала известна звучная Юркина фамилия. Ей стало известно, что он живет с матерью и старшим братом, что отца у него нет, но что в прошлом его отец был дипломатом. Кто-то рассказал то же самое маме, кто-то показал ей Юрку. Мама новое знакомство дочери не одобрила.
   -- Неужели ты не видишь, что это кавалер для домработницы? - спросила она.
   Мама была не права. Кавалером для домработницы был военрук Булочка. Наверное, она и сама знала, что не права. Но она очень боялась за дочь. Вика же во второй вечер знакомства влюбилась еще сильнее, окончательно и бесповоротно.
  
   * * *
  
   В воскресенье большая компания райцентровской молодежи отправилась на Дарью. Как это было непохоже на зимние походы за хворостом! Ярко синее, без облачка, небо. Яркое веселое солнце. Жара, которой никто не боялся. Дружный и беззаботный молодой смех. Не переставая, острил Изя. А Зинка Резепова прихватила с собой гитару. Она часто носила с собой гитару, но пела под нее одну-единственную песню. Пела не очень хорошо, но песня была хорошей:
  
  -- Ты цветов и трав одно дыханье.
   Девушка, откуда ты взялась?
  
   Песня эта не подходила ни к самой Зинке, ни к ее сарафану-самовару, ни вообще к райцентру. Видимо, научил ее этой песне кто-то в райцентре случайный.
   На Дарье сильное течение, но она не глубока, и купаться в ней совсем не страшно. Вика, Нина, Рахиль, кто-то еще дрызгались в воде долго и от души. После купания ватага сделала набег за Дарью, на неохраняемый колхозный сад, с еще недозрелыми, но уже съедобными фруктами.
   По дороге домой Вика нарвала на краю поля синих, как под Ленинградом, васильков. В кибитке она поставили васильки в воду, прилегла, усталая, и снова пережила весь этот счастливый день. Счастливый, несмотря на то, что Юрка на Дарью не ходил. Он работал.
   Расплата за счастье пришла почти сразу. Уже вечером начался озноб, а к утру температура поднялась выше сорока градусов. Опять малярия. Под вечер, когда температура уже спала, а мама еще не пришла с работы, в кибитку зашла Люся.
   -- Вика, что я тебе скажу, -- начала она.
   В последнее время они виделись реже. В начале весны Люся поступила работать. С винтовкой в руках она охраняла склады хлопка и по главной улице вышагивала теперь с новыми подругами по работе. Они были постарше Люси, и все, как одна, украинки. Вика им не нравилась.
   -- Что я тебе скажу! Ты только не переживай. У твоего Юрки в Самарканде жена. Не веришь? Их сколько раз видели, он катает ее на своем грузовике
   Люся вскоре ушла, а Вика, вопреки ее совету, начала переживать. Она так переживала, что в тот вечер даже пропустила кино, хотя чувствовала себя совсем неплохо. Но на следующий день, в школе, старожилка Нина Гизатуллина твердо заявила: нет, она ни о какой жене ничего не знает. Получалось, что Вика пропустила кино напрасно.
   В клуб привозили иногда фильмы местных маленьких студий. Они казались Вике фильмами ?понарошку?. В одной такой ?невзаправдашной? картине дородная героиня, которую следовало считать молодой русской девушкой, влюбленной в героя-нацмена, гладила белье и что-то сожгла огромным раскаленным утюгом. На этом остром повороте сюжета закончилась часть, и в зал дали свет. Почему-то она обернулась. У стены в конце зала стоял Юрка и серьезно, внимательно на нее смотрел. Свет погас, но за тем, что творилось с утюгом и героиней, она уже не следила. Когда свет зажгли вновь, Юрки в зале не было. Закончился сеанс, но его не было ни у клуба, ни на главной улице. Все вокруг стало пусто, неинтересно, и она вернулась домой раньше обычного. Зато назавтра одноклассница Лёля, которая, в отличие от Вики и Люси, на какие попало картины не ходила, забежала в клуб между двумя частями фильма, что здесь разрешалось, и таинственно сказала:
   -- Вика, скорее идем со мной!
   Возле клуба стоял Юрка, рядом с ним пока еще не знакомый Вике мощного сложения и деревенского вида парень, как выяснилось, Костя, а рядом с Костей, как тоже выяснилось, Дуся. Вика даже испугалась, увидев Дусю. Дуся была старой! ?Баба лет под двадцать пять!? -- подумала она с негодованием. И все же отправилась вместе с ними по главной улице к госбанку и дальше, за хлопковые склады. В общий разговор, где царил Юрка, она не вписывалась. Тот же был слегка навеселе, что ей, по неопытности, даже не пришло в голову. Они сели на теплую землю, и тут Юрку осенило настоящее вдохновение. Из него посыпались анекдоты. Не столь тупые, как у ?культурного корейца?, и без ?выражений?, но вполне неприличные. Костя и Дуся смеялись. Вика краснела, но в темноте этого никто не видел. Наконец, она вскочила и пошла прочь. Все опять рассмеялись. А она шла все быстрее и быстрее, потом почти побежала. ?Неужели мама права, -- думала она со слезами. -- Неужели мама права??.
   Дома мама сказала:
   -- Садись, поужинай.
   Она села к столу и, несмотря на все свои переживания, с радостью и удивлением почувствовала: в жизни появляется какая-то прочность. Она перед сном может поесть, как до войны. Поужинала ли сама мама, она тогда не спросила...
   Пока она ела хлеб и пила молоко, в окне возник посыльный.
   -- Гаранина, давай иди, райком вызывает!
   Вика пошла вместе с мамой. Но оказалось, что маму задержат надолго, и ждать ее не имеет смысла. Она направилась домой, но, выйдя на крыльцо РИК?а, сразу же увидела Юрку.
   -- Ты почему ушла? - спросил он.
   -- Ну, как же почему? Ты такое рассказывал.... Ведь нельзя же.......Потому что... -- и она замолчала.
   Он засмеялся:
   -- Ладно, не буду.
   И теперь они уже вдвоем отправились в путь мимо госбанка и за хлопковые склады. У большого тутового дерева он ее поцеловал. По-настоящему, как взрослую. И проводил домой.
   Когда Вика, счастливая, влетела в кибитку, мамы еще не было. Но вскоре она вернулась.
   -- Я очень устала, -- сказала мама. -- Давай, выпьем чаю.
   На двух кирпичах возле спуска к речке Вика вскипятила воду. Они выпили по стакану кипятка с молоком и легли спать. В открытом окне виднелся кусочек темного, южного, усыпанного звездами, неба.
   -- Смотри, -- говорила мама, --здесь совсем другое небо. Вот эта звезда...
   Внезапно Виктории показалось, что ее кто-то подтолкнул: а почему маму тогда, вдруг, среди ночи, вызвали в райком? С какой стати скромного бухгалтера райземотдела вызывают ночью в райком партии? Не Зада же решил перед ней извиниться? А может, ее вызывали совсем и не в райком? Может, тогда и случилось ?это?? Может, тогда и хотели поручить ей заведующую контрольно-семенной лабораторией?
   Вагон потрясывало. На столике в пустых граненых стаканах позванивали ложечки, а в окно с темного неба смотрели южные звезды.
  
   * * *
  
   С первого июня в школе начались экзамены. И тогда же вернулся из армии давний Нинин знакомый Закир. В райцентре почему-то говорили не ?вернулся с фронта?, а ?вернулся из армии?. Может, ссыльных призывали на какую-нибудь другую, местную службу? Так или иначе, Закир вернулся из армии, и теперь, когда Вика и Нина готовились в парке к экзаменам, он был в числе тех, кто им активно помогал.
   -- Вика, -- допытывался он однажды, -- ты пойдешь сегодня в кино?
   -- Не знаю, -- ответила она неискренне.
   На самом деле она отлично знала, что пойдет: пока они с Ниной готовились к экзамену, мимо парка на своем грузовике проехал Юрка. Но в тот вечер она напрасно высматривала его в кино и на главной улице. А на следующий вечер стало ясно, что Закир оказывает знаки внимания именно Вике. Нина шепотом потребовала:
   -- Скажи ему, что ты занята!
   -- Как же я скажу, он же не спрашивает!
   -- Тогда скажу я!
   И в этот критический момент на главной улице показался Юрка. Он шел навстречу им со стороны госбанка, был в грязной одежде и держал в руке черное ведро для горючего, т. к. его грузовик не дотянул до райцентра двух километров. Он сразу оценил ситуацию. Он поздоровался, перекинулся парой слов с Закиром, которого знал, и поставил все на свои места:
   -- Вика, -- сказал он, -- пойдем со мной.
   Не попросил, не предложил, а просто сказал: пойдем. И она не спросила ни куда, ни зачем. Просто пошла с ним рядом. В стороне от главной улицы, на автобазе, где она никогда раньше не бывала, Юрка наполнил ведро черной жидкостью, и они проследовали с этим ведром от базара до госбанка и дальше, мимо складов хлопка, до его машины.
   Он сказал:
   -- Говорят, у тебя много кавалеров?
   -- Говорят, у тебя жена в Самарканде? -- парировала она.
   Он засмеялся:
   -- Уже сообщили. Это стажерка.
   -- Сто -- не поняла Вика. -- Сто чего?
   -- Стажерка. Ученица. Наездит со мной стаж и будет сама шофером.
   Грузовик, даже получив горючее, добровольно трогаться с места не захотел. Пока Юрка с ним боролся, она ждала в кабине. Наступала ночь, становилось все холоднее, и прежде, чем они поехали, она успела замерзнуть. Остановив машину у поворота к бараку, он сказал:
   -- Вот видишь теперь, какая у меня работа. А ты говоришь: жена в Самарканде. Думать надо, не улыбаться!
   -- Это ты сам так придумал? - ехидно спросила она, шмыгая носом.
   -- Не я, Зощенко.
   Утром у Вики снова начался приступ малярии, более жестокий, чем два первых. На этот раз мама обратилась за медицинской помощью. Пришел кто-то с тропстанции, сказал, что ослаблено сердце, что хину поэтому пить нельзя, и выписал противную микстуру, которую мама и принесла в обед из аптеки.
   -- И, самое главное, питание, -- объяснил медик.
   И поворачивался же у них у всех язык долбить таким, как они, про питание!
   Вечером, когда Вика лежала с еще высокой температурой, а мама, как и почти каждый день, задерживалась на работе, в окне появилась Рахиль.
   -- Вика -- сказала она, -- пойдем скорее на улицу!
   -- Раечка, я же больна. У меня пока еще тридцать девять.
   Однако тихая Рахиль проявила железную настойчивость. Вика оделась, и они отправились. Вскоре рядом с ними зашагал высокий и очень скромный еврейский мальчик Ридик. Мама не пускала Ридика гулять на главную улицу. Но она, как и Викина мама, работала бухгалтером и, как и Викина мама, теперь задерживалась на работе. Несколько дней тому назад Ридик, через одного из своих товарищей, предлагал Вике дружбу, а сестра Рахили Шурка почему-то непременно хотела их подружить. Погуляв с полчала, Вика сказала:
   -- Не обижайся, Рая, у меня, правда, температура, -- и отправилась болеть дальше.
   Она шла обиженная и оскорбленная. За эти полчаса они успели встретить Юрку, но он прошел мимо, как незнакомый. Она никак не могла постигнуть тонкостей этикета прогулок по главной улице, того, что при первой встрече на дистанции не полагалось ни переходить из своей шеренги во встречную, ни даже здороваться. Каждый раз этот деревенский обычай обескураживал и обижал горожанку Вику.
   Температура продержалась еще день, после чего она на тройку сдала физику. А еще через пару дней произошла глупейшая история с художниками.
   В райцентр прибыли на практику три студента ленинградского художественного института, эвакуированного в Самарканд. Неделю они мотались по кишлакам в поисках экзотики, а в субботний вечер явились на главную улицу, где и обнаружили родственные души школьниц. Вечер получился ярким. Райцентр дружно смотрел знаменитую кинокартину ?Путевка в жизнь? и не только заполнял клуб, но и толпился возле клуба на главной улице. Было шумно. А в школьно-студенческой компании и чересчур шумно. Неподалеку кто-то запел песню из фильма:
  
   Перебиты, поломаны крылья...
  
   Художник Филипп тут же существенно улучшил текст:
  
   Перебиты, поломаны ноги...
  
   Компании это показалось чрезвычайно остроумным, и она долго и неприлично громко смеялась. Хватало и других поводов для веселья. Да, вечер в обществе художников оказался чрезвычайно ярким.
   На следующий день, в воскресенье, давала концерт заезжая эстрадная труппа. Среди тех, кто подтягивался к клубу, Вика увидела и Юрку. Он пристально посмотрел ей в глаза своими очень светлыми, серьезно-внимательными глазами -- и снова не поздоровался! Ах, раз так! Девочки прошли в зал вместе с художниками и заняли места в последнем ряду. Концерт уже шел, но зрители еще подходили, и в зале еще горел свет. Несколько человек остановились как раз за веселой компанией, и в их числе Юрка. Компания вела себя не то, чтобы уж очень шумно, но и не вполне тихо. Перед ней, в предпоследнем ряду, потеснились, и славный паренек Ванюша Курдюков сказал:
   -- Юрий, иди к нам.
   Он молча посидел несколько минут возле Ванюши, а потом, так же молча, встал и прошел в конец зала. Зрители уже утряслись, за компанией уже никого не было. Вика оглянулась. Он стоял у стены и смотрел на нее.
   И теперь Виктория видела его как живого, умытого и гладко причесанного, в отглаженной светло голубой рубашке с расстегнутым воротом. На его лице, сквозь загар, проступало что-то ярко- розовое. Гнев? Вино? Малярия? Его пристальный, как всегда, взгляд казался тяжелым. Думал ли он, что и художники, и Вика, и другие полуголодные эвакуированные - все они люди вольные, а он нет? Впрочем, это пришло ей в голову уже сейчас, в поезде. Тогда Вика об этом не думала. Она только чувствовала, что все куда-то катится, а она ничего не может с этим поделать. Она обернулась еще раз. Юрки не было.
   -- Вика, -- сказал художник Коля, -- вы, кажется, чем-то очень огорчены?
   -- Коля, -- ответила она, -- вы, кажется, очень хотите, чтобы я огорчилась? За что вы так плохо ко мне относитесь, Коля?
   Сказать, что она была огорчена, значило не сказать ничего. Она не находила себе места, не могла заниматься, и, хоть малярия на эти дни оставила ее в покое, она еле-еле, на посредственно, сдала анатомию. А спустя несколько дней, когда Юрка снова появился на главной улице, она сразу же и без колебаний подошла к нему сама. Они помирились. Догадывался ли он, какие бури бушевали целую неделю в сердце ученицы восьмого класса?
   Самоотверженный поступок Вики очень огорчил маму. Она узнала о нем сразу же, от милой девочки Лены. Дочка новых маминых знакомых, живших в кишлаке, Лена приехала в райцентр, ночевала у них, вместе с Викой пошла в кино и собственными глазами видела этот ужас: Вика первая подошла к парню. Первая!
   -- Ты размениваешься на мелочи, -- сказала мама, имея в виду, конечно, не только этот печальный случай, но и все ее увлечение главной улицей.
   Конечно, мама была права. Но, наверное, в тот злополучный вечер Вика по-своему тоже была права. Она чувствовала себя виноватой - и попросила прощения. Как удобно, как выгодно всегда считать себя правой и никогда, ни у кого и ни за что не просить прощения! Тогда Вика этого не понимала. Теперь Виктория понимала, только не всегда придерживалась этой житейской мудрости.
  
   * * *
  
   Экзамены подошли к концу. Последний рубеж, военное дело, Вика преодолела, получив очередное ?посредственно?. Через два дня она начала работать в конторе ?Заготзерно?, где уже второй год трудилась сестра Рахили Шурка. Саму Рахиль родственники определили в дядюшкину артель, а Нина на каникулы куда-то уехала.
   В конторе ?Заготзерно? Вике полагалась какая-то пустяковая зарплата, и работу она выполняла тоже пустяковую. Она считала на арифмометре бесконечно длинные колонки цифр, писала бесконечно длинные реестры, ее посылали в другие конторы с поручениями. Отдавая дань моде военного времени, контора работала без выходных и закрывалась намного позже законных шести часов. Поэтому после работы у Вики часто болела голова, и ей хотелось спать. Но не могла же она из-за головной боли пропускать кино и прогулки по главной улице!
   Однажды под вечер, когда она шла по какому-то поручению, навстречу ей, совсем рядом, проехал Юрка. Он ехал медленно-медленно, и внимательно-внимательно смотрели на нее его светлые глаза с неподвижного, темного от загара и пыли лица. Что он думал, когда смотрел на влюбленную в него глупую хорошенькую девочку? На девочку, которую страшно трепала война, но у которой еще не были перебиты крылья, и у которой могла еще состояться нормальная благополучная жизнь?
   Впрочем, это опять пришло Виктории в голову только сейчас, в поезде.
   Юрка ничего не рассказывал ей о себе, а она стеснялась расспрашивать. Она даже не спросила, почему в райцентре давно не видно его старшего брата Левы. Но и он не расспрашивал ее ни о чем, ни о довоенной жизни, ни о блокаде. Вообще ни о чем. Они никогда не говорили ни о чем серьезном. Зато Вика каждый день обращала к нему длинные мысленные монологи. Она говорила ему обо всем, о чем не удавалось поговорить с другими. Потому, что другим было неинтересно, или же мешала ее застенчивость. Она очень много говорила с ним, но он этого не знал.
   Было уже довольно поздно, когда она после работы зашла за мамой в Райзо. Мама дежурила, но через полчаса собиралась уходить домой. Ожидая ее, Вика вышла на крыльцо Рик?а -- и увидела Юрку. Увидела худое изможденное лицо, а в руках палку, на которую он старался не опираться, пока они шли к парковой скамейке. Он объяснил: давно, еще в армии, у него были сломаны ноги. Теперь они разболелись, может, придется лечь в гипс. Неожиданно спросил:
   -- Тебе здесь нравится?
   -- Нравится. И маме очень нравится. Особенно, когда цветут маки. Она вообще говорит, что хотела бы жить здесь после войны. И чтобы сюда приехал папа. А что?
   -- Да так. Заехали вы...
   Они помолчали, а потом Юрка сказал:
   -- Эх, родиться бы лет через двести!
   Она запротестовала:
   -- Нет. Я через двести лет не хочу. Еще неизвестно, что будет через двести лет. Уж тогда лучше сто лет назад.
   -- Нет, через двести лет - это хорошо. Через двести лет все будет по-другому. А если не через двести лет, то хотя бы жить во времена Спартака. Ты читала ?Спартак??
   -- В седьмом классе читала. Только там много страшного. Бои гладиаторов, например.
   -- Гладиаторы - тут хоть все ясно. Или ты, или тебя.
   Они снова помолчали, а потом он сказал:
   -- Сейчас, конечно, люди стали культурнее. Но стали еще больше зверьми.
   Она не нашлась, что на это ответить.
   Дома мама сказала:
   -- У него очень больной вид.
   И в первый раз ни слова критики.
   Несколько дней Юрка не появлялся на главной улице. А когда, наконец, появился, произошел случай, который Вика долго вспоминала, как кошмар. Всего на несколько минут от нее отошла Рахиль, и она, оставшись одна, тут же подверглась нападению беспризорников. Мальчишки, на вид лет по десять-двенадцать, которых она прежде никогда в райцентре не видела, не казались ни оборванными, ни грязными. Они окружили Вику, выкрикивая вещи, совсем не подходящие для их нежного возраста, и тянулись к ней своими детскими ручками. Ей следовало немедленно подойти к кому-нибудь из знакомых, и она так бы и сделала, но приближалось избавление, приближались Юрка, Костя и Дуся. И вдруг они прошли мимо! Юрка даже посторонился, чтобы ее не задеть. Казалось бы, нужно просто их окликнуть. Но что-то, какое-то самолюбие наизнанку, ее удержало. А беспризорная мелюзга воодушевилась. Самый активный, похожий на того героя из ?Путевки в жизнь?, которому требовались ?марафет, водка и девочки?, изловчился и схватил ее за грудь. Чувствуя омерзение, машинально она ударила детское личико. Наверное, ударила сильно. И тут сразу же вмешалась общественность. Взрослые жительницы райцентра, стоявшие у клуба в ожидании начала концерта, видели все, но только теперь закричали:
   -- Она бьет ребенка! Ленинградская бьет ребенка!
   Ей-то казалось, что она стала в райцентре своей! Нет, для райцентра она по-прежнему оставалась одной из тех, за кем приходилось выносить горшки. Ребенок же, изрыгая мат и весь в слезах, лез драться. Она схватила его за руки и держала, как однажды держала за верхнюю челюсть злого Нюркиного поросенка. Но чувствовала, что долго не удержит. Поэтому, волоча за собой ребенка, она подошла к Ванюше Курдюкову и сказала:
   -- Ванюша, выручай!
   Ванюша разогнал Викиных обидчиков и проводил ее до барака. Все же кто-то из мальчишек сумел попасть в нее камнем. Было не очень больно, но очень обидно. И потому, что с самого начала она пыталась разговаривать с ?детьми? по-хорошему. И потому, что на нее несправедливо наорали бабы. И, особенно, потому, что ее предал Юрка. Всю дорогу до барака она плакала, а Ванюша, как умел, ее утешал:
   -- Не плачь, успокойся. Я с ними разделаюсь. Ну, хочешь, будем с тобой дружить?
   Мама опять задерживалась на каком-то дежурстве или совещании, и Вика долго еще плакала дома. А затем появилась Рахиль и снова так упорно уговаривала ее пойти на концерт, что она запудрила свои красные глаза, и они отправились. В клубе их ждали Шурка и Ридик. Концерт оказался не интересным, как она определила, ?бузовым?, а Ридик смотрел на нее, как она тоже определила, ?дурацкими? глазами. После концерта к ней подошел добрый Костя, вместе со своей неизменной Дусей, и объяснил, что у Юрки разболелась нога и он ушел домой.
   Вика простила Юрке этот ужас. Теперь Виктории казалось, что и прощать-то было особенно нечего. Он был ссыльным и не мог на глазах всего райцентра ввязываться в уличную потасовку. А если бы он и не был ссыльным, то все равно, не мог же он стать участником спора учеников восьмого и, скажем, пятого классов. Да и самого ужасного он не видел.
  
   * * *
  
   В тот вечер, когда они снова сидели в парке, у Вики заканчивался приступ малярии, а у Юрки был в самом разгаре. Дома первый день болела мама.
   За несколько дней до того Вика сменила работу. Конечно, она доработала бы в конторе до конца каникул, но случилось осложнение.
   -- Дочка, зайди-ка ко мне! - крикнул через открытую дверь кабинета заведующий конторой, похожий на Бывалова из фильма ?Волга-Волга?. А когда, через минуту, она, стоя в закутке коридора, ожесточенно терла губы носовым платком, подошла неунывающая Шурка.
   -- Подожди, -- пообещала она, -- будет еще придираться по работе. Ко мне уже год, как придирается!
   К Вике заведующий не придирался и позволил спокойно уволиться. Зато потом намеревался взвалить на нее ответственность за восемь тонн зерна. То ли это зерно пропало, то ли пропали на него квитанции, то ли заведующий все придумал, только он кричал и обещал подать на Вику в суд. Может, он только делал вид, что хотел взвалить на нее ответственность и подать в суд. Или эти восемь тонн намеревались, через Вику, взвалить на маму? После маминой смерти об этих восьми тоннах никто не заикался.
   Когда Вика сказала маме, что хочет уволиться, мама опять не возражала. Может, она и эту ситуацию с ?Бываловым? откуда-то знала? Она только сказала:
   -- Выясни, кажется, на телефонной станции есть свободное место.
   Оснащение телефонной станции состояло из одного ручного коммутатора на пятьдесят номеров. Изготовленный еще до революции, он работал безотказно. Сама же телефонная станция являла собой своего рода оперативный штаб районаайорайона.. Если исключить лошадей, осликов и редкие грузовики, допотопный ручной коммутатор один обеспечивал непрерывную связь района с внешним миром. Телефонистки принимали на слух все телеграммы - и для жителей, и для учреждений. Областное и республиканское начальство, отправляли ?по телеграфу? массу циркуляров. Дежурные от руки записывали многостраничные послания, потом их где-то размножали и рассылали по кишлакам. Вряд ли там кто-нибудь их читал. Эти кладези премудрости приходили на русском языке, а его в правлениях колхозов почти никто не знал. Порой телефонистке так и не удавалось втолковать абоненту: если он хочет, чтобы ему ответил второй абонент, он должен покрутить ручку своего телефонного аппарата.
   Две смены Вика пробыла в стажерках, посмотрела, как работают другие, затем ее поставили в график. Те, кто в Самарканде диктовал циркуляры, восприняли ее как своего рода звезду. Благодаря ленинградской семилетке и стараниям Фаины Григорьевны, она записывала быстрее и правильнее других. А для того, чтобы включить штепсель в гнездо, сказать ?станция? и, услышав заказ, включить парный штепсель в гнездо нужного абонента -- для этого ума требовалось не больше, чем для работы ученицей в конторе ?Заготзерно?. Зато поначалу много интереснее, что-то вроде игры.
   Когда умерла мама, новизна и необычность новой работы отвлекали Вику от ее горя. Но едва она покидала телефонную станцию, горе наваливалось на нее с новой силой. Ее дух поддерживали Рахиль, заходившая иногда между двумя приступами трепавшей и ее малярии, и Юрка, появлявшийся на главной улице почти каждый вечер.
   В один из вечеров, когда после прогулки Юрка проводил ее до барака, она неуверенно предложила:
   -- Может быть, зайдешь?
   Предложила, и сама почувствовала, что говорить этого не следовало. Он зашел. Она зажгла коптилку, и он обвел глазами убогое жилище. Ей стало мучительно стыдно, как будто она сама была виновата в этой убогости.
   Через неделю, когда Вика уже выходила из затянувшегося на несколько дней очередного приступа малярии, Юрка, вместе с другом Костей, зашел ее навестить. Костя сел на свободный топчан, да так, сидя, и задремал, измученный только что отпустившим его приступом. У Юрки же, наоборот, поднималась температура. И почему-то сам факт, что всех их трясет малярия -- Костю оттрясла, Вику заканчивает трясти, а Юрку начинает -- сам факт показался им необычайно смешным, и они долго смеялись смехом висельников. А потом Юрке стало совсем плохо. И пока часам к трем у него не спала температура, все трое дремали на своих топчанах. Потом Юрка сказал:
   -- Пора эвакуироваться, -- и они с Костей вылезли в окно.
   Тишина и безлюдье вокруг барака не помешали его обитательницам заметить все.
   А еще через пару дней, встретив ее после дежурства и проводив до барака, Юрка сообщил: с завтрашнего дня он будет работать в Самарканде, а сюда будет приезжать очень редко. Теперь ждать по вечерам стало нечего, и она впервые в жизни почувствовала настоящее взрослое одиночество. Приступы малярии, дежурства на телефонной станции и долгие слезы. С фронта по-прежнему шли письма на мамино имя. Одно она вскрыла. ?Олюшка, береги себя...?. О постигшем их горе Вика почти сразу же, по совету тети, сообщила папе телеграфом. И мучилась вопросом: нужно ли было это делать? В одно из дежурств она сама приняла телеграмму: ?Хлопочу отпуск?.
  
   * * *
   .
   Однажды, отдежурив с утра, Вика направилась к тете в кишлак. Оказалось, что та не встает уже дней десять. Бегала неумытая, в грязном платьице, сестренка. Было ясно, что теперь не до огородика, что работать тетя уже не сможет, и что своим ходом она до райцентра не доберется. На обратном пути начался очередной приступ малярии. Пока могла, Вика шла дальше. А потом легла под тутовое дерево у дороги, свернулась калачиком - и отключилась. Поздним вечером, когда спала температура, она поднялась с земли и кое-как добралась до барака.
   Водворить тетю в барак помог военком, он организовал лошадь с арбой. И уже на следующий день в их кибитку снова зашел Юрка. Барак приговорил:
   -- Пришел днем. Будет свататься.
   Барак ошибся.
   Первое, что сделала Вика после тетиного прибытия, было своеволием. Она умыла сестренку, надела на нее чистое платьице и отвела в парикмахерскую. Длинные, светлые, удивительно красивые волосы девочки стриглись машинкой. Наголо. На пол падали огромные жирные вши. Облаченный в аккуратный белый халат частный парикмахер, эвакуированный с Западной Украины, сделал Вике выговор. Но дело было сделано.
   Тетя была очень слаба, и Вика боялась за ее жизнь. Но, помня о маме, ее какое-то время лечили. Ей делали какие-то уколы, и она встала.
   В один из вечеров, когда Вика еще лежала с температурой, но уже морально готовилась к ночной смене, зашла Люся. На этот раз ее привело важное дело:
   -- Помнишь, я тебе говорила, что у твоего Юрки в Самарканде жена? Так это точно. Наша Оксана ходит с шофером Володькой, уж он-то знает.
   Хотела ли Люся сделать доброе дело?
   Вика встала, без аппетита съела что-то, приготовленное тетей, и вышла из дома. Чтобы ночью не идти одной по пустырю, каждый раз перед ночным дежурством она смотрела фильм на последнем сеансе и уже из клуба шла на телефонную станцию. В тот вечер у входа в клуб ее ждал Юрка. Вместе они прошли к госбанку, потом к базару и снова к госбанку. К двенадцати часам он проводил ее к РИК?у. Усаживаясь за коммутатор, она думала: ?Ну, зачем, зачем люди выдумывают!?
   А через день Юркина жена, или стажерка, явилась перед ее глазами лично. Вика шла на вечерню смену, к шестнадцати часам. Прямо на ее пути, на т-образном перекрестке возле РИК?а стоял знакомый грузовичок, рядом с грузовичком стоял Юрка, а через открытую дверцу кабины виднелось что-то курносое и в тюбетейке. Вика не то чтобы отвела глаза, а как бы не взглянула. Как только это у нее получилось? Почему-то на "вы", Юрка сказал:
   -- Здравствуйте.
   Она, как королева, слегка наклонила голову и проследовала в дверь РИК?а. Откуда что взялось? Обида, самолюбие, застенчивость...
   Зачем Юрка хотел их познакомить? Почему он не остановил ее, почему позволил пройти мимо? Может, тоже застенчивость? Ведь всего двадцать один год.
   Перед следующим ночным дежурством она увидела в клубе Ридика. А рядом с ним девушку из девятого класса, тоненькую, хорошенькую, с длинными черными косами и длинными черными ресницами. Они сидели в последнем ряду, очень близко друг к другу, опустив глаза. Совсем, как герои романа ?Блуждающие звезды?, который Вика тоже читала в счастливом предвоенном году. Теперь, глядя на Ридика и его девушку, она почувствовала себя такой больной, такой старой, такой одинокой.
   Первое сентября давно прошло, но школа к занятиям не приступала. Школа убирала хлопок, а Вика продолжала работать на телефонной станции. Однако болезнь забирала ее все сильнее. Ей все труднее становилось дежурить, все чаще приходилось пропускать дежурства и выслушивать за это выговоры. Она решила уволиться. Она написала заявление и отправилась на телефонную станцию в нерабочее время.
   Викин начальник был человеком партийным, положительным и, может быть, даже добрым. Он гордо носил форменную тужурку, командовал четырьмя телефонистками, две из которых были его дочерьми, монтерами, механиком, уборщицей, кем-то еще и любил вести с подчиненными душеспасительные беседы. Его дочерей малярия не трясла. Наверное, они хорошо питались. Но когда малярия трясла Вику, им приходилось за нее работать.
   Теперь начальник подробно объяснил: она давно должна понять, что болеть ей никак нельзя, потому что ее невыходы на работу, в конечном итоге, мешают нашим войскам бить фашистов. Тем более, что на ее дежурствах на станции иногда бывают посторонние. Надо быть сознательнее, и тогда железнодорожным войскам скорее выдадут новую форму с погонами.
   Нет, Вика была еще недостаточно обломана войной и малярией!
   -- Конечно, -- ответила она дерзко, -- когда я перестану болеть, железнодорожным войскам выдадут новую форму с погонами. А когда ваши дочки научатся грамотно принимать телеграф, наши войска войдут в Берлин! А я увольняюсь! - и она положила перед ним свое заявление.
   Начальник проглотил дерзость, но заявления не подписал, и она продолжала дежурить.
   Как-то Вика встретила Костю.
   --А у Юрки беда, -- начал он и рассказал: в тот день, когда едва не состоялось ее знакомство со стажеркой, он пилил что-то металлическое, и это металлическое отскочило ему в глаз.
   -- Он может потерять глаз, -- закончил Костя.
   Вика заволновалась, и ее голова, отдохнувшая от учебы, вывела сразу две формулы: ?Это не помешает мне с ним дружить?, и ?Я его люблю?. А вскоре Юрка позвонил из Самарканда, и дежурившая четвертая телефонистка, Соня, которая относилась к Вике лучше, чем дочки начальника, передала ей: все хорошо и дней через четырнадцать-пятнадцать он приедет. Так и случилось.
   В неуютной жизни Вики промелькнула светлая полоска. На пару дней ее отпустила малярия. С тетей и сестренкой они отметили ее семнадцатилетие, и когда она уходила с вечернего дежурства, у РИКа ее встретил Юрка.
   Светлая полоска оказалась совсем узенькой, прощальным лучиком перед полной темнотой. Прогулка по главной улице получилась безрадостной. Проходя от базара до госбанка, и от госбанка снова до базара, Юрка все говорил и говорил о гвардейце Толе. Кто-то открыл ему глаза на злополучного гвардейца, как Люся открыла ей глаза на стажерку. Конечно, этот видный парень, недавно появившийся в райцентре, не раз бывал в ее дежурство на телефонной станции. Но в ее дежурство на станции всегда торчал кто-нибудь из ее поклонников. Ей все время кто-нибудь предлагал свою дружбу. Может, в масштабе райцентра ее работа телефонисткой казалась престижной? Ей эта масса поклонников льстила. Но какое это имело отношение к Юрке?
   Потом, когда ей стало совсем плохо, никаких поклонников возле нее не оказалось. И Юрки тоже.
   Постепенно болезнь так вымотала Вику, что она уже с трудом передвигалась по кибитке. Начальник по два раза в день присылал за ней уборщицу, грозил судом и прокурором. Жалея своих здоровых тридцатилетних дочерей, он не жалел больную семнадцатилетнюю Вику. Год назад начальник Райзо так же не жалел маму. Иногда угрозы помогали. Она собиралась с силами, вставала и шла дежурить. Она сама не понимала, как ей это удавалось. Поздней осенью, когда закончился сезон уборки хлопка и начала работать школа, начальник был вынужден все же ее уволить. На прощание он снова грозил судом и прокурором.
   В те дни Вика и увидела Юрку в последний раз. Случайно. Днем. Она медленно брела по главной улице к тропстанции. Наверное, она выглядела так же, как год назад выглядели девочки-немки. И вдруг Юрка. Он приехал по делу, всего на три часа и на служебной машине. Т. е. он сказал, что приехал по делу, всего на три часа и на служебной машине. Откуда-то у нее все-таки нашлись силы, и три часа длилась их последняя, на этот раз дневная, прогулка по главной улице.
   А дальше все сделалось совсем плохо. Тетю давно перестали лечить, и она опять не вставала. Вике сделали неудачный укол, на ее бедре образовался абсцесс, и вскоре она тоже не могла ходить. От постоянного лежания ничком болела грудь. Лечить ее тоже не стали. Они с тетей лежали на своих топчанах, изредка наведывалась одна из соседок по бараку, вообще же до них никому не было дела. Их ожидало то же, что маму, девочек-немок, Катю и многих, многих других. Райцентр со своим солнцем и морями алых маков, с дешевым урюком и даровыми тутовыми ягодами, с сочными, удивительно вкусными, маленькими круглыми дыньками, ?малярийными?, как говорили местные жители, -- райцентр не был тем раем, каким хотела видеть его мама. Райцентр не один год перемалывал приезжавших в него по своей (а чаще -- не по своей) воле несчастных людей, выбитых из привычной жизни, не приспособленных к климату, полуголодных. К неизбежным массовым смертям здесь привыкли. На эти смерти никто серьезно не обращал внимания. А их спасло чудо.
   На имя Вики пришла телеграмма, которую, в отместку за увольнение, ей не доставили. Уже до барака докатились слухи о том, что за ними с фронта выехал папа, но официально они об этом не знали. Только через неделю Соня все-таки принесла телеграмму. А еще через три дня поздним вечером в дверь кибитки раздался стук, которого они напряженно ждали, в возможность которого верили и не верили. Если бы этот стук раздался на две недели позже...
   Вику пришлось на несколько дней положить в больницу. На столько же дней военком продлил папин отпуск. Они уехали в день ее выписки из больницы.
  
   * * *
  
   Перед отъездом они с папой пришли на мамину могилу. Папа снял фуражку. Они молча простояли несколько минут.
   Потом они прошли по главной улице от кладбища до базара. На Вике были надеты те самые страшненькие, местного производства, красные туфли, ордера на которые выдавал сам Абросимов и о которых она мечтала все полтора года жизни в райцентре. Вика шла рядом с подтянутым моложавым офицером, со своим папой. Его форменная фуражка закрывала седину, появившуюся за два военных года. Красивый Элмурат, стоя у военкомата, смотрел на папины, невиданные здесь, зеленые фронтовые погоны. Они шли, и их провожали внимательные взгляды. Они уезжали. Кто-то уезжать отсюда не хотел. Кто-то с нетерпением ждал часа своего отъезда. Кому-то отъезд был заказан. Вика шла по главной улице со своим папой, которому оставалось жить еще полтора года.
   Вика уезжала, попрощавшись только с жителями барака, с Ниной Гизатуллиной и с Рахилью. Она уезжала, не попрощавшись с Юркой. Ее грызли обида, беспокойство и почему-то совесть.
   Но мало помалу райцентр уходил в прошлое. С резкой переменой климата постепенно отступила малярия. Она догнала девятый класс в новой школе. Настал день, когда она впервые засмеялась. Засмеялась -- и сама удивилась, что умеет смеяться. Весной у нее появились первые поклонники. А к лету она снова стала легкомысленной хорошенькой школьницей из образованной семьи. Она не стала взрослой. Или, точнее, она перестала быть взрослой.
   Она все реже и реже вспоминала Юрку, а потом и вовсе перестала его вспоминать. Юрка... Юрка мог сломать всю ее жизнь. Но тогда он не был бы Юркой, хорошим мальчиком из хорошей семьи, которого ломала и перемалывала жизнь, стараясь сделать из сына дипломата кавалера для домработницы. Юрка мог жениться на ней и тем тоже сломать ей жизнь, ввергнув ее в свое ссыльное, крепостное состояние.
   Виктория думала, что давно забыла Юрку. Но вот теперь, спустя столько лет, вспомнила так, как будто все было только вчера. Колеса выстукивали: ?Юрка предал меня, Юрка предал меня!? А потом: ?Юрку я предала, Юрку я предала!? И снова: ?Юрка предал меня!?. Какое это имело значение теперь? Она вспомнила его, чтобы забыть окончательно.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"