Булгаков Руслан Раифович : другие произведения.

Восхождение в бездну

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 8.00*4  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    В романе описываются события с 1985 до 1990 г. с максимальным приближением к реальности,часто сожраняя подлинные имена собственные. Главные действующие лица романа - представители преступного слоя нашего общества. Религиозно мистическая канва делает роман занимательным.


   Руслан Булгаков

ВОСХОЖДЕНИЕ

В БЕЗДНУ

Роман

ТАШКЕНТ -- 2005

   Р2
   Б 90
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Роман "Восхождение в бездну" -- первое большое прозаи­ческое произведение молодого автора Р. Булгакова. Главные действующие лица романа -- представители преступного слоя нашего общества: наркобизнесмены, мошенники, воры, картеж­ники и их окружение -- шулеры, "жрицы свободной любви" и прочие.
   Многие персонажи имеют своих прототипов, некоторые из которых живы и сегодня. Отдельные события, описанные в кни­ге, происходили в действительности, и автор был их свидетелем.
   Религиозно-мистическая канва, пронизывающая весь роман, делает сюжет занимательным, что позволяет адресовать книгу Р. Булгакова широкому кругу читателей.
  

Посвящается моему дяде --

Булгакову Вилю Усмановичу

  
   Тень от жизни моей
   Все длинней и длинней.
   Может, много уж дней,
   Может, солнце садится.
   Тень от жизни моей
   Все темней и темней --
   Это сумрак ночей
   За спиною клубится.
   Вспыхнул ворох огней
   В этом царстве теней,
   А вокруг все бледней
   И расплывчатей лица...
  

I

  
   У стены глинобитного домика лежала собака. Метрах в двух от нее на деревянных ступеньках крыльца сидел немолодой уже человек и внимательно ее разглядывал. Рыжая с белыми пятнами шерсть этой дворняги была растрепана и имела неопрятный свалявшийся вид. По ней как-то по-хозяйски расхаживали мухи, находя в ней что-то для себя важное, деловито копошились, потом вдруг неожиданно перелетали со спины на голову, на­хально прогуливаясь между закрытыми слезящимися глазами, видимо, внутренне считая эту средней величины псину, для них, впрочем, несоизмеримого гиганта, собс­твенной добычей. "Конечно, именно эта несоизмеримость все перепутывает в этом мире, -- подумал он. -- Комар, даже если он сумасшедший, и в страшном сне не вздумает нападать, например, на стрекозу. Однако ж в миллионы раз более сильное животное, скажем, человек, для него постоянный объект охоты и лакомое блюдо, потому что эта громадина, дылда, с высоты своего якобы превосход­ства, ничего не замечает и не знает, что его ест презирае­мая им букашка. Вот именно, не знает! В этом все дело, а вовсе не в размерах". Человек как-то даже обрадовался этой мысли и еще раз удовлетворенно ее про себя пов­торил: "Именно не знает! Не знает, что где-то незаметно может вползти смерть. Если знать, то можно много вся­ких неприятностей избежать, и даже смешно, как иногда мало нужно для этого -- один шаг, одно движение, один глоток. И вот -- ты жив или мертв".
   Медленно поднявшись, он шаркающей походкой подо­шел к крану, набрал в миску воды и поставил ее перед носом собаки. Та открыла гноящиеся глаза, благодарно повиляла хвостом и, с трудом приподнявшись, начала жадно лакать воду. А человек, стоя в полуметре, с неск­рываемым любопытством осматривал ее то с одного бока, то с другого, отметив про себя, что задние лапы ее уже почти не держат, а живот раздулся еще больше.
   Так же шаркающей походкой он прошел через весь двор в сарай, достал там порядочный, два на два метра, кусок полиэтиленовой пленки, снова подошел к крану и тщательно стал смывать с нее пыль, растирая руками за­сохшие пятна грязи. Покончив с этим, рассмотрел пленку на свет и, видимо, оставшись довольным своей работой, встряхнул ее несколько раз, забрызгав при этом себя, и поежившись от брызг, подошел к стене около крыльца, внимательно осмотрел место и расстелил пленку так, что края ее были несколько выше середины. Затем приподнял собаку, уже кончившую пить, и подтащил ее на застелен­ный участок. "Вот теперь будут видны все выделения. Вдруг кровь или еще что-нибудь..." На этой мысли он сбился, задумавшись о своем.
   Он часто вспоминал это, будто сокровенное, будто бередил застаревший гнойник -- и больно, и сладостно, и зудит, и ноет. Да, тогда тот так­ же вот пил воду из его рук, перед тем как его увезли. Не то чтобы улыбка, но какое-то чувство удовлетворения отразилось на уже немолодом желтоватом лице. Давно это было, а в памяти так ясно, так свежо, будто, тысячи раз прокрутившись в голове, уж и не может стереться совсем, потому что первый раз совершил это с человеком, а до этого тоже столько думал, столько готовился и каж­дый свой шаг в мыслях столько раз сверил. Думал, не­возможно это, вранье, хоть и знал, что нет. Муки душев­ные, муки. А оказалось так просто -- с одного раза. Од­нако, будто встрепенувшись, он вернул себя к реаль­ности.
   Собака, тяжко дыша, отрешенно лежала на пленке с закрытыми глазами, словно тоже углубившись в свои мысли, и, казалось, ее уже ничто не интересовало в этой жизни. "Да, уже скоро, -- подумал Фатхулла.-- Такое хладнокровие и безразличие нас­тупает у обреченных, когда назад хода уже нет. Что за мгновения? Может, правда в это время душа уже отле­тает от тела и кружится где-то рядом, то ближе, то даль­ше, и стремится к отцу своему, к божьей милости, и от тела оторваться не может. Оттого и безразлично тело, что нет уже в нем души. Над ним она где-то витает, над ним, и уже живет своей жизнью, как на небе, но еще здесь, еще слышит и видит. Может, сейчас что-то можно сказать ей, пусть запомнит. Пусть летит к отцу нашему, всемилостивому и милосердному. Будет как весточка туда, где нас всех ждут. И я стремлюсь туда всю жизнь. Стремлюсь день за днем, но час мой еще не пришел. Только что ты, собачья душа, передать сможешь? Ниче­го, наверное, не понимаешь. Вот если бы..." Тут он про­вел руками по лицу, вздохнул и начал читать суру из Корана, там, где "... казнь от Господа твоего поразит (никто ее не отразит) в день, когда небо, колеблясь, за­колеблется, когда горы, двигаясь, задвигаются. В тот день горе держащимся лжи, тем, которые погрузились в водо­ем обольщения...". Читал он по-арабски нараспев, закрыв глаза, отрешившись от всего.
   В доме открылась дверь. Вышла женщина и увидела эту сце­ну: муж молится над большой бродячей собакой. "Какой, наверное, он добрый и набожный. Другой бы и рядом стоять побрезговал, а этот подобрал и теперь молится, как над человеком. Да не над всяким человеком еще молитву читать станут. Правда, недели две назад собака была шустрая, но, наверное, уже тогда болела. Так вот повезло ей, умрет не на помойке и тело ее предадут земле, да еще и с молитвой, как животному и не поло­жено". Невольно она подумала о себе. Да, ей вот так же повезло, правда, слава Аллаху, сила ее еще не поки­нула, и даже напротив, благодаря ему она себя впервые в жизни человеком почувствовала, даже людям в глаза уже может смотреть, взгляд не отводит. А то была как псина эта забитая. Сколько раз хотела на себя руки на­ложить. Да не дал Аллах совершиться этому греху, то одно помешает, то другое. "Вот и дожила до этого счастья, а уж и не надеялась. Да, велик Аллах", -- думала она.
   Эта сорокалетняя женщина вряд ли могла бы прив­лечь чье-либо внимание. Разве что как пример забитос­ти, впрочем, к этому можно бы добавить обличительных красок, и даже вызвать сочувствие к ней, и подвес­ти под это мораль и мысли о социальном несовершенстве нашего общества и жестокости нравов людей, общество это составляющих. Но под таким углом зрения получит­ся, что все вокруг нее были плохи, и это многое запуты­вает и в без того путаной нашей жизни. Что ж, их всех исправлять, что ли? И как? И уж во всяком случае нес­праведливо по отношению к этим нормальным и добрым в общем-то людям выставлять их этакими жестокими и безжалостными монстрами. Если быть рассудительными в этой истории, то всему причиной был несчастный случай.
   Еще девочкой, лет девяти, она сильно простудилась. Да это еще бы не беда, но воспалился лицевой нерв, и ей перекосило лицо. Или, говоря попросту, она окривела. Так вот эта кривизна повисла над ней проклятием, и гнула, и давила ее до тех пор (не стоит опять же упре­кать людей), пока обычная живая девочка, проплакав и миновав и юность, и молодость, не превратилась в какую-то тень, во всем виноватую уродицу, вызывающую лишь насмешки и презрение. Она и сама себя считала во всем виноватой, и не просто сторонилась, а панически боялась всяких встреч, справедливо не ожидая от них ничего доброго для себя. А тут еще и родители умерли как-то друг за другом, можно сказать, отмучились. И кривизна Юлдуз (ее звали Юлдуз -- Звезда, и это тоже было как насмешка судьбы--окривелая Звезда; впрочем, с той нес­частной болезни ее звали просто по прозвищу, сначала в приложении к имени, а потом уже и просто Кривая), так вот, кривизна Юлдуз скривила и жизни ее родителей, поставив на них печать неполноценности. Да слава богу, отмучились. Пусть земля им будет пухом, и Аллах согре­ет их души и воздаст им за терпение и безропотность. Так осталась она в доме одна, а это еще страшнее, никого рядом, а вокруг неприязнь и насмешки. Вот тут-то и при­вез старый Ахмат, брат ее отца покойного, этого челове­ка. Говорит, встретил его в городе, в чайхане у мечети, а это к добру.
   Господи, чего только она, уже считавшая свою жизнь конченной, не передумала! И убежать хотела, да куда? Стыд-то какой! Это же быть посмешищем всего кишлака, да что там кишлака -- во всем районе начнут судачить про это сватовство. Но никуда не денешься. Махнула рукой: все терпела и это вытерплю. А там милосердный Аллах, глядишь, смерть пошлет. Но все произошло как-то тихо, незаметно. Съездили к мулле, потом Ахмат взял докумен­ты, отнес в сельсовет, принес -- все готово. И человек остался жить в доме, не беспокоя ее, не спрашивая ни о чем. Как будто так было всегда.
   Кто бы мог подумать, что само существование этой женщины, впрочем, как и существование некоторых дру­гих мелочей, сыграет такую роковую роль в судьбах стольких людей, ничем с ней не связанных, живущих да­леко от нее совсем другой жизнью и не подозревавших даже, что есть такая Кривая Юлдуз, из-за которой встре­тятся вновь два человека, пути которых, вероятно, боль­ше ни при каких условиях бы не пересеклись, потому что жили они в разных мирах, а здесь как раз, у этого кишлака, эти два мира соприкасались. Так вот, встреча эта перевернет еще много жизней, и большие люди в боль­шом городе, убежденные реалисты и циники, будут ду­мать и ломать голову, подавляя в себе животный страх, искать ответы и не находить их, и начнут верить и в духов, и в дьявола, и в бога.
   Так вот, пока Фатхулла молился над собакой, его жена неслышно пересекла двор, вошла в курятник, взяла несколько яиц и принялась готовить ему завтрак. Он бы, наверное, ее и не спросил -- святой человек, да-да, свя­той, от этой мысли у нее даже навернулась слеза,-- и не упрекнул бы ее, но не было такого утра со дня их встречи, чтобы она незаметно не накрыла на стол, а если он дежурил, то уж и там голодным не остался ни разу. Ра­боту ему тоже нашел старый Ахмат, пусть сохранит его Аллах от всяких бед, да работу приличную, не пастухом или скотником, а сторожем в профсоюзном доме отдыха, который отделялся от кишлака забором.
   Невероятно, но этот забор разделял два мира, столь непохожих, будто это были две страны или даже два времени, будто по одну сторону мир божий, а по другую фантасмагория: полуоб­наженные праздные женщины бесстыже прогуливались по тенистым аллеям, беспричинно смеялись и перегова­ривались громкими голосами со столь же праздными мужчинами, которые будто и не замечали их наготы, и не видели в этом стыда. А по вечерам начиналась музыка, и, словно ночные бабочки на огонь, слетались, все разря­женные, эти непонятные закоренелые грешники, и о том, что происходило дальше, порядочной женщине и говорить противно. Разврат, да и только. И в глазах, и в движениях, и в мыслях. И никто не вспоминал имя господа нашего, куда там,-- шайтан ими правит. А в другой раз удивитель­но даже и завидно: покой в их лицах и уверенность в своей правоте. Что тут поделаешь, попадаются и добрые люди, и детей своих любят и балуют. Много там непонят­ного. Так вот, на рубеже этих миров, у ворот, и нес свою важную службу Фатхулла и мог не волноваться -- и завтрак, и обед, и ужин принесет ему жена.
   Да, благословенная мысль пришла в голову старому Ахмату соединить их. Это вам не жизнь дервиша, поп­рошайки и вымогателя, хотя и этот опыт даром не про­падает. Из всех этих грешников грехи так и прут, и толь­ко напусти на них страха, набрось на них его петлю, притяни своим взглядом, дай им побыть беспомощными перед великим создателем нашим, как они тут же нач­нут откупаться, и отводить свои бесстыжие глаза, и совать тебе деньги, лишь бы ты поскорее оставил их в покое. Страшно им с господом. Глупые, будто можно укрыться от взгляда его всевидящего. Конечно, дом отдыха не клад­бище, здесь порядочному дервишу и делать нечего. Да только и души ваши он тоже насквозь видит, и жадность вашу, и корысть. И уж всегда себя так поставить сумеет, чтобы вы себя вошью ничтожной почувствовали.
   Позавтракав, Фатхулла пошел на работу. Опаздывать он не любил. А если б знал, что за встреча его ждет, то лучше бы опоздал или сказался больным. И во всяком случае сто раз подумал бы, прежде чем отказаться от этой новой своей райской жизни.
  

II

  
   А в это время тихим сентябрьским утром на загород­ное шоссе из города Ташкента выехал белый "жигуленок". Легко набрав скорость, он несся мимо пыльных деревьев, как бы замерших в неподвижном, но еще прох­ладном утреннем воздухе. Как удивленные зеваки, оста­вались они по обе стороны дороги, ничего не понимая в этой летящей мимо жизни, но являясь её свидетелями, впрочем, совершенно бесполезными. За рулем сидел мо­лодой мужчина, на вид -- лет тридцати трех, темноволосый, акку­ратно причесанный, гладко выбритый, вполне приятной наружности. Породистое лицо европейского типа, прав­да, чуть-чуть смугловатое, было спокойно и не выдавало никаких чувств, глаза лениво следили за дорогой, и по ним так же, при всем желании, не удалось бы ничего прочитать в душе этого на вид благополучного человека. Впрочем, в этот момент читать было бы и нечего. Дело в том, что он ехал отдыхать, и у него было твердое намере­ние развеяться и отвлечься от тяготивших его в последнее время дурных предчувствий. Звали его Валера. Кстати, фамилия у него была в этих местах редкая -- Барток, и так как Валер было много, а Барток был он один, в своем кругу фамилия часто заменяла ему имя. Ехал он не один,-- рядом, удобно устроившись, сидела очаровательная девуш­ка, голубоглазая, с волнистыми светлыми волосами до плеч, значительно моложе его, лет двадцати двух -- двадцати трех.
   "Действительно, -- думал он, -- положение мое не так уж и плохо, если не сказать совсем неплохо: недав­но купил хороший дом, сделал там капитальный ремонт, да и обставил не хуже других". Обошлось это все, понят­но, недешево. "Жигуленок" его был в прекрасном сос­тоянии и беспрекословно подчинялся воле хозяина. Сво­бодных деньжат тоже было порядочно -- больше ста тысяч. Да ценностей поболее раза в два, если на деньги перевести. Так что в его возрасте совсем недурно, если считать, что начинал он практически с нуля. Таков вот актив. Да и рядом эта девчонка тоже дорогого стоит. Он скосил на нее глаза, как бы сразу оглядев ее всю: удоб­ную позу, длинную шею, аккуратный, без изъянов, про­филь. "Да, безусловно, это тоже в активе. А что в пассиве?"
   Он задумался. В том-то и дело, что почти ничего кон­кретного. Однако в последнее время многое ему перестало нравиться. Несколько наглых взглядов в упор и небреж­ная злая улыбка... Да от кого? От безмозглых вышибал, ро­ботов. В том-то и дело, что роботов, значит, их так запро­граммировали, смотреть на него, как на добычу, и улыбать­ся, предвкушая охоту. Даст хозяин команду, отпустит с цепи,-- и начнется травля. А уж кто хозяин -- ему известно.
   Много раз он начинал все раскладывать по полочкам, так, чтобы ничего существенного не ускользнуло, и ничего определенного не находил. Кому из сильных мира сего он мог помешать? Чьи это ловкие руки сгоняли над его головой тучи? И для чего это нужно? Кому с этого ка­кой навар светит? Рассуждения эти были не совсем абс­трактными, потому что со многими из этих "сильных мира сего" он был накоротке. Относились к нему хорошо, с симпатией. Впрочем, это его, своего рода, даже талант -- легко и непринужденно сходиться с людьми. Причем к нему как-то сразу проникались доверием и расположением, ко­торых он почти никогда не обманывал. Более того, копил все эти доверия и расположения, считая их основой свое­го благополучия, подпитывая их при случае то дельным советом (советы его, надо признать, были именно дель­ными), то услугой, а то и просто шуткой или анекдотом. В ответ же он узнавал много нового о том, что происходит или должно произойти. Мог запустить и нужный слух, и в состоянии был отделить правду от вымысла. Словом, знал, как обходиться с людьми, как себя вести с ними. В этом, верно, и заключался его талант.
   Но теперь что-то в городе происходило, и это что-то ему не нравилось. Кстати, общую обстановку он понимал и с любопытством наблюдал за перестановками сил и потерей самостоятельности многими, до того гордыми и амбициозными представителями теневого бизнеса, ко­торых подминал под себя беспощадно, формируя из них свою империю, новоявленный претендент на единоличную власть в теневом мире города. Но при чем здесь он, Барток, свободный и вольный, как ветер? Какое он имел к этому отношение? Ведь никто, собственно, и не знал даже рода его занятий, ни прошлого, ни настоящего. Почти никто. Разве что это "почти"... Пожалуй, впервые за последние годы он находился в таком положении, когда не знал, что делать. Из легкого, жизнерадостного, ищущего и на­ходящего себе самые разнообразные удовольствия, энер­гичного молодого еще человека он стал превращаться в угрюмого молчуна. Потяжелел в движениях и даже возраст свой стал ощущать. Такая ситуация! От нее и бежал. Он снова скосил глаза на свою спутницу, которая, вроде бы задремала, и снова остался доволен.
   Познакомились они с полгода назад на свадьбе. Известный в городе коммерсант женил своего сына. Свадьбу закатил шикарную, в центральном ресторане. Гостей собралось человек триста, лучшие музыканты, отличный коньяк, прекрасные закуски. Публика разо­дета в пух и прах. В ушах, на шеях, на пальцах камни, колье, цепи, кольца. Запахи, наряды. Как выставка. Кто кого. Все улыбаются, танцуют беспрерывно. Из моды уже вышли длинные тосты, и официальную часть свели к минимуму. Официанты снуют, как тени: когда надо, и выучка появляется, и такт. Словом, свадьба по высшему разряду. Там-то он и увидел ее. Увидел и оценил сразу -- пять баллов, бесспорно. Во всяком случае, в пятерку самых красивых женщин она входила, а там было на кого посмотреть.
   Танцевать ее приглашали наперебой, а во время восточных танцев даже толстопузые солидняки кружили вокруг нее, сверкая из-за щек глазами, засо­вывали ей между пальчиками купюры, а она, опустив глаза, ловко уходила от их тянущихся рук, кружи­лась и плыла, доводя своих тяжелых кавалеров до одыш­ки. И они снова и снова доставали из карманов бумаж­ки, краем глаза оглядывая зал -- видят ли, вот я кидаю бабки молоденькой красавице за ее улыбку, за то, что, глядя на нее, сердце мое тает, а она, за один танец со­брав месячную зарплату работяги, подойдет к музыкан­там и высыпает это все на сцену -- играйте, ребята, на счастье молодым. И остальные подойдут и бросят бумаж­ки им в ноги, мол, топчите этот хлам. Нам весело -- вот так!
   Давно он уже за собой не замечал такого, будто магнит приковал его глаза к ней. Чего ж тогда ему ждать? Улучил момент и, отстранив пару сопляков, взял ее за ручку, покружился с ней в медленном, чувственном тан­це и повел подышать воздухом. Что поделаешь -- талант, от него не отделается. И зовут ее Наташа, и кончила инс­титут, экономист, не замужем, а живет далековато,-- все выудил. Так он ее подвезет, потому что за рулем и поч­ти не пил. Нет, тогда голова у него была ясная. Никаких таких особых чувств он не испытывал. Просто захотелось тряхнуть стариной, посмотреть, на что еще годен. Да годен, чего уж тут смотреть!
   Добивался он ее доволь­но долго, хладнокровно и методично, как паук, плел свою паутину. Смотрел, как она к нему привыкает, как ей нравится его значительность, как кланяются ему не­приступные швейцары и заискивают официанты. Как ей, глупенькой, было устоять? Да и не такой уж наивной она была. Собиралась жить красиво, лишних вопросов не задавала. Где, например, ты столько денег берешь? Да и вообще была на редкость неразговорчивой. Так, позволяла себя развлекать. Он даже зауважал ее. Паузы держит без напряжения, мол, думаю о чем-то своем, а разговор сам поддерживай. Словом, дело шло на лад.
   Стала она к нему домой приходить. Жил он один. Уби­ралась в доме пожилая женщина, бывшая соседка. Ну, гостья, ненавязчиво так, несколько ваз переставила, кресла передвинула. Действительно, стало в доме лучше. Овчар­ка во дворе со второго или третьего раза стала ей хвос­том вилять, руки облизывает и смотрит приветливо, ра­дуется ее приходу. И это все незаметно, не акцентируя внимания. Раньше он был женат, так вот разница была поразительная. А тут еще в делах перерыв. Кажется, на­чал к ней привыкать. Надо же чем-то время занять да и голову. Вот она и входила постепенно в его жизнь, оставяяя все больше места за собой в его сердце. Но ночевать не оставалась ни разу. К десяти часам он отвозил ее до­мой,-- в этом она была непреклонна. А тут вдруг согласилась поехать на пару дней в горы. Ну, прямо праздник какой-то на пустом месте. Но ведет себя тонко, ни к чему не придерешься. Да и зачем, если с ней хорошо и спокой­но? Вот и съездим, отдохнем пару дней. А после уж он раз­берется, что к чему, подумает по-настоящему, справки наведет, почему эти безмозглые буйволы так на него пялились. В себя-то он верит...
   Машина тем временем проскочила два районных цен­тра. Городки эти мало чем отличались от кишлаков, разве что двухэтажными райкомами да райисполкомами в мраморе, как положено -- фасадом на главную транзит­ную дорогу. Мало ли какое начальство приедет, так вот мы -- в центре, к вашим услугам, только цветничок прой­дите, пусть ваш нюх розы усладят. А дальше дорога стала забирать постепенно вверх. По сторонам хлопок сменили сады и виноградники. Горы открылись желто-бурые, в сизой дымке. "Жигуленок" мчался им навстречу, и они медленно приближались, поворачиваясь то одним боком, то другим и, наконец, обступили дорогу с двух сторон, образуя медленно сужающуюся горную долину, по дну которой среди камней, извиваясь из стороны в сторону, шумел сай. Вот он метнулся под колеса, и ма­шина, притормозив, медленно переехала через бурлящую прозрачную воду. Барток остановил машину, вышел из нее, наклонился к воде, посмотрел на свое прыгающее отражение, умылся и глубоко вздохнул.
   -- Наташа! Выходи, разомнись, почти приехали. От­сюда уже километров десять. Вон, видишь слева зеле­ное пятно? Там кишлак, а за ним дом отдыха.
   Солнце стояло уже высоко. Наташа медленно подошла к воде, сняла туфли, намочила ноги. Блаженно улыб­нулась.
   -- Хорошо! И воздух какой свежий. Только дыши.
   Потом повернулась и стала смотреть на горы, прикры­вая глаза рукой. "А что, если взять ее, бросить все да уехать к чертовой матери вот в такую глушь? Живи да радуйся, дыши свежим воздухом. -- Он скептически улыбнулся этой своей дикой мысли. -- Так она и поехала, да и я сам разбежался овец пасти. Нашелся Робинзон..."
   -- Ну ладно, поехали. Минут через пятнадцать бу­дем на месте.
   Вскоре машина действительно въехала в кишлак. Вдоль дороги росли талы, за ними глинобитные дома и глинобитные же заборы-дувалы. Кое-где бродили коровы и овцы, нисколько не пугаясь машины. Люди попада­лись редко. Они оборачивались на шум колес, вниматель­но оглядывая пришельцев, так лихо ворвавшихся в этот благословенный тихий уголок, где их никто не знает, но местные уже привыкли к этим странным людям с их странной нелепой жизнью там, за оградой. Дувалы кончились, до­рога нырнула вниз, потом снова пошла вверх и уперлась в ажурные металлические ворота. "Жигуленок" уверен­но затормозил и встал как вкопанный. В глаза броса­лись всякие приветственные надписи: "Добро пожаловать", и про заботу профсоюзов о здоровье трудящихся, и про охрану природы. На воротах же висела скромная табличка: "Въезд только для служебных машин".
   Эта скромная табличка тоже сыграет свою роль в судьбе приезжих. Хотя, казалось бы, что в ней такого? Именно в ней. Потому что вообще таб­лички в жизни имеют значительный вес. Скажем, приглашают человека в учреждение, а на нем такая невзрач­ная надпись, белым по черному, или черным по белому: "Прокуратура", или "Народный контроль", или "Продук­товая база", или "Заготконтора". Разница существенная! Как может повернуться из-за них жизнь?! Выговоры, су­ды, испорченное здоровье или материальное благополучие и всякие удовольствия, с ним связанные. Да, эти надписи могут стать темой целого романа, трагедии или драмы, а может и комедии. Так в чем же роль этой скромной таблички? Да просто, ес­ли б ее не было, машина спокойно проехала бы дальше, и не встретились бы вновь два столь разных человека, которые иначе бы встретиться никак не смогли.
   Дело в том, что к воротам примыкало помещение, в котором находился сторож. Сейчас в окне был виден его затылок. Причем затылок не шелохнулся на шум колес, не ше­лохнулся он и на настойчивый сигнал "жигуленка". Сторож -- должность весьма уважаемая в этих краях. Должность, которая придает солидность и вес мужчине. Конечно, это не председатель, и не управляющий, и да­же не магазинщик, но тем не менее такой работы не только можно не стыдиться, но, напротив, ею можно гор­диться. Сидит человек целый день и вни­мательно так, не то чтобы с подозрением, но с некоторым недоверием, создающим сразу превосходство, оглядывает входящих и выходящих. Мало ли что они могут натво­рить? Вдруг решат утащить матрац или постельное белье. Правда, тащить это некуда, но вдруг? А он вот тут, на стра­же, внимательно смотрит, находится при исполнении служебных обязанностей, жаль, что без ружья. С ружьем, конечно, было бы солидней, но так тоже ничего. Все-таки важный человек на важной работе, не вам чета. Когда же сторож, а был это Фатхулла, проработав здесь некоторое время, попросил художника в клубе нарисовать эту табличку и повесил ее на ворота, к мораль­ному удовлетворению от важности своей работы приба­вился определенный материальный интерес. Ни один владелец частного автомобиля ни при каких условиях не сможет спокойно спать в пятистах или более того метрах от своего драгоценного имущества на колесах, которое к тому же находится за оградой, почти без вся­кого присмотра. А если попросить сторожа присмотреть, то нужно за это заплатить. Но и это не надежно. Поэтому платили ему кто рубль, кто три, а кто и пять, и Фатхулла великодушно открывал ворота счастливому владельцу ав­тотранспорта. В некоторых случаях ему не удавалось заработать, когда машин было несколько и он не успевал закрыть ворота за первой (это его ужасно расстраивало), или когда водитель был похож на очень большого на­чальника или скандалиста. От этих можно было ждать только неприятностей. И в глубине души Фатхулла их тоже не любил и осуждал, как людей вредных. Так вот, с тех пор, как он повесил эту жестянку и занялся своим гениальным, на его взгляд, бизнесом, мнение окружа­ющих старожилов об этом пришлом человеке перемени­лось окончательно в положительную сторону. И сторож стал это ощущать по уважительным раскланиваниям и сердечным пожеланиям всех благ. Однако счастливого вида он не подавал, был вечно какой-то полусон­ный, глаза мутные, движения вялые, лицо одутловатое и с желтизной. А впрочем, чего врать, он и раньше был таким. И странное дело, никогда не то чтобы смеялся, но даже и не улыбался радостно, даже в одиночестве, нае­дине с собой, словно какая-то тоска навек приросла к нему когда-то и ни на миг, ни на секунду с тех пор не отпускала.
   "Жигуленок" просигналил еще раз. Водитель не со­бирался идти к нему, и поэтому Фатхулла пошел сам. Как говорится: "Не идет гора к Магомету, так Магомет идет к горе". На вид ему было лет пятьдесят пять, шел он волоча ноги, исподлобья разглядывая приезжих. Девушка была так хороша, что он искренне посчитал, что таких в жиз­ни не бывает. Иногда таких показывают по телевизору, но это хитрая техника, чего от нее ждать? И чтобы не разубеждать себя, он отвел от нее глаза, обошел машину и уставился на водителя, тоже, можно считать, персо­наж телевизионный. Однако что-то покоробило его. Зна­комый внимательный взгляд, насмешливое выражение лица. Хотя столько лет прошло. Узнали и его. Это он понял по тому, как сменилось выражение глаз. Они смо­трели друг на друга, ничего не говоря, как бы против воли отброшенные на много лет назад. В те тяжелые для них годы, в ту обстановку, где поневоле они жили рядом, почти одинаковой жизнью, правда, занимая разное поло­жение в том жестоком диком мире. Наконец Валера, протянув руку, сунул ему пятерку.
   -- На тебе пропуск. Открывай.
   И Фатхулла, зажав в руке деньги, пошел к воротам, чувствуя, как у него похолодела спина, словно не глаза в нее уставились, а ствол. Вот они встретились и снова рас­ходятся, и неизвестно, встретятся ли еще, и хорошо это или плохо. Это единственный человек, который знал про него главное. Знал его одержимость, его страсть, знал, кто он на самом деле, хотя сам он уже почти забыл это. И теперь ему было и томительно, и страшно от просы­пающегося при воспоминаниях естества.
   Ворота были от­крыты. Машина тронулась и мягко проехала мимо него, обдав легким теплым ветерком. Интересно, придет ли приезжий к нему? Почему-то была уверенность, что они еще встретятся. Хотя какие к этому основания? Такие разные люди. Одни только предчувствия.
   "Жигуленок" подкатил к регистратуре.
   -- Посиди здесь. Я быстро. -- сказал своей спутни­це Валера.
   "Надо же! Фатхулла! Кто бы мог подумать! Точно он! Сторож в доме отдыха! Нашел свое призвание. Я его уже и вспоминать перестал, а раньше вспоминал. И вот встреча. Да только на какого черта он мне сдался? Ладно, что-нибудь придумаем. Может, и пригодится. Хотя с его-то номерами?" -- и Барток гадливо передернулся.
   В ре­гистратуре сидел молодой человек лет тридцати. Пере­листывал какие-то бумажки, потом что-то начал писать, не глядя на вошедшего посетителя.
   -- Мне нужна комната на двух человек, отдельная, с максимальными удобствами.
   -- Будете брать путевки? -- поднял парень голову. -- На сколько дней?
   -- Остановимся на два дня, а насчет путевок -- это твое дело.
   -- Тогда ваши паспорта.
   Валера залез в карман, достал пятидесятирублевку, положил перед регистратором:
   -- Вот паспорта.
   Потом прибавил еще такую же бумажку:
   -- Это за комнату.
   Регистратор несколько ошеломленно посмотрел на деньги, потом на него. Трудно было привыкнуть к этим людям.
   -- Нужен паспорт. Я же должен оформить...
   -- Это твоя забота, -- гость похлопал его по плечу. -- Давай ключ.
   Регистратор подумал, приложив при этом, видимо, немалые усилия, потому что на лбу его появилась испа­рина, взял деньги и, как-то устало откинувшись на спинку стула, позвал пожилую женщину, сказав ей что-то ко­ротко по-узбекски. Она кивнула головой.
   -- Идите за ней. Она проводит. Талоны на питание потом принесет.
   Отпускной сезон уже прошел. Народу в доме отдыха было мало. На скамейках в тени сидели пожилые люди, читали газеты, о чем-то говорили. Машина подъехала вслед за ключницей к двухэтажному коттеджу. Она по­дождала, пока выйдут приехавшие, потом вместе вошли внутрь, пройдя пустой длинный коридор, уперлись в фа­нерную дверь. Комната оказалась довольно сносной. Из мебели: шкаф, две деревянные кровати, стол, два стула. Чисто, тихо. Женщина достала из сумки просты­ни, наволочки, застелила кровати, взбила и разгладила подушки. Потом все оглядела и положила ключ на стол.
   -- Умывальник там, в конце коридора, туалет на ули­це. Талоны на питание потом принесу, положу на стол. Столовую найдете, она наверху. Счастливо отдыхать, -- сказала она, отчего-то смущаясь, то ли своего акцента, то ли этой ослепительной молодой пары.
   Ей хотелось сделать для них еще что-нибудь, но, подумав, она повер­нулась и ушла.
  

III

  
   Валера Барток родился в начале пятидесятых годов в Ташкенте. Время было скудное и тяжелое, но имело и свои светлые стороны. Многие до сих пор с ностальгией вспоминают атмосферу этого южного города пятидесятых -- начала шестидесятых годов. Сам воздух был пропитан радушием и сердечностью. Люди верили, что самое худ­шее позади и вместе радовались каждому прихо­дящему дню, стараясь сообща перетерпеть эту совершен­но неуместную теперь, после войны, бедность. Все переплелось в этом городе: и нехватка товаров, и горечь утрат, и разбой хлынувших сюда, к теплу, уголовников и спекулянтов, но всё это казалось досадными издержками. Огромная, всепоглощающая вера в будущее помогала людям самых разных национальностей оставаться людьми в истинном значении этого слова.
   Мать, отец, бабушка и он жили в небольшом доме из трех комнатушек с ма­леньким двориком и сараем. Он был единственным ребен­ком. Отец с матерью развелся, когда ему было восемь лет, и переехал в другой город. Умер он лет за десять до описываемых событий и никакого особого влияния на жизнь сына не оказал. Мать целыми днями работала на фабрике, и Валера жил, предоставленный самому себе, если не учитывать добродушного ворчания вечно хлопочущей бабки. Учеба давалась ему легко, однако почти нисколь­ко не занимала. Рос он сообразительным и подвиж­ным, а его интересы и устремления целиком поглощала улица. Надо сказать, был он чрезвычайно са­молюбивым, в нем жила жажда первенства, которого, од­нако, он не достигал, будучи достаточно щуплым и не от­личаясь особой физической силой. Уличными лидерами были обычно ребята рано развившиеся, жестокие и склон­ные к психопатии. Футбол, ашички, лянга, уличные дра­ки, карты -- вот обычное времяпрепровождение мальчишек тех лет. Увлечения менялись в зависимости от сезона. Зимой он довольно много читал, но летом целыми днями пропадал с друзьями на канале, где солнце быстро прожаривало их дочерна, и они, дымя сигаретками, с зами­ранием сердца под бренчание гитар часами слушали жа­лостные баллады из блатной жизни в исполнении почти легендарной в их глазах шпаны постарше.
   Когда он за­кончил без особых успехов восьмой класс, на семейном совете решили, что ему следует поступать в техникум. Все-таки там стипендия, да и профессию получит сразу, и диплом -- дело не последнее. К поступлению он гото­вился усердно целый месяц. Впервые ему предстояло са­мостоятельно сделать важный шаг в его дальнейшую взрослую жизнь. Экзамены сдал успешно, и вскоре вместе со своими новыми знакомыми был отправлен со­бирать помидоры, где, живя под одной крышей, это об­щество пятнадцати-, шестнадцатилетних подростков, при­сматриваясь и пробуя друг друга на прочность, в считан­ные дни расслоилось на лидеров и остальных. Появились постоянные объекты для насмешек и элита. Благодаря своей основательной уличной подготовке Валера был сразу причислен к элите, что он впоследствии подтвер­дил, организуя дерзкие набеги на столовую и сдавая один ящик помидоров приемщику три раза.
   Доблесть его воз­росла в глазах сокурсников еще больше через пару месяцев на хлопке, где он проявил чудеса находчивости, грабя по ночам хирманы, а днем бахчи. Карточная игра пошла там тоже уже нешуточная. Денег, правда, особых у них не было, но взамен ставились килограммы хлопка и съестное. Так вот, вскоре Валера хлопок уже почти не собирал, получая долги с проигравших. Деньги в основ­ном уходили на сигареты и вино. Появилась в бараках и конопля. Накурившись дикушки, он сидел вечерами за картами и чувствовал себя настоящим мужчиной. Попав в новое окружение, за несколько месяцев он добился по­ложения, о котором не мог бы и мечтать, живи по-старо­му. Да, воистину счастливая мысль пришла в голову его матери. Теперь он студент, взрослый, независимый чело­век.
   Когда в середине ноября он вернулся домой, домаш­ние нашли в нем поразительные перемены. Общего языка уже не было совсем. Нотации он выслушивал с усмеш­кой, мол, нашли кого учить, но если вам нравится, то можете надрываться. Курил уже в открытую, говорил на жаргоне. Правда, учеба шла у него легко, да и книг чи­тал порядочно. Особенно потряс его "Граф Монте-Кристо". Он представлял себя на месте героя и с наслаждением мстил обидчикам, непреклонный и благородный, облада­тель несметных сокровищ, который внушал страх и бла­гоговейную любовь прекрасным женщинам. На место женщин он ставил то одну, то другую свою знакомую девчонку, а на место подлых врагов -- преподавателей, и мстил им, придумывая все новые и новые способы. Так прошло года два.
   Жизнь за это время значительно переменилась. Не то чтобы храбрость и доблесть были уже не в цене, но одного этого было теперь мало. Многие ребята носили уже джинсы и покупали пластинки модных тогда ансамб­лей и, конечно, особенно любимых "Битлз". Обсуждая новые записи, они знали песни наизусть и даже пели их под гитару. Обладателей этих пластинок называли дискоманами. За три-пять рублей они предлагали перепи­сать с них музыку на магнитофонную катушку, и тогда их еще называли "писателями". Стоило это все, на взгляд скромного студента, баснословно дорого. Плас­тинки 50-100 рублей, джинсы так же, про аппаратуру и говорить нечего. Но игра стоила свеч: битлов действи­тельно любили, их музыкой бредили, и мало того, что эти пижоны были в центре внимания, они довольно быст­ро окупали затраты, занимаясь "писательским" трудом. Коллекции их росли, в карманах всегда водились деньги, так что многие уже и жвачкой не приторговывали -- только музыка и джинсы. Такое вот было кредо.
   Итак, спустя пару лет, Валера перестал ощущать себя лиде­ром. Относились к нему уважительно, за это время он подрос и стал очень приятным молодым человеком. Но о чем с ним говорить? Кто кому рожу набил? Или хлопко­вые аферы вспоминать? Этого, конечно, было мало. Вес его таял на глазах. Ах, бедность! Угнетающе действо­вала на него нагрянувшая почти что второсортность. После того, как хлебнул славы, на такую роль он согла­ситься теперь не мог. Каково ему было выносить, когда на вечеринках девчонки обступали какого-нибудь хипового мальчика, и тот важно говорил им о хитпарадах, сыпал именами музыкантов и завораживал этими новостями всех, в том числе и его?
   Он все чаще оставался дома, запирался в своей комнате и мучительно думал, как ему быть. Чтобы жить такой жизнью, нужны деньги, много денег. А где их взять? Конечно, кое-что он выигрывал в карты, но, начиная с какого-то времени, успехи его на этом поприще перестали расти. Те, кто играли пло­хо, совсем не играли на деньги, поэтому приходилось играть с примерно равными соперниками, а в большой игре у него совсем не было шансов. Не такой он дурак, чтобы не видеть, как профессионал обращается с коло­дой. Здесь нужны были пальцы, талант, которого, надо честно признать, у Валеры Бартока не было. О стипен­дии и говорить смешно -- еле-еле хватает на сигареты. И самое главное -- впереди будет то же самое. Без просвета. Не видать ему красивой жизни. Владеть тебе, граф, сокровищами рублей на 150 в месяц. Сиди и не рыпайся.
   Так он стал приторговывать анашой. Благо, связи были, и доверие он внушал. Брал по дешевке, оп­том, потом разделял по пакетикам, выигрывая на этом вдвое, а то и втрое. Но продавать травку в розницу -- дело тяжкое. Приходилось прятаться, воровато озираясь, доставать трясущимися руками свертки из носков. Да и навар, на­до сказать, дрянь. По тем временам в этих краях два косяка стоили рубль. А чаще всего угощали друг друга даром. Своим продавать было не принято. В таком па­костном положении он оказался и собирал, копил свои гроши. В глаза людям не смотрел, но терпеливо шел к своей цели. А цель он для себя определил вполне конк­ретную: купить мотоцикл и завести свою плантацию, скооперировавшись с кем-нибудь из района.
   Мотоцикл он купил по дешевке, краденый, компаньона тоже нашел на своем курсе -- паренька из киш­лака под Ташкентом. Весной съездили к нему и посеяли семена в винограднике да вдоль забора. Осенью высу­шили, перетерли -- получилось килограмма три. Осталь­ное его родители выпололи. Распродали довольно удач­но, деньги поделили поровну. И у Валеры оказалась первая тысяча рублей в его жизни. Сколько раз он пересчиты­вал эти деньги! Сколько строил планов! Купит аппарату­ру, диски, джинсы, станет дискоманом. Джинсы он себе купил, а вот с остальным, приглядевшись, спешить не стал -- дело это мелкое, с него много не заработать. У этого народца почти все на родительские деньги куплено. Золотая молодежь -- у них жизнь другая, а ему нужно свою голову иметь. К тому же, техникум он кончает, а весной в армию.
   Надо сказать, пришла к нему в это время и первая любовь. Протрясло его основательно. И ночами не спал, и сердце колотилось, как бешеное. Только прежде чем подойти к ней, взял он себя в руки, не хотелось дура­ком выглядеть, всякий бред нести. Ушло у него на борь­бу с собой месяца два. Все терпел, по подворотням ее ждал, провожал глазами. А сам чуть зубами не скрипит. Подойду, думает, скажу: "Бери мою жизнь! Вечно твоим рабом буду!" И сколько раз он это все в уме прокручи­вал. И как она в ответ улыбается и говорит, что давно только его любит. Словом, как в лихорадке, эти два ме­сяца провел. Все в уме ее имя повторял: "Таня, Таня, Таня..." Жила она неподалеку. Вообще ему с человеком познакомиться, заговорить его, в том числе и девчонку, было дело плевое. А тут как будто подменили его, неврас­теником стал каким-то. Наконец нашел общих друзей, попросил познакомить. Понравился сразу. "Надо же,-- говорит,-- какой красавчик". В нем за эти месяцы какая-то значительность даже появилась. Ну и пошла горячка почти до самой армии. В мае диплом защитил. Дел было по горло, а тут бегай каждый день на свидание да рас­сказывай, где был, что делал. Стало ему это уже в тя­гость. Нет, не по его это душе. Ему воля нужна, чтобы когда захотел -- пришел, захотел -- ушел. Да и не было с ней ничего такого, как оказалось.
   К тому времени осталось у него рублей пятьсот, завернул их в полиэтилен, спрятал в своей комнате за плинтус. Попрощался со всеми -- проводы, слезы, узелки, сумки, все вокруг лысые, сам себя тоже в зеркале не узнает. Уснул пьяный в вагоне, проснулся -- другая жизнь. На два года. А за два года сто раз в голове прокрутил как будет дальше жить. Нет, Таня в его планах не значилась, думал он о деньгах.
   Служил как все: и дедовщины хлебнул, и бит был не раз, хотя и доставалось ему много меньше, чем другим. В этот нелегкий период как сле­дует стал приглядываться к людям. Кто они? Почему такие? Вот этот, профессорский сынок, дома, видно, как сыр в масле катался, а здесь все сортиры чистит и от любого движения вздрагивает. Интеллигентов вообще в армии не любили. Чего тут умничать? Все и так понятно. И были они какие-то тихие, за себя постоять не могут, только уходят куда-то в себя все глубже и глубже, слов­но и не они это вовсе тут в дерьме копаются, а какие-то другие люди, по недоразумению. Деревенские, конечно, вопросов не задавали -- таскали пайки, стирали, чистили с каким-то даже философским спокойствием, принимая жизнь такой, как она есть. Но были и всякие шустряки. Эти угодить старались своим хозяевам, даже любили их и, проходив год в холуях, затем станови­лись чуть ли не идеологами дедовства. Мол, нас мучили, и мы мучить будем, не мы начали, не нам и кончать.
   Но Барток ни в одну группу не вошел. Шустрым был, свое­го не упускал, но и в холуях не ходил. Больше того, не­навидел своих угнетателей и только ждал момента, чтобы отомстить. В целом, за первый год мнение о людях у него сложилось неважное. Почти каждого можно было скрутить в бараний рог, мало кто мог выстоять. За вто­рой год службы он приобрел десятка два-три знакомств, которые дома, на его взгляд, могли пригодиться. Так оно впоследствии и случилось.
   Домой пришел в конце мая, возмужавшим и каким-то обалдевшим от свободы. Мать, сильно постаревшая за это время, всплескивала руками, плакала, глядя на не­го. Бабушка уже не вставала с постели, сильно исхудав­шая, бредила, почти ничего не ела, задыхалась и хрипела. Несколько раз узнавала его, тянула руку, но болезнь забрала у нее уже все силы, физические и духовные, и радоваться ему она уже не могла. Пробовала, но как-то не получалось. Через две недели ее не стало. Похоронили, справили поминки. Тихо, без шика. Мать вся почернела, поплакали соседки, а у него было ощущение, что все это происходит не с ним. Что это не он несет гроб, а кто-то другой. Впервые тогда он взглянул на жизнь с этой сто­роны, стоя у креста, под которым покоился ящик с телом этой безобидной, тихой и до боли доброй женщины, прожившей свою жизнь для других, никому не причинившей зла и хлебнувшей напоследок столько мук. Такая вот справедливость.
   Отпечаток горя долго лежал на их доме. Мать обнимала его и плакала, а он не знал, что ему де­лать, и чувствовал себя неловко, потому что плакать не мог. Потом мать снова начала уходить на работу и у нее тоже не стало сил горевать. Половину своих денег Валера отдал матери, а сам продолжал жить по инерции, в каком-то полугипнотическом состоянии. Таня его, кстати, вышла замуж и почему-то сильно испугалась его возвра­щения. Он все не появлялся, и тогда днем она тайком, проскользнула в его незапертую калитку, встала в две­рях и в упор разглядывала его, сидящего на диване.
   -- Такой же красавчик,-- сказала она, как бы для себя. -- Даже лучше стал. Я думала, ты зайдешь, не знала, что буду тебе отвечать. А тебе все равно.-- Она кусала себе губы и сильно волновалась. -- Чего молчишь? Спрашивай!
   Тоска и тяжелые раздумья наложили свой отпечаток на Валеру. Он сидел, опустив руки, гля­дя на нее, но как бы не чувствуя, будто была она за стеклом и ее раскаяние или надрыв никак не могли дойти до него. Смотреть на этого красивого, когда-то ей близкого, а сейчас безвольного человека было выше женских сил. Она всхлипнула, бросилась к нему и, об­няв за голову, стала целовать его в волосы, потом в лоб, потом в губы, бормоча что-то невразумительное. А он, чувствуя ее разгоряченное тело, стал гладить ее и успо­каивать, и утешать. Потом она долго будет с благодар­ностью вспоминать его в эти минуты и надолго останется его тайным и преданным другом. Поднявшись с дивана, не отрываясь друг от друга, они пошли в его комнату. И он, нисколько не волнуясь, будто все это происходит не с ним, гладил ее обнаженное тело и видел, как оно, отзы­ваясь на его ласки, переполняется страстью. Потом кровь застучала в висках, он хищно бросился на нее, и терзал и мучил, глухо рыча и не слыша ее сладостных стонов. Он лежал потный и умиротворенный, лениво разгляды­вая счастливое лицо своей подруги. Она встала, оделась, поцеловала его в ухо, одновременно прошептав: "До встречи",-- и выскользнула из комнаты. Долгие годы потом, даже когда он женится, она будет приходить иногда к нему, и эти недолгие часы близости станут частью их жизни, без которой они уже не будут представлять своего существования.
   К осени Валера Барток вышел на работу. Должность его квалификации особой не требовала, был он контро­лером качества. Жизнь шла размеренно и неспешно. В октябре его опять послали на хлопок. Норму никто на собирал, работали с утра, пока роса не высохла, а по­том по старой памяти шли на бахчи, пили водку, да ма­ло ли как еще убивали время. А по вечерам приезжали частенько аккуратненькие начальники в серых костюмчи­ках, при галстуках и часами крутили мозги про трудовой фронт, про интернациональный долг, рабочую и партий­ную совесть, валюту для страны и рубашки для народа, и что из-за разгильдяев, оказывается, никак не может прославиться республика. И что будут приниматься са­мые строгие меры. Затем начальство садилось в свои "Волги" и с чувством выполненного долга уезжало восвояси. От безделья начали покуривать травку, потом втянулись в карты. Дремота и покой быстро слетели с Валеры. Воспоминания единственного в его жизни триумфа и славы вернули его на пять лет назад. Нет, не даст он себя дурачить этим грозным и властным дя­дям. Пусть подавятся они своими клейстерными макарона­ми. Пусть гоняют на своих новых "Волгах" -- это их де­ло, но не за его счет. Фронт фронтом, а он свои два года отвоевал, и не стоит его вести за руку в светлое будущее. Видел он ваших золотых деток и коммунизм в ваших до­мах. В рай поедете на других горбах, а он, Валерий Барток, как-нибудь без вас обойдется. Собрав вещи, поймал попутку и приехал домой. На работе угрожали и кричали, потом плюнули и послали кого-то другого. Ташкент в это время почти обезлюдел. Молодежи, кроме золотой, в городе не было.
   Наладив мотоцикл, он поехал к своему армейскому дружку в Ургут. Звали его Анвар, в армии был поваром, и в общих чертах там дело они уже обговорили. Как ни странно, хлопок он тоже не со­бирал, принял его очень тепло. Так, попивая вечером домашнее вино, они и сговорились. Сначала достанут сколько смогут анаши, а он, Барток, продаст ее в Таш­кенте. Потом деньги поделят пополам. По ночам грабили чужие посадки на табачных плантациях. Кусты сушили на чердаке, потом растирали через сито. Недели за пол­торы набрали больше десяти килограммов. Хозяева план­таций забеспокоились. И Анвар, не на шутку встревожен­ный, упаковал все в два мешка, связал их вместе, накрепко прикрутил к багажнику мотоцикла и ночью отп­равил своего друга в Ташкент, пока целы. День Барток пересидел в кустах и тронулся снова только к вечеру.
   Приехал домой он затемно, заглушив мотор метров за пятьсот, тихо открыл ворота, загнал мотоцикл в сарай, на мешки навалил всякий хлам. Но запах распространил­ся невообразимый. Тогда он вылил бензин на землю. Так-то лучше, не очень заметно. На шум вышла мать, стала расспрашивать, а нарвавшись на грубый ответ, вздохнула и пошла в дом готовить ужин. Валера пос­мотрел на свои дрожащие руки, сжал пальцы в кулаки, потом засунул их в карманы. Нервное напряжение, в ко­тором он жил последнюю неделю, никак не отпускало. Сейчас, у порога новой жизни, его бил озноб, а в сарае лежали два мешка краденого зелья, которым другие бу­дут задуривать себе головы и платить ему за это день­ги. Они будут идти за ним, как овцы за пастухом, и мысли будут тянуться к нему, чтобы он утолил их жаж­ду, отпустил тяжесть с души, отогнал заботы, пусть на время, пусть на несколько только часов. Он, Барток, возвысится над людьми, купит на их деньги все, что захочет, и станет в этом мире хозяином. Так он думал под стук крови в висках, сжав свои дрожащие руки и стыдясь этой своей слабости.
   Следующий день принес неразрешимый вопрос -- куда спрятать мешки? Он обша­рил весь дом, двор, подвал, не находя ничего подходяще­го. Наконец решил пристроить их на чердаке, пока не найдет более надежного места. Вечером стал наносить ви­зиты своим знакомым из уличных хулиганов, угощал ана­шой, рассказывал про своего знакомого, который хотел бы сбыть килограмм-другой за наличные. За пару дней слух облетел всех. Его останавливали на каждом углу, подмигивали, просили подогреть ургуткой, ссылаясь на страшный кумар, обещали привести клиентов. Заработав за неделю семь червонцев и прогремев на всю округу так, что около двери постоянно топтались группы нерв­но и неестественно хихикающих типов, он понял, что делает что-то не то. Появился страх, который все вре­мя возвращал его к мешкам. И эти мешки стали его головной болью, не давали ему покоя ни днем, ни ночью.
   Перебрав все возможные и невозможные варианты, он как-то ночью вспомнил детские рассказы про воровские кладбищенские хранилища. Идея эта, несмотря на наивность, показалась ему спасительной, и утром, вскочив на свой мото­цикл, он приехал к бабкиной могиле, благо кладбище было рядом, и, озираясь вокруг, тщательно обследовал всю прилегающую территорию, не найдя ничего утешительного для себя. И когда сидел на скамеечке и уже в который раз безнадеж­но оглядывал ржавые ограды, его вдруг осенило. Да, да! Он выкопает углубление за заброшенной, заросшей кустарником оградой и "похоронит" там свои мешки под крестом с выцветшей, облезлой надписью на табличке "Стрельникова Елена Степановна" и цифрами под ней "1914--1958", обернув их полиэтиленовой пленкой и толем. В тот же день, лихорадочно выкопав четыреху­гольную яму метровой глубины, он натаскал к ней плен­ку и толь, раздобыл еще поблизости и кирпичи, выложив ими аккуратно дно и края, а ночью, крадучись и вздра­гивая от каждого шороха, от каждого дуновения ветерка, от хруста веток под ногами, под бешеный стук своего сердца принес уже измотавший его преступный груз. Место, которое он выбрал, было окружено разросшимися вокруг кустами, ветки которых цепляли его за одежду, шею и лицо, а он, уже почти в отчаянии, не замечал их, и, расцарапав себя в кровь, последний этот отрезок уже бежал, наклонив голову и вцепившись обеи­ми руками в проклятые мешки на плече. Сбросив их на землю, он встал перед ними на колени и, обливаясь по­том, прерывисто дышал и не мог отдышаться. В этом полубессознательном состоянии он пребывал минут со­рок. Постепенно на него напало какое-то даже безразли­чие, и, медленно вспоминая, для чего он сюда пришел, уже спокойнее и хладнокровнее, он приступил к тща­тельно продуманной работе, вернее, последне­му ее этапу: завернул мешки в полиэтиленовую пленку, обвязал их веревкой, затем обвернул все это толем и снова стянул веревкой. Получился довольно большой сверток, который в яму не влезал, несмотря на все его старания и пинки.
   Сев на кирпичи, Валера Барток под­нял голову и долго смотрел на звезды, на луну с флюсом на щеке, на темные верхушки деревьев, на покосивший­ся крест перед ямой, потом подошел к свертку, развернул его боком и легко опустил в яму. Сверху набросал ос­татки толя и стал засыпать землей, трамбуя ее ногами. Остатки земли разбросал по сторонам и, как пьяный, покачиваясь и задевая ограды, все убыстряя шаг, напра­вился в обратный путь. Перелез через забор, нашел свой мотоцикл, выкатил его на освещенное место и только тут с облегчением вздохнул. "Все-таки я сделал это не­легкое дело", -- подумал он, и при этой мысли испытал не то чтобы удовлетворение, а скорее даже самоуважение. Ведь столько лет терпел, смотрел на самодовольных, быстро богатеющих и уже начавших этим открыто хвас­таться, ничем не привлекательных и не выдающихся ни­какими талантами людей, скрежетал зубами, ненавидя свое ничтожество и их могущество, проклиная честную бедность своих родителей, и вот, наконец, дождался сво­его часа. И уж он-то теперь заставит их потесниться и признать своим. Так думал он в тот момент, но ошибался в главном -- терпеть ему придется еще несколько лет и в значительно худших условиях, чем прежде.

IV

  
   На следующий день Валера довел свою похоронную работу до конца, выложив из кирпичей надгробие до са­мого креста, который, кстати, тоже пришлось поправить и даже перекрасить. Выводя надпись "Стрельникова Еле­на Степановна" и цифры "1914--1958", он попытался представить себе эту сорокачетырехлетнюю женщину, умершую, когда он был совсем маленьким, но не смог и переключился на дела практические. Вообще в его ха­рактере были основательность и упорство, которые не раз оказывали ему добрую службу и придавали вес и значительность в глазах окружающих. Окончив работу, он обошел могилу вокруг, остался доволен собой и отп­равился домой.
   По пути ему лезли в голову всякие мыс­ли о том, что могила теперь двойная, и женщина там внизу лежит в своем трухлявом ящике и не подозревает, сколько у нее теперь кайфа, а если бы знала, то уст­роила бы себе поистине райскую жизнь, и душа, вздумав вдруг навестить свою сгнившую оболочку, по пути к ней обалдеет в прямом смысле и уж наверняка поселится в одном из мешков навсегда, отказавшись возвратиться на небо или в преисподнюю. Все-таки наркотик, привыкнет к нему и никуда уже от него не денется, да еще скорее всего пару душ с собой приведет за компанию, скорее всего мужского пола, чтобы веселей было. А может быть, она не такая и теперь ее воротило от такого свято­татства даже там, на небе, или где там она обитала.
   При­ближались ноябрьские праздники, торговля пошла значи­тельно активней, и карман его скоро приятно наполнили более трехсот рублей. Высокое качество есть высокое ка­чество и двигатель торговли. Анаша ургутская была как масло. Придя после вечеринки утром восьмого числа к себе домой, он был неприятно удивлен тем, что встретили его у двери два милиционера, которые, крепко взяв под руки, заволокли его в дом, где на столе стояла двухлитро­вая банка, на две трети заполненная анашой. Лицо у ма­тери было растерянное и удивленное, она заламывала руки и как-то сникла и посерела, ничего ему не го­воря. Третий человек в штатском что-то писал, задавая вопросы, на которые Валера отвечал почти бессознатель­но, хотя хмель постепенно улетучивался из еще тяжелой и уставшей после бессонной ночи головы. Ему долго не верилось, что происходящее не сон, и осознав вдруг, что это конец, он весь вспотел, а мозг его заметался, безус­пешно ища выход. Когда его выводили из ворот, он попробовал вырваться, но ему заломили руку за спину, и от резкой боли потемнело в глазах и из горла вырвался полустон-полухрип, а может быть, это был крик отчаяния.
   На допросах выяснилось, что седьмого ноября произошла пьяная драка, во время которой пырнули ножом челове­ка. У задержанных хулиганов обнаружили пакетики с ана­шой, и они показали, что купили ее у него, Валеры Бартока, за червонец. Барток рассказывал на следствии, что привез коноплю (на следствии он го­ворил "коноплю") с хлопка, а там она растет без всякого присмотра. О "схроне" на кладбище он, конечно, не заикался.
   Дали ему два года, и вместо сладкой жизни Барток отправился строить новый город Навои. Знакомство с зоной было не простым, но проявленная терпеливость и находчивость, вкупе с природной контактностью и обая­нием, помогли ему через несколько месяцев занять вполне приличное, во всяком случае не унизительное место среди блатного общества. Появились там у него и учителя, которые покровительственно давали ему уроки, щедро иллюстрируя их примерами из своей жизни и жиз­ни известных и даже знаменитых воров. Что так распо­лагало к нему, по правде говоря, неопытному молокососу, блатную публику, сказать трудно. По-видимому, здесь, в этом жестоком мире со звериными законами, окончатель­но раскрылся талант Валеры -- внушать доверие и рас­полагать к себе. Ученик он был способный, жадно впиты­вал новую для него науку и вскоре уже не мог без улыбки вспоминать про свой злополучный бизнес: не попасть­ся он просто не мог. Эх, эту бы учебу да пораньше!
   Жизнь за ко­лючей проволокой неестественна. И из-за того, что люди живут в неволе, и из-за того, что люди эти в большинстве своем далеко не ангелы.
   Жили они скученно, все вместе, и в тесноте не могли не возникать между ними трения и выяснения отношений. Это на воле каждый спрятался в своей квартире, как в убежище, и никто там его не достанет, не заденет, и он может расслабиться и спать спокойно. А в зоне не так. Тут обязательно проявятся законы стаи, такие же, как у животных, только более сложные, потому что не­воля и вокруг охрана и угнетатели -- враги, да к тому же здесь только самцы или только самки, а это и вов­се все перепутывает. И определятся сильные и слабые, хитрые и трусливые. И будут вожаки и рабы, и те, кто за вожаками, и те, кто над рабами. Будут и сильные одиночки. Впрочем, иерархия эта более сложная и тре­бует специальных исследований и знаний. Уж очень сло­жен преступный мир, в каждом -- грех и одержимость каким-либо пороком. А тут эти грехи и пороки в таком ко­личестве и переплетении, что, кажется, и жизнь положив, в этом не разберешься до конца, ибо конца здесь нет и быть не может, как не может быть дна у бездонной про­пасти грехопадения.
   Вот так и приметил цепкий взгляд Бартока одного странного человека. Уж очень он был не похож на дру­гих. Старался держаться особняком, да только для это­го нужны особые качества, и хитрость, и сила, и автори­тет. Иметь свое мнение и быть самостоятельным не просто и в более комфортных условиях, а тут общаться ни с кем не хочет, замкнулся, молится вслух, будто в мечети находится, а не в заключении. Говорили, что был он дервиш или сектант, ходил побирался на кладбищах да на базарах, проповедовал что-то вроде свободы духа, мол, хочется душе лежать -- лежи, хочется не работать -- не работай, живи на подаяние. Да усмири гордыню свою, прогони свой стыд. Мол, перед Аллахом мы все равны, и богач, и хан, и нищий, только перед ним в от­вете, а не перед людьми, и потому не стыдно даже дерь­мо есть и спать на помойке. Вот чью-то гордыню и ус­миряли, чуть до смерти не усмирили. Держали в вонючей яме, кидали туда отбросы. Но кто-то нашел там полужи­вого послушника, заявил в милицию, вот и привлекли за истязание этого Фатхуллу. Остальные успели разбе­жаться. Да только через несколько лет двое его сподвиж­ников опять взялись за свое, ну и прославились тем, что забили до смерти известного артиста, и срок дали им уже не тот, что Фатхулле. Вот и ходит наш дервиш по зоне, молится вслух. Все на него пялятся, кто с насмешкой, кто с удивлением, а кто и со страхом. Набожных там тоже было порядочно. А Барток все с любопытством ждал, кто и как его осадит. В душе ведь у уголовников не бог заправляет, а враг божий и рода человеческого враг.
   И свои песни не в том месте Фатхулла начал рас­певать и не перед той публикой. Наподдали ему быстро: послали за чем-то, он не пошел, ну и началось. А осо­бо за него взялся "Сявый" Васек. Он такой террор устро­ил, что вонючая яма с отбросами и мухами нашему дер­вишу -- наставнику и учителю заблудших душ -- раем показалась бы. Вот кому гордыню усмирять и стыд -- са­дисту "Сявому". Он проповедей читать не будет, та­кого страха нагонит, секунды передышки не даст. За несколько недель и из человека покрепче червяка сде­лает, благо всегда кто-нибудь ему подсобит. Вот и на­чал Фатхулла на пинках летать. Сначала номера откалы­вал: кричал, пену изо рта пускал, катался по земле, но довольно быстро понял, что лучше это все бросить, а то ведь надругаются и до смерти забьют.
   Весь барак, ко­нечно, любовался на этот спектакль, в котором и сцены есть душещипательные, и мораль -- жизнь человека ко­пейку стоит, а про все остальное и говорить смешно. Но особенно наблюдательным был Барток. Может, потому, что дервиша видел первый раз. Где их в Ташкенте уви­дишь? А может быть, потому, что чувствовал в этом человеке ка­кой-то резерв, какую-то недоговоренность, тайную силу. Вроде бы и сломался уже, и дрожит от одного взгляда, и старается угодить, и мух над ним гоняет, и не дай бог ночью комар укусит. А происходит в нем какая-то борьба, зреет решимость. Уж очень недобро иногда вспы­хивает взгляд, хоть он и прячет это. Да его, Бартока, не обманешь. Спектакль этот еще не кончен! Только в чем его сила, как себя вызволит из безнадежного плена, как переиграет "Сявого" садиста? Каким будет финал, послед­няя сцена?
   Но время шло, ничего не менялось, Фатхулла терпел издевательства и уже униженно, с готовностью заискивал перед своим хозяином, как будто всю жизнь прожил ра­бом, а взгляд его становился все увереннее и даже появилась в нем насмешка, словно знал он, чего другие не знали. И действительно, через месяц Васек как-то обмяк. Вроде не заболел еще, ничего такого в себе не замечал -- ни боли, ни температуры, а силы ушли, как будто что-то в нем оборвалось. С каждым днем его походка становилась тяжелей, и, странно, с каждым днем все ближе и услужливей становился Фатхулла, и уж ухаживал за ним, как родная мать. Кормил его с ложки, поднимал на подушку отекшие ноги, поил чаем до того самого последнего момента, пока Васька не за­брали в больницу. Никто вокруг ничего не заподозрил -- мало ли что бывает. И туберкулез вон косит каждого третьего, и кишечные кровотечения, и много еще такого, чего простой зэк не знает. В тонкостях врачи пускай разбираются, толку только от них чуть. Тот же туберку­лез, если подцепишь, считай до гроба тебя душить будет, да и дистанцию до него сократит заодно. И откуда здоровье? Витаминов нет, и сами всякую дрянь жрут, лишь бы кайф давала, лишь бы забыться, одуреть. А Барток с облегчением воспринял через неделю новость, что "Сявый" умер в больнице. Значит, не ошибся -- есть у дервиша козыри, только прячет он их в рукавах. Такой вот получился финал, последняя сцена. Проверить все ж не мешало бы. Вдруг случай? И он сам заулыбался от этой мысли -- какой там случай! Стал он за Фатхуллой по пя­там ходить, как тень, незаметно, неслышно. Расспросил, приезжал ли кто к нему. Оказалось, приезжали, и не раз. Да все люди странные, верно, из его старых дружков. Что-то ему передавали, и он вроде малявы с вольнонаем­ными отсылал.
   Выбрав удобный момент, Барток даже всю грязную, нарочито неопрятную постель дервиша перетряс, ничего не найдя при этом любопытного. Фатхулла тем временем, получив передышку, круто изменил свое поведение, по­няв всю бесперспективность своих кладбищенских пова­док в среде уголовников. Он больше не молился вслух, даже одеваться стал опрятней, легче шел на контакт, умело начал поддерживать разговор и на глазах уже стряхивал с себя рабскую оболочку. Хватило, значит, мозгов понять, что здешние законы ему не изменить. И лучше жить по устоявшимся правилам, тихо и скромно, иначе раздавят его, как мокрицу, недостойную внимания и сожаления. Нет, веселить больше местную дешевую публику он не желает.
   Понял это и Барток. Только он завелся, только пошел по следу, только почувствовал азарт невиданной охоты, как все стало рушиться. Ведь вот-вот выскользнет, и никто ни­когда не узнает тайного оружия дервиша. Ведь отравил, точно отравил. Но как ловко -- ни болей, ни конвульсий, как-то постепенно, словно даже своей смертью умирал Васек. И не мог вспомнить он дня, который бы явно обозначал переход от здоровья к болезни. Так плавно он ступил на путь своей смерти, будто на роду это ему было написано. И вскрытие, верно, ничего не показало, а то бы следствие завели.
   Барток почувствовал суеверный холодок на своей спине, даже какую-то жутковатость. Словно из глубокой вонючей ямы средневековой хивинской тюрьмы пахнуло безысходностью. Там на несчастных узниках кто-то ум­ный и загадочный оттачивал свое тайное жало, день за днем, ночь за ночью наблюдая за жертвами, чтобы потом точно выполнить волю хозяина. Не дай бог пересыпать, да и недосыпать тоже нельзя. Попробуй этого добейся, да еще чтобы все было вовремя. А эти люди в счет не шли. Они и на людей уже не похожи были и сами себя уже людьми не считали. Что ж, выскочил Фатхулла из одного капкана, так ведь можно и повторить эту сцену, скажем, на бис. И тут, верно, так долго ждать развязки не при­дется, не станет дервиш второй раз долго раздумывать и сомневаться. Нужно быть только повнимательней, да новую жертву выбрать поточней и толкнуть ее незаметно на гибельный путь.
   Уговорили как-то сыграть в карты, просто так, не на деньги, одного молодого, здорового и с некоторыми ам­бициями дурака. Звали его Саша, занимался когда-то боксом, особых успехов на этом поприще не достиг, но развил в своем характере особую жестокость. Слабого, во всяком случае, бил беспощадно, даже как-то смакуя. Впрочем, не его одного уговорили играть, и поумнее многих подсекали. Опытному ловцу свое мастерство надо оттачивать постоянно. А самое трудное в таком тонком деле, как игра, -- это втянуть в нее, заманить, закружить голову, разжечь азарт. А уж дальше -- дело техники, для профессионала вещь несущественная. Так вот, понача­лу Саша все больше выигрывал. Стали играть на сигареты, так и тут ему везло. За день ему должны бы­ли уже несколько блоков. Ну, конечно, повадка у него изменилась. Стал себя ощущать человеком значительным. Карта все шла и шла. Играли в секу. И что ни свара -- ему фарт. Ну, а в конце концов, проиграл он пятьсот блоков сигарет худенькому старичку Кузьмичу. Ничего тут нет удивительного, хорошо, что еще так отделался. Да только и этих денег где взять? Пара тысяч тоже на дороге не валяется, а отдавать-то Кузьмичу надо, поп­робуй не отдай -- счетчик включит за просрочку, потом со свету сживет, тут не до шуток. Он полжизни в зоне провел, еще с беспризорников начинал. Сам скромный такой, тихий, улыбается все, а захочет затравить кого -- затравит, захочет спасти -- спасет. Шепнет тихо словечко и тучи разбегутся. Будто волшебство какое знает. Фигура!
   Барток у Кузьмича в любимчиках ходил. Тот без него за стол не садился, уму-разуму учил. А за что -- сам не знал, нравился ему парень, и все. Видать, бог его таким соз­дал -- раскованный, остроумный, взгляд хваткий, чутье есть. А вот в карты играть не будет -- руки не те. Ну, так не всем же играть. Хорошая голова тоже много значит в этой жизни, если ею, конечно, иногда пользоваться. Вот как раз в это время пристал несчастный и обозленный Саша к Бартоку: помоги, попроси Кузьмича, пусть долг отсрочит хоть на три месяца, а я за это время где-нибудь достану.
   Услышав про три месяца, Барток улыбнулся про себя. Да, наверное, трех месяцев хватит, даже с лишком будет, с запасом. Вслух же сказал, что попробует, но за это пусть Саша Фатхуллу поучит, выдрессирует так, чтобы тот не раздумывая в огонь бросался. Может быть, скоро робот понадобится, мало ли какие дела. Тем более, Фатхулла уже почти готов, его "Сявый"-- хорошо обработал. Ну, должник прямо ожил, как будто ему объявили о помиловании. Дело-то плевое, и по душе ему, по способ­ностям.
   ...Кузьмич сидел в каптерке, ссутулившись под тя­жестью своей долгой жизни, вяло рассматривая возню мух на столе. Было ему скучно и тоскливо. То ли он вспоминал долгие, однообразные годы за колючей прово­локой, то ли просто ему нездоровилось, но настроение у него было муторное. Увидев своего любимчика, он ис­кренне обрадовался, но услышав его просьбу, насторо­жился.
   -- Чего ты, сопляк, не в свои дела лезешь? Или расчувствовался очень? Лишнее на себя стал брать. Тогда ты за него заплати. Карточный долг -- долг чести. Если я прощу, умные люди с меня спросят, меня укорят, что я молодняк распускаю, уму не учу. И будут правы: один не отдаст, другой на него посмотрит. Так во что я по твоей соплячьей милости должен игру превратить? Это вы, пацаны, можете друг другу прощать. Кто на вас смотрит? И то я вас одернуть должен, поправить или сам за это поучить, от меня куда вы денетесь?
   Любимчик его стоял спокойно, смотрел на него без чувства вины, не отводя взгляда. Будто знал что-то, чего он, Кузьмич, не знал.
   -- Чего вылупился? Объясни, зачем это тебе?
   Барток удивленно выпучил глаза.
   -- Мне? Мне незачем. Я думал, для тебя это лучше будет.
   Тут уж удивился старый зэк. А с ним это в последние десятилетия происходило крайне редко.
   -- Объяснить можешь? Или ты из меня дурака сде­лать хочешь на старости лет? Смотри, чтобы я не разоз­лился. В упор я ничего тут такого не вижу. Что для меня здесь лучше будет?
   В голосе звучала уже нешуточная угроза, однако молодой нахал ничуть не стушевался. Он сел на ска­мейку, прикурил сигарету, глубоко затянулся и, выдер­жав паузу, выдохнув дым, объяснил равнодушным тоном, что он предложил долг отсрочить на три месяца, а не скосить вовсе, потому как думает, что в течение этих месяцев Саша-боксер, видимо, в ящик сыграет, а не в карты. Ну, а с того света, бог даст, долг уже, наверное, Кузьмичу вернет, как договорились. Но начни Кузьмич на него сейчас давить, получится, что из-за этих парши­вых денег молодой человек на Страшный суд отправится, слушать, что там присяжные ангелы ему определили. Как-то некрасиво получится, не к лицу ему, старому каторжнику, припишут, шепотом конечно, что за вонючие бабки жизнь забрал. А объяви сейчас отсрочку, так это уже другое дело. Кто на него подумает? Все, больше го­ворить не о чем. Поступай, как знаешь, а я пошел...
   Старый зэк смотрел удивленно на закрывшуюся дверь, что-то про себя соображая. А вечером подозвал должни­ка и при свидетелях объявил ему об отсрочке долга. Это в глазах окружающих выглядело благотворительностью. Потому что начни набегать штраф за просрочку, непла­тельщик попал бы в пожизненную кабалу. Но для такого жеста нужны причины. Или случилось что со стариком? Ему видней, конечно. А пацану повезло -- шанс по­явился. За три месяца, конечно, такие деньги достать можно. Или выбить из кого, или из дома пришлют.
   Счастливый Саша несколько раз благодарил своего избавителя и в тот же вечер взялся за Фатхуллу. А Барток сидел на своей койке и загадочно улыбался ка­ким-то своим, только одному ему известным мыслям. Охота началась...
   Через неделю он взял Фатхуллу под локоть в момент, когда тот, достав из кармана какой-то пузырек, пытался его засунуть под бетонную плиту, лежащую у забора. Тот вздрогнул, повернулся к нему лицом и, встретив­шись глазами, отвел свой взгляд. Оба, наверное, сейчас осознали, в какую историю влипли. Либо быть им союз­никами, либо одному из них не жить на белом свете, либо не жить обоим.
   Честно говоря, Бартоку этот странный человек был вовсе не нужен. Все случилось из-за его любопытства и охотничьего азарта. Но вот он его выследил, поймал, а что дальше? Оставить? А он и его отравит за милую ду­шу. Зачем ему свидетель? Ему выжить нужно. Он за свою жизнь борется и за это и двух, и трех на тот свет отпра­вит, не моргнув глазом. А, с другой стороны, если его под свое крыло взять? Вдруг когда-нибудь да пригодится. Так он думал про себя.
   Вслух же спросил, глядя на Фатхуллу прямо и сурово:
   -- Когда он откинется?
   -- Недели через три, четыре, -- не отпираясь, ответил поумневший бывший дервиш.
   -- А когда плохо себя почувствует?
   -- Дней через семь, восемь.
   -- Так долго ничего не будет ощущать?
   -- Да.
   -- Хорошо. А как умирать будет?
   -- Почки откажут. Водянка начнется, отеки...
   -- Как Васек-покойник?
   Фатхулла молча кивнул и наклонил голову, как бы ощущая свою вину и стыдясь ее.
   -- А по-другому можно?
   Фатхулла опять кивнул.
   -- Только не сейчас. Другое лекарство нужно.
   -- Лекарство? -- ехидно улыбаясь, протянул недобро Барток.
   Тот снова потупил голову, но, видимо, понял уже, что страшного ничего не произойдет.
   -- Вот что. После того, как боксер концы отдаст, не­дельки через две ко мне подходи, я тебе помогу. Но если у себя отеки замечу или еще что, то прибью сразу, без разговоров. Понял?
   Барток смотрел на него пристально, прямо в глаза. Бывший дервиш с видимым облегчением закивал головой, как бы давая понять: "Как вы могли такое подумать? Мне и в голову такое не приходило, да и прийти не могло".
   -- Пузырек мне отдай. Лекарство-о, -- растягивая глас­ные, передразнил он. -- Сколько сыпать-то нужно?
   Дервиш, понурив голову и опустив плечи, молчал.
   -- Ладно, разберемся как-нибудь на досуге месяца через два-три. Не бойся, я ничего не скажу. Иди спокой­но. От меня пока держись подальше. Понял? И от бок­сера, кстати, тоже. Старайся на глаза ему не попадаться, прячься, делай, что хочешь, но чтобы вдвоем вас никто не видел.
   Фатхулла снова закивал головой и, облегченно вздох­нув, быстро пошел прочь.
   Не выдержал к этому времени и Кузьмич. Вызвал своего воспитанника в каптерку. Больше недели терпел старый паук, так ведь и этот молодец паузу держал так, будто и не было у них никакого разговора.
   -- Ты мне, Валерик, вот что скажи, -- начал он. -- Помнишь наш разговор про Сашу-боксера? Так вот, боль­ше недели уж прошло с тех пор, а я, глупый, до сих пор ничего понять не могу. Так, может быть, ты, умный, мне объяснишь, что имел в виду. Разъясни уж, пожалуйста, будь добр, поучи старика, открой глаза. Я тебе заранее уже благодарен. Только без шуток, а то ведь и я шутить начну.
   Барток походил немного по тесной комнате, потом пристроился на скамеечке в углу.
   -- Ты, Кузьмич, думаешь, я не знаю сам, чем тебе обязан? Не знаю, что меня в зоне за человека держат только потому, что я под твоим крылышком нежусь? И что ж, думаешь, я тебе подлянку какую строить буду? Я ж с ума еще не сошел пока. Может, сойду когда, так это видно будет -- меня госпитализируют. А с другой сторо­ны, что ты к этому болвану прицепился? Да еще из-за мелочи. Тебе ведь чуть не ползоны должны. В зависи­мости от тебя живут, по твоей доброте существуют. И выйдут, тебя добрым словом будут вспоминать. Вот, мол, Кузьмич, человек был: мог задавить, а не задавил, пожа­лел, да еще уму научил. И грев тебе с воли слать будут из благодарности. Ну меньше у тебя на ниточке на одного дурака будет, что тебе из этого? Большая потеря? Или и этого тебе жалко из сетей выпускать?
   Старик недовольно поежился на эти слова, насторо­жился, прищурив свои тусклые глаза.
   -- Ну, ну. Дальше говори. Только старайся ближе к делу. Почему боксер должен в ящик сыграть? Вроде нет у него таких врагов и здоров он, как бык. Бык и есть. Что с ним может случиться? А, Валерик?
   -- Заболеет он.
   -- Ну и когда? Вот новости.
   -- Через неделю где-то.
   -- Чем это он заболеет?
   -- Мне откуда знать. Врач я, что ли? Да и врач не знал бы.
   -- Тогда откуда знаешь, что заболеет, если не врач?
   -- Кузьмич, ты в бога веришь? -- неожиданно спро­сил Барток.
   Тут снова удивился старый паук, подумав про себя, что часто уж очень стал его удивлять этот юнец.
   -- Ну, когда как. Бывает, верю, бывает, нет. А что? При чем здесь это?
   -- Да говорят, что бог иногда за своих слуг заступа­ется, наказывает их обидчиков.
   -- При чем здесь боксер? Бога, дурак, приплел. С ума, что ли, сходишь? Какое отношение боксер к богу имеет? Какое богу дело до него?
   -- А ты помнишь Васька-"Сявого"? Того, что недавно в больнице откинулся. Так Саша такой же болезнью за­болеть должен. Понял теперь?
   Кузьмич долго сидел неподвижно, обдумывая новую информацию. "Может, и есть в этом что-то", -- решил он про себя.
   -- Ну и когда это случится?
   -- Я думаю, через месяц все будет кончено.
   -- Ну-ну,-- хмыкнул уже другим тоном старик.-- Ладно, иди, посмотрим.
   "Все-таки есть в этом пацане что-то,-- подумал он.-- Не зря я к нему так привязался. Такое выкинуть не каждому дано. Я, старый, до этого в жизни бы не допер. Ведь и не замечал я их раньше вместе ни разу. Видно, со стороны вычислил. Если выйдет, как он сказал, то надо ему..."-- на этой неопределенности он оборвал свою мысль.
   -- Поживем, увидим. Чего вперед загадывать.
   Недели через три боксера забрали в больницу, где он через несколько дней и умер. О причине смерти ни­чего определенного не сообщили,-- вроде бы что-то с поч­ками случилось. В помещении сделали дезинфекцию. На этом дело и кончилось.
   Вокруг Фатхуллы образовался вакуум. Без всякой посторонней помощи его оставили в покое. Есть все-таки у уголовников звериное чутье, спиной чувствуют опас­ность. Чем это объяснить? Никто ведь и не подумал ничего такого. А больше никому в голову не пришло стать преемником боксера.
   Старый игрок еще больше привязался к Бартоку. Подолгу беседовал с ним в своей каптерке. Рассказал о многих фартовых людях, дал адреса. Сказал, что можно от его имени обратиться в случае надобности. Или, если за­хочет, пусть просто привет передаст. Это многие двери раскроет, отношение к нему изменит. Его, Кузьмича, протекция и на воле дорогого стоит.
   Впоследствии Барток не преминул воспользоваться этим советом.
   Еще месяца через два он ушел на поселение, а там и вольный мир принял его ласково и опьяняюще. Свобо­да!
   Пузырек дервиша он потерял и никогда о том не жалел, да почти и не вспоминал даже. Будто и не с ним это было...
  

V

  
   Однако не пора ли вернуться в горы? В этот благосло­венный тихий уголок, под тень старых чинар и орешин, в прозрачный хрустальный воздух, которым надышаться нельзя, который будто силы новые вливал в вялые тела, бодря и освежая, в тишину, нарушаемую лишь шумом бегущей по камням чистейшей родниковой воды, мечу­щейся по каменистому ложу. Разбиваясь о гранитные валуны, падая с уступов и огибая груды галечника, ру­чей то сердито рычал, то весело звенел, умиротворенно выплескивался на крупный песок. И прислушиваясь, можно было следить за его жизнью, за его борьбой с препятствиями в неумолимом движении к какой-то толь­ко ему ведомой цели.
   Наташа, сняв легкие туфли, влезла в кроссовки. Стыдливо отвернувшись, надела вместо нарядной блузки не менее нарядную маечку, которая тоже была ей к лицу и очень гармонировала с джинсами, -- их она пере­одевать не стала. Стоя у зеркала, она наносила послед­ние штрихи к своему новому облику.
   Барток сидел, развалившись на деревянной кровати, упершись затылком в стену и, как завороженный, смот­рел на нее, на ее ловкие, уверенные движения. Все, все нравилось ему в ней: и волосы, и изгиб шеи, и крепкие руки, и гибкая спина. Не было у него уже никаких пред­чувствий, улетели нахлынувшие от неожиданной встречи воспоминания. Сладкая истома вошла в него, и он впер­вые в жизни захотел, чтобы его вели, управляли им, за­хотел плыть по течению за этой чудесной девушкой, которая так незаметно, но властно вошла в его жизнь, в его мысли, в его сердце, занимая там все больше и боль­ше места.
   Наташа тем временем уже собрала сумку с длинной лямкой, положив туда все необходимое в короткой турис­тической прогулке. Да, она была серьезна и основательна в эти минуты. И это забавляло ее спутника. "Вот хозяюш­ка. Есть в них, женщинах, какой-то инстинкт хранитель­ницы очага. При всем своем легкомыслии никогда не забудут, что будут кушать и во что оденутся все, кто составляет их мирок. Но что мне до всех женщин? Вот она, моя хозяюшка, думает, что я буду есть через не­сколько часов, когда и вправду проголодаюсь".
   Наконец они вышли из уже немного обжитой ими комнаты, закрыли на ключ дверь и направились по круто спускавшейся каменистой дорожке в мир камней, бегу­щей воды и невероятно пахучих растений. Сбежав, взяв­шись за руки, вниз, они со счастливыми лицами зашагали по тропинке, медленно забиравшей вверх, на­встречу катящемуся и плещущемуся ручью или, как говорят здесь, саю.
   С девушки слетели сдержанность и спокойствие, ко­торые так шли ей, придавая всему ее гармоничному об­лику благородство и некоторую светскость, будто она, как английская леди, полжизни провела в салонах, а не в тесной квартире в бетонном доме с родителями и сест­рой. Хотя, как знать, может быть, в мечтах она и пред­ставляла себя важной леди, отождествляя себя с персо­нажами прочитанных книг. Откуда-то должны же были появиться эти манеры. Да только не все можно объяс­нить в ней прочитанными романами. Была в ней мудрость, которую надо было ой как выстрадать. Из книжек это не придет. Тот печальный огонек, который загорался иногда в синих прекрасных глазах, частенько приводил ее опытного кавалера, знатока человеческих душ, их дна и их бездонности, в замешательство. В какую пропасть могла заглянуть эта кукла в своей короткой городской жизни, где все как у всех, для него было загадкой. И вот, впервые за все время их знакомства, она сбросила с себя сковывающие путы. Она побежала к желтым, пряно пахнущим зонтикам пижмы и, нарвав букет, глубоко вды­хала терпкий аромат и счастливо улыбалась.
   -- Валера, посмотри, какая роскошь! -- кричала она, размахивая желтыми головками у его лица.-- Ты только понюхай, какое это чудо! Это бессмертник. Ты только подумай -- бес-смерт-ник, -- нараспев произнесла она. -- Он, что, не умирает? А?
   И глаза ее снова погрустнели, к счастью, только на минуту. Нанюхавшись пижмы, она засунула букет в сумку, которая висела на плече ее спутника, и снова нырнула между валунов к каким-то не известным ей за­гадочным цветам. Склонившись над мелиссой и глядя на ее цветы-колокольчики, она долго не могла прикос­нуться к этому совершенству, потом все же оторвала лис­точек и заулыбалась, будто подтвердились ее ожидания. Тонкий лимонный запах вполне гармонировал с царствен­ным обликом растения. Посидев с минуту на камне и налюбовавшись вволю чудесным растением, она оторвала от него веточку и выбежала на тропинку.
   -- Валера, а это понюхай. Ты не поверишь, лимоном пахнет. Нет, даже лучше, тоньше.
   Глаза ее блестели, лицо светилось и улыбалось. Она поднесла к его лицу веточку. А он, взяв ее за ру­ку, стал целовать ей пальчики. И, действительно, пах­нущие лимоном цветки щекотали при этом его нос и лезли в глаза, и он, зажмурившись, продолжал целовать ее то в мизинчик, то в колечко и уже хотел привлечь всю к себе, но она выскользнула и, смеясь, убежала впе­ред.
   Тропинка, петляя между камнями, несколько раз пе­ребегала через сай, заставляя путников прыгать через водяные потоки с валуна на валун. И это были счастли­вые для Бартока мгновения, потому что, поддерживая и подавая руку своей подруге, он неизбежно в конце кон­цов, после последнего прыжка, привлекал ее к себе и не­сколько мгновений держал ее и гладил столь желанное тело, а она, на секунду замерев, тут же освобождалась из его объятий. Но он и тому был рад. "Надо же, до чего дошел! -- думал он про себя.-- Как мальчишка. Заворо­жила меня, что ли, эта синеглазая девчонка? Меня, ста­рого, прожженного циника, холодного сердцееда. А соб­ственно, что я знаю о ней? Ведь ничего о себе не расска­зывает, молчунья. И кто у нее до меня был, и, может быть, кого любила сильно, оттого и печаль в прекрасных глазах. Да, впрочем, зачем мне это? Мне и так хорошо с ней. Так нет, сам хочу отраву где-то разглядеть и уж только об этом думать. Я ведь тоже много не болтаю.
   Да знать ей многого и не нужно. А то в эту грязь только окунись,-- и он помрачнел на мгновение.-- И здесь меня достают эти мысли. Ну уж это в последний раз".
   Тем временем они вышли к забетонированному род­ничку. Наташа, ополоснув руки под струйкой, зачерпну­ла потом двумя ладонями из емкости и уже поднесла ру­ки к губам, как вдруг развела пальчики и, поморщив­шись, сказала:
   -- Серой пахнет. Тухлятиной. Наверное, полезная. Почему так, если полезная, то с тухлятиной, а?
   -- А ты попробуй. Может, и не полезная, -- подхва­тил ее слова Барток, хитро глядя на нее. -- Говорят, в аду серой пахнет. Там и грешники протухают. Вот, верно, оттуда и течет водица, нам приветы несет от чертей с мертвяками.
   Девушка побледнела.
   -- Да ну тебя. Вечно во всем пакость какую-нибудь увидишь. -- И опершись руками о бетонные края, склонила голо­ву к самой воде, будто желая рассмотреть, откуда на самом деле вытекает источник.
   -- Там блестит что-то. Крупинки какие-то на дне. Может, золото? Говорят ведь, повсюду вокруг Ташкента золото есть, только мало. Трудно его доставать.
   -- Наверное, золото,-- поддержал Барток.-- Путь в ад весь золотом должен быть выстлан. Через золото ту­да легче всего угодить -- вечный соблазн. -- Он нехорошо заулыбался. -- Каждое колечко, по идее, должно тухля­тиной пахнуть. Я-то уж знаю. Сколько этот металл чер­ных мыслей у людей может вызвать, что уж точно здесь не без чертовщины. Дай-ка я твое колечко понюхаю.
   И он потянулся к ее руке. А она, отступив шаг назад и спрятав за спиной руку, глядела прямо ему в глаза и в который раз уже думала: "Кто он на самом деле? Что за человек? Как себе людей подчиняет? Ведь ни долж­ностей у него нет и толком нигде не работает. А вот и меня приручил, никуда не вырвешься, будто в плен взял. Да плен какой-то не тягостный. Вместо веревок удовольст­виями привязал, приятностями разными. Что ни захочу -- все пожалуйста. Как в сказке. А все равно страшно. Не бывает так просто ничего,-- за все надо платить. И чем он за все платит? И мне чем придется расплачиваться? Как бы не горючими слезами. Тело мое он уже подчинил себе. Чего же теперь еще захочет?"
   -- Да что ты! Не бойся. Я же пошутил, -- рассмеялся Барток, уловив ее страх. -- Это минеральная вода. Говорят, полезная очень для желудка. И для кожи тоже, говорят, хорошо,-- становится нежной, как бархат. А у тебя и так бархатная, девочка моя. Но все равно, раз уж здесь -- грех не напиться. Эта вода, хоть и вонючая, а не портится -- через серебряную жилу течет. Ну, а где се­ребро, там и золото. Может, и вправду несколько крупи­нок осело.
   Девушка снова набрала воды в ладони. Но пить все еще не решалась. Тогда он подошел к ней и начал пить из ее рук. Вода уже просочилась сквозь пальцы, а он собирал оставшиеся капельки губами и приговаривал:
   -- Из твоих рук даже яду выпью. И он сладким бу­дет. Потому что ласточка моя сладкая, потому что паль­чики твои сладкие, и губки и глазки мои, дай поцелую.
   Он уже обнял ее и целовал в губы, в закрытые глаза, в щеки, в шею. А она думала: "Глупая я. Боюсь все чего-то. Может, он и вправду меня любит. Да и не злой он вовсе.-- И уже отвечала на его поцелуи, разомлев в его сильных и ловких руках. Однако придя в себя через некоторое время, тихо отстранилась и, подойдя к источ­нику, выпила несколько глотков. -- Правда будет обидно, если не попробую".
   Потом тропинка привела их к пасеке. Ульи были от­горожены металлической сеткой, и между ними прохажи­вался пожилой дядька в распахнутой рубахе и широких, висящих на нем штанах. Чуть в сторонке под талом сто­яла будка на колесах, в которой он, видимо, ночевал, возле нее был оборудован длинный деревянный стол, а на нем на большом керамическом блюде сверкали и све­тились в лучах солнца соты, на которые садились пчелы и, наевшись меда и увязая в нем лапками, с трудом взле­тали, а на их место прилетали новые и гудели, как бы удивляясь этому беспорядку.
   Наташа, увидев эти роскошные соты, ахнула:
   -- Валера, ты только посмотри, мед какой!
   Барток, не раздумывая, приоткрыл калитку, которая была небрежно встроена в забор, и пригласил жестом свою прекрасную подругу входить.
   -- А можно, Валера? Спросить бы надо.
   -- Можно, можно. Кто нам запретит? Это же их биз­нес, -- со своей фирменной галантной улыбкой ответил он. И уже громким приветливым голосом почти крикнул: -- Бог в помощь!
   Увидев в ответ кивок и то, что пасечник направился к ним, он не стал ожидать его, а усадил Наташу за стол, прямо против блюда с сотами и, пожав руку, вдруг обнял за плечи подошедшего хозяина, словно был с ним сто лет знаком и после некоторой разлуки вновь вот с ним встре­тился, уверенным голосом предложил:
   -- А покорми-ка нас медом, дядька.
   Пасечник засуетился:
   -- Кушайте, кушайте, дорогие. Я сейчас и чайку при­несу, и хлеба.
   Он почти бегом направился к будке и вернулся от­туда с большим термосом и двумя лепешками. Поставив все это перед белокурой красавицей, он снова сбегал к будке и принес чистые стаканы и большую фарфоровую, касу почти до краев наполненную янтарным медом.
   -- Вот, дорогие, медок свежий, горный, отведайте. Чувствуете аромат? Все горные травки здесь, все ле­карства природные.
   Пока ели мед, то зачерпывая его из касы лепешкой, то прямо откусывая соты, запивая душистым чаем из трав, Барток разговорился с пасечником и узнал, что зовут его Иваном, приезжает сюда каждый сезон, потому что медоносов здесь много и недалеко от Ташкента. До­ход приличный, жить можно. И покой здесь, чистый воз­дух и все вроде неплохо, и отдыхающие мед покупают, так что на базар почти не выносит продавать. Однако наш психолог, подметив кислое настроение и некоторую растерянность пасечника, вдруг спросил:
   -- А не жутко тебе, дядька Иван, здесь одному в горах? Что-то не больно ты радостный на такой-то воле. Или воля тебе уже в тягость? Я вот слушаю тебя и ду­маю -- тоже податься, что ли, в медовую сладкую жизнь, а смотрю тебе в глаза и что-то меня держит. А? Что скажешь? Или не прав я?
   Пасечник посидел немного молча, потупив глаза. Потом закурил сигаретку.
   -- А что, может, и правы вы. Жутковато тоже быва­ет. А тут этой ночью опять Турсуной кричала. Так не поверите, я до утра глаз не сомкнул. Да еще Тузик мой куда-то делся. Как эта чертова старуха завоет, так хоть беги отсюда. Бросай все и беги, -- в сердцах ответил он.
   Тут уж Барток оживился:
   -- Что это за Турсуной такая? Чего она по ночам орет?
   А сам почему-то снова Фатхуллу вспомнил. Нет, тут надо быть начеку, все выспросить. Может, неспроста они тут собрались.
   -- Да ведьма тут старая есть. Сама она пришлая, и что странно, замужем была за набожным человеком. Буранбай его звали. Старый был уже, лет за восемьдесят, так его местные чуть не за муллу почитали, и кассу ему доверяли, и животных только под его молитву в жертву приносили. Вон там наверху, видите, на горе дерево и навес? -- пасечник указал рукой на поросший кустарником склон, где действительно виднелось большое раскидис­тое дерево. -- Вот оттуда Турсуной и кричит. Черт бы ее побрал. Буранбай умер в прошлом году-- оступился весной на склоне. Ну и слабый уже был, вроде бы и не ушибся, просто съехал по крутизне в своем полушубке. Но, видно, тряхнуло его сильно. Пока домой принесли, пока позвали всех близких, кого он видеть хотел, часов семь прошло. Он еще поговорил со всеми. Ни на что не жаловался и вдруг в одну секунду затих. Вот счастливая быстрая смерть. Так эта ведьма и раньше, при старике, концерты давала, а после его смерти совсем озверела. На каждое новолуние, считай, орет как резаная, воет поху­же шакала. Аж мороз по коже дерет. Ничего с собой поде­лать нельзя. Жуть, да и только, правильно вы подметили. Местные ее панически боятся. А из дома отдыха ходили к ней ребята, но, говорят, невменяемая она. Ничего не слышит, ничего не чувствует, хоть убей ее. Волосы распущены, четки в руках, ходит, бормочет что-то, будто бредит, а потом как завоет. Ребята городские были, не из трусли­вых, и то быстро ноги унесли подобру-поздорову. Как с ней жил Буранбай, ума не приложу. Да и никто в киш­лаке понять этого не мог. Болтали всякое, конечно. И что заворожила она его, и что беса он из нее поклялся именем Аллаха изгнать. Но точно сейчас уже никто не узнает. Конечно, из уважения при старике помалкивали. И все было по-прежнему: и жертвенных животных к нему приводили под семиствольную чинару эту, и денеж­ные пожертвования у него хранились. Но эта Турсуной как поселилась у него -- все, не стало в кишлаке покоя, только и разговоров про нее. И ведьма она, и духов вы­зывает, и порчу наслать может, и проклясть навеки. Чушь, в общем, всякая. Только сами чем больше болтали об этом, тем больше в это верили. А после смерти Буранбая прямо не знают, как от нее избавиться, элект­ричество даже отрезали, угля не дают. Кипят все, да и только. Но к дому ее и близко никто не подходит, благо мазанка ее на отшибе, от кишлака оврагом еще отделена. Но отдыхающие туда шастают лечиться. Она ведь и в травах толк знает. Я сам сколько раз ви­дел, как мимо проходит с пучками да сумками. Может, и правда лечить умеет, оттого ее и Буранбай пригрел. Ну и с отдыхающих за лечение доход немалый может быть. Только успевай пятерки и десятки складывать.
   -- Да сам-то ты, дядя Ваня, что, тоже в эту чушь веришь, что ведьма она? -- прервал пасечника Барток. -- Небось всю жизнь в городе до пенсии провел, грамотный, на производстве работал, в профсоюзе состоял. И тоже -- ведьма. Двадцатый век уже кончается, а ты -- ведьма, ворожба, порча...
   -- Так-то оно так. Я сам про это сто раз уже ду­мал,-- заерзал пасечник.-- Пока в городе зимой сижу, действительно чепухой все кажется, даже смешно. А как сюда приеду, на местных погляжу, на лица их, на гла­за, разговоров их да еще криков этих диких наслушаюсь, так не поверите, когда она мимо проходит, я в будку прячусь, в щелку незаметно подглядываю, а как обернет­ся старая карга, у меня аж сердце чуть не выскакивает от страха, черт бы эту ведьму побрал! Не искать же но­вого места для пасеки. Опять же, куда мой Тузик убе­жал? Чего испугался? Если даже на собаку жуть наво­дит, что про нас, грешных, говорить? Чтоб она провали­лась, неладная.
   Наташа давно уже перестала есть и, побледневшая, не сводила глаз с рассказчика. А Барток, подробно разузнав, как пройти к дому лекарки, вдруг неожиданно спросил:
   -- А что, Фатхулла тоже к ней ходит?
   -- Какой Фатхулла? -- не понял пасечник.
   -- Сторож из дома отдыха,-- как само собой разу­меющееся пояснил Барток.
   -- Не знаю я никакого Фатхуллы, да мало ли кто туда еще ходит. Мне откуда знать,-- виновато оправды­вался дядя Ваня.
   -- Ладно, ладно, это я так, хотел его тоже расспро­сить,-- замял тему Барток.-- Ты, дядька Иван, нам меда, приготовь, мы на обратном пути прихватим. А пока вот с моей красавицей к водопадам сходим. Сравнить хочу, что красивей -- волосы у нее или ручей падающий. Ты как думаешь, а?
   С этими словами он небрежно засунул двадцатипя­тирублевку в карман расстегнутой рубахи дяди Вани. А тот, сначала засмущавшись, заулыбался и заприговаривал быстро:
   -- Приготовлю, приготовлю, и в сотах, и в банке. Чудо медок, пальчики оближете, в жизни такого меда не еда­ли. Счастливого вам пути. Буду вас ждать к вечеру. И компанию мне составите, вместе чайку попьем да и по­едим, что бог послал.
   Тропинка после пасеки была не такой нахоженной и широкой, как раньше. Все время попадались большие кам­ни, через которые надо было перебираться, а перебрав­шись, искать снова тропинку, по которой уже под ручку не пойдешь -- и для одного тесна. Барток шел впереди, все время оборачиваясь и подавая руку своей спутнице. Настроение после рассказов пасечника было какое-то неопределенно тягостное. Наконец Наташа заговорила:
   -- Странно это все.
   -- Что странно? -- как бы не понял он.
   -- Ну, что старуха эта воет. Местные ее избегают и прочее.
   -- Да ты боишься, что ли? Не бойся, мы к этой ста­рухе еще зайдем, поглядим на нее. Может быть, не такая она и страшная. Ходят же к ней лечиться отдыхающие. И нас пусть подлечит. Говорят, эти знахари и травники болезнь по руке определить могут, да и мало ли еще чего могут. Любопытно все-таки.
   -- Страшно все равно. Чего она кричит? Может быть, от одиночества, может, больно ей или чокнутая. А мы к ней лечиться...
   -- Ну и не пойдем. Сама же потом пожалеешь, что не поглядела. А насчет страхов -- так ерунда это. Я здесь уже ко всякому привык. Перейдешь улицу и будто в другое время попал, на сто лет назад. Понимаешь, не только дома-мазанки, не только уклад жизни -- в голо­вах девятнадцатый век, а то и восемнадцатый. Ты в го­роде в своем мирке живешь, все вокруг тебя такие же, как ты. В тех же стенах, тот же телевизор, московскую программу смотрите, газеты центральные читаете. У вас в головах стандарт. Мир должен быть таким, как его по телевизору показали, а человек таким, как его в книж­ках описывают. А жизнь -- она разная, особенно здесь, в Азии. Кто-то сказал: "Восток -- дело тонкое". И люди здесь необычные. У них европейская начинка только сверху еле-еле, у кого прижилась, а у кого и нет. А в глубине, в мироощущении -- свое. Своя культура, своя история, память поколений. Ни нам туда не пробраться, ни им себя комфортно среди европейцев не чувствовать в ближайшие десятилетия. Словом, не только во времени дело-- девятнадцатый век или восемнадцатый. Бывает и средневековье еще встретишь, как эта Турсуной. Потому что в голове у нее, наверное, пятнадцатый век. -- А про себя отметил: "И Фатхлула оттуда". -- А здесь два ми­ра столкнулись, две культуры. А ты -- страшно. Из-за страхов можно самое интересное в жизни пропустить.
   -- Ладно, ладно,-- заулыбалась Наташа.-- Пойдем к старухе. С тобой пойду, конечно.-- Она помолчала, подумала и спросила игриво своего спутника:-- Слушай, откуда ты такой умный? Институтов, на­сколько я знаю, не кончал, с академиками-профессорами не общаешься.
   -- Общаюсь, общаюсь! -- расхохотался Барток.-- С такими академиками встречался, что тебе и не снилось, -- и он снова почему-то вспомнил Кузьмича. Его худень­кую сутулую фигуру и землистого цвета лицо с мутными внимательными глазами.
   Долина сая между тем все сужалась и сужалась. С боков путников обступали не поросшие кустарником склоны, как раньше, а голые, то буровато-красные, то серые скалы, которые иногда совсем близко нависали над саем и головами путников, а иногда вдруг расступались в стороны, прогоняя тревожное чувство опасности. Все-таки как важны для ощущения свободы простор и небо над головой. Ручей шумел, бурлил, метался между валу­нов и пенился на порожистых перекатах.
   -- Скоро будет водопад,-- сказал Барток, в очередной раз подавая руку своей спутнице.-- Там немного отдох­нем и пойдем назад. Увидишь, какая красота.
   Действительно уже слышался шум падающей воды. И скоро перед ними открылось потрясающее зрелище: ска­лы наконец сомкнулись, словно встретившись друг с дру­гом, и с их отвесного, теперь уже общего каменного тела, с многометровой высоты падала вода, то ли разби­ваясь о камни, то ли пытаясь разбить их; она шипела, пенилась, пузырилась в каменной чаше, которую выточи­ла для себя за долгие годы вечного падения. Мужчина и женщина подошли к этой кипящей чаше и, запрокинув головы, несколько минут не отрываясь смотрели на па­дающую воду, искрящуюся под ослепительным солнцем, вдыхая свежесть сотен миллионов мельчайших брызг, освежаших их разгоряченные подъемом тела.
   Сентябрьский день был в разгаре. Солнце уже пере­валило за свою самую высокую отметку на блекло-голу­бом безоблачном небе, согрев камни и скалы, до которых смогли дотянуться его лучи, и теперь пекло головы и спины ошалевших от низвергающейся воды пут­ников. Барток не спеша разделся, оставшись в плавках, и без лишних слов прыгнул под падающие с высоты по­токи прямо в середину выточенной водопадом в скале ванны. Но еще не успели его стопы коснуться отполиро­ванного каменного дна, кажется, еще не сомкнулась вода над его головой, как дыхание у него перехватило и он пу­лей вылетел на берег, толком даже не осознав, как все это произошло. Вода была ледяная. Сев немного в сто­роне от брызг на теплый большой красноватый валун, ощущая приятное жжение кожи, он сквозь стекающие с волос капли смотрел, как раздевается, что-то говоря под шум и грохот, среди сверкающих капель, висящих в воз­духе, прекрасная девушка, которую он сюда привез. Как, оставшись в купальнике, она то подходила к водопаду, грациозно зависая над бурлящей водой и трогая ее своей ровненькой, ладненькой, чуть загорелой ножкой, то ежась отходила на несколько метров, и радуга вспы­хивала над ее головой, и она стояла под радугой, ясно­окая, сине­глазая, и счастливо улыбалась так идущей ей улыбкой.
   Барток чувствовал, как гулко бьется его сердце, как заложило ему уши, и как неправдоподобно все происхо­дящее, в этом неправдоподобно красивом уголке такого скучного и прогнозируемого, как он раньше считал, мира, и повторял про себя: "Ведьма, ведьма, ведьма! Где уж тут старухе сумасшедшей? Заворожила, околдовала меня. Вот ведь взгляд не могу от нее отвести, аж в груди ноет, каждый ее шаг -- будто на сердце моё наступает, каж­дый жест -- в висках у меня отзывается. Неужто поги­бель себе нашел? Ведь сколько раз слышал, что коли поплыла голова от такой вот русалки, значит, жди не­счастья. А может, вранье все, может, наоборот? Только утром еще чувствовал себя пауком. Плел свою паутину, расставлял ей силки, ловушки, любовался своей добы­чей. Порхай, бабочка, порхай -- от меня не улетишь. А теперь? Кто из нас жертва, кто охотник? И день еще не прошел, а сам теперь,-- как мотылек в путах, и вырвать­ся не могу, не хочу. Вот под радугой стоит, вся блестит, светится. Разве такое в жизни бывает? Вот ручки ко мне тянет, что-то говорит, погибель моя, наваждение. Ничего теперь не поделать, будь что будет. Я ведь отныне сам от этого не откажусь".
   Обратная дорога была не слишком утомительной да­же для разомлевших и немного расслабившихся путешест­венников. Тропинка словно сама их вела, медленно, но верно спускаясь между беспорядочно насыпанных глыб, то подходя к ручью, то убегая от него. И вскоре уже по­казалась ограда пасеки. Не осталось до нее и двадцати метров, как их встретил звонкий лай небольшой соба­чонки с закрученным крючком хвостом, висячими ушами и веселыми, несмотря на изображаемую угрозу, глазками.
   -- Вот и Тузик нашелся, -- заметил Барток. -- Видать, не съела его Турсуной. Скорее, для него это отмазка, а сам к какой-нибудь местной невесте бегал. Вот тебе и суеверия и колдовство с ворожбой.
   Наташа тоже заулыбалась, глядя на этого веселого песика. Следом за собакой вышел их встречать и пасечник. Он тоже заметно повеселел, принял их как дорогих гостей и старых добрых знакомых, временами покрикивая на своего проштрафившегося маленького дру­га, который никак не мог успокоиться и усердствовал еще, чувствуя свою недавнюю вину и нелепость своих угроз, отчего все же не слишком приближался даже в очевидно безопасной ситуации, и, наверное, именно по­этому изображал из себя грозного и непримиримого сторожа и единственного защитника своего хозяина и всего их общего имущества.
   Начали накрывать на стол. Дядя Ваня достал консервы, сало, хлеб, бутылку водки, кое-какие разносолы. Наташа, вытащив из сумки колбасу, банки и лепешки, принялась все это открывать, резать, раскладывать по тарелкам, и через несколько минут стол принял живописный и очень аппетитный вид. Тузик, почуяв невероятной вкусноты запахи, беспрерывно вилял хвостом и путался у всех в ногах, как бы присутствуя при деле и помогая всем сразу.
   Застолье прошло весело -- выпили немного водки, ели, смеялись, шутили над ут­ренними страхами пасечника. Причем подначивал Барток, а дядя Ваня от смеха чуть не падал со скамейки, особенно когда разговор подвели к тому, чтобы женить его на Турсуной. Мол, одинокая женщина, аж кричит, терпеть не может своего одиночества. И кричит, заметь­те, в его сторону и ходит все мимо него -- соблазняет. А он, недотепа, в будке прячется, робеет. Нехорошо это все и даже неуважение к возвышенным чувствам. И разо­шедшийся Барток все развивал и развивал эту тему и уже перешел к конкретным советам, чем довел своих со­беседников до слез. Подвыпивший пасечник хохотал в голос и весь трясся и подвывал так, что его верный Ту­зик тоже начал повизгивать.
   Солнце, однако, уже стало уходить за горизонт, и вскоре путники засобирались, поблагодарив своего нового друга за гостеприимство и прихватив с собой меда.
   Минут через сорок они подходили к своему коттеджу, уже почти в полной темноте, которая, быстро сгущаясь, заставила их преодолеть последний отрезок пути почти бегом.
   Сумрак превратил такой радостный днем пейзаж во враждебный, таящий опасности и угрозу, загадочный мир. Даже шум сая казался теперь неприветливым и хо­лодным рычанием дикого зверя.
   Комната показалась им уютным, светлым и тихим убежищем в безбрежном океане тьмы. Деревянные кро­вати были застелены белыми простынями, ярко светила электрическая лампочка, к тому же удобства-- туалет и вода не так уж далеко. Что еще нужно усталым путникам? Удобствами не преминули воспользоваться, помылись, освежили свои тела. Наташа надела короткий кокетливый халатик и вдруг обнаружила, как изменился ее спутник. Он уже не шутил и не балагурил, а сидел то ли развалив­шись, то ли обмякнув и молча неотрывно смотрел на нее, смотрел не отводя глаз. Таким она его никогда раньше не видела. Он, всегда такой раскованный и га­лантный, с негрубым юмором, делал их физическую бли­зость приятной и необременительной. Такой, как ее по­казывают во французских фильмах. Все со вкусом, кра­сиво и не теряя головы. Теперь же в глазах у него появилась какая-то неумолимая одержимость, и Наташа даже подумала, что он не вполне понимает то, что она ему го­ворит. Да, да, первый раз она это заметила у водопада. Тогда он смотрел таким же алчущим взглядом, не отры­ваясь от нее ни на секунду, ни на миг, ни на мгновение, даже не на нее, не на ноги или грудь -- это было бы по­нятно, а как бы внутрь, сквозь нее, будто пытаясь об­наружить в ней что-то сокровенное.
   Как она себя при этом чувствовала? Наверное, ей даже льстило, что этот красивый, опытный, сильный и умный мужчина наконец хоть на время потерял над собой контроль. Не рассчитывает сейчас свои слова и движе­ния, а уставился и, как завороженный, смотрит на нее. Кто-то должен был из них провалиться. И кто бы мог подумать -- вот он перед ней сидит неподвижный и без­защитный, и она может несколькими движениями рук, несколькими словами сделать его счастливым.
   Волна нежности захлестнула её, и она, потушив свет, подошла к своему любовнику, села ему на колени, обня­ла за шею и поцеловала в губы. Валера, как ошалевший не­опытный подросток, робко отвечал на ее поцелуи, позво­лил себя раздеть и уложить под одеяло и только там, будто согревшись, стал приходить в себя. Ожили его лов­кие руки, они будто сами по себе, независимо от его соз­нания, ласкали ее обнаженное красивое и податливое сейчас тело, которое отзывалось на его ласки, соприка­саясь с ладонями и пальцами. Губы ее жадно искали его губы, и она говорила какие-то слова, а он целовал ее в шею, в щеки, в синие глаза так нежно сотни, сотни, тысячи раз, и не было кусочка ее тела, обойденного его руками, и та первоначальная волна нежности преврати­лась в страсть, в непобедимое желание быть с ним и принадлежать ему до конца, до последнего потаенного уголка своего сознания. А он, соединившись с ней, дож­дался ее стонов и впервые за время их встреч, потеряв над собой власть, зарычал, как медведь, как когда-то в далекой своей юности, и потом долго тихо и жалостно стонал, уткнувшись лицом в подушку. А Ната­ша, уже придя в себя, гладила его по волосам и тихо шептала на ухо нежную и восторженную чепуху, словно жалея его и успокаивая.
   Утром проснулись поздно, часам к одиннадцати. Тела их были вялыми, ноги гудели после вчерашней гор­ной прогулки. Однако ж постепенно начали приводить себя в порядок, затем напились чаю, приготовив его с помощью кипятильника, закусили медом и отправились гулять. В запасе у них был еще почти целый день. "Жигуленок" стоял так же, как его и оставили, это хо­зяин проверил сам. Побродили по тенистым аллеям, потом удоб­но устроились на курпачах в пустовавшей чайхане. Барток пошел в дом к чайханщику и минут десять там о чем-то договаривался.
   Наташа в это время, развалившись на ватных одея­лах, рассеянно разглядывала горы и чуть улыбалась, вспоминая прошедшую бурную ночь. Наконец вернулся ее спутник и сказал, что через час приготовят шашлык, а пока он тоже не прочь поваляться, и, кстати, после обеда надо еще навестить старуху, поглядеть на нее, ведь столько о ней вчера разговоров было.
   Чайханщик, крепкий мужчина лет сорока пяти, побритый наголо, в чапане, не суетясь разжег огонь и, подождав пока прогорят дрова, начал жарить на углях баранину, нарезанную на кусочки и нанизанную на ме­таллические шампуры. Потянулся вместе с дымком драз­няще вкусный запах, и вскоре им поднесли большое блюдо, на котором кроме шашлыка была тарелка с сала­том из помидор и тарелка мелко нарезанного лука, по­сыпанного красным перцем и политого уксусом. Женщи­на, видимо жена чайханщика, принесла пиалы и два чай­ника с заваренным зеленым чаем. Барток чайханщика не отпустил, усадив его рядом с собой, а женщина ушла так же тихо и незаметно, как и пришла. Ели с аппетитом, расхваливая на все лады хозяина, а за чаем Барток стал расспрашивать о Турсуной и услышал в ответ характе­ристику лаконичную и отрицательную:
   -- Дурная женщина. С шайтаном дружбу водит. Поль­зы от нее никому не было, местные жители у нее не лечатся и, больше того, с ней не общаются. Ну, а нас­чет приезжих, так это их личное дело, пусть ходят ку­да хотят, хоть к шайтану, хоть прямо в преисподнюю. Аллах им судья.
   Однако как пройти к ней, объяснил подробно и до­бавил, что в доме этом жил человек набожный и ува­жаемый. О Фатхулле отозвался весьма одобрительно: хоть и пришлый, но, видно, бог его привел в добрый час, а живет он там в кишлаке, перед домом отдыха. Так не знакомый ли вы его? Жаль, что он сменился утром, а то дома его застать трудно, то в мечети он, то на кладби­ще молится, благочестивый человек. На что Барток про себя отметил -- опять за свое взялся?
   Поблагодарив за гостеприимство и трапезу, они на­правились по указанному чайханщиком маршруту к ста­рухе и, пройдя верхний кишлак, а за ним миновав глубо­кий овраг, выбрались к ветхой мазанке, возле которой сидели несколько женщин.
   Оказалось, они уже были на приеме, и теперь, делясь друг с другом впечатлениями, ждали свою подругу. Порасспрашивав их, Барток не уловил в их словах и тени сомнения в чудодейственности знахарки. Ему охотно рас­сказали несколько историй, слышанных ими якобы от серьезных, пользующихся доверием людей, которых при­том они лично знают, действительно похожих на чудо. И это Бартока окончательно успокоило в отличие от его спутницы, которая посерьезнела и затихла, скромно присев на край кривой скамейки. Наконец пациентка вышла с какими-то пучками и бутылкой жидкости в руках, и женщины ушли, тихо переговариваясь между собой и все время оступаясь на неровном спуске.
   Наташа сидела на скамейке не двигаясь и робея, вспоминая дикие рассказы пасечника, а ее спутник от­крыл низкую, грубо сколоченную из досок дверь и, пригнувшись, ступил в полумрак комнаты, освещаемой толь­ко маленьким грязным оконцем в глинобитной стене. Навстречу поднялась маленькая тощая женщина, с мор­щинистым лицом и серыми выцветшими глазами, неоп­ределенной национальности, но явно не узбечка. На го­лове у нее был небрежно повязан цветастый почти новый платок, скорее всего чей-то подарок, из-под которого вы­бивались давно немытые, седые, жидкие волосы, облез­лое платье ей было велико, нескладно висело на ее кос­тях. Увидев перед собой улыбающегося, высокого, с иго­лочки одетого красавца, она как-то растерялась, видимо, обычно ей приходилось иметь дело с иной публикой, за­тем, однако, пришла в себя и, еле ответив на приветст­вие, занялась какими-то якобы не­отложными своими де­лами, что-то перекладывая с места на место и безуспеш­но разыскивая что-то очень нужное, что должно было придать сразу ей весу и важности и наполнить ее чары чудесной магической силой. Честно говоря, она и сама толком не понимала, что разыскивает, и это сразу уловил своим опытным взглядом ее гость. Он заулыбался еще шире и, освоившись в полумраке комнатушки, принялся рассматривать пучки засушенной травы и бутылки с какими-то настойками. С одной стороны был сколочен топчан, на одном углу которого были навалены кое-как сложенные ватные одеяла и подушки, оставшееся место, по всей вероятности, использовалось, судя по дастархану, для приема пищи. В углу был оборудован очаг с вмазанным в глину большим котлом. А из мебели еще, кроме самодельных полок вдоль стены, был массивный сундук. Так что заблудиться среди столь нехитрого скар­ба и потерять там что-то было сложно. Но тем не менее они продолжали заниматься каждый своим делом, или, точнее, разыгрывать свои роли. Наконец поняв, что верх она в этой ситуации не возьмет, старуха остановилась и, не глядя на гостя прямо, поинтересовалась, не отдыхающий ли он. На что пришелец тяжело вздохнул:
   -- Когда уж тут отдыхать? Отдыхать-то некогда. Столько дел -- покоя нет. То одно, то другое, то третье.
   Он поймал ее интонацию и деревенское произношение и говорил теперь, не то что копируя ее, но во всяком слу­чае в стиле этой неграмотной, забитой и замордованной одиночеством и бытовыми заботами несчастной женщины, изо всех сил изображавшей всемогущую целительницу, видно, для того, чтобы выжить и не сойти с ума от дикой жизни окончательно. Хотя вполне допускал за этой смеш­ной показушной важностью знание природы и людей и вековую мудрость поколений, которые болели одними и теми же хворобами и чего только не перепробовали, чтобы устранить, скажем, боль в спине или сердце.
   Опешившая от его ответа чародейка невольно под­держала разговор:
   -- Да, да. Столько дел, столько дел. И хлопок (она поставила ударение на последнем слоге) вот скоро начнется, и всех молодых погонят в поле. Вот уже и ста­рых в покое не оставляют, заставляют хоть раз выезжать на поля.
   Она затронула эту болезненную почти для всех тему с серьезностью и как бы сочувствуя молодым, но совсем растерялась, увидев, как развеселился ее непрошеный гость.
   -- Да, да. Скоро всех повезут. Будем родине белое золото собирать, пусть богатеет. Утрем врагам нос, чтобы все от зависти передохли, особенно американцы.
   Но тему эту он развивать не стал, а, пожалев время, вдруг пожаловался старухе без вступления, совсем уже другим тоном, почти шепотом:
   -- Сглазили меня, тетка. Враги сглазили, завистники. Со свету сживают, продыху не дают. Говорят, цыганку какую-то на меня напустили, с кладбища земли ей при­несли, волос мой в парикмахерской подобрали, фотогра­фию иголкой, прямо в сердце мне прокололи. Волос, гово­рят, сожгли, фотографию с иголкой в могилу закопали, а цыганка каждое новолуние проклятия насылает, чертей и духов всяких травит на меня. Совсем жизни не дают, ни днем, ни ночью. Боюсь, решили они меня со свету свести. Как ты думаешь? А?-- И, наклонившись, он заглянул ей прямо в глаза, при­близившись и почти касаясь ее носом, затем взял за руку и еще тише, чуть слышно попросил:-- Помоги. Ты же, говорят, все можешь. Спаси меня, молодого, расколдуй. Ведь, говорят, цыганскую ворожбу разворожить можно. А?
   -- Можно, можно. Это можно. Молитвой все можно,-- повеселела несчастная знахарка, приняв все за чистую монету и почувствовав, наконец, себя в своей стихии.
   Но тему эту развить ей красавец не дал, а не отпуская ее ру­ки, потянул к двери:
   -- Ты не здесь молись за меня, не в конуре. Там у вас, говорят, святое место есть, так оттуда небось молит­вы лучше доходят. А ты здесь хочешь, через крышу. А там напрямик к богу, прямо к нему.
   -- Да, да,-- согласилась старуха неуверенно.-- Сей­час туда пойдем. Ясно, оттуда лучше получится.
   Много, конечно, потеряла Наташа, не увидев этой сце­ны. Но только вылезли вдруг из узкой двери прямо на нее Барток и за ним старуха, да чуть не в обнимку, как старинные приятели. У старухи вид важный такой, сте­пенный, а у нового ее пациента глаза так и горят, так и светятся, вот-вот расхохочется. Наташа привстала со ска­мейки, оценивая про себя положение и вопросительно глядя на своего кавалера, а тот, развернув бабку в сторо­ну Наташи, снова тихим голосом затараторил:
   -- Вот, соседка моя, тоже никак замуж выйти не мо­жет. Ты погляди на нее, все вроде при ней, а счастья нет! Не везет с женихами! Да и болеет она, по-моему, чем-то. Посмотри ее, может, и ей поможешь, ну там молитвой или травой.
   Так он головы и морочил обеим, не давая им опом­ниться, пока они не добрались с горем пополам до дере­ва, ветки которого были сплошь повязаны тряпичными лоскутками. Из корней семиствольной чинары вытекал родничок. Старуха присела на оголенные змеевидные кор­ни и начала молиться, перебирая четки и путая христи­анские и мусульманские молитвы, вернее, их перемежая. Затем заставила обнимать и целовать стволы, пить воду из родничка и все это проделывала для наглядности са­ма. Наташа все воспринимала серьезно и делала, как го­ворят. Спутник ее тоже перестал паясничать, и лицо его посерьезнело, видно, место и впрямь необычное -- дерево на склоне горы, уходящие в синее-синее небо хребты с уже заснеженными вершинами.
   Старуха уже кончила молиться и бормотать заклина­ния, и они трое сидели притихшие и умиротворенные, как неожиданно Барток спросил:
   -- А что, Фатхулла тоже сюда молиться приходит? Ведь здесь в жертву животных приносят?
   Турсуной подняла голову и, как бы пытаясь вспом­нить что-то, наморщила лоб:
   -- Какой Фатхулла? Здесь мой Буранбай молился, и только он мог так поминальные молитвы читать, что жерт­венные животные никогда не брыкались, не боялись, да­же с радостью под нож к нему шли. Не было здесь ни­какого Фатхуллы.
   -- Ладно, ладно. Я так спросил,-- смягчил ситуацию Барток.-- Здесь, в нижнем кишлаке, набожный человек живет. Думал, вы знакомы. Но нет, так нет. Так даже и лучше.
   Турсуной осталась у дерева, а молодые люди медлен­но пошли из этих благословенных мест. Делать им тут было больше нечего. Надо было возвращаться в свою прежнюю суетливую городскую жизнь.
   -- Что ты ко всем привязываешься с этим Фатхуллой? Кто он такой? -- спросила белокурая красави­ца.
   -- Так, есть здесь один человечек.Знакомы мы рань­ше были,-- задумчиво ответил ее опытный спутник.-- Вот и вспоминаю...
   Вещи собрали быстро, погрузили все в машину. Клю­чи отдали в регистратуре тому же молодому человеку. Затормозили у закрытых ворот, подождав, пока их не от­крыл сторож, совсем другой человек, со спокойными и медлительными движениями. И "жигуленок" покатился под гору, стремительно покидая этот заповедный уголок, где волей случая переплелись времена и люди, средневе­ковая жестокая борьба за выживание и современная сует­ливая никчемная жизнь.
   Так же проносились невозмутимые тополя вдоль обо­чины, так же спокойно глядели на уезжающих чужаков редкие люди у дороги,-- у каждого жизнь шла своим чере­дом.
  

VI

  
   На взгляд Наташи, а она уже несколько месяцев изо дня в день наблюдала и думала об этом, Барток вел аб­солютно праздный образ жизни. Вставал поздно, затем ехал иногда обедать, иногда ужинать в ресторан при гос­тинице "Интурист", где заставал обычно своих приятелей, ведущих примерно такой же образ жизни. За столом на антресолях вели непринужденную беседу, часто в обще­стве женщин. Из разговоров Наташа понимала, что в большинстве своем присутствующие -- профессиональные игроки в самые разнообразные азартные игры. Иногда среди них появлялись коммерсанты, карманники и прос­то состоятельные люди, происхождение состояний кото­рых она определить не могла. Может быть, у некоторых молодых людей были богатые родители, а про других ей судить было сложно. Темы бесед были самые разнообразные, что не мешало присутствующим регуляр­но узнавать новости, их собственно интересующие: где-то была катка, кто-то проиграл столько-то, кто-то выиграл, кто-то весь в долгах и некредитоспособен, а кто-то, нао­борот, материально сильно поднялся, кто-то вышел из зоны, а кого-то посадили или ждет суда, и сколько стоил суд, и кто устроил. В общем, за несколько часов, как на бирже, чьи-то акции падали, чьи-то поднимались, сооб­щались важнейшие новости и взгляды на некоторые со­бытия, произошедшие ранее. Многого Наташа, конечно, не понимала, да и не хотела понимать, но главного выяс­нить ей так и не удалось -- чем же все-таки занимался ее кавалер, с удовольствием представляющий молодую красавицу обществу, самодовольно поглядывая, какое впечатление она производит на видавших всякое, изощ­ренных и испорченных мужчин, понимающих толк и в красоте, и в удовольствиях. Да, им приходилось в этом плане признавать Бартока обладателем чрезвычайно ценной вещи, за которую многие бы не пожалели никаких денег. А для чего тогда деньги, если на них не приобре­тать для себя предметы, способные скрасить и усладить существование в этом скучном, не считая азартной игры, мире? Ибо для чего живет человек на этом свете? Пра­вильно -- для наслаждения! Примерно такова была фи­лософия этих эпикурейцев, и Барток знал, чем их пора­зить в самое сердце -- то часы наденет, каких ни у кого пока нет, то перстень необычный, а уж одет был всегда со вкусом и очень дорого, умея при этом себя подать, вовремя слово вставить меткое да с юмором, иногда по­молчать и, главное, не надоев, удалиться, оставляя за со­бой шлейф загадочности и недоговоренности.
   Ни Наташа, ни подавляющее большинство его знакомых даже представления не имели об источниках доходов и роде его занятий. И в этом был тоже особый лоск Бартока и его непохожесть на дру­гих, к тому же он вел себя независимо при полном дове­рии и доброжелательности к нему многих уважаемых в этом кругу фигур, где все друг друга знают.
   В последние месяцы общения в лагере с Кузьмичом они часто и подолгу пытались определить будущее молодого и подающего надежды узника, которо­му уже скоро пора будет выпорхнуть на свободу. И все бы хорошо, если бы знать, что с этой свободой де­лать, чтобы не стать вечным пленником нищеты, рабом нелюбимой работы и слугой презирающих тебя началь­ников.
   Старый паук только качал своей стриженой головой, не в силах решить этот ребус для своего любимчика.
   -- Главное,-- говорил он,-- определить, с чего ты будешь жить. И уж дело свое делай тонко и хо­рошо. Но игра тебя не накормит и скорее разденет. Это я тебе говорю. Нет, не твоя это стихия,-- вздыхал умуд­ренный опытом карточный шуллер.-- А жаль. Игру по­ставить, срежиссировать ты бы смог. А вот исполнить? Это вопрос. Здесь я ставлю остатки своих волос на кон с полной уверенностью, что не облысею. Это точно. Лучше в игру не суйся, это мой совет, а я в этом кое-что пони­маю.С другой стороны,-- продолжал он,-- карманник из тебя тем более не получится. Это даже забудь. Паль­цы у тебя вроде бы длинные, тонкие, а чуткости в них нет. Бог не дал. А чего бог не дал -- в магазине не ку­пишь.
   И он развалился на драном кресле, удовлетворенный этой своей последней фразой, вмещающей, по его мне­нию, весь смысл нашей бессмысленной жизни пока Валера терпеливо внимал его разглагольствованиям.
   -- В разбойники идти,-- продолжал Кузьмич,-- так тоже дело грязное. Нехорошо это -- человеческую жизнь за вонючие бумажки да побрякушки забирать. Для этого надо быть либо глупым, либо доведенным до крайности. Если уж дошел до ручки, тогда, конечно, куда ж де­ваться. Бывает, обстоятельства и хорошего карманника до этого греха доведут, но это вещь разовая. Чтобы жить с этого, надо особый склад психики иметь, нутро такое особое, бандита и налетчика. Хотя среди этих идиотов то­же иногда личности попадаются дерзкие и хитрые, но это редко. А так, деньги пропил со страху после совер­шенного, а по ночам все равно покойники да кровь снятся, и на каждый стук сердце екает, да еще младенцы мертвые умоляют: дяденька, мол, не убивай, я жить хочу или что-то в этом роде. Самое время на иглу садиться, чтобы хоть на несколько часов одуреть и не чувствовать ничего. Так золотишко с барахлишком и уплывает барыгам и быстренько. А дальше вена свою дозу запросит. Значит, бери топор или обрез и снова в этот ужас. И на черта такая жизнь сдалась, спрашивается? А? Молодой, краси­вый. Не станешь свою жизнь губить за копейку? Пра­вильно, не станешь. Потому что чистоплюй, и это хоро­шо. Теперь давай дальше продолжим. Ну в домушники, скажем, пойдешь? Нет. Надо технику знать, замок уметь открыть, опять же, кроме головы руки нужны, талант. А в поездные воры? Дорогу любишь а? Нет, вижу, душа у тебя не лежит к дороге. Воровская работа, словом, не по тебе. Что тогда остается? Чистая афера? Высокое искусство режиссера, постановщика спектакля? Так тут нужно такой спектакль поставить, почище, чем народный или какой заслуженный деятель искусств, да еще со случай­ными актерами, да еще чтобы тебе жадный лох большие деньги за это принес сам, да еще упросил тебя их взять. Да, это работа! Но на такую работу единицы способны, и еще до большого дела путь пройти надо немалый, свя­зи завести, в круг толстопузых попасть, и к дипломатам вхожим быть, и в богему. А до этого ой сколько надо ме­лочевки перелопатить! И лоховской игрой не брезговать -- наперстки или три карты, чтобы жадного лоха в руках подержать. Попробовать, чего стоит с него четвертак вы­бить, а не то что десятки тысяч. Но эта мелочевка, с дру­гой стороны, тоже, как болото, засасывает. Из него выр­ваться, как из трясины, трудно, да и окружение вокруг несерьезное -- в головах сквозняк. Но некоторые по сту­пенькам, по ступенькам высоко поднимаются. Я тебе дам один кон. Высокое искусство показывает, Станиславский его кличка. Говорят, такой великий режиссер театральный был. Думаю, этот не хуже будет. Я ему в свое время по­мог сильно, когда он молодой был, как ты примерно. Бог даст, познакомитесь, может, чему дельному тебя научит. Он птица вольная, не то что я, за воровскую идею не гниет за колючей проволокой. У прокуроров обедает, с их женами да дочками спит, кайф свой от этого получает. Но это, конечно, перспективы. Его небось в Москве да в Сочи с Юрмалой сыскать можно, а такие розыски тоже не в одну штуку могут обойтись. И спросить про него тоже не у каждого можно. Это элита, их мало кто из простых знает. Разве что кинорежиссер знаменитый ка­кой, или писатель известный, или жена чрезвычайного и полномочного посла какого-нибудь. К тому же для начала надо весу набрать, планы разработать, а потом уж и та­кие связи на пользу могут пойти. И что в результате у нас остается, Валерик, а? В завсклады пойти тебе, в кладовщики. Ведь воруют, и хорошо воруют, и сильно спину свою не гнут. И таланта особого не надо. Знай се­бе списывай да налево товар пихай. Или в пивники пойти тебе? Пиво будешь разбавлять водой или что под руку попадет, хоть мочой ослиной? А что, тоже бабки, и не слабые! Наворуешь, накопишь, а я у тебя их потом за час выкатаю и пожелаю успехов в соцсоревновании, -- удовлетворенно закруглил мысль Кузьмич, ехидно улы­баясь и глядя прямо в глаза своему воспитаннику.
   И так каждый раз он возвращался к одному и тому же тупику. Все не в масть. Парень хороший -- да это не профессия. Пока однажды не всплеснул руками:
   -- Слушай! Ты за что сюда попал? Я все тебя без­винным для себя представляю, пострадавшим за идею какую-то. А ты же анашой барыжничал! Может, ты и в ду­ше барыга? А с виду так, камуфляж держишь, благород­ство и так далее... Да ты не тушуйся, сейчас в кого ни ткни, так почти каждый этим занимается. Купил, продал, потом снова купил. Друг друга продают-покупают, а не то что барахло или анашу. А скажешь в лицо -- барыга, так обиженную морду корчат, как ты сейчас. Вроде бы обидно даже вашему благородию слушать такие слова. Только давай мы для пользы дела фасон этот бросим. Если умно барыжничать, то можно такой куш снять, ка­кой за сто жизней на карманах не нащиплешь. Давай-ка, расскажи мне подробно всю твою историю...
   Барток рассказал -- обстоятельно, в деталях. Хоть исто­рия его была незамысловатая и простенькая, Кузьмич слушал внимательно, изредка покачивая головой, боль­шей частью, конечно, неодобрительно. Когда же рассказ­чик дошел до ночных похорон мешков с анашой, то старик и вовсе развеселился:
   -- Ну, ну! Молодец парень. Хоть с виду не скажешь, что вместо головы тыква. Точно тыква. Так, значит, около дома продавал. Лавку прямо открыл? Ну умник. Не ожи­дал я от тебя такого. Но если кроме шуток, то самое ум­ное, что ты сделал, так это мешок в могилу закопал. Слушай, -- оживился он, -- может, тебе могильщиком по­работать? Может, призвание это у тебя такое? Ты вон как мертвяков чуешь! Еще не помер боксер, даже не за­болел, а ты его уже на тот свет определил.
   Бартока передернуло. Знал бы старый пень, как близко от истины он шутил. Хотя, если честно, угрызения совести его не мучили. Не силком же он заставлял издеваться над Фатхуллой. Вот боксер и получил свое. А он что, только свел их на одной дорожке, а там они уже сами разобрались -- кто кого. Ведь и не уверен еще был, что дервиш это сделать сможет. Хотя чего уж врать себе-то? Все рассчитал до тонкости, умно все сделал, гордился да­же собой. Выходит, что и правда определил боксера на тот свет.
   А учитель его, старый уголовник, переспросил:
   -- Так сколько там, говоришь, дряни этой в мешках?
   -- Килограммов десять,-- ответил ученик,-- не мень­ше. Но надо учесть, что вся протертая, без веток и как пластелин лепится.
   -- Хорошее качество, говоришь? Ну, ну. Может быть, такую оптом возьмут. Только надо такие вещи не под боком делать. Чего зря позориться. Ты же знаешь, как у нас к барыгам таким относятся. Хотя весь мир, судя по книгам, на этом и живет, но у нас свои предрассудки. И ничего здесь не поделаешь, не изменишь. Традиции -- вещь живучая, но и они когда-нибудь должны же изме­ниться. Помогу я тебе, пожалуй. Только съездить тебе придется далековато, аж в Находку, на поезде, конечно, и с пересадками. И хорошо, что далеко. Чем дальше, тем меньше разговоров тут будет.
   Так вот, живет там мужичок один умный. Фамилии-отчества его я не помню, а точнее, и не слыхал даже ни­когда, а зовут его все Черный, чем он вполне и удовлет­воряется. Так представь себе, что этот самый Черный ни разу в своей жизни не сидел, не нам чета, хотя уже мно­го лет грабит поезда. Не пассажирские, конечно, а грузо­вые. Работает редко, раз-другой в год вскроет японский контейнер с их же японским барахлом и живет себе при­певаючи, на нехватку средств не жалуется. Кто его на контейнер наводит, куда он товар сбывает и кому -- это его дело. Людишек же постоянных у него нет, набирает случайных, почти всегда приезжих, ну, водилу, конечно, с грузовиком каким или автобусом, и мужичков на тихом переезде поставит. И вся их работа -- товар собрать, ко­торый с поезда он скинет, да сам спрыгнет и им поможет еще, ну и отвезти куда он скажет за наличный расчет. Никаких доль он не признает. Сделали ребята свое дело, бабки получили и разошлись каждый своей дорогой. Ни­чего их больше не связывает. Иногда даже как кого зовут и то не знают. Черный этот своего рода расист -- блатных и местных никогда не набирает. Блатной для не­го -- что прокаженный. Нет, он, конечно, с ними водку пьет, разговоры разговаривает, вес имеет, но чтобы в де­ло взять -- никогда. Такой у него принцип. Потому, на­верное, и не сидел ни разу, что никто не догадывается даже о его деятельности. Ты спросишь -- я откуда знаю? Так вот, есть у Черного в моих глазах минус один -- не своим умом он до этого дошел, не сам он эту свою мане­ру выдумал, а получил как бы по наследству. А учитель его, покойный, Алексей Карпачев, был другом моим близким, и уж в своей жизни столько лагерей обошел, что, видно, и за Черного, и за его преемника, если будет такой, выстрадал. Иногда вот, кажется, простые вещи, а чтобы дойти до них умом своим, ой как хлебнуть надо лиха, кровью похаркать, сапога солдатского попробовав да на цементном полу почки-печенки свои погрев. Так вот человек и умнеет, начинает мир воспринимать таким, какой он есть, а не как про него говорят или в книжках пишут. А то наслушается человек слов всяких, примет их на веру и так дураком всю жизнь с этой верой и жи­вет, хоть мордой его тычь, хоть убей. Запомни хорошень­ко -- чтобы не дурачили тебя почем зря, никому не верь, на чутье свое полагайся. Диким животным себя почувст­вуй, волком гонимым и голодным. Тогда поймешь, почему ни на кого полагаться нельзя, кроме как на себя самого. Сегодня кто-то орлом перед тобой выглядит и не врет, действительно себя таким чувствует, а завтра бог его знает, что с ним произойти может, как его обс­тоятельства отделают. Съежится, скукожится, и уже не­существенной для него станет та его гордая орлиная жизнь. И не потому людям верить нельзя до конца, что они обмануть захотят, а потому, что не смогут по-дру­гому.
   И я вот, старик, столько всякого насмотрелся за дол­гие свои годы, а часто тоже, как новичок сопливый, оши­баюсь. Всего ведь не предусмотришь. Ты вот, по сравне­нию со мной, считай, котенок слепой, а вот разглядел про боксера, разнюхал то, до чего я умом не дошел. Вот дальше на свой нюх и полагайся, общепринятого мнения на веру не принимай. Одну и ту же вещь можно по-раз­ному сделать. Можно опозориться, а можно и куш снять жирный. Так что отвезешь анашу и привет от меня, баб­ки хорошие получишь -- по тем краям, при их дефиците, штук двадцать пять -- тридцать пусть отвалит, не меньше, если, конечно, не врешь, что дрянь хорошая. Ну, а с такими деньгами можно и осмотреться в жизни, может быть, что на ум и придет. Вот тебе и шанс, только смот­ри не запори его, потому что дело нужно еще сделать. Сначала на разведку съезди, возьми с собой пару кило­граммов. И если все сложится, сделаешь еще ходку. И запомни -- никому ни слова, ни полслова. За правило это себе возьми. Главного никому не перепоручай, делай сам, не бойся замараться -- свое дерьмо надо есть самому, а то все равно вернется, да только туда и чужого добавит­ся, и на голову это все свалится, когда не ждешь...
   Надо сказать, Барток этот разговор сотни раз через себя пропустил, пока не почувствовал, что та мудрость, которую Кузьмич годами выстрадал, не пустила в нем крепкие корни, не стала его второй натурой, путеводной нитью в его жизни. И тысячу раз впоследствии сказал спасибо своему учителю, благодаря которому не совершил многих, неизбежных для других, ошибок.
  

VII

  
   Когда он приехал домой, коротко постриженный и ошалевший от того, что может безбояненно ехать куда угод­но и никто его за это не будет искать, вылавливать, на­казывать, от того, что не надо ни от кого прятаться и скрываться, от того, что вот он вошел в собственный дом, где прожил всю свою жизнь, на шею ему бросилась мать. Она долго плакала и никак не отпускала его, уткнувшись лицом в плечо и намочив слезами рубашку. Так они и стоя­ли минуту, две, три, пять -- пока не почувствовали неловкость от долгого этого стояния. И, словно вы­плеснув в этот начальный порыв все свое горе долгой разлуки с сыном, мать отпустила своего единственного и засуетилась, захлопотала по хозяйству, время от времени выбегая из кухни еще раз посмотреть на изменившегося, чуть теперь отчужденного от нее неволей, но такого род­ного и близкого ей и совсем уже взрослого мальчика, который еще недавно лопотал, сидя у нее на руках, по­том ходил в школу, бегал босиком по улице, рос, рос и вот после этого страшного горя, суда, стыда, тюремных свиданий он снова с ней, и она уже никому никогда его не отдаст, спасет и сохранит, вымолит у бога для него счастья, пожертвует для него своей жизнью, да мало ли что еще сделает. Только бы больше не отнимали у нее ее кровиночку.
   Барток ходил по комнатам, глядя на выцветшие обо­дранные обои, потемневший потолок, облупленную краску на рамах, облезлые полы. Садился на старый жесткий ди­ван, в кресло с шатающимися подлокотниками. "Почти как в каптерке у Кузьмича",-- подумал он. Затем вышел во двор, попав под уже незлые лучи заходящего августовс­кого солнца, бесцельно походил вдоль забора, иногда тро­гая руками старые доски и уклоняясь от веток вишен с уже засыхающими плодами и выцветшей, покрытой пылью листвой. Потом начали приходить соседи, здоро­вались с ним, трепали по плечу, что-то говорили наста­вительно, мол, смотри, будь умней, больше туда не попа­дай, поздравляли счастливую Марию, так звали его мать, которая накрывала на стол и отправила уже соседа Эркина в магазин за водкой.
   Эх, благословенная середина семидесятых. Тогда ка­залось, что никогда ничего не может измениться в этой стране, что эта бестолковая, суетливая и од­нообразная жизнь будет продолжаться завтра, послезавт­ра, вечно, и от этого ощущения вечности и незыблемости порядка, заведенного кем-то великим и бессмертным, лю­ди вели себя размеренно и солидно, не позволяя себе особых вольностей в мыслях, разве что скандаля иногда между собой на бытовой почве. Кто-то же должен быть виноват в этой скучной, бездарной жизни, отравленной кем-то раз и навсегда.
   И вот сейчас, сидя за столом, соседи смотрели в теле­визор на своих жутковатых одряхлевших правителей, пили водку, закусывали еще обильными в этой стране харчами: сыром, колбасой и жареной рублевой барани­ной низкой упитанности, разговаривали каждый о каких-то своих пустяках, изредка вспоминая тостом хозяев и желая им всего хорошего в этой жизни. А Барток раз­валился обмякший на стуле, глядя равнодушными гла­зами на эти серые, жующие и говорящие, уставшие, по­хожие друг на друга из-за одинаковой их бесцветной жизни лица, и не чувствовал того до боли щемящего в груди ощущения, которое сотни раз появлялось у него там, за колючей проволокой, когда он вспоминал свой дом. Чужие лица, чужие комнаты, чужая жизнь. Сколько надо еще ему привыкать к ней, увязая в ней, как в болоте, ходить каждый день на нелюбимую работу, по вечерам пить портвейн или пиво в компании простодушных пар­ней и женщин. И тупеть, тупеть, не в силах уже думать ни о чем своем, не успевая совладать с вечно неустроенным бытом и обнаруживая в своей голове готовые газет­ные штампы об американцах, кознях империалистов и чувствуя себя при этом лучшей частью всего прогрессив­ного человечества. И если человек не озвереет от такой жизни и не убьет кого-нибудь спьяну, то будет так коро­тать день за днем, успев при этом наплодить детишек, ругаясь вечно с женой, ненавидя и побаиваясь ее за веч­ные попреки и одергивания.
   "Нет уж, зря вы хотите втянуть меня в это ваше без­мозглое счастье. Не скотина я домашняя, и ошейник мне ой как уже за эти годы шею натер. Дал мне Кузьмич шанс вырваться из этой трясины, и дурак я буду, если не смогу им воспользоваться. Значит, совсем никчемный на этом свете, и одно мне остается -- жить как все: "Пролетарии всех стран,-- пролетайте".
   Несколько дней приходили друзья, знакомые. Пили пиво, водку, разговаривали о жизни там, за колючей про­волокой. Обсуждали милицейский беспредел, давилку, карцеры и побои. А Барток говорил мало, больше слушал и улыбался на рассуждения о справедливости воровского закона и необходимости общака для подкупа администра­ции и переправки в зону грева. Какой уличный парень в Ташкенте в то время не чувствовал себя хоть немного блатным, потому что все перепуталось в их головах: и коммунистическая мораль -- экспроприация экспроприа­торов, и блатное -- укради у лоха, но красиво, на то он и лох, а ты вор, и легенды о справедливых и благород­ных разбойниках. Кто себя хоть раз в жизни не предс­тавлял неуловимым и загадочным Робин Гудом, могу­щественным главарем преданных бандитов и верных на­летчиков? Кто не был хоть на минуту Дубровским в доме своих врагов рядом с возлюбленной, или Пугачевым, побывшим пусть недолго, пусть самозванцем, но героем? Не было уже веры в справедливость висящих на каждом здании кумачовых лозунгов. Изжила она себя -- эта вера. Не было уже ненависти к заграничным врагам -- капиталистам и колонизаторам. Не мечтали уже осво­бождать от них Африку и водружать красное знамя над рекой Лимпопо под бой тамтамов счастливых туземцев. Что им оставалось? Бороться со своими коммунистичес­кими ветряными мельницами? Ищите дураков где-нибудь в другом месте. Раздавят сразу, и мокрого места не оста­нется. Так лучше украсть, хоть в мечтах, миллион, -- чест­но заработать закон не позволяет, -- и жить в свой кайф вольной жизнью: тачки, море, телки, карты. Ведь есть же счастливчики. Вон какую силу в городе блатные на­брали, уже и торгашей теснят, и чиновников пугают. И уже не прячутся по подворотням, а в лучших рес­торанах в открытую гуляют, ночники в них устраивают. И "долю воровскую" им лучшие музыканты, как гимн, поют по десять раз за вечер. Имена главарей у всех на языке крутятся, только и разговоров: того убили, этого сожгли, за дело, конечно, а этот двести тысяч проиграл, так сразу приехал и рассчитался с улыбкой. Отдал чемодан денег, как будто нищему монетку бросил. Вот это жизнь воль­ная, не то что у станка за 200 рублей в месяц целыми днями торчать да на профсоюзных собраниях киснуть. Тут вон какие события, войны и столкновения, вот-вот пахана в городе признают. Когда это было, чтобы в Таш­кенте кто-то один над остальными верх взял, суд свой верховный чинить начал, приговоры объявлять? Недо­вольных, конечно, много было, да в открытую никто не пошел, вызов не бросил. Силы не равны, сломают, как хворостинку, ахнуть не успеешь. Раньше блатные были сами по себе, птицы вольные, только дворовая шпана в группы объединялась по месту жительства, чтобы другой шпане из другого района морды набить. А тут впервые организация, система на западный манер. Пахана всюду телохранители охраняют, бывшие спортсмены, заслужен­ные мастера среди них. Как против них в одиночку? Про­хлопали, время упустили, а теперь поздно -- уж очень успел подняться его клан с беспрекословной дисципли­ной и строгой иерархией. Признает город лидера, куда денется, будет он блатным миром править. Только время чуть пройдет, для того чтобы в мозгах это у фраеров осело.
   Вот такие события произошли, пока Барток отсижи­вал свой срок. Он слушал и удивлялся. Там в зоне ни слуху, ни духу об этом. Даже не знал, верить или не верить, правда это или уличные сплетни. Ведь первый раз в жизни и имя это слышит. Вот уж действительно, новости... А не слышал, верно, потому, что, гово­рят, сам он не так давно из заключения вышел, где шесть лет планы свои наполеоновские вынашивал, Александром Македонским себя представлял, дружину-фалангу свою сколачивал.
   Через три дня после его возвращения днем забежала к нему Таня. Смотрела, улыбалась, спрашивала о пустя­ках. Сама в прошлом году ребеночка родила, сына. Наз­вала Павликом. Уже ползает, смешной такой. Пока спит он, вот прибежала повидаться. Барток рассматривал ее раздавшуюся немного вширь фигуру, чуть пополневшее лицо, и пришел к выводу, что хоть она и потяжелела и легкость прежнюю потеряла, но все равно была очень привлекательной, и добавилось в ней женственности и уюта домашнего. Поотвечав на вопросы, послушав ее бол­товню минут двадцать, он подошел к ней, притянул к се­бе за плечо, обнял покрепче и впился губами в ее губы, чувствуя, как колотится его сердце, отвыкшее от женской ласки. "Да, хорошо, что она меня до сих пор любит",-- думал он. Так приятно сейчас сознавать, что есть в этом мире человек, который хоть немного думал о нем, ждал, и вот теперь радуется его возвращению, обнимает и це­лует его, уставшего от одиночества и еще комплексующе­го перед женщинами. Она, наверное, до сих пор себя ви­новатой чувствует за свое замужество, за то, что не дож­далась его тогда. Не объяснять же ей сейчас, что он уже и думать о ней не думал и не страдал вовсе, как она се­бе это представляет. Через час Таня, приведя себя в порядок и выкурив, глубоко затягиваясь, сигарету, вы­скользнула из его дома, а он, разомлев, уснул и проспал до самого вечера.
   ...Уже смеркалось, когда Барток, прихватив с собой фонарик и нож, появился на кладбище. Побродив минут пятнадцать-двадцать между могилами, он подошел к за­ветной ограде. Вот она -- судьба. Ну, Елена Степановна, скажи, что там меня ждет? Вдруг украли или сгнило все, заплесневело? С такими мыслями он постоял у ог­рады минуты три, внимательно осматривая кирпичную кладку, не найдя, впрочем, ничего в ней подозрительно­го. Все было так, как он оставил почти два года назад. Затем он отошел в сторону и уселся на пыльную, давно не крашенную скамейку метрах в тридцати от кирпичного надгробия, сооруженного им когда-то над чужой, незна­комой, давно похороненной, еще не старой женщиной, которое чуть не пробуравил своими глазами, и от которого теперь не мог оторваться мыслями, словно все решалось в его жиз­ни, словно был в этом перст судьбы. Так просидел он часа полтора, пока окончательно не стемнело. Ночь была тихая, безлунная и безветренная. Только летучие мыши мелькали над этим последним убежищем мертвых, как бесшумные призраки, как испуганные души, потревожен­ные незваным пришельцем. Что делать живому среди мертвых? Какие у них общие интересы? Пусть каждый живет в своем мире и не лезет со своими жалкими заботами в вечный покой. Действительно, какое дело сей скорбной обители до этого молодого суетливого человеч­ка. Вот настанет его час, тогда принесут его на руках в деревянном ящике, положат в яму, закопают, и станет он полноправным жителем этого города. Но это когда еще будет? А пока что делать ночью живому среди мерт­вых?
   Действительно, Барток чувствовал себя неловко в этой густеющей темноте, но, сжав в своих руках фонарик, терпеливо ждал, пока затихнет жизнь там, за забором. Он сидел не двигаясь и прислушивался к каждому шороху, пристально всматриваясь в темноту и пытаясь разглядеть среди смутных силуэтов кустарников, крестов и деревьев некую угрозу своему давно задуманному плану.
   Наконец он поднялся и, медленно обходя памятники и кресты, подошел к заветной ограде, нашел проволоку, которой прикрутил когда-то калитку, размотал ее и сту­пил внутрь, вытирая рукой пот, застилающий ему глаза. Присев на корточки поближе к изголовью, -- там должна была быть голова покойницы, -- он стал ощупывать паль­цами кирпичи, поглаживая застывший цемент между ни­ми, потом достал нож и начал ковырять им в стыках. Цемент поддавался плохо, и через некоторое время лез­вие звякнуло и обломилось. Валера с досады плюнул и зло выругался. Постояв несколько минут в растерян­ности, он встал ногами на надгробие и принялся расха­живать по кирпичам, стараясь раскачать их своими баш­маками. Наконец в одном месте, почти по центру, кладка дрогнула и просела. Барток удовлетворенно вздохнул и с помощью обломка ножа выковырял несколько звеньев.
   Земля под кирпичами оказалась утрамбованной и сухой, и потребовалось еще немало времени,чтобы, сорвав ногти и поранив ладони, он, наконец, докопался до куска толя, которым тогда прикрыл сверху обернутые мешки с нар­котиком. Устав от этой работы, он уже было подумывал вернуться домой и навестить кладбище лучше экипированным, но решил, что находясь в сантиметрах от желаемой цели, глупо поворачивать назад. Не прошло и часа, как он расковырял обломком ножа препятствие, и, лежа на жи­воте, нащупал рукой твердую, почти окаменевшую массу. Осветив ее фонариком, отковыряв кусочек, вели­чиной с желудь, Барток, отложив его в сторону, привел надгробие в первоначальный вид. Затем отряхнулся, су­нул наркотик в карман и, прикрутив калитку проволокой, воровато оглядываясь, медленно пошел прочь, отмахиваясь от цеплявшихся за ноги веток разросшихся расте­ний. Перемахнув через забор, он под уличным фонарем постарался привести себя в порядок, выбросил сломан­ный нож в яму и, удовлетворенный, бодрым шагом пошел домой, по дороге принюхиваясь к полуокаменев­шему кусочку, который в потных руках начал мягчать и уже немного плавился в его беспокойных пальцах. Нет, плесенью не пахнет, а пахнет так, как и должна пахнуть анаша, своим, ни на что не похожим запахом.
   Дома Барток искупался под душем и в трусах вышел во двор. Высыпав из папиросы табак, он перемешал его с частью мелконакрошенной анаши и эту смесь забил обратно в гильзу. Затем зажег спичку и глубоко затянулся, задер­жав в груди воздух. В горле защекотало, и он закашлял­ся. После нескольких таких затяжек он затушил слюной папиросу и заложил ее за горизонтальную доску в забо­ре. Походка его стала такой, будто он шел по воде, голо­ва наполнилась воздухом и пыталась оторваться от плеч, а губы сами собой расползались в улыбку. Он добрался до своей летней постели во дворе, лег на ватные одеяла и долго смотрел на тусклые звезды, не в силах оторвать­ся от одной желтоватой звездочки, которая будто подми­гивала ему, и то вырастала в его глазах, то принимала прежний вид. Через час он захотел есть и, добравшись до кухни, съел там порядочный кусок колбасы с лепешкой, не разрезав ее, а жадно откусывая и запивая почти не­жеваную хлебно-колбасную массу холодным чаем. По­кончив с едой и собравшись с мыслями, он снова заулы­бался, то ли от наркотика, то ли от мысли, что все сохра­нилось как надо, и судьба на этот раз благоволит к нему.
   Некоторое время ушло на получение паспорта, про­писку и прочие формальности, а через три недели, набив пустую металлическую банку зельем и упаковав в чемодан кое-какие теплые вещи, он объявил матери, что едет к товарищу в Хабаровск, показав ей при этом билет на завтра. Мать ахнула, всплеснув руками. А он обнял ее и спокойным голосом уговаривал:
   -- Я ведь ненадолго. Заработаю деньжат и вернусь через месяц-другой. Столько сидел на одном месте, так теперь прокачусь, почти на весь Союз посмотрю из окошка поезда. Как там люди живут, может, научусь у них чему-нибудь умному. А ты не плачь, я ведь теперь вольная птица, дай мне хоть немного свободы дыхнуть, а то когда еще выберусь? Сама знаешь, запряжешься на работе и все, из колеи больше не выскочишь.
   Мать повздыхала и начала готовить провизию.
   -- Смотри только на рожон не лезь. Ведь должен уже понять, до чего легкомыслие доводит. Думай, сынок, наперед думай. Я ведь больше такого не перенесу.
   И она снова принималась плакать, всхлипывая и ути­рая рукой слезы.
   Так и замелькали за окном поезда перед Бартоком степи, степи, степи, потом леса, леса, леса, реки, мосты че­рез них и бессчетные полустанки, деревни и города. А он спал ночью, спал днем, укачиваемый ритмичным пере­стуком колес, и сквозь дрему отмечал для себя перемены, происходящие за окном. Потом играл в карты с соседями по купе -- общительными, добродушными и простыми двумя мужиками и женщиной лет тридцати пяти, кото­рая нет-нет да и постреливала в его сторону глазками и все норовила его подкормить и напоить чаем.
   В Хабаровске он купил новый билет, а в оставшееся время побродил по вытянутому вдоль Амура городу. По­бывал в парке, спустился с обрывистого берега к пляжу, потрогал еще не холодную воду огромной могучей реки, она оказалась почти прозрачной, а издали отсвечивала мутным буровато-красноватым отливом. Обрывы тоже, кстати, были красными. Осень здесь была уже в разгаре, на пляже, как и во всем парке, было безлюдно, и только ветер трепал желтые листья, срывая их с деревьев, и после непродолжительного вольного полета таскал их по асфальтовым дорожкам, песчаным пустырям и, в конце концов, прибивал их куда-нибудь в грязь.
   Побродив по городу, он вернулся на вокзал, поел там жареную камбалу с хлебом, потом достал чемодан из ав­томатической камеры хранения и, погрузившись в вагон вместе со спешащими и толкающимися, громко говорящими пассажирами, долго смотрел в окно на мелькающие в сумраке сопки, утыканные деревьями, думая про себя, что вот здесь жил знаменитый охотник Дерсу Узала и где-то здесь в чащах растет дикий женьшень -- корень жизни, дающий силу и здоровье людям. А они почему-то здесь его не ищут и, наверное, продолжают болеть, хотя, судя по лицам, многие тут озабочены другими проблема­ми и, залив свои глаза спиртным, вовсе не наслаждают­ся природой, а сквернословят громкими голосами, ведя какие-то свои пустячные разговоры.
  

VIII

  
   Прибыв в Находку, Барток не пошел к Великому океану и не поразился огромному порту и огромным ко­раблям, о которых мечтал когда-то в детстве, а как-то съежился весь внутри и поспешил наконец завершить свое путешествие без лишних приключений. Расспросив местных жителей, как добраться до нужной улицы, он оказался на окраине города среди старых потемневших одноэтажных домов, из дворов которых доносились ку­дахтанье кур и лай собак -- звуки мирной, несуетливой, почти деревенской жизни. Шагая по разбитому асфальту, он неумолимо приближался к тому номеру на калитке, который был указан Кузьмичом и четко зафиксирован в его памяти. Снова предательски застучало сердце и пересохло во рту -- вот они, последние метры до конеч­ного пункта этого путешествия, последние метры до раз­вязки всей этой его эпопеи, стоившей ему почти двух лет заключения и неизвестно что еще сулящей впереди. Сейчас он начал сомневаться и в могуществе этого ху­денького, уже больного, невзрачного старичка, царство­вавшего там, за колючей проволокой. И кто в этом нор­мальном мире мог знать о нем? Да еще за многие тысячи километров, на краю света, у берегов огромного океана, среди людей, может быть и слышавших о Средней Азии, но представляющих, наверное, ее по сказке "Али Баба и сорок разбойников".
   Наконец он подошел к старому дощатому, давно не крашенному забору, за которым был, судя по всему, нуж­ный ему дом -- небольшое, но крепкое строение из по­темневшего от времени и угольной копоти жженого кир­пича. Погода портилась, поднялся зябкий ветер, и уже капали первые капли дождя с почерневшего, словно тоже от времени и копоти, неба. Звонка не было, и Барток, ссутулившись и одергивая разлетающиеся полы пиджака, поставив свой чемоданчик на землю, принялся колотить кулаком в дребезжащую деревянную дверь. Прошло нес­колько минут, дождь припустил уже не на шутку, быстро намочив волосы и струйкой стекая с них по шее между лопаток, пока, наконец, не скрипнула дверь в доме и не появилась в ней полная женская фигура, запахиваю­щаяся с головой под порывами ветра и дождя в большой кусок брезента, похожего на военную плащ-палатку. Женщина, шаркая башмаками, подошла к калитке и, не спрашивая, открыла ее, с удивлением осматривая из-под брезента незваного, явно приезжего, уже совсем мокрого молодого человека с чемоданчиком у ног.
   -- Вам кого? -- спросила она хриплым голосом, все еще не понимая, кто и откуда свалился на ее голову, да еще в такой дождь.
   Барток тоже с любопытством осматривал ее и, нес­колько замявшись, приветливым голосом произнес:
   -- Будьте здоровы, хозяйка. Мне, собственно, нужен Черный, я к нему.
   Заплывшие глаза женщины выразили крайнее удивле­ние, и тот же хриплый голос лаконично отрезал:
   -- Черный здесь не живет, здесь все белые.
   И довольная этой шуткой, она всем видом показала, что разговор окончен и что она, пожилая женщина, не намерена больше мокнуть под дождем из-за каких-то глупостей. На что молодой человек, на всякий слу­чай придержав рукой калитку, ответил, глядя прямо в глаза своей собеседнице:
   -- Я знаю. А вы, Галина Алексеевна Карпачева, ес­ли не ошибаюсь.-- И, увидев согласительный кивок, добавил: -- Меня к вам Кузьмич направил. Владимир Кузь­мич, помните?
   Тут же одутловатое лицо женщины выразило после некоторой паузы крайнее удивление, и она, отойдя в сторону и уже не загораживая весь проем калитки, бур­кнула:
   -- Проходи. Вот уж чудеса. Кто бы мог подумать? Жив он, что ли?
   Намокший Барток с облегчением, подхватив свой чемоданчик, проскользнул к дому, пропустив хозяйку вперед. Разувшись и пройдя через полутемную прихожую в комнату, он поставил на пол свой чемодан и стоял, дожидаясь замешкавшуюся хозяйку.
   Она вошла и, с любопытством разглядывая пришель­ца, все бормотала как бы про себя: "Надо же, чудеса! Сколько лет ни слуху ни духу. Я уж думала, и в живых старика давно нет. А он вот парня прислал, значит, но­сит его, грешника, еще земля". А потом, уже другим то­ном, для него:
   -- Ну, рассказывай, зачем тебе Черный понадобился?
   -- Дело есть к нему. Можно даже сказать, помощь его нужна,--мягким вкрадчивым голосом ответил гость, уже расположившийся на стуле, снявший мокрый пиджак и повесивший его на спинку.
   -- Ну, ну, -- ответила хозяйка уже мягче. -- Я сейчас чайку поставлю, ты пока поешь, попей, отогрейся, а по­том и Черного позову, пусть только дождик утихнет не­много, с ним и побеседуете. Надо же, кто бы подумать мог? -- снова как бы удивилась она и ушла хлопотать на кухне, время от времени входя и уже молча накрывая на стол.
   Барток уже поел, а дождь все лил и лил, нисколько не прекращаясь, налетая на окна, гонимый порывами ветра и в отчаянии стуча по стеклам. Хозяйка выгляну­ла во двор, посмотрела на небо и, вернувшись в комнату, стала надевать телогрейку, а затем на нее плащ. Гость же, так и не сумевший больше разговорить ее за едой, сочувственно произнес:
   -- Куда же вы в такой ливень? Промокнете ведь. Может быть, подождете еще час-другой. Не идти же вам в такую скверную погоду. И не вечно же такой погоде быть?
   Женщина досадливо отмахнулась и, держа в руках складной цветастый японский зонтик, заметила:
   -- Это для кого как. Для кого-то погода действитель­но дрянь, а для Черного, например, в самый раз. У не­го даже примета своя есть: коли дождь да слякоть, значит к удаче.
   -- Ну, тогда вам видней,-- согласился приезжий.-- Удача, конечно, стоит того, чтобы и промокнуть и помер­знуть.
   -- Ты сиди здесь, отдыхай. Я через час примерно вернусь.
   И она, нырнув в непогоду, укрываясь под зонтиком, рвущимся у нее из рук, исчезла за забором. Действи­тельно, не прошло и часа, как послышался звук автомо­бильного двигателя. Машина остановилась у калитки, хлопнули двери, и в комнату вслед за Галиной Алексеевной ввалился плотный коренастый мужчина лет сорока--сорока пяти, с красноватым лицом и влажны­ми, сейчас действительно черными волосами, чуть посе­девшими у висков.
   Женщина показала рукой в сторону вставшего со сту­ла Бартока, вот, мол, он. А мужчина уже разглядывал его внимательно, исподлобья, пока раздевался и усажи­вался за стол.
   -- Ну, рассказывай, кто ты, откуда и зачем приехал, что нужно от меня. Я Черный.
   Мужчина имел серьезный вид и, видимо, не намере­вался тратить много времени на приезжего. По виду его можно было заметить досаду и то, что он ничего хорошего от этой встречи для себя не ждал и потому хотел побыстрее с этим по­кончить.
   Молодой психолог все это уловил, однако не смутился и спокойным голосом начал объяснять суть своего дела.
   -- Зовут меня Валерий Барток, можно по имени, можно по фамилии, это как вам будет угодно. Приехал к вам из Ташкента. А посоветовал приехать и адрес этот дал Владимир Кузьмич. Он передал вам привет и сказал, что по­можете в одном дельце.
   -- Так, из Ташкента, значит, приехал? Далековато, -- протянул последнее слово Черный.-- И Кузьмич, значит, там косточки греет? Давно ли?
   -- Ну, Кузьмич пока не совсем сейчас в Ташкенте, но в общем не так уж и далеко от него, в Навои.
   -- Сидит все, значит? -- то ли спросил, то ли подтвердил коренастый.
   -- Сидит пока, но скоро выйдет, наверное, -- ответил приезжий.
   -- И ты, значит, с ним сидел? -- удовлетворенно кон­статировал Черный, победно глядя на женщину, примостившуюся в кресле немного в сторонке, откуда она посматривала то на одного, то на другого собеседника, сидящих друг про­тив друга за столом.
   -- Да, почти два года,--кивнул Валера.
   -- А Кузьмич тебе говорил, что я с блатными дел не имею? И кто в зоне побывал, считай, для меня не суще­ствует. Даже если озолотит, бриллиантами засыплет. Что на это скажешь, а?
   -- Ну, он много что про вас говорил. И это тоже, конечно. Однако рассказал он, и отчего вы такой умный стали. И как до этого ума друг его Алексей Карпачев,-- тут он посмотрел на хозяйку,-- за колючей проволокой годами доходил, мерзлоту кайлом ковыряя. И уж если брезгуете нами, то тогда что ж поделать, поеду передам старику, что не по ранжиру он обратился. Пусть общает­ся с такими же вонючими зэками, как сам.
   Тут вступилась и хозяйка:
   -- Ты, Черный, что-то уж очень важный стал. Еще удивляюсь, как со мной общаешься. Сам знаешь, кто у меня отец был, какая у него биография-география. Как ему в рот смотреть ты еще не брезговал, не понимаю? Что, не соображаешь, от кого человек прибыл? Не помнишь, что отец про него рассказывал и братом своим на­зывал? Совсем уже жиром мозги заплыли?
   -- Да откуда я знаю, что он от него прибыл? Мало ли чего тут наплести можно? Может, и нет уже Кузьмича на белом свете. Тогда что? -- раздражился красномордый.
   Тогда Барток протянул через стол сложенную бумаж­ку, которую тот, немного помедлив, развернул и долго разглядывал вместе с подошедшей к нему Галиной Алек­сеевной. На бумажке было написано неровным почерком: "Дай хорошую цену". А под надписью была нарисована игральная карта наподобие крестового туза, только вмес­то буквы Т стояла буква Ф. Барток в свое время снача­ла не понял, почему Ф, а потом вспомнил, что фамилия у Кузьмича была Федоров, ну, а крест -- это уж его сим­вол, как этот знак ни рассматривай, во всех смыслах.
   -- Отец всегда крестового короля рисовал,-- грустно произнесла женщина.
   А Черный, наконец передумав от­брыкиваться и покорившись обстоятельствам, уже совсем другим тоном спросил:
   -- А что привез-то? За что цену давать?
   И услышав, что анашу, снова впал в раздумья и сом­нения, несколько раз повторив шепотом, как бы про се­бя: "Анашу, анашу. Час от часу не легче". А затем, сно­ва буравя пришельца глазами и качая головой, спросил:
   -- Кузьмич к этому делу отношение имеет? -- И услышав, что нет, облегченно вздохнул:-- Хорошо, что правду сказал, а то бы я в жизни не поверил. Он ведь старой закалки, с принципами. Оттого и сидит столько лет, что расстаться с ними не может. Да и с такими руками зачем ему с товаром возиться? Он деньгу всегда чисто может взять, не мараясь. Ну, давай поглядим, что привез. Показывай.
   Барток открыл свой чемодан, достал оттуда большой неуклюжий сверток, размотал его, высвободив металли­ческую банку и поставил ее на экспертизу к все еще не­много растерянному и раскрасневшемуся хитрому мужи­ку по кличке Черный, к которому ехал почти через пол­света на край земли и который теперь со знанием дела сооружал себе папироску за столом. И покончив с этим, он вышел в прихожую, чиркнул там спичкой, и в комнату потянулся еле заметный специфический запах. Через некоторое время, покашляв немного, он ввалился в комнату с красными глазами и побледневшим лицом, улыбаясь и приговаривая:
   -- Вещь, сильная вещь! Здесь такой нет. Во всяком случае, я не встречал давненько. Это вам не маньчжурка.
   Затем пили втроем водку, ели, говорили о Кузьмиче, о его здоровье, планах на будущее. О том, что пора ему на старости лет завести свой дом, может, и семью не поздно. Потому что, в сущности, ему еще и шестидесяти нет, он ведь был младше Алексея Карпачева лет на пятнадцать, хоть и дружили они как ровня. Потом Бартока положили спать, а хозяева еще долго шептались в комнате о тайном смысле этого визита под стук дождя и порывы бьющегося в окна ветра, потому что не пред­ставляли, чтобы этот старый паук сделал что-то просто так, без задней мысли.
   Насчет парня рассудили, что тот его решил при­греть, как в свое время покойный Алексей пригрел Чер­ного, найдя в нем какие-то особые качества и выделив среди других. А вот насчет товара были разные версии. Сбыть-то его в этих местах Черному сложности не сос­тавляло -- в любых количествах и почти по любой цене. И в северных бесчисленных зонах на общаковые деньги с руками оторвут, и артельщикам, и рыбакам отдать мож­но. И даже на золото приисковое обменять, причем, учи­тывая качество анаши, в выгодном соотношении. Послед­няя мысль привлекла потрошителя транзитных контей­неров особенно. Может быть, в этом тайный смысл? Может быть, надо золото собирать, потому что грядут перемены, тяжелые времена. Но какие могут быть перемены, ник­то тогда предсказать бы не смог, в том числе и тю­ремный философ. Однако ж в еще затуманенной голове уже начали рождаться планы этого нелегкого превраще­ния преступного одурманивающего груза с юга в краде­ный с приисков желтый металл, отмытый у вечной северной мерзлоты. И еще Черный думал, что с этой игральной кар­той этот парнишка подняться должен не хуже него. Потому что и перед ним в свое время нарисованный крестовый король такие двери открыл, в которые иначе ему ни за что за всю свою жизнь, хоть лопни, не протиснуться бы. А так он до сих пор проблем с краденым товаром не знает. Словно волшебство в этой карте, словно заклинание. Смотрит на нее хозяин особнячка где-нибудь на тихой улочке в юж­ном курортном городе и вспоминает колымские лагеря, холод и стужу, и пайку желанную, и человека, кому жизнью обязан, брата своего названого. Так о чем речь-то идти может? Если надо, просто так деньги возьми, даром, сделай одолжение. А скажешь, так сам повезу да еще в ноги поклонюсь. Потому что один ржавый сухарь, переданный мне Карпачем в карцер, в тысячу раз перетянет все это барахло на любых весах. Да и кто станет спасенную жизнь на весах мерить? Вот уж и нет Алексея Карпачева на белом свете, а встречают его, Чер­ного, вовсе этого не заслужившего, сильные, жестокие и умные люди, как родного, поят и кормят, чуть на ру­ках не носят, словно это он мерзлоту своей кровью рас­тапливал, получив заточку в спину или прикладом в нос.
   И вот теперь этот молодой паренек -- обладатель та­кой же волшебной отмычки. Воистину, счастливая ему выпала карта. Хотя, надо отдать должное, вел он себя достойно. Видно, знает Кузьмич, на кого ставит. Значит, жизнь его уже на десять ходов вперед просчитал. И на своем закате будет этот молодец сердце ему согревать своей молодостью, может быть, устал старик уже жить, тянет его прошлое, хочет к земле прижать, хочет обнять его комьями грязи в свежевыкопанной яме, а этот парнишка для него, как последняя соломинка.
   Почувствовав перемену в хозяевах, Барток еще дня три покрутился по городу, прикупил на барахолке шмо­ток, подышал зябким свежим океанским воздухом, посто­ял над обрывом, почувствовав вдруг, как его неумолимо тянет эта пропасть, как хочется ему взмахнуть руками, словно чайка, крикнуть по-птичьи и, оторвавшись от зем­ли, чувствовать только упругий ветер, бьющий в грудь и лицо, и видеть под собой слезящимися глазами эти вол­ны, волны, катящиеся через весь этот чудовищно великий океан для того, чтобы разбиться об этот неприветливый скалистый берег, превратившись в брызги и пену, и, издав свой последний предсмертный хрип, почувствовав при этом в теле своем эти твердые острые камни, на всем хо­ду сбивающие дыхание у бесконечно бегущих к своему концу могучих странников, сердящихся и рычащих от этой неизбежности. Может быть, он, молодой, полный сил и надежд, которому в первый раз повезло совершить выгодную сделку, и жизнь свою будущую ощущал в этот момент, как манящую пропасть. И сла­достная и страшащая неизбежность звала его к себе, тя­нула невидимые руки к нему, трепала еще короткие, не отросшие волосы. И он, как эти волны, побежит, почувст­вует себя на просторе могучим и ужасным для того, что­бы вот так же получить внезапно чем-то твердым под дых и упасть на колени, не поняв до конца, что же прои­зошло и для чего было все предыдущее, эти муки и эта радость свободного и, как оказалось, бессмысленного дви­жения...
   Барток подъехал к своему дому на такси, выгрузив из багажника тяжелую поклажу и приятно ощу­щая при этом в кармане новой кожаной куртки почти пять тысяч рублей, которые Черный, не спрашивая и не торгуясь, вручил ему на следующий день после их непростого поначалу знакомства. Вернее, в той пачке было больше, так как кое-что было истрачено на новый франтоватый внешний облик и, надо сказать, что истра­чено было с пользой. Мать встретила его, но, увидев, сразу помрачнела и опустила плечи, потому что решила для себя, что это все не к добру, и уже готовилась к длительной и тяжелой борьбе за своего сыночка, который опять начал искать себе легкой жизни и не понимает, что за все надо платить, и расплата может быть еще бо­лее жестокой, чем в первый раз. "Горе, какое горе",-- думала она про себя, глядя на дорогие вещи, в которые был одет ее кровинушка, и богатые кожаные чемоданы, стоящие во дворе. Барток, глянув на мать и поняв все, что в ней происходило, по наполненным слезами и умоляюще глядящим на него глазам, и, осознав, что ничего он с этим не поделает и никогда ее не переубедит, зло вы­ругался про себя и почувствовал, как безвозвратно испор­тилось его праздничное настроение, наконец-то поймавше­го удачу за хвост охотника и хозяина жизни.
   Через два дня в каптерку Кузьмича занесли метал­лический эмалированный бидон, наполненный доверху красной икрой, коробку сливочного масла и канистру сладко пахнущего, видимо марочного, коньяка. Старик сидел ссутулившись за столом и удовлетворенно качал головой, переваривая ту информацию, которая стояла за этим, в общем-то необычным для зоны гостинцем. Зна­чит, жив Черный и процветает, и его, Кузьмича, слово для него еще кое-что значит, и способен он еще, дергая за невидимые ниточки, за тысячи километров открывать две­ри и души, и управлять событиями, которые могут круто изменить жизнь, казалось бы, свободных и независимых людей, живущих сейчас на воле. Дернул за одну ниточ­ку -- и вот пошел наверх этот неглупый, но совсем еще неопытный юноша, а дернул за другую, и сломал бы он себе шею, и вместо денег, свободы и некоторых перспек­тив открылась бы для него пропасть, и думал бы он, что это случайно, просто не повезло. На землистом лице ста­рого философа появилась улыбка: "Не зря, наверное, я привязался к этому парню, видно, и мне от него польза будет, ведь скоро на волю. А он пока пусть там обживается и для меня почву подготавливает, плац­дарм, так сказать, готовит". И хорошо даже, что не сидит в нем этот бес, который делает людей талантливыми и одержимыми и ломает при том их жизни и жизни окру­жающих. Хорошо, что не станет он настоящим вором и по-настоящему никогда не приживется в этом страшном мире пороков и преступлений, который в народе называ­ют блатным. Его, Кузьмича, грехов хватит на двоих и на троих, и его, Кузьмича, бес уже купил молодую душу, алчущую власти и славы, и сможет ею управлять, нажи­мая на невидимые рычажки, и даст ему и деньги, и власть, и положение. А почему нет, если и ему, старому, это все будет в радость? Ведь твердо решил уже ос­таток жизни прожить на воле в свое удовольствие, и па­рень этот там ох как может ему пригодиться, навсегда привязанный благодарностью и пониманием его, старика, могущества.
   Разослали "персональные приглашения", и вскоре в каптерку начали стекаться сутулые люди с медлительны­ми движениями, в повадках которых ощущалась их зна­чительность, и высокое положение, и авторитет в этом особом мире за высоким забором с вышками, в котором эти вот невольники чувствовали себя стратегами и могу­щественными вельможами, решающими вот так, за столом или в одиночку, чужие жизни и судьбы. Пришел и совсем молодой, чуть за двадцать лет, среднего роста, довольно худощавый паренек с пронзительным властным взглядом, и матерые волки потеснились за столом, освободив для него почетное место.
   -- Проходи, Грант, проходи, садись, дорогой. Видишь, Кузьмич для нас праздник устроить хочет, коньяком на­поить, икрой накормить до отвала, только вот, старый, не подумал девчонок пригнать, он ведь по себе все судит, ему не надо, так и мы, выходит, обойтись можем. А, Кузь­мич? Что это за стол в зоне, если за ним хоть пара шлюх не сидит? Слабо, слабо. Нет в тебе шика, хотя икра в мисках и коньяк в кружках все равно, конечно, выглядят неплохо. А, Грант, тебе нравится?
   А Грант все держал паузу, давая возможность этим хищникам по очереди склониться перед ним, признать его первенство за этим столом, где не было слабых, его власть. И то, что ждали, не начиная без него, тоже хоро­шо. Это признание, хоть еще и не объявили его на сходняке вором в законе, но вот-вот сделают это. И он, па­ренек из Самарканда, встанет, да что там, встал уже в один ряд с могущественнейшими людьми теневого прес­тупного мира и словом своим будет казнить или мило­вать. А захочет снять начальство, устроит в зоне бунт и террор. А сейчас Грант, по кличке "Самарканд", был благодарен Кузьмичу за это застолье, и почетное место во главе стола, и эти рубиновые искрящиеся горы икры, и склоненные перед ним головы матерых волков, знатоков человеческой природы, человеческих слабостей и не­достатков, и больших умельцев, изощренных в своих преступных специальностях, принимающих жизнь, как азартную игру, и понимающих его величие, потому что он играет, только если ставкой в игре стоит жизнь, на меньшее он не согласен, другая игра его не захватыва­ет, не удовлетворяет. Кто еще из них с улыбкой пойдет по лезвию ножа, кто усмехнется, увидев вороненый ствол, направленный ему в лоб, кто развеселится и за­поет, почуяв заточку, нацеленную в спину? Для каждого из них свои ставки в этой жизни, свой потолок. И никто не станет у него на пути, потому что его ставка слишком велика для них, его слава уже облетела все зоны регио­на, и легенды о нем рассказываются на воле в кабаках и притонах, и он еще не устал от этого, и это еще щекочет его самолюбие и безмерную гордыню.
   И теперь он отхле­бывал из кружки коньяк, черпал ложкой икру, и, по прав­де говоря, это сочетание ему не нравилось. Но разве в этом дело? Не пройдет и нескольких дней, как слух об этой тризне, облетев окрестные зоны, просочится на во­лю, и фартовые люди, обсасывая подробности и речи, ска­занные здесь, и каждую деталь, стараясь отделить правду от преувеличений, признают, что, фактически, это была коронация. Как ни крути, а канистры коньяка с горками икры на столах по значимости своей соответствуют собы­тию важному, а учитывая отсутствие другого повода, опять же фактически все сходится к объявлению нового князя тьмы. Об этом думают все присутствующие в этой сумрачной комнатушке, разложив в своих полупьяных головах все по полочкам и не находя другой причины для этого жеста старика. Кому было тут дело до Бартока и его успешной экспедиции на Дальний Восток, тем бо­лее, что Кузьмич об этом ни словом не обмолвился? Тут искали свой смысл в том, что на столах была вовсе не тушенка с бормотухой, пусть она даже и повкусней, и сошлись на том, что старик был прав. Пора, пора признать этого "Самаркандца" вожаком, потому что он сам им уже давно стал. Кузьмич же, вовсе поначалу не имев­ший в виду ничего подобного, уже за столом почувствовал стихийно возникшие настроения и не собирался препят­ствовать им, а даже напротив, некоторыми своими фра­зами укрепил мнение, что он организовал это специально, И, конечно, молодой волк запомнит это навсегда...
   Тем временем Барток вернулся домой и встретил там мать, решившую бороться за него не на жизнь, а на смерть, решившую пожертвовать своей жизнью, но выр­вать своего сына из страшных пут, в которые он попал. И ей во что бы то ни стало нужно открыть ему глаза, оторвать от тех страшных людей, для которых не существует ни святого, ни запретного, ни границ, ни со­вести, ни правды, для которых жизнь человеческая ни­чего не значит и пустить ее под откос ничего не стоит. Наверное, она не очень разбиралась во всем этом, но принять тот мир не могла никак. Ей, не взявшей ни разу за всю свою жизнь ничего чужого, невозможно было объяснить, что красть допустимо и обманывать иногда полезно и даже необходимо. Да она со стыда сгорела бы от одной мысли, что можно взять чьи-то деньги, пусть даже не заработанные как ею, кровавыми мозолями.
   Ту трагическую ночь, когда пришли за ее мальчиком люди в так уважаемой ею форме и нашли эту банку с нарко­тиком, да еще рассказали, что из-за него пролилась чья-то кровь, она восприняла как наваждение, как случай­ность, как роковую ошибку ничего не понимавшего маль­чишки. "Конечно,-- думала она,-- он не понимает, что творит. Попробовал сам, и затянуло его в это болото, за­дурманило голову, но теперь, после жестокой расплаты, он одумается, встретит добрую девушку, женится на ней, заведет детишек и будет растить их, работать, принося пользу государству и людям, и смоет своим трудом по­зорное пятно со своей биографии". В ее понимании он день и ночь только и должен был думать о том, чтобы смыть свой позор и оправдаться перед своими учителями и соседями и уже затем прямо и смело смотреть им в глаза. Тогда, в первый день приезда, ее несколько покоробило не то что превосходство его перед гостями, а ка­кая-то уверенность и внутреннее спокойствие, словно уз­нал он что-то такое, чего они, эти честные работящие люди за всю свою жизнь не узнали и никогда не узнают. Улыбка его была снисходительна, точно он жалел подвыпивших гостей, словно это не он пришел к ним из колонии со своей изломанной и униженной неволей и стыдом жизнью, а они мучились здесь и вот теперь ждали его совета, как им быть дальше. Ну, а по­том она, изболевшаяся и не спавшая от горьких дум но­чами, все пыталась проложить тропинку к его сердцу, но не находила нужных слов и нужной интонации. Все разговоры сводились к темам неинтересным, истинам прописным и чаще заканчивались чисто бытовыми сове­тами -- чтобы не забыл пообедать, поздно не возвращался и прочее в том же духе. Пожилая женщина грызла себя, но ничего не могла поделать. "Видно, жизни у вас совсем разные, Мария,-- как-то сказала ей подруга на работе.-- Вот и я со своим мучаюсь, словно на разных языках раз­говариваем, словно на разных планетах живем. Ни одной точки общей, ни одной мысли. Верно, время сейчас такое, что в головах у них каша. Не смогли мы заложить в своих детей наши идеалы, а когда помрем, перебьют они друг друга похуже диких зверей, а уж работать точно некому будет. У них на работу аллергия, белоручки, рас­тут на всем готовом, спину свою барскую гнуть не хотят, над нами еще издеваются, над дураками. Будто не для них мы свою жизнь положили, чтобы было им где жить, что кушать, во что одеться, да еще не хуже других. И вот теперь вырастили на свою голову. Правду говорят: маленькие дети -- маленькие хлопоты, большие дети -- глаз не сомкнешь, покой потеряешь".
   "Да, видно, не толь­ко у меня эти заботы",-- думала уже вся поседевшая и состарившаяся раньше времени Мария. И утешала се­бя еще, когда Валера в дорогу собрался: "Ну что ж, пусть страну посмотрит великую, стройки там, говорят, грандиозные. Может быть, и выправится у него в голове". А когда он через неполные двадцать дней заявился домой весь в коже и этих чертовых джинсах, да с полными чемоданами, у нее все внутри оборвалось. Столько честным трудом и за три года не заработаешь, а тут вот, пожалуйста. Да вид такой довольный, будто это премия ему за хорошее поведение. Так бы и схватила его за загривок, надавала бы по бесстыжей морде. Да где уж там. Теперь к нему и не подступишься -- вон какой вы­махал. И взгляд какой холодный, презрительный. Мол, сиди на своей кухне и не лезь в чужие дела. Разве что в открытую дурой не называет и не материт. А что, вон соседские не стесняются, на всю улицу родных матерей как последних собак облаивают, чтоб язык у них отсох. А Валерке хоть за это спасибо пока. И опять он куда-то уехал. По всему видать, гостинцы в лагерь повез дружкам своим. И месяца без них прожить не может. Тянет его, что ли, туда. Другой бы и смотреть в ту сторону за­рекся, а этот, словно здесь в неволе сидел, все убежать норовит.
   Мария взяла отпуск на работе, решила бороться за своего сыночка и встретила его с такими вот решитель­ными намерениями. Это в планы Бартока никак не входи­ло, ему ведь снова ехать нужно, да груз в этот раз у него побольше и уложить его надо тщательно, а при та­ком прессинге и досмотре впору от всех своих планов отказываться. И это когда все уже подготовлено, когда ждут его с товаром. Только довези и получи свои день­ги, которых и на машину хватит, и на жизнь веселую в первое время, пока не осмотрится хорошенько, связи нужные не заведет, а там и дело какое подвернется, может, работенка непыльная, чтобы доход хороший дава­ла. Да что там загадывать, когда тридцать штук почти в кармане, только возьми. А тут вот такие сюрпризы которых не ждал. Война, да и только. Целый день опека, куда выйдешь -- скандал, дружков на поиски поднимает, по сто вопросов задает: с кем пошел, куда пошел, почему на работу не устраиваешься, как жить думаешь?
   У Бартока хватило ума и жизненного опыта понять бессмысленность этого противостояния. Уж если тихая измученная женщина решила спасти единственного сво­его сына, то тут уж ничего не поделаешь. Кругом она права, по всем пунктам. О чем тут с ней поспоришь? Ка­кие доводы приведешь? Как объяснить, что жить честно в этой стране по крайней мере глупо, потому что все те, кто эту честность усиленно проповедует и призывает лю­дей к самопожертвованию ради родины, давно разложи­лись и заворовались, а на людях играют расписанные протоколом роли, с легкостью меняя маски в зависимос­ти от сцены. Собралась такая вот труппа артистов и мо­рочат людям голову. Так ведь не поймет все равно, не поверит, что ее всю жизнь обманывали и морочили, ус­мехаясь ее наивности. "Да, есть нечестные люди,-- скажет,-- и с ними надо бороться. А ты таким быть не должен. Разве можно подражать подонкам?" Нет, спо­рить тут бесполезно. И он покорился, для вида затих и несколько дней не выходил из дома, читал книги, спал, курил, потеряв, казалось, всякий интерес к окружающему миру.
   Мария сначала недоверчиво наблюдала за сыном , а потом постепенно начала успокаиваться и уж во всяком случае, сменила свое воинственное настроение. Сидя как-то на кухне, она думала о чем-то своем и, ус­лышав шаги сына, прервала свои раздумья, при­кидывая, чем бы таким накормить своего мальчика, что­бы он остался доволен и почувствовал тепло и домашний семейный уют. Он уселся напротив матери, спокойный и красивый, и без вступления принялся претворять свой план в жизнь. Главное, решил он, выманить ее из дома, хоть на пару дней избавиться от опеки. Два дня вполне хватило бы, чтобы упаковать и спрятать чемоданы с грузом, а там купит билет -- и поминай как звали. На­пишет записку, придумает что-нибудь правдоподобное, мол, к девушке поехал, любит ее, скучает, не может не повидать. Что женщине еще надо? Поверит и будет еще переживать -- какая она, хорошая ли? Будет ломать се­бе голову -- где познакомились, насколько это серьезно? И уж, конечно, в душе будет рада и станет надеяться, что вот он обзаведется семьей и все будет как у людей -- остепенится и успокоится, закрутившись в повседнев­ных заботах женатого человека. Дело оставалось за глав­ным -- как ее выманить?
   Глядя на материно усталое и постаревшее лицо, он действительно жалел ее, и в голосе его появилось иск­реннее сочувствие:
   -- Что ж ты вот так, без отдыха, столько лет?! То весь свой отпуск передачи мне возила, а теперь вот еще за­боты, ругаемся по пустякам. Взяла бы путевку профсоюз­ную, поехала бы, отдохнула.-- И увидев, как изменилось ее лицо, тут же доб­авил: -- И я бы с тобой поехал. Ведь тоже не на курорте был. Развеялись бы на природе, нервы себе подправили. Далеко даже ехать не надо, пусть близко, в горах ведь пансионаты профсоюзные есть, дома отдыха. Да и путев­ку тебе бесплатную дадут наверняка. Пусть дней десять в горах, а, глядишь, приедем и жизнь другой покажется, не такой уж и плохой.
   Мария качала головой и думала про себя: "Дура я, дура старая. Ведь и вправду: мальчик не с курорта при­ехал. Вот и мечется, дергается. От нервов, видно, у него одни обрывочки остались, там, в неволе, под конвоем уж постарались. Хорошо еще не запил, не запсиховал здесь, а то, говорят, и такое бывает. Конечно, мысль эта счаст­ливая. Завтра же пойду в профком за путевками. Лето уже прошло, курортный сезон кончился, наверное, труд­ностей здесь не будет".
   Через два дня они уже приехали в тихий уголок в горах недалеко от Ташкента, -- в тот самый дом отдыха, в который Валера будет наведываться и потом. А тогда вот в первый раз туда Барток и попал. А потом, как дикие звери ходят одними и теми же тропинками, так и люди всю жизнь кружат знакомыми дорогами, каждый раз на­ходя на них что-то новое и незамеченное раньше. И час­то на старых знакомых тропах ждет их то ли добыча, то ли роковая встреча, круто меняющая жизнь. А почему так тянет в знакомые края, сказать трудно. Видно, при­вязывается человек к местности, роднится с ней, и зовут те дороги, по которым ступал когда-то, то ли потому, что их ноги помнят, то ли потому, что земля скучает без них от долгой разлуки.
   Мария быстро нашла себе компанию -- двух отдыхаю­щих, благообразных пенсионерок, и проводила с ними це­лые дни, то прогуливаясь по осенним аллеям, то сидя на лавочке и ведя бесконечные беседы на очень важные, на их взгляд, темы. Барток же один с утра ухо­дил в горы, поднимался по саю к водопадам, подбираясь почти вплотную к заснеженным уже вершинам и вдыхая ледяной опьяняющий воздух, приходил к заброшенным шахтам, где когда-то добывали серебро, во всяком слу­чае, так говорили, вечно пропускал обед и возвращался только вечером, когда покрасневшее солнце медленно скатывалось за горизонт, окрашивая облака в невероят­ные кроваво-пепельные оттенки, придавая их движению какой-то значительный и даже трагический смысл. Будто израненные, они покидали поле боя или спешили вслед за своим багровым убийцей, иногда беспорядочные и разбросанные, а иногда обволакивали шар почти сплош­ной тягучей пеленой, напрасно стараясь удержать уходя­щее светило.
   Через пять дней Мария уже изводилась новыми страхами от дальних одиноких прогулок сына по опасным кручам и скалистым обрывам, -- так она себе это представляла. И поэтому не стала протестовать против его поездки домой на день-другой. Действительно, скуч­но ведь все время одному, да и ноги сбил, пусть себе обувь удобную подберет. А сама, умиротворенная тиши­ной и покоем, за приятным неспешным общением с ин­теллигентными грамотными женщинами, решила не по­кидать их общество, тем более что те искренне к ней привязались и были не на шутку встревожены возмож­ным отъездом своей новой подруги.
   Похудевший и загоревший, Валера повздыхал и, пе­ренеся вещи в материну комнату, без лишних проволо­чек, сел налегке в автобус и, сделав пересадку в рай­центре, через несколько часов был дома. Подготовив пустые полиэтиленовые двадцатилитровые канистры, ко­торые намеревался наполнить наркотиком, с нетерпе­нием стал ждать ночи, которая, слава богу, осенью при­ходила немного раньше и не заставляла себя ожидать уж очень долго.
   Снова Барток в темноте, под бешеный стук своего сердца, ковырялся в могиле умершей Елены Степановны Стрельниковой, протягивая руки навстречу ее сгнившему гробу, словно стараясь добраться до нее, замирая и воро­вато оглядываясь на порывы ветра, срывающего уже на­чавшие желтеть листья. Снова крадучись тащил мешки к своему старенькому мотоциклу, который с трудом уда­лось привести в порядок, снова предательски тряслись руки и холодело внутри от каждого звука и света фар летящих навстречу машин. Только закрыв за собой воро­та собственного дома, он в изнеможении опустился на корточки и сидел так несколько минут, пока не пришел в себя, а потом зло заулыбался и уже торжествующе, аккуратно и методично, сделал оставшуюся нехитрую ра­боту -- наполнил, встряхивая и трамбуя, через неудобное узкое отверстие канистру анашой, разламывая слишком большие куски в руках. Затем протер канистры бензином, чтобы отбить запах, завернул их в большие полиэ­тиленовые мешки, заготовленные заранее, а потом уже положил их боком в чемоданы, сложил туда же некоторые теплые вещи и принялся писать записку матери про девушку, про любовь, и что он не может не съездить к ней и скоро появится, как только решится его судьба. Записка полу­чилась искренняя и вызывающая сочувствие. А дальше -- вокзал, билеты и бесконечный стук колес, дремота в рас­качивающемся вагоне, ощущение еще ноющих после горных прогулок ног и преследующего запаха анаши, которым, казалось, пропитались его пальцы, и он часто протирал их одеколоном и, несмотря на внешнее спокойствие, вздрагивал внутренне на каждый стук в купе и визит про­водника, подозрительно заглядывая тому в глаза, и даже в туалет старался по возможности ходить ночью, пока все спят, чтобы надолго не отлучаться от своих прокля­тых чемоданов. Потом пересадка, снова надоевший уже перестук и раскачивание и, наконец, заветная калитка, и уже радушно встретившая его Галина Алексеевна, визит Черного и долгожданные деньги, много денег, столько он еще никогда не держал в руках. И вот он обладатель це­лого состояния -- тридцати тысяч! Да, в те времена на та­кие деньги можно было многое купить. А для начала Барток рассчитывал взять машину, а получив свободу пе­ремещения и определенный общественный статус обла­дателя автомобиля, осмотреться и продумать планы на будущее. Как говорил Кузьмич, надо знать, с чего будешь кормиться.
   Пока он лазил по горам, ему пришла идея завести где-нибудь в отдаленном местечке свою планта­цию. Потому что, вняв советам своего старого учителя, компаньонов заводить он не собирался, а, напротив, даже решил в это дело никого не посвящать. Главное, сбыт у него теперь был почти не ограниченный. Черный для начала успел выгодно продать первую партию анаши, вернув свои деньги вдвое, и уже прощупывал каналы для обмена на золотой песок. А потрогав желтый металл ру­ками и думая о нем столько, сам загорелся этой идеей и ждал нетерпеливо весточки с приисков, что сделка сос­тоится. А то, что она состоится, да еще на его условиях, он почти не сомневался. Кому надо попробовать он дал, и товару дали высокую оценку. Так что крючок заглочен, и воспоминания и рассказы будут теперь вызывать не­преодолимое желание попробовать вновь, а эта жажда, когда вокруг безмолвие и стужа, может с ума свести. Потому что есть это забытье, только захотеть нужно, че­ловека послать и привезти. А с этого проклятого желтого песка одни страхи и неприятности. Он сверкающий, но холодный, в стужу не согреет. И вон его сколько под но­гами -- пласт за пластом, только успевай намывать. По­тому Черный был с Бартоком ласков и не корчил из себя благодетеля и филантропа, справедливо полагая, что, ус­тановив отношения дружеские, будет легче поддерживать и деловые контакты. А то ведь этот парень с самолюбием и на поклон может больше не пойти.
   Домой Валера вернулся налегке, заперся в своей ком­нате и несколько дней разыгрывал перед матерью если не трагедию, то драму. На вопросы не отвечал, на улицу не выходил, лежа на диване, часто курил. Вид у него, и вправду, был задумчивый, только причиной этого была, конечно, не несчастная любовь. У Бартока от выстраи­ваемых в его голове планов дальнейшей его жизни, дей­ствительно, пропал сон. Он ходил из угла в угол, потом снова ложился и представлял себя сильным и могущест­венным, загадочным и наводящим трепет на окружаю­щих, в обществе прекрасных женщин, влюбленно смотря­щих на него, и преданных друзей, обязанных ему своей жизнью и готовых на все ради своего благородного и всесильного друга. Он пересчитывал деньги или держал пачки в руках, чтобы потом небрежно бросить их в во­ображаемый костер, и мысленно улыбался, представляя, как горят эти бумажки и как окружающие его мелкие людишки заламывают себе в отчаянии руки и восхищен­но признают его превосходство над ними. Он выстраивал себе замок, населяя его молчаливыми и покорными слу­гами, старающимися предугадать и исполнить любое его желание, и прекрасными женщинами, не вполне ясно представляя их лица, иногда, впрочем, заимствуя уже готовые образы из фильмов -- то Анжелику, то еще кого-либо, но четко этих героинь он тоже не помнил, поэтому впечатление было все-таки смутное и неопределенное. Больше ему нравились его загадочность и могущество и преклонение перед ним окружающих.
  

X

  
   К ноябрьским праздникам Барток купил себе светло-голубые "Жигули" первой модели, правда, уже поездившие года два у прежнего хозяина, но безотказно затем слу­жившие и ему не один год. С правами и удивлением ма­тери было сложнее, но и эти проблемы как-то разреши­лись. Однако если права -- вещь вполне материальная, и, получив их однажды, проблему эту он решил оконча­тельно и бесповоротно, то мать, отстранившись и замкнув­шись в себе сейчас, и даже смирившись со странной бо­гатой жизнью сына впоследствии, все время будет ждать чего-то недоброго и молиться, пусть даже не существую­щему, как ей вдолбили еще в школе, богу, чтобы пожалел этого красивого, в сущности, доброго и такого родного ей мальчика.
   К весне, устроившись на работу, которую не надо бы­ло посещать, и пережив несколько легких любовных приключений с обитательницами ресторанов и парикмахерских, он вновь появился у своего наставника, чтобы осведомиться о его планах и лучше подготовиться к скорому уже его летнему освобождению. Вновь Кузьмич устроил пир, правда на этот раз без икры, и особого тайного смысла эта пьянка тоже не имела и закончилась тем, что два авторитета устроили между собой потасовку, и их насилу разняли, так и не выяснив, в чем была причина ссоры и почему только что целовавшиеся и по виду ис­пытывавшие друг к другу симпатию, еще не сильно пья­ные люди через минуту готовы были к взаимному унич­тожению. Да, поистине многие вещи необъяснимы, и порой только кажется, что объяснений этих и вовсе не существует, если не считать за них незна­чительные мелочи, бросающиеся в глаза, но уж никак не способные сами по себе привести к страшному убийс­тву или непреодолимому желанию совершить его.
   Передав гостинцы и переговорив через забор со своим благодетелем, Барток не стал возвращаться домой, а по­ехал в Чарджоу, в Туркмению, к своему приятелю Ахату -- простоватому, смуглому, молчаливому парню, который очень уж серьезно относился к тому, что ел в зоне с этим ташкентским веселым и удачливым кра­савцем один хлеб, одну лепешку, и делал из этого неадекватно глубокие выводы, проявляя готов­ность к жертвам и к борьбе с возможными общими вра­гами не на жизнь, а на смерть. Кстати, в лагерь он уго­дил за то, что пырнул ножом какого-то своего, может быть даже мнимого, обидчика в Бухаре, куда специально за этим и приехал. Слава Аллаху, человек не умер, а Ахат свои четыре года отсидел, причем, в отличие от Валеры, ума там не больно набрался. Удивляясь и не принимая многих порядков, он замкнулся в себе, готовый в любой момент достать из тайника самодельный нож. А какие еще могли быть аргументы у него, ничего не пони­мающего в происходящем и с радостью уцепившегося за дружеское расположение к нему шустрого ташкентца, определив для себя, что это друг, означавшее в его понима­нии -- почти что брат.
   Для Бартока он олицетворял собой постоянную го­товность к пролитию крови ради каких-то своих пред­ставлений о чести и достоинстве, в которых и сам, наверное, не сильно разбирался, потому что против адми­нистрации, силы и авторитетов в лагере не выступал, считая их, видимо, ниспосланными Аллахом для наведения пусть и странного, но порядка, без которого жить и вовсе было бы невозможно.
   Ахат жил в общем-то не богато, но принял неожидан­ного гостя очень радушно и был ему искренне рад. За­суетились женщины, неслышно и незаметно принося угощения и убирая ненужную уже посуду или мусор. Ловя на себе взгляд приезжего, они опускали глаза и улыба­лись приветливо и как-то даже виновато, что отвлекли уважаемого гостя от беседы с мужчинами какими-то своими не­ловкими движениями. По вечерам Ахат с неподражаемым достоинством усаживался в автомобиль, и они ехали в ресторан, довольно убогий, но по здешним меркам оли­цетворявший роскошь и достаток. Заплатить хозяин никогда не успевал, и очень обижался на это. И все-таки на тре­тий день он зарезал дома барашка и устроил пиршество в честь своего гостя, собрав довольно много мужчин -- родственников, соседей и друзей, повысив за считанные дни свой престиж в их глазах и в общественном мнении.
   Действительно, во многих домах обсуждали это, казалось бы, небольшое событие. Вот отсидел джигит за правое дело четыре года, и теперь к нему аж из самого Ташкента гость приехал на собственной машине. Видимо, и там, в зоне, Ахат честь свою не уронил и люди его за это там уважали. Значит, и здесь, пусть и не богат, он заслужи­вает должного уважения. Ведь не к каждому приезжают такие гости, этого тоже добиться надо. Выходит, не пус­тячный он человек. Естественно, время от времени кто-то из местных сооружал папироску, и, присев на корточки в круг, присутствующие в этой почти ритуальной церемо­нии по очереди глубоко затягивались, задерживая долго дым в легких, с натугой и иногда кашлем выдыхая почти прозрачный, бездымный уже воздух. Барток по некоторым причинам с большим любопытством относился к этим процедурам, отметив про себя, что качество наркотика было самым разным, в том числе и самым пустячным, но иногда попадалось и то, что нужно. Во всяком случае, близко к той черной ургутке, что принесла ему и неволю и деньги. И однажды, на четвертый день своего пребыва­ния в госте­приимном туркменском городке, ближе к ве­черу он завел разговор на эту волнующую его тему со своим радушным хозяином. Как бы невзначай, обсуждая качество анаши, он спросил, нельзя ли достать в этих краях что-нибудь приличное, чтобы переправить кое-куда гостинец. При слове "кое-куда" Валера сделал еле уловимую паузу и многозначительно посмотрел на сразу посерьезневшего хозяина. Ахат сидел некоторое время молча, как обычно ссутулившись и смотря куда-то вниз, то ли себе под ноги, то ли никуда не глядя, а сос­редоточившись весь на чем-то своем, на какой-то запол­онившей его всего мысли.
   -- Конечно, -- продолжил гость, -- если найдется что-нибудь приличное, можно взять побольше. Деньги на это у меня есть, а в остальном ты постарайся помочь. Ведь здесь наверняка всех знаешь, ну и тебе кое-что пере­падает.
   Ахат, подняв голову, так укоризненно посмотрел на своего друга, что тот осекся, и так чувствуя себя нелов­ко, упомянув о деньгах и его интересе в этом деле.
   -- Ты что говоришь, брат? Кто здесь мне продавать эту дрянь станет, позориться на весь город, как потом в глаза мне смотреть будет? Да и у кого тут такие запасы могут быть, я не знаю. Скажи, сколько нужно?
   -- Ну, чем больше, тем лучше,-- неуверенно ответил Барток, почувствовав себя в этот момент низким торга­шом перед благородным джигитом, но решив все же довести на­чатый разговор до конца.-- Пусть килограммов пять, де­сять, двадцать, если хорошая, можно и больше. Рисковать, так знать, за что. Грев этот на север пойдет, а деньги общаковые заплатят, так что не волнуйся, на мне это не отразится. Впрочем, если трудности есть, то ведь и меня никто не обязывал, можно замять тему.
   Собеседник его только качал головой:
   -- Пять, десять... Где столько возьмешь? Ну, держат ребята для себя в огородах по несколько кустов. Где в городе больше посеешь? Ну, можно собрать понемногу у каждого. Так и это не выход из положения. Опять же, потом разговоры пойдут. Нехорошо это, некрасиво. Может, и не скажут в лицо, а подсмеиваться будут: мол, вон у того еще не брал, иди попроси, может, не откажет. Как я в таком положении буду здесь жить? Сам понимаешь...
   -- Вот, черт бы побрал эту страну! -- в сердцах вы­ругался Барток.-- Весь мир на этом крутится -- покупа­ют, продают, бабки делают. И никто этих денег не сты­дится, а тут -- за падло считают. Вроде порядочный человек, да­же если он вор и убийца, выше денег стоит. Как будто не ради денег он ворует и убивает! Так чем это-то хуже? В одном месте люди ищут, в другом месте есть это. Ну, возьми, отвези, сделай доброе дело. Так нет, за деньги нехорошо. А задарма какой смысл вообще с этим связы­ваться, рисковать? Нет, людей здесь не переделаешь. И у блатных коммунистическая мораль. Экспроприация экспроприаторов, и никаких шкурных интересов. А я в эту туфту верить должен, как будто первый день как на свет народился и не знаю, о чем последний черт грезит на нарах.
   Валера даже расстроился, что вот так открылся перед своим почти случайным молчаливым другом, хотя соби­рался следовать кузьмичевским советам -- помалкивать и все делать самому. И вот, пожалуйста, дал почти полную раскладку -- и про север, и про корысть. Да, видно, не впрок пошли уроки старика, хоть язык свой отрезай. А с другой стороны, без него он и самим собой уже не станет, и будет сидеть молча, как этот туркмен, и хлеб свой скуд­ный зарабатывать горбом и мозолями.
   -- Кстати,-- совсем уже другим тоном продолжил он, -- ты вообще где работаешь? А то я тебя, может, от дел оторвал?
   -- Зимой плотничал, а скоро в кишлак поеду к род­ственникам, дыни, арбузы сажать будем.
   -- А скоро тебе ехать? Может быть, подброшу тебя, а то мне пора уже возвращаться. Ты подумай, подвезу, мне ведь не трудно.
   -- Да, надо уже ехать,-- согласился Ахат, потом по­молчал и, глядя куда-то в сторону, продолжил:-- Дед у меня там есть. Так он бедану держит. Ну, кормит ее се­мечками, чтобы лучше пела. Я не знаю, может быть, у него что есть, хоть он и оставляет для себя немного пластилина, а кусты сжигает, но, может, кто из племян­ников что-нибудь спрятал.
   Так вот неожиданно и нашелся выход. Прямо гото­вый план созрел в одну минуту. Барток аж воспрял ду­хом, -- лучше ничего и не придумаешь.
   -- А что, у деда кусты хорошие? -- спросил он почти равнодушно.
   -- Бабай жизнь долгую прожил, так что, наверное, толк в этом знает. Кукнар он, правда, не сильно признает, а вот в плов иногда кусочек анаши бросить может. Ну, люди потом довольные, конечно, смеются, кушают, остановиться не могут.
   -- На том и порешим -- собирайся и поедем. А время терпит. Не сейчас, так до осени подождать можно. Так даже лучше будет. Далеко ехать-то?
   -- Часа два будет от города.
   Утром, плотно позавтракав, они уселись, как всегда, важно в машину (у Бартока тоже появилась здесь ка­кая-то солидность и осанка, приличествующая восточно­му мужчине) и тронулись, медленно отъезжая от высы­павших на улицу проводить гостя, улыбающихся и ма­шущих руками на прощание обитателей гостеприимного туркменского дома. Незаметно областной центр без каких-либо резких перемен перешел в пригородные кишлаки, за которыми потянулись уже освободившиеся от сне­га поля, обсаженные по периметру шелковицей, талами и тополями. В кишлаке их встретили не менее радушно, чем в Чарджоу. Ахату и его ташкентскому другу оказали исключительное гостеприимство. Впрочем, ташкентский гость ничего не понял из разговоров, потому что здесь уже по-русски никто между собой не говорил, но по лицам можно было догадаться, что им здесь очень рады. Бес­конечно приносились чай и сладости, дыни и другие угощения, а днем приготовили душистый плов, от кото­рого тело стало невесомым и тянуло все время есть и улыбаться. Ахат подмигивал ему и смеялся:
   -- Как, бабай разбирается в ботанике или нет?
   И его заразительный хохот подхватывали остальные мужчины, присутствующие на трапезе, в том числе и се­добородый, почти беззубый старичок, небольшого роста, в мохнатой белой папахе и чапане, с кинжалом в ножнах на поясе, который и приходился Ахату дедом. И теперь было понятно, в кого пошел этот головорез.
   Вечером друзья тепло попрощались, обсудив напосле­док некоторые детали их совместного предприятия, после чего Барток засунул пачку червонцев в банковской упа­ковке за отворот ватного халата не успевшего от неожи­данности отступить или уклониться джигита, сел в ма­шину и тронулся в обратный путь, рассчитывая к ночи перебраться через мутную Амударью. Встретиться они условились в ноябре в Чарджоу.
   В середине июня Барток поехал встречать освобож­дающегося, наконец, Кузьмича, предварительно не без труда сняв однокомнатную квартиру для него, уплатив деньги хозяевам за полгода вперед. Освободившийся уз­ник вел себя тихо и как-то даже пришибленно, словно даже не осознавал того, что с ним происходит. В широких коричневых брюках от старомодного костюма, висевших на нем, и нескладно сидевшей клетчатой рубашке с короткими рукавами он вовсе не производил впечат­ления бывалого зэка и был похож на застенчивого сельского подростка, попавшего в первый раз в людный и бестолковый город. Медленно разжевывая шашлык, отхлебывая время от времени пиво у многолюдного самаркандского базара, где они сделали остановку, он начал, наконец, выходить из прострации, уже заинтересованно разглядывая снующих мимо него людей, особенно обращая внимание на женщин, среди которых было довольно много привлекательных и знающих себе цену. Они шли не суетясь и не делая лиш­них движений, как бы несли себя важно и с достоинст­вом, ловя на себе жадные взгляды мужчин, иногда оста­навливающихся, цокающих языком вслед качающимся бедрам красавицы.
   Восточный город, смешение наций, свежая зе­лень деревьев и яркие одежды людей, запах роз и шаш­лыка -- можно только догадываться, что испытывал этот пятидесятисемилетний человек, видевший много лет только заборы с колючей проволокой и людей в черных робах и военной форме, четко разделяя их на своих и врагов. Здесь же не было ни своих, ни врагов, а были чужие люди, живущие своей, непонятной пока для него свободной суетливой жизнью, и к этому еще предстояло привыкнуть, чтобы не выглядеть среди них странно, и затеряться в толпе, уже освоившись в ней, научиться выбирать себе жертвы и ставить капканы, потому что без этой охоты он не представлял своей жизни. А пока созерцание женщин вывело его из тупого оцепенения, в ко­торое он впал, выйдя из ворот столько лет державшей его неволи, к которой он, однако, привык и освоился, при­ятно сознавая свою власть и превосходство над большин­ством остальных узников.
   А дальше были поля, поля, кишлаки и города, расступающиеся перед ними де­ревья у обочины прямой и гладкой дороги, остающиеся где-то там за спиной жить своей жизнью, как остались там, в прошлом, изломанные судьбы, подавленные желания, и бессилие изменить что-либо, и отчаяние от этого бесси­лия. В Ташкент добрались ночью и, к удивлению Кузьмича, через считанные минуты подъехали к пятиэтажному до­му у дороги со стеклянной витриной магазина на первом этаже, и остановились у первого подъезда во дворе.
   -- Все, приехали,--сказал, облегченно вздохнув, Барток.-- Здесь пока будешь жить.
   Он вышел из машины. Кузьмич, настроившийся долго ехать через огромный город, посидел еще в машине с ми­нуту, как бы приходя в себя, и наконец поняв, что этот большой кирпичный дом и есть его новое пристанище, взял свои вещи и вышел в темноту, успокоившись от тишины и безлюдья.
   "Хорошо, что приехали ночью,-- подумал он.-- А то пялились бы сейчас старухи на лавочках, задавали бы друг другу вопросы: кто да к кому?" А так тишина и безлюдье, и он идет в свою свободную жизнь, в свой дом за этим уверенным в себе красивым молодым человеком, которому был в эту минуту благодарен за то, что так быстро и без хлопот произошел этот переход из неволи, и за то, что есть у него уже свой угол, своя нора. Потому что без этого человек себя чувствует бездомным и, нахо­дясь в вечном напряжении, ощущает тяжелый груз на этой воле, где никто никому, собственно, ничем не обязан.
   Поднявшись на пятый этаж, открыли дверь с потер­тым и порванным внизу дерматином и вошли в темную ду­хоту. Когда, наконец, загорелся свет, Кузьмич увидел комнату со стопкой ватных одеял, лежащих на деревян­ном облезлом полу, стареньким черно-белым телевизо­ром на ножках в углу и не менее старой радиолой, тоже на ножках, у окна, закрытого цветастыми занавесками. Почувствовав, как кожа становится влажной и липкой, Барток распахнул рамы, и наконец повеявший свежий ветерок придал этой комнате вполне жилой облик. На кухне была плита с металлическим чайником, шкаф с кое-какой посудой, стол и три табуретки -- тот необходи­мый минимум, который и позволит вполне сносно су­ществовать неизбалованному комфортом за свою долгую жизнь человеку, который, впрочем, сейчас вовсе не вы­глядел очень уж старым, несмотря на поседевшие корот­кие волосы и суточную щетину на щеках. Кожа его име­ла землистый оттенок, но не была дряблой, а морщинки у глаз и складки у рта даже придавали какую-то значи­тельность этому нескладно одетому человеку, стоящему посреди почти пустой комнаты прямо под горящей лам­почкой на облезлом шнуре. Шея его была жилистой, а суховатые руки с длинными чуткими пальцами, не огру­бевшими от работы, жили, казалось, своей самостоятельной жизнью, то гладя короткие волосы, то трогая кожу на щеках, то ползая по переносице, как бы проверяя -- все ли на месте и готово ли тело к долгожданным переменам. В квартире был совмещенный санузел с ванной и душем. И включив по очереди холодную, а потом горя­чую воду, Барток продемонстрировал попавшему теперь под его опеку Кузьмичу удобства и, расстелив на полу курпачи и бросив к стене подушку, направился к выходу, сказав на прощание, что появится днем, а пока им нужна обоим выспаться и прийти в себя.
  

XI

  
   Отныне Валера уже не принадлежал себе, день за днем занимаясь проблемами своего наставника и повсюду сопровождая его. Проблем, надо сказать, было множест­во -- ездили к каким-то людям получать долги, вскоре собрав довольно приличную сумму, значительно превыша­ющую выручку от двух поездок на Дальний Восток, за­тем подбирали одежду, начисто разойдясь при этом во вкусах. Пожилой картежник настоял на своем, оставив себе провинциальный, вызывающий снисходительные улыбки облик, прибавив к нему такие же провинциаль­ные манеры и нескладную речь с простодушным глупо­ватым выражением лица вместо подобающей важности и значительности, которые бывали у него там, в тесной каптерке. Опытный игрок уже репетировал свою роль, готовясь ловить на свое простодушие переоценивающих себя индюков. Ведь в игре это не последняя наживка -- как сможет допустить презирающий окружающих цинич­ный толстосум, что будет переигран деревенщиной, пусть даже тому и везет иногда, пусть даже чудовищно везет и именно на крупных ставках?
   Впрочем, до настоящей крупной игры было еще далеко -- в полыхающий от зноя Ташкент вполз мертвый сезон. По плавящемуся асфаль­ту по-прежнему сновало множество людей, но это были не те люди, с кем хотелось бы встретиться за столом с колодой карт. А те, нужные для игры, занимали сейчас дорогие номера в гостиницах и санаториях на Рижском взморье или курортах на благодатных берегах Черного моря. Может быть, это было кстати, потому что пока они, новички большого города с большими блатными традиция­ми и сформировавшимся теневым обществом, где каждый уже занимал свое положение, обживали полупустые рес­тораны, сходясь накоротке с разговорчивыми после щед­рых чаевых официантками и начинающими, еще не опыт­ными жрицами любви, в отсутствие профессионалок, от­правившихся вслед за своими богатыми клиентами, занявшими их места, или девицами, ищущими себе приклю­чений и желающими вести светский, по их понятию, об­раз жизни, прожигая в сигаретном дыму и брызгах шам­панского свои молодые жизни. Конечно, все липли к кра­савцу Бартоку, на что его старший спутник не обижался, доставая из своих карманов купюры и раздавая их на­право и налево с таким видом, будто занимался этим всю жизнь и даже не вполне осознавая ценность этих бума­жек. После закрытия ресторанов ехали, нагрузившись шампанским и коньяком, в приятном женском обществе, в пустую комнатушку на пятом этаже, шокируя ожидаю­щих попасть во дворец девиц бедностью и пустотой этого жилища.
   Барток обычно долго не задерживался, ос­тавляя Кузьмичу самую пьяную (к этому он специально прикладывал свою руку и старание) девчонку и забирая с собой всех остальных. О том, что там происходило даль­ше, можно было только догадываться, но, судя по всему, старик был еще на что-то годен, к тому же, в отличие от остальных, он почти не пил и мог не особенно волноваться в обществе опьяневшей до бесчувственности партнерши и делать с ней все, что было ему угодно. А вот что ему было угодно, Валеру не интересовало. "Пусть резвится после стольких лет заточения",-- думал он и от души подыгрывал и помогал ему в амурных делах, где скорее всего тот сам и не справился бы в одиночку.
   К удивле­нию жившего как в пьяном бреду Бартока, у Кузьми­ча вскоре появилась постоянная привязанность -- пух­ленькая, без особого обаяния и изысканности провинциа­лочка лет двадцати трех, живущая в общежитии и неиз­вестно как попавшая за их столик. Звали ее Зуля, и, насколько можно было припомнить, осталась она на пя­том этаже не потому, что была самой пьяной, а потому что прилипла к фонтанирующему деньгами старику еще в ресторане, не удостоив сидящего рядом молодого чело­века даже взглядом и вцепившись в кузьмичевскую да­рующую руку мертвой хваткой, занимая его внимание и не отпуская от себя ни на шаг. Вскоре она вовсе пересе­лилась в пустую квартиру с ободранной дверью и облез­лым полом, к несказанной радости Валеры, которому, по правде говоря, уже надоело напиваться почти каждый вечер в угоду похоти тщедушного игрока в любовь, за долгие годы изоляции превратившейся почти в манию, почти в страсть, уступающую по силе разве что страсти к игре в карты, но, за неимением настоящей карточной игры, захватившую бывшего узника и направившую все его силы на этот не частый для него вид охоты, к тому же имея под рукой ловкого и расторопного ловчего.
   Барток же переключился на дела практические: на­до было купить приличную квартиру, обставить ее хоро­шей мебелью, а главное, решить вопросы с пропиской. Он сходился с нужными людьми, возил их обедать в рес­тораны, обещал деньги за услуги и, несмотря на всю свою бурную деятельность, провозился с этими хлопота­ми до осени, наконец, переложив часть забот на, кажет­ся, забеременевшую Зулю, начавшую броско и богато одеваться, ярко краситься и уже покрикивать на своего худенького сожителя, который, впрочем, охотно ей подчинялся, даже не протестуя против диктата этой недале­кой, но энергичной молодой женщины. Вот и рассуждай теперь -- кто был из них охотник, а кто -- добыча. Ско­рее же всего это положение устраивало обе стороны. Бедной Зуле надо было хоть как-то защититься в этой жизни, и она постаралась не упустить свой единственный, может быть, шанс, а Кузьмич разве что в самых своих сокро­венных мечтах надеялся на возможность семейного оча­га, которого был лишен с самого своего беспризорного детства. А теперь еще и вероятность появления наследни­ка. Как тут от одной этой мысли не потерять голову, от одного только предчувствия этого невероятного чуда не сойти с ума? Как не затрепетать перед этой девкой, не относиться к ней как к королеве, явившейся к нему на закате его изломанной судьбы? Он даже еще и не привык к этому счастью и боялся сглазить, делая по возможности вид, что для него это не так уж и важно.
   К тому же еще летом он начал потихоньку играть, все более и более втяги­ваясь в эту родную для себя стихию ставок и противо­стояний характеров, ума и умения. Временами почти не­навидя своих соперников, временами их почти любя, он подбрасывал им приманки, расставлял видимые только ему ловушки, растравляя чужую гордыню и разжигая азарт, все ждал и ждал большой игры с сильными про­тивниками, как праздника, чтобы в этой большой схват­ке забыть себя, почувствовать страх и отчаяние и все-таки перетянуть удачу на свою сторону, издав про себя торжествующий крик дикого зверя, одолевшего смертельного врага, на публике же изобразив свое безразличие и презрение к небрежно смятым бумажкам, так много могущим изменить в этой жизни.
   В августе вернулся в город Мамикон со своей неизменной свитой. Он воцарил­ся на антресолях в ресторане интуриста, зорко оглядывая публику, здороваясь с подходившими для приветствия знакомыми, снисходительно слушая излишне эмоциональ­ные и восторженные речи, как слушал бы могуществен­ный герцог своих вассальных разбойников-баронов, для острастки иногда покрикивая на кого-либо, с удовольст­вием наблюдая растерянность и страх неудачно попав­шего под горячую руку только еще несколько минут на­зад ходившего с распущенным хвостом павлина, излучав­шего царственную важность, а теперь увидевшего нож мясника. Кузьмич с Бартоком сидели за столиком в сто­ронке в компании своих новых приятелей и слушали рас­сказы об этом неизвестно как возвысившемся человеке, с неподдельным интересом наблюдая за ним и думая каж­дый о чем-то своем.
   Кузьмич уже знал, что Мамикон не только играет прилично сам, но еще и организует время от времени большие катки, приглашая на них знающих толк в игре людей из разных городов, гарантируя им без­опасность и справедливый расчет. Ставки тогда делались нешуточные, и по городу долго ходили слухи, похожие на легенды, о каких-то колоссальных суммах денег, вы­игранных или проигранных в считанные мгновения, о взлетах и падениях больших людей и неординарных иг­роков. Все более и более охотно съезжались ищущие ост­рых ощущений профессионалы со всего Союза под крыло могущественного и гостеприимного Мамикона, попутно завлекая не в меру раззадорившихся толстосумов, но ре­шая в конечном счете судьбу игры между собой в откры­той и безжалостной борьбе. Вот к чему стремился старый игрок -- сразиться с равными себе, почувствовать истинную свою силу, и теперь, поглядывая на этого коренасто­го плотного человека, сидящего в окружении огромных молодцев, готовых по одному взгляду, по одному жесту своего хозяина разорвать любого на куски, не задумы­ваясь, кто здесь прав, кто виноват, он готовился к встрече с ним за столом так, как если бы готовился к дуэли, ста­раясь понять, в чем его сила и в чем его тайна, которая была, он не сомневался в этом, и благодаря которой он так высоко поднялся. Получить преимущество за счет страха и безжалостности стоящей за спиной системы, ор­ганизации -- это не новость. Этого в каждой зоне хватает. Правда, там зона, замкнутое пространство, из которого никуда не денешься, не убежишь, а здесь воля -- нажал на курок, и одна шестая часть суши в твоем распоряже­нии. Но это ладно, говорят, он сколотил свой клан на западный манер, с иерархией и дисциплиной. Вон с коммерсантов долю берет, как у них в кино и книжках изображено, рэкет теперь это называется. Причем, по слухам, в начале повод какой-нибудь для этого искал или подстраивал, а теперь плюнул на этикет и душит многих в открытую -- должен нести, потому что иначе сам ноги не унесешь. И побежали торгаши к нему сами с деньга­ми дружбу искать, надеясь при случае на защиту и по­мощь. Но это его, Кузьмича, не касается, это их личные проблемы. А вот страсть его к игре -- это ближе. Тут как он выигрывать ухитряется? Ведь, судя по именам, за сто­лом против него не мальчики сидят -- игроки, которых пальцами и дешевыми трюками не переиграешь, только мозгами, характером и духом. Неужели так силен сам в игре? По виду не скажешь, но поживем -- увидим.
   Барток же, только начавший привыкать после нище­ты к своей значительности и почувствовавший себя воль­ным охотником, правда, временно привязанным к этому старому каторжнику, потому что за добро платить доб­ром нужно,-- и, конечно, хату он ему сделает и жизнь постарается наладить,-- вовсе не собирался сейчас стал­киваться с этими акулами, которые все равно ему не по зубам. Да и насмотрелся он на эту публику почти за два года, поняв, что лучше держаться от них в сторонке и под красные бешеные глаза никому не попадаться. Пусть они друг другу глотки перегрызают. Он-то при чем здесь? А старика так и тянет в омут словно магнитом, но это опять же его личное дело, он -- фигура, ему, наверное, можно и в омут нырнуть и сухим оттуда выйти. Однако ж Валера за ним делать этого не обязан и хорошо бы посте­пенно установить дистанцию и не таскаться, как на привя­зи. Ведь и в зоне он у него не мальчиком на побегушках ходил, а в любимчиках, так и здесь нечего ему дороги забегать. У каждого своя жизнь, свои интересы, свои на­клонности. И ему, Бартоку, нечего в чужие дела лезть, если, конечно, не хочет там шею сломать. Вот такие раз­ные мысли одолевали сидящих за одним столиком, этих не похожих ни по возрасту, ни по жизненному опыту, ни по наклонностям людей.
   Действительно, Барток с этого времени несколько отдалился от Кузьмича и наблюдал за его действиями как бы со стороны, избегая его общества по вечерам под раз­ными предлогами. А тому было уже не до Валеры. Мысли его были далеко, и он весь собрался внутри, как пружина, для схватки, не расставаясь ни на минуту с колодой, ма­нипулируя ею и вспоминая многих игроков, которых встречал на своем непростом жизненном пути, их уроки и то, до чего дошел сам, выстрадав свое умение и свой немалый опыт.
   Так или иначе, а к тому времени, когда нужно было уже рассчитываться за квартиру и въезжать в нее, Барток с ужасом узнал от Зули, что Кузьмич проиграл почти все свои деньги. Расставаться же со своими деньгами ему вовсе не хотелось. Он уже к ним привык и рассчиты­вал на них в своих планах. К тому же в ноябре его ждал в Чарджоу Ахат, и с ним тоже нужно было расплатить­ся. Надо сказать, что про свой визит в Туркмению он не обмолвился ни с кем ни словом и хранил свои планы в глубочайшей тайне от всех, не собираясь посвящать в них никого и далее. Побледневший и злой, он поднимался на пятый этаж, решив все же не уклоняться в трудную ми­нуту от встречи и при необходимости пожертвовать частью денег ради сохранения своего лица. Проигравший, к удивлению вошедшего Бартока, валялся на ватных одеялах, покуривая сигаретку и благодушно что-то напе­вая. Увидев растерянность своего молодого друга, он рас­смеялся и, не вставая с одеял, крикнул:
   -- Что у тебя за траурная морда такая? В карты проиграл, что ли?
   -- Да я-то нет. А вот ты, говорят, хорошо продулся. Го­ворят, полтинничек засадил, если не врут. А за меня не волнуйся -- ты знаешь, я не играю.
   -- Правильно делаешь, потому что для тебя это бу­дет конец. А для меня -- только начало. Славная была катка. Давненько я такой не видал. И знаешь, этот ма­эстро из Одессы -- просто гений. Моцарт и только. Я ведь последнее время с лохами состязался, а так можно до их уровня скатиться, уж очень себя умным ощущаешь, все­сильным и всевидящим. А тут дело другое,-- я словно на празднике побывал. И знаешь, Мамикон с ним, по-моему, в доле. Это он меня под него подставил, когда я думал, что уже загнал этого обжору. Но ничего, вечером еще сразимся.
   Это сообщение и вовсе повергло Валеру в уныние. Он собирался выручать старика и решить этим его жилищ­ный вопрос, а тут квартира вроде бы совсем не принима­лась в расчет. Словно она ему была нужна больше, и он для себя хлопотал и бегал по инстанциям и по каби­нетам, чтобы они все сгорели к чертовой матери. А здесь на первом плане стоял сегодняшний вечер, праздник, где старый вполне может прокатать еще столько же, и тут уж ничем его не выручишь, потому что такие масштабы ему еще не по зубам. Опять он почувствовал себя каким-то ущербным, плебейски неполноценным и опять зло вы­ругался про себя: "Вот, то перед благородным туркменом я торгашом низким выглядел -- так он смотрел на меня, словно индейский вождь на кусок дерьма. Чтоб они уда­вились все! Словно мне одному эти деньги нужны. Теперь этот бездомный морду такую корчит, князя из себя изо­бражает, гусара. Хиляк недоношенный! А я-то, собствен­но, чего добиваюсь? Пусть живут как знают, сами за себя думают, а мне пора умывать руки!" Вслух же сказал:
   -- Тебе надо чего, Кузьмич? Я за этим пришел. Если надо, скажи, у меня есть немного деньжат. Если нет, то я пошел, мне не до праздников. У меня за свою хату го­лова болит. Чтоб она провалилась!
   -- Надо будет, скажу. А пока попробую сам выкру­титься. А тебе, сынок, спасибо за жест. Я это запомню.
   На том и разошлись. Через две недели старый паук отыграл почти все проигранное накануне. А поспешивший к нему с поздравлениями искренне обрадованный Барток на этот раз увидел осунувшееся, землистого цвета лицо с синяками под глазами и измочаленное, безвольно ле­жащее на курпачах тело. Было впечатление, что он поч­ти ничего не слышал и то впадал в дремоту, то откры­вал мутные глаза, уставившись ими куда-то в стену и никого не замечая. Квартиру смотреть он не поехал ни в этот день, ни на следующий, передоверив все дела сво­ему молодому другу и Зуле. Через неделю состоялся пе­реезд в три комнаты с лоджией на первом этаже четы­рехэтажного кирпичного дома в зеленом жилом массиве, а потом -- мебель, ковры, телевизор. И на этом Барток ре­шил: "Все, сыт по горло. Больше я этим не занимаюсь. Пусть дальше Зуля хлопочет или еще кто-нибудь, а я свое дело сделал до конца. Будем считать, что мы с ним в расчете, он помог мне освоиться там, ввел в их мир, а я ему здесь, на воле. А теперь нужно подумать и о себе. Ведь скоро ноябрь".
   Однокомнатную обшарпанную квартиру на пятом эта­же он оставил за собой, уплатив хозяевам еще за год вперед, и она в его планах должна будет сыграть скром­ную роль перевалочного пункта. А пока, разместив в ней несколько купленных двадцатилитровых канистр, он убивал время, проводя вечера в обществе своей новой знакомой -- крашеной блондинки Светы, преподававшей три раза в неделю музыку, а в остальное время вечно что-то по­купавшей и продававшей, все и обо всех знавшей и до­статочно от природы болтливой, чтобы утаить это море информации в себе. В "Узбечку", так называли в народе гостиничный комплекс интуриста "Узбекистан", он теперь старался не ходить, предпочитая тишину и покой частных подпольных шашлычных в узких лабиринтах старого го­рода. Разговор со Светой было поддерживать легко, пото­му что она сама умолкала крайне редко, и достаточно было лишь иногда кивать головой или отвечать что-то од­носложно, например, вроде -- конечно, да, нет, обязатель­но и т. д. Сосредоточившись на своей предстоящей поезд­ке, Барток не воспринимал сейчас всерьез эту живую и привлекательную двадцатисемилетнюю молодую женщи­ну, ничего ей не говоря особо ласкового даже в минуты близости. Но создалось такое впечатление, что ей этого и не надо было. Она умудрялась говорить и за себя и за него, то ли задавая вопросы, то ли отвечая на них, чем забавляла и заставляла улыбаться издергавшегося за по­следние месяцы тайного продавца наркотиков.
   Несмотря на легкое отношение в народе к анаше,-- а что, ломок она не дает, как опиум, да и жизнь так не сокращает,-- это был все же наркотик, и Барток уже чув­ствовал психологическую потребность в нем, пусть иногда, но это иногда становилось со временем все чаще и чаще, и теперь он почти каждый вечер раскуривал со своей ис­кушенной в удовольствиях приятельницей папироску, ле­жа в ее постели и забываясь потом под приятную мело­дичную тихую музыку на несколько часов, отключаясь начисто от забот, от предстоящей рискованной поездки в Чарджоу, ведь везти столько зелья -- риск и немалый, а затем еще более рискованной поездки к Черному в На­ходку через весь Союз, через полмира, одному, со своим страшным преступным грузом, через сибирские морозы и уже заснеженные поля и леса, в мирно раскачивающемся вагоне под стук колес, и крови в висках, и колотящего­ся сердца от каждого дерганья ручки двери в купе, со своим леденящим душу страхом, который уже не раз по­селялся в нем, отравляя существование с тех пор, как он связался с этим вонючим, дурманящим товаром, то по ночам копаясь в заброшенной могиле давно похоронен­ной Елены Степановны, беспокоя ее трухлявые останки под табличкой на кресте и чувствуя муторный запах их разложения, то проделывая этот чудовищно далекий путь к красномордому мужику за вожделенными бу­мажками, ради которых и приходилось столько терпеть. И вот по вечерам, лежа в постели с обнаженной привле­кательной женщиной, он не мог полностью сосредото­читься на ней, не мог потерять голову, даже гладя ее бе­лое тело и понимая умом, как она хороша. И был благо­дарен ей за то, что она отвлекала его своими ласками и бесконечными разговорами от предчувствия грядущего ноября, неотвратимо, день за днем приближающегося и вползающего холодной змеей в его жизнь.
   Говорят, что этот леденящий страх наказания чувст­вуют все преступники и, стараясь убежать от него и за­быться, как за спасительную соломинку, хватаются то за бутылку, то за папироску с гашишем, то за иглу, и, убегая из одного плена, бросаются в объятия другого, еще более страшного, запутываясь в невидимой паутине все больше и больше и попадая в конце концов в бессрочное рабство привычки, заполнившей собой почти всю жизнь и подчинившей себе все другие интересы. Конечно, под­ставивший свою вену преступник через минуту забудет­ся, отупеет и не будет чувствовать на время ни физичес­ких, ни душевных страданий, но лишь на время, а потом муки совести и грядущей расплаты за содеянное сменятся ломкой и гнетущей потребностью в новой дозе и страхом этой приближающейся физической и душевной тяжести, делающей жизнь почти невыносимой и заставляющей ид­ти на все ради вожделенного буроватого раствора в шпри­це, приближающегося к синюшным исколотым венам про­тянутой, будто за милостыней, руки. Воистину, из одного омута в другой гонит преступного человека ужас, не от­пускающий ни днем, ни ночью, ни на секунду, ни на мгновение. И воистину, если бы каждый знал, как тяже­ла ноша в этой кажущейся легкой жизни фартового на­рода, то многие бы тысячу раз задумались, прежде чем переступить ту черту, за которой начинается грех, наси­лие и ненависть. Вот потому так не дорожат человечес­кой жизнью в преступном мире, ни чужой, ни своей, хоть и цепляются за свою до последнего, словно предчувствуя там, за порогом смерти, продолжение душевных страданий, перед которыми страдания физические блекнут и могут не приниматься в расчет.
   Может быть, потому и тянутся, несмотря ни на что, к этой, пусть временной, но пере­дышке, к этому, пусть на несколько часов, но забытью измученные люди с изломанными судьбами, готовые за мгновения покоя платить потом страшную цену пожиз­ненного рабства и нести на шее это ярмо-удавку, сжи­мающую горло, как только иссякнет наркотик в крови, и заставляющую лихорадочно метаться и искать новую пор­цию и деньги, так быстро иссякающие, словно пропуска­ли их не в тоненькую иглу, а в бездонную прорву. И ес­ли проследить путь ворованных вещей, особенно из зо­лота, то окажется, наверное, что почти все оседает у опиумных барыг, богатеющих на чужих страданиях и все гонящих и гонящих несчастных душегубов и воров на новые преступления ради денег, на которые можно будет купить несколько часов покоя. Да кто же выдержит долго такую гонку, где каждый день кажется вечностью, а год иссушивает и старит тело и душу, как десять лет каторж­ных работ, даже если человек и не держит в руках ничего тяжелее кошелька, ложки и шприца. Конечно, стоит ли дорожить такой жизнью и так бояться заточения, где ес­ли и будет хуже, то уж верно ненамного, потому что и на свободе наркоман в вечном плену. Потому, наверное, блатной этот народ и дерзок, что, как последнему проле­тарию, кроме цепей своих терять ему нечего. Ну, а тех, кто втянулся из глупости, из любопытства, и вовсе понять трудно. Считай, что наложили руки на свое будущее про­сто так, задарма, без причины, не за понюшку табаку. Ну что ж, сойти с ума можно, но добровольно это сде­лать...
   Конечно, водка да гашиш так быстро человека не скрутят, но ведь и эффекта такого, как опиум, не дадут. От спиртного одно буйство да разгул страстей, да тошно­та до рвоты, а горе от этого еще горше и радость веселее, разве что может быть легче -- все наружу выпирает. Ну, а действие гашиша слишком краткосрочное, да и прику­риваются к нему быстро, хотя отуплять он, конечно, оту­пляет, и реакция от него медленнее и беспокоящие пробле­мы не так беспокоят, так что вроде бы и решать их не надо. Зато потом, когда скопятся они да навалятся все разом на кайфующего человека, тут уж придется куда трудней, чем если бы не оттягивал время, погружаясь в туман и переставая как следует владеть своим телом и головой.
   Ну и Барток именно оттягивал время в об­ществе разговорчивой крашеной блондинки Светы. "Да и что такого, собственно, мне предстоит? -- думал он. -- Хотя, конечно, если поймают, то, учитывая рецидив, спрячут опять за проволоку, и посидеть там придется подольше, чем в первый раз. А кому же такое может понравиться? Тут, хочешь не хочешь, волнение и беспокойство вылезут, потому что риск. А заново эти годы молодые уже не про­живешь, так и останутся в зэковской робе, да гнусные морды вокруг. Ни тебе там Светы, ни Тани, ни шашлыка, ни ресторанов, ни машины. Перспективка не из приятных. С другой же стороны, не рисковать тоже глупо, потому что все уже налажено, и люди ждут и в Чарджоу, и в Находке. А деньги ой как быстро тают. Думал, состоя­ние у меня, а вот через год от него пшик остался, только чтобы с Ахатом расплатиться. Да и риск вроде бы неве­лик, тем более, что сейчас машина под задницей и квар­тира пустая на пятом этаже -- это тоже не заброшенная могила на старом кладбище. А дальше при деньгах можно будет и расслабиться и отдохнуть".
   Таню, кстати, он вспомнил не случайно. Она часто подкарауливала у материнского дома, приветливо улыбалась, и в глазах ее светилось неподдельное восхи­щение своим тайным любовником. Если бы не эта романтическая сторона ее жизни с редкими свиданиями и ноющими предчувствиями этих свиданий, жизнь ее, ве­роятно, текла бы уныло, скучно и однообразно. И она ни за что не согласилась бы отказаться от этого своего дав­него увлечения, тем более, что сейчас Барток выглядел в ее глазах чуть не сказочным принцем, превратившись из обычного в общем-то парня в щеголеватого, уверенного в себе, загадочного, улыбающегося красавца с повадками, полными достоинства и значительности, словно приоб­щился он там, в заключении, к какой-то страшной тайне, дающей теперь ему возможность возвыситься над окру­жающей скудной, считающей копейки жизнью. И теперь при редких встречах, когда он, чуть улыбаясь, смотрел через стекло своей машины ей в глаза, она трепетала, как голубка, и чувствовала, что, наверное, это и есть счастье, дарованное ей, несмотря на это проклятое предательское замужество, на эту измену, которую, конечно, не иску­пить никогда. Кстати, она считала изменой не эти свои короткие и редкие свидания, а ту свою роковую ошибку, принесшую столько переживаний ей и, как она считала, ему. Ну что ж, наверное, каждая женщина имеет право на подобные заблуждения, потому что они иногда явля­ются единственным объяснением не совсем сложившейся жизни.
   Конечно, Бартоку было приятно сознавать свою почти беспредельную власть над этой милой, чуть потяже­левшей молодой женщиной, которая, казалось, только и ждала, когда он ее поманит, чтобы с головой броситься за ним в любую безумную авантюру, не сомневаясь, по­ставить на карту всю свою налаженную семейную жизнь, лишь бы замолить перед ним свой несуществующий грех. Ему не составляло большого труда подыгрывать ей, тем более, что для этого, собственно, ничего не надо было де­лать. Только помолчать иногда загадочно да улыбнуться иронично. А что это за труд, что за плата за собачью пре­данность и покорность? Ради бога, сколько угодно! Толь­ко, конечно, не слишком часто, потому что в его жизни еще много дел и интересов. К тому же любопытство ве­дет его к новым знакомствам и новым открывающимся для него сторонам жизни, и оставаться надолго в пусть приятном, но прошлом, вовсе не хотелось. Иногда -- пожалуйста, за это даже большое спасибо. Но часто -- это уже излишество. Пусть старики живут памятью и приук­рашенными воспоминаниями, а для него, набирающего силу молодого человека, еще отворятся все двери, и нет сомнения -- он туда обязательно войдет.
  

XII

  
   Однако наступил ноябрь... Кузьмич в большую игру больше пока не лез, зато взял моду собирать почти каж­дый вечер полный дом гостей, среди которых, конечно, было много молодых привлекательных женщин, слетаю­щихся, словно ночные бабочки на огонек, к большому сто­лу, музыке и ни к чему не обязывающим развлечениям и разговорам. Зуле, впервые чувствующей себя хозяйкой дома, эта светская жизнь нравилась невероятно. Она, наверное, в своих даже самых радужных девичьих снах не представляла себя хозяйкой салона, делающей приемы и приглашающей приятных ей гостей и умирающих от зависти подруг, осуждающих ее за сожительство со стари­ком и проклинающих ее удачу.
   Старый же каторжник, ошалело улыбаясь, хватал якобы в шутку за интересные места молодых, хорошо одетых красавиц, о которых мог только грезить, столько лет лишенный всякого женского общества и нашедший теперь в этом развлечение и край­нее удовольствие, тем более, что они не только не обижа­лись на его похотливые облапывания, но видели в этом даже свою безобидную плату за прием, напитки и угоще­ния богатому и в их глазах смешному своей простова­тостью и провинциальностью хозяину. Ну пусть залезет под юбку, пусть схватит за упругую молодую грудь, пусть раздевает своими алчущими глазами, что ему еще оста­ется, а их не убудет, тем более что это все можно пред­ставить весело, повизжать и подурачиться. А от этого старика, глядишь, и польза какая будет. Может быть, в богатое общество выведет, в нужный круг. Он хоть и выглядит несолидно, но они-то не дуры -- чувствуют его власть и могущество, видят, как почтительно относятся к нему самоуверенные завсегдатаи "Узбечки". Так и они под его крылышком себя там хозяйками чувствуют, по­крикивают на официанток, заказывают музыку, победно глядя по сторонам и многозначительными взглядами встречаясь с преуспевающими мужчинами, иногда весьма привлекательной наружности. Так что пусть старый их изредка и погладит, лишь бы платил за все, обеспечивая им праздник и давая шанс заводить знакомства и уст­раивать уже по своему усмотрению свою жизнь.
   Барток же, пару раз в неделю навещавший своего по­кровителя и одновременно подопечного, делал вид, что вовсе не интересуется молодыми красотками, заинтере­сованно поглядывающими на него, сидел недолго рядом с Кузь­мичом, мягко подшучивая над ним и хозяйкой дома, и, выбрав удобный момент, незаметно исчезал, выдерживая определенную дистанцию, справедливо не желая казаться в глазах окружающих кузьмичовским холуем и претендуя на самостоятельность и собственное мнение. Что у него, кстати, неплохо получалось. И обозначившись в госте­приимном доме на праздники, он засобирался в дорогу, хотя и всех-то дел вроде бы было -- сесть в машину, за­грузить в нее пустые канистры и поехать в не такой уж и далекий путь.
   Стояла солнечная, теплая для ноября погода, и ма­шина, шурша шинами, неслась по ровной дороге, оставляя за собой полуобнаженные, но еще нарядные в солнечном свете осенние деревья на обочинах и чернеющие уже хлопковые поля, с редкими фигурками людей, собираю­щих последние раскрывшиеся коробочки и опавшее на землю после машинного сбора грязное волокно. Эта нескончаемость полей, разлинованных ровными длинными грядками, наводила на мысли о колоссальном труде, вло­женном в эту землю, и о миллионах людей, объединенных общей идеей или чьей-то волей, посвятивших свою жизнь этим длинным, нескончаемым грядкам и живущих общей однообразной жизнью, находя в ней непонятную для Бартока, сознательно избегающего коллективного труда вообще, радость и наполненность -- изнывая вместе с растениями под беспощадным белым азиатским солнцем и давая им в зной влагу, представляя, что корни впиты­вают воду с такой же жадностью, как и изможденные зноем люди.
   Потом кишлаки стали появляться реже и ре­же, поля закончились, и машина понеслась через осен­нюю пустыню с высохшими шарами перекати-поля, еще не оторванными степным ветром от корней, и побуревши­ми от ночных заморозков кустами верблюжьей колючки и редкими кустарниками саксаула. В небе парили какие-то птицы, глядя сверху на еще одно стремительно несущее­ся странное железное чудовище, к которым, впрочем, пернатые уже успели привыкнуть и смириться с вторжением какого-то другого, непонятного, почти инопланетного мира, вернее, вестника из этого мира, и теперь силились понять, не­сет ли он с собой опасность или исчезнет так же бесслед­но и бессмысленно, как и появился. Солнце, скатываясь вниз с неба, побагровело и зависло над горизонтом, слов­но раздумывая напоследок о несправедливой неумолимос­ти этого кем-то заведенного раз и навсегда цикла прихо­да в божий мир и ухода из него. И не так, видно, легко было покидать ему эту сцену, если налилось оно кровью, замазав на прощанье ею все вокруг себя, и редкие обла­ка, отражая отблески этого кроваво-огненного буйства, бы­ли похожи на тлеющие угольки, сверху уже подернутые серым пеплом, в который рано или поздно превращается все горящее: и чувства, и мысли, и сама жизнь. У Бартока было ощущение, что он чего-то не успевает, и ему хотелось непременно догнать этот красный шар, успеть за ним, пока зацепившимся за дымку горизонта, но он с каким-то щемящим чувством понимал, что даже на ог­ромной скорости, рассекая свистящий воздух, ему не до­гнать это ленивое светило, потому что мелок и немощен он перед ним, как и все, кто трепыхается на этой удиви­тельной планете, мнившие тем не менее, что это все соз­дано ради них -- и эти перекати-поле, и эта дорога через пустыню, и сама пустыня с застывшими на ней волнами песка. "Как в океане,-- думал про себя путешествен­ник.-- Только не шумят они и не плещутся, будто замер­ли во время гигантского шторма, завороженные каким-то чародеем. Но ничего, увижу еще и этих рычащих и пеня­щихся от бешенства морских странников, если, конечно, смуглый туркмен сделал свое дело и сидит сейчас в гли­нобитном доме, с нетерпением ожидая стука в дверь и прислушиваясь к шуму проезжающих мимо автомобилей -- не затормозят ли у его ворот?"
   Амударью он переезжал уже ночью, ничего не раз­личая за темными провалами моста, а еще через некото­рое время машина въехала в затихающий город и, сбавив скорость, чтобы не заблудиться, попетляв по улицам, ти­хо остановилась перед нужным домом.
   Заспанный Ахат радостно обнял долгожданного гостя, коснувшись по-восточному обычаю щекой его щеки и по­хлопывая руками по спине.
   -- Как я рад твоему приезду, как рад,-- тихо говорил он, увлекая Бартока из полутемного двора в дом.-- Как здоровье твое? Как дома? Все ли хорошо? Сейчас чайку попьем. Наверное, устал с дороги? Ташкент ведь ой как далеко! -- улыбался он.-- Но ничего, отдохнешь, брат, выспишься. Считай, ты у себя дома.
   Барток молча стоял посередине застекленной веранды и наблюдал за радушным хозяином. "Нет, чувства вины в нем не видно. Глаз не прячет,-- отметил он удовлетво­ренно про себя.-- Но первым разговора не начинает и может еще часа два мне голову морочить своим восточным этикетом. Пока он мне все вежливые слова скажет, уже рассветать начнет. Нет уж, какой смысл играть в его ин­дейские игры -- кто больше паузу выдержит, у кого боль­ше терпения и кто, в конце концов, первый шаг сделает? Будто этот сутулый парень не в земле ковыряется, а в ханском дворце интриги всю жизнь плетет. В крови это у них, что ли?"
   И придя к такому выводу, он прервал учтивого хо­зяина на очередном витке витиеватых славословий:
   -- За все это спасибо, Ахат! Но ты лучше мне сразу скажи, как наш уговор? А чай и отдых подождут.
   Ахат сразу переменился в лице, посерьезнел и, по­молчав немного, словно собираясь с мыслями и уставив­шись теперь своими красноватыми глазами прямо на приезжего, с некоторой обидой в голосе ответил:
   -- А ты что, брат, сомневаешься? Я ведь тебе пообе­щал, слово дал, так неужели, думаешь, тебя обманывать стану?
   -- Ну вот и хорошо,-- облегченно вздохнул ташкент­ский гость.-- Где ты эту отраву держишь?
   -- Там, в кишлаке. Вернее, около поля, в землянке. Мои племянники пробивают кусты, ну и охраняют заодно уже больше месяца. Проклинают уже, наверное, меня, что держу их как в заточении. А тебя все нет и нет. Ду­мал уже, не случилось что с тобой? Но, слава Аллаху, ты жив-здоров, пусть он хранит тебя от всяких бед.
   -- Много там?
   -- А вот завтра поедем, увидишь сам. Я на кило­граммы не мерял, но мешков пять-шесть, наверное, бу­дет. Считай, килограммов по четыре-пять в каждом. Сло­вом, отдохни, поспи, поешь пока. Я сейчас женщин раз­бужу.
   -- А вот этого не надо,-- остановил его посерьезнев­ший Барток.-- Поспать, поесть еще успеем в следующий раз. А здесь сейчас какой мне смысл светиться? Так что поедем прямо сейчас. Ты одевайся и тронемся к твоим племянникам. А то им там тоже сидеть несладко -- мало ли кто нагрянет? В землянке ведь не дыни-арбузы.Не каждый поверит, что для беданы стараются, для ее песенок.
   Хозяин кивнул головой, пошел в комнату, и через минут пять они вышли из ворот, зябко ежась под под­нявшимся холодным, пронизывающим осенним ветром. Машина медленно ехала мимо тусклых фонарей по мирно спящему городу, потом она вырвалась из петляющих уло­чек и, набирая скорость, понеслась по узкой заасфальти­рованной дороге, разрезая фарами темноту, оставляя по­зади ночные силуэты кустарников и деревьев, гнущихся и трепещущих под порывами надвигающейся непогоды.
   Закутавшись в чапан, Ахат выполнял роль проводника, довольно внятно показывая маршрут. Миновав кишлак, в котором Барток гостил в прошлый раз, они свернули на проселок и на малой скорости поехали вдоль пустых чернеющих полей, вскоре уткнувшись в подобие навеса или беседки, и остановились, не выключая фар, под зали­вистый лай неизвестно откуда взявшейся соба­ки. Ахат вышел из машины, и огромный лохматый, с об­резанными ушами пастуший волкодав, прекратив лаять, дружелюбно завилял обрубком хвоста, признав хозяина, и сейчас, поскуливая и ласкаясь, пытался загладить вину за столь нерадушный прием.
   Сбоку беседки, вдоль чер­неющего поля была насыпь, оставшаяся то ли при рытье невидимого отсюда снизу дренажного канала, то ли при планировании поля,-- бульдозеры сгребли на его край из­лишки почвы, сейчас, в темноте определить это было трудно, но только в этом бугре приоткрылась маленькая дверь и из нее вышел подросток с ружьем. Он щурился в свете фар, как-то неуверенно переминаясь с ноги на ногу, и, казалось, не мог спросонок понять, что здесь происходит. Наконец, увидев своего родственника, он облегченно вздохнул и опустил ружье прикладом на землю, слушая Ахата и что-то отвечая ему по-туркменски. Парня звали Мурад, ночевал он здесь один, потому что братишку вы­звала в кишлак мать, крайне недовольная долгим отсут­ствием сыновей и их преступным занятием, которое, ко­нечно, уж не было для нее тайной, но не решавшаяся открыто перечить брату своего мужа.
   Между тем с затянутого ту­чами беззвездного неба закапали довольно крупные кап­ли дождя, все чаще и чаще ударяясь о землю, лица, бара­баня по машине и навесу, гонимые порывами совсем уже разъярившегося пронзительно-холодного ветра. Барток заулыбался, вспоминая свой первый визит к Галине Алексеевне и счастливую примету Черного. "Воистину, может быть, и вправду к удаче эта непогода? Только бы подоль­ше все это продолжалось,-- думал он.-- Тогда по пути никто не остановит -- ведь и в милиции люди рабо­тают, и им тоже мало радости мокнуть на обочине". С такими вот оптимистическими мыслями он, нагнувшись, вошел в низкую дверь вслед за своими компаньонами и чуть не отпрянул назад от резкого конопляного запаха, к которому стал, однако, привыкать, пока Мурад зажигал керосиновую лампу, при свете которой оказалось, что они находятся в узком и довольно длинном помещении с низким фанерным потолком и глиняным полом. С одно­го бока во всю ширину комнаты была устроена из досок лежанка, застеленная овчинами и старыми одеялами, а все остальное место занимал всякий хлам -- пустые сломан­ные деревянные ящики, металлические бочки и несколько .аккуратно прислоненных к стене бумажных мешков. Мурад, поставив лампу на какую-то полку, принялся разводить огонь в чугунной печке, на которой стоял за­копченный чайник. Ахат что-то говорил ему, посмеиваясь, по-туркменски, сидя на тахте и ежась в своем запахнутом ватном халате, а их ташкентский долгожданный гость под уже сильным дождем перетаскал из машины пустые ка­нистры и, потушив фары, весь мокрый, наконец, захлоп­нул за собой дверь, ощутив, что и эта почти звериная но­ра является неплохой защитой от разбушевавшейся сти­хии. В печке потрескивал огонь, медленно наполняя ком­нату теплом и дымом. И в его мигающих отблесках Ахат подошел к бумажным мешкам, залез в один из них рукой и удовлетворенно прищелкнул языком, нюхая и переми­ная что-то в пальцах. Затем он соорудил папироску и раскурил ее со своим лагерным другом, цыкнув на потя­нувшегося было к ним племянника, у которого, впрочем, и без того глаза были мутными и красными.
   Ноги, руки и голова у Бартока потяжелели, и он за­былся, откинувшись на овчины в бреду, качаясь на пес­чаных волнах, плывя на своей машине через пустыню к гаснущему красному солнцу, подмигивающему и коптя­щему, словно чугунная печка, и только шары перекати-поля бы­ли почему-то огромны и неподвижны посреди этого ко­леблющегося зыбкого песка, несущего утлую посудину куда-то к красному дымящемуся горизонту.
   Очнувшись от холода, Барток обнаружил, что вмазан­ное в стену стекло уже посветлело, а поднявшись и при­открыв дверь, он увидел белое поле и падающие с неба пушистые хлопья, медленно и плавно оседающие на праздничную землю. Не закрывая дверь, он поднял своих компаньо­нов по наркобизнесу, и они принялись наполнять канист­ры, пользуясь большой воронкой. Дело это оказалось на таким уж и хлопотным, хоть и заняло несколько часов, потому что приходилось все время трамбовать и встряхи­вать эти, не приспособленные для хранения анаши, ем­кости.
   К полудню, когда зелье погрузили в машину, Барток передал затаившему дыхание смуглому туркмену, у кото­рого от внутреннего напряжения аж заходили желваки на челюстях, десять пачек червонцев, в каждой из кото­рых было по тысяче рублей. Ахат трясущимися руками связал их в платок и спрятал узел за пазухой, тихо бор­моча что-то из молитвы и благодаря судьбу, потому что теперь он сможет купить себе автомобиль и будет катать­ся на нем по городу, важно восседая за рулем и снисхо­дительно здороваясь через стекло со своими соседями, родственниками и знакомыми, которых, наверное, набе­рется едва ли не полгорода.
   Мурад тоже жадными глаза­ми наблюдал эту сцену и не поверил себе, когда этот таш­кентский щеголеватый богач сунул и ему пачку пятируб­левок так, словно это ему ничего не стоило, словно таких пачек у него сколько душе угодно. "Да,-- подумал этот семнадцатилетний щуплый на вид парень, -- вот чем на­до заниматься, а не ишачить на колхозных полях, полго­да ковыряя землю, а потом таская на дорогу сотни, сот­ни и тысячи этих арбузов и дынь, от которых нестерпи­мо ломит спину и болят руки, а ноги все в цыпках и на них трескается кожа".
   Радостного парня ос­тавили в кишлаке, куда вскоре прибежал и верный пес, а сами часа через три подкатили к дому Ахата, который резво скрылся за воротами и через несколько минут по­явился вновь с белым узлом, в котором были лепешки и холодная отварная баранина. Валера помахал ему рукой и без лишних эмоций и слов скрылся в падающем с неба снеге, провожаемый взглядом стоящего на дороге, суту­лящегося и втягивающего голову в плечи человека, кото­рый что-то бормотал про себя, шевеля посиневшими от холода губами, словно не успел сказать чего-то главного этому веселому и удачливому ташкентцу, который вот умчался, так и не узнав его истинных чувств и благо­дарности.
   Машина, вырвавшись из города, набрала скорость и помчалась в обратный путь через преобразившуюся до неузнаваемости белую пустыню, укрываемую все падающими и падающими белыми снежинками, миллиарды и миллиарды которых соткали для нее это нежное покры­вало. Остановки делал только для того, чтобы запра­виться и справить нужду, и к утру "жигуленок" благо­получно подкатил к подъезду пятиэтажного дома со стеклянной витриной магазина на первом этаже, выходя­щей на дорогу, по которой в город въезжали путники, прибывавшие со стороны Самарканда. Перетаскав за не­сколько ходок в заветную тихую квартирку свой опасный багаж, уставший почти до одурения от двухсуточной гон­ки, Барток уселся на стопку сложенных ватных одеял и, обхватив руками голову, уставился потяжелевшими крас­ными глазами в стену и просидел так некоторое время, ни о чем не думая и ничего не желая. Сердце его вновь колотилось, и на этот раз появилось какое-то щемяще-давящее ощущение, не дающее как следует вздохнуть. Впрочем, состояние это было вполне объяснимо для не­спавшего почти двое суток человека, в котором все это время боролись алчность и страх, гнавшие его теперь в еще более дальнюю дорогу, лишая душевного покоя и умиротворения.
   Приехав, наконец, домой и отоспавшись, Валера объя­вил матери, что едет в командировку, и принялся соби­рать теплые вещи. Решив не перегружаться, груз свой он разделил на три части, и через день с двумя чемода­нами уже раскачивался в вагоне, настороженно присмат­риваясь к попутчикам и все еще ощущая холодок внутри.
   Поездка прошла без происшествий. Черный принял его благожелательно, однако частично расплатился с ним тонкими, почти прозрачными японскими платками с блестящей ниткой, которые прилетевший в Ташкент Барток сразу отвез своей белокурой Свете, ахнувшей при виде этого фантастического дефицита и с готовностью предложившей свои услуги по его реализации, пообещав довольному своему любовнику выручку чуть не втрое больше того, во что оценил находкинский потрошитель контейнеров это барахло, при этом не забыв, конечно, еще и себя. Так что из следующих двух своих поездок путешественник вернулся опять не налегке, а с на­битыми чемоданами. Через несколько месяцев он оказал­ся владельцем более чем двухсот тысяч рублей, что, по тем временам, составляло очень приличное состояние, позволявшее ощущать себя человеком солидным и значи­тельным. Черный тоже не остался внакладе, переплавляя свой ворованный с приисков желтый песок в слитки и громоздкие изделия, все более и более привязываясь к этому колдовскому металлу, часто держал его в руках, позвякивая массивными перстнями и браслетами, сделан­ными безвкусными ювелирами. И странная, почти бла­женная улыбка появлялась на его лице в эти мгновения, озаряя его жизнь и, кажется, придавая ей какой-то смысл. "Да,-- думал он,-- прав был Кузьмич, прислав этого смышленого паренька. Золото есть золото, и, начиная с определенного уровня, нужно иметь сокровища, потому что это гарантия от всех перемен. И они дождутся хо­зяина, что бы ни произошло, и никогда не оставят его нищим, потому что одно только сознание того, что они есть, делает человека богатым, даже если ему в данный момент нечего есть".
  

XIII

  
   Странно, но у Бартока, теперь уже обладателя нешу­точного капитала, мало что изменилось в жизни. Душев­ное волнение при получении новых пачек денег от своей барыжничающей белокурой подруги постепенно улеглось, и он с удивлением продолжал жить размеренной и даже несколько скучноватой жизнью, словно судьба его, как старая телега, запряженная осли­ком, тихо двигалась по дороге в этом божьем мире, а вокруг, среди вечных его спутников -- неба, солнца и гримасничающей луны, изредка появлялись новые лица, которые после некоторого удивления от знакомства и первоначальной неразгаданности оказывались нисколько не значительнее, не лучше и не страшнее прежних зна­комых. Больше того, словно какая-то пружина ослабла в его душе. Сказочная, почти недостижимая цель была до­стигнута, но деньги, лежащие в укромных местах, кото­рые должны были перевернуть для него все мироздание и подчинить его воле людей и ход событий, ни­чего такого не сделали. Все осталось на своих местах -- люди жили своей обычной жизнью, и многие даже не по­дозревали о его существовании. Влияние же на них бы­ло практически нулевым. Конечно, можно было дать ко­му-нибудь пачку-другую денег, и этот кто-то стал бы лучше одеваться, больше пить и есть и, может быть, вскоре умер бы от пьянства и обжорства. И все!
   Иногда по вечерам Валера подолгу сидел перед большим старым зеркалом и глядел на свое отражение, то надевая на шею золотую цепь, то примеряя золотые перстни, наряжаясь в дорогие костюмы и изображая из себя то средневеко­вого герцога, то демона, то самого дьявола. Он ехидно и устало улыбался своему бледному отражению, задавал ему какие-то вопросы и слушал невнятные ответы, так и не в силах избавиться от ощущения обманутости и разо­чарования. И еще иногда ему снилась женщина с белым лицом, грустными глазами и доброй улыбкой. Старомод­ная прическа, каких теперь уже давно не носят, доверша­ла ее светлый и щемящий облик. Да эта коса вокруг го­ловы почему-то раздражала своей беззащитностью и наивностью. Собственно, сны эти были не страшными, но оставляли какое-то гнетущее ощущение, пока, наконец, его не осенило, что это и есть Елена Степановна -- храни­тельница преступного клада, теперь лежащая в разорен­ной могиле, небрежно засыпанной обломками кирпича и мусора. И, выбрав теплый ясный день, Барток вновь наведался к заветной могилке и не спеша начал приводить ее в порядок, покуривая и вспоминая свои ночные визиты к этой умершей женщине. Закапывая яму, в которой когда-то хранились мешки с анашой, он будто закапывал свое прошлое, свою беспросветную бедность и страстное жела­ние вырваться из нее. Придав могилке вполне приличный вид, он успокоился, во сне больше Елену Степановну не видел, хотя потом еще несколько раз будет приходить сюда, словно прощаться со своей юностью.
   Однажды, встретившись в ресторане за столиком, Кузьмич, глядя на массивные золотые украшения своего мо­лодого кореша, ехидно улыбнулся и неожиданно спросил:
   -- Слушай, Валерик! А почему ты мне привет от Черного не передаешь? Или не было привета? А?
   -- Ты же сам учил меня лишний раз не болтать о деле. Вот я и помалкиваю,-- не смутился поначалу мо­лодой нахал.
   -- Так был привет или не было его? Я что-то не понял.
   Теперь уже Барток осекся и, опустив глаза, ли­хорадочно старался найти какой-нибудь приличный вы­ход из этого неприятного положения. Но выход никак не находился, и неловкая пауза все затягивалась и затяги­валась.
   Тогда его воспитатель, своего рода Макаренко, про­должил:
   -- Может быть, Черный тебя так полюбил с первого взгляда, что от своих принципов отказался? Может быть, это ты, такой обаятельный, его очаровал? Не спорю, вся­кое бывает в жизни. Да ты глаза-то не прячь. Я к тебе в долю не набиваюсь. Хотя заметь -- имею полное право и на долю, причем большую долю. С этим-то согласен?
   И, получив униженный утвердительный кивок, решил поставить молодого человека на место, потому что уже несколько раз его коробило от нарочитой независи­мости и даже своего рода превосходства, сквозивших от новоиспеченного богача. "А то,-- думал он про себя,-- скоро и здороваться перестанет, если еще пару копеек положит в карман. Такая от вонючих денег у него важ­ность пошла, что сил уже нет спокойно смотреть на эту самодовольную, сытую рожу. Точно, скоро брезговать на­ми начнет". Вслух же продолжил:
   -- Ты, Валерик, не молчи. Я же тебе конкретный воп­рос задал: был привет или нет? Отвечай: да или нет? Что ты, как гимназистка, смущаешься? Я же на твою честь не покушаюсь. Видишь, доли не хочу. Так что ус­покойся -- деньги твои при тебе останутся. Я боюсь только, что ты на манер Черного скоро нас, блатных, за людей держать не станешь, вот и пекусь, чтобы для меня, несчастного, исключение сделал.
   -- Черный -- мужик неглупый. Знает, что делает,-- огрызнулся, наконец, совсем было стушевавшийся Барток. -- И если бы не Галина Алексеевна, то еще неизвестно, как бы он себя повел. Вернее, очень даже известно -- послал бы к чертовой матери, и все. Ты не обижайся, но вместе с тобой бы послал. Потому что ты далеко и за колючей проволокой сидел. Зачем ему какие-то хлопо­ты на себя брать? Он сначала даже в существо дела вни­кать не хотел. И, думаю, по-своему прав был. Такой че­ловек, как он, знает, что делает.
   -- А какой, собственно, он человек? -- оживился удив­ленный таким поворотом Кузьмич. И вправду теперь вы­ходило, что это соплячье вознеслось над ним в своих са­мооценках.-- Чем это он тебя так поразил? Я так думаю, что Черный по своему существу -- куркуль, хуторянин. Хапнул, что плохо лежит, закопал и втихую от всех по­том хряпает в одиночку. И весь у него в жизни интерес-- пить и жрать и сознавать, конечно, что еще в тайниках харч есть. Нашел пример для подражания! Героя романтического. Выходит, и у тебя предел мечтаний -- брюхо свое набить в одиночку. И в этом важном процессе весь твой кураж, весь азарт? Ничего не скажу, птицы высокого полета -- падальщики. Леха Карпачев стар уже был и болен, он себе эту жизнь разработал, как пенсию перед смертью. И Черному, барану этому безмозглому, помог потому, что тот сиротой был, без отца, без матери. Научил его кое-чему, чтобы с голоду дурак не подох. А вы, значит, под это некий тайный смысл подвели. Чуть не завещание Алексея Карпачева: мол, в этом его выстра­данная годами мудрость. Да будь у него хоть капелька сил, останься хоть немного энергии, то от такой жизни его стошнило бы через месяц-другой. В том-то и горе, что к тому времени он уже дышал с трудом, и сердце свое заставлял биться только волей своей железной, по­тому что уходить не хотел, пока дочка его не пристроена. Хоть что-то хотел для нее напоследок сделать. А тут вон сюрприз какой вышел -- Черного в князья возвели. Его, тупорылого, над нами, грешными, поставили, как пример. И ты ведь от него не сильно отличаешься...
   Со многим из сказанного Барток не мог не согла­ситься и, собравшись с духом, все-таки повинился, поп­росил прощения. А в голове после этого разговора у не­го произошли некоторые перестановки. Конечно, весьма своеобразные. Действительно, Черного с его пьедестала Кузьмич сбросил, и он уже не мог быть после сказанно­го примером для подражания. Однако себя в своих же глазах Барток тоже не принизил. Таким образом, после рокировки он оказался выше находкинского куркуля, к тому же и с этим худеньким шулером он себя на одну доску тоже не ставил, потому что не считал шибко ум­ным сидеть чуть не полжизни в лагерях и тюрьмах. А он себя еще покажет. Правда, не знал, как и чем, но са­моуверенности на этот счет в нем отнюдь не поубавилось.
   Наступило лето. Зуля родила мальчика, и растерянный Кузьмич даже забросил игру и ходил с какой-то идиот­ской улыбкой, со всеми разговаривая и обсуждая пустяч­ные вопросы, но при этом словно не совсем понимал, о чем говорит, и заглядывал собеседнику в глаза, будто хо­тел узнать, знает ли тот, что произошло. И что ему, ста­рому бродяге, делать, и надо ли что-то менять в жизни? Неужели никто не догадывается, как стал теперь он уязвим и почти беззащитен? Чем могли его раньше при­щучить? Какой такой ценностью? Его, бездомного, одино­кого волка, высматривавшего и выслеживавшего свою добычу и считавшего эту охоту смыслом своей жизни. И никто никогда не мог ему запретить этот гон, это пресле­дование, это замирание в засаде и это сладкое торжество от захлопывающейся ловушки. Даже сидя в клетке, он продолжал свою игру, даже в изоляторе он плел свою паутину, и никто никогда еще не смог ему помешать де­лать это. А сломанные и покалеченные его жестокими играми судьбы и души? Что ж, каждому свое...
   Жизнь -- штука жестокая, и проигравший должен платить деньгами, имуществом, благополучием близких и родных и страхом на всю жизнь, либо жаждой реванша. И тогда снова они встретятся, улыбаясь и шутя, в беспо­щадной схватке, и уж пусть будут уверены -- он от этой схватки не уклонится и не спрячется, потому что в ней и только в ней испытывает истинное наслаждение и в этом видит предназначение своей жизни. За саму же свою жизнь он вовсе не цеплялся, хорошо усвоив еще из своего беспризорного детства, что всему рано или поздно приходит конец, и есть в этом конце что-то фатальное, не зависящее от человека. И как ни трепыхайся, как ни бейся, если уж подошел ты к своей роковой черте, то ничто тебя не спасет, не вытянет, не прикроет. А уж если на роду написано еще пожить, то и заряженный пистолет даст осечку, и у злобного непримиримого врага руки опустятся. Да и чего, собственно, стоит эта жизнь? Насмотрелся он на своем веку важных людей, которые подыхали, как раздавленные клопы, чтобы представлять о себе лишнее. Нет, и этим его прищучить было нельзя.
   А теперь эта заставленная дорогой мебелью берлога, эта нелепая девка и этот красноватый плачущий комочек, который и на человека-то еще не похож, но что-то подру­били в его душе незыблемое. И он приходил в роддом и бессмысленно пялился на это его создание и пытался понять, что в нем самом происходит. Да, в нем появился страх, именно страх, что все теперь поймут, как он стал уязвим, и он со звериной предосторожностью, почти инс­тинктивно, начал заметать следы. Его поздравляли и жа­ли руку, а он делал досадливое выражение лица и отве­чал в том духе, что угораздило же его, старого, и зачем ему это надо? Хотя готов был обнять почти каждого встречного и долго-долго что-то говорить ему, и объяснять, и вспоминать свою жизнь, и сравнивать ее с тепе­решним своим нежданным счастьем.
   В доме у него каждый вечер продолжала собираться шумная компания. Приходили поздравлять с цветами и напитками, потом пили, ели, танцевали, вскоре позабыв при­чину своего прихода. Самцы гонялись за самками, самки терлись о самцов, а Кузьмич сидел тихо в сторонке, глядя на эту вакханалию и тихо улыбаясь чему-то своему сокровенному, хотя и не забывал схватить какую-нибудь смазливую девчонку за круглый притягивающий зад или за­лезть к ней своими костлявыми руками под блузку. Ну и пусть визжит, пусть отбивается, делает вид, что случайно надела такое мини и такое декольте, это дела не меняет и погоды не портит, а даже, напротив, вызывает шутки, хохот и веселье.
   Конечно, пришел поздравить своего лагерного настав­ника и Барток. Кузьмич растрогался, увидев его, был особо с ним ласков и обходителен. Выговаривал ему за редкие визиты:
   -- Что ж ты, Валерик, забывать меня стал? Я ведь тебе еще ой как могу пригодиться. Ты не думай, доб­ро я не забываю, а твою помощь -- тем более. Видно, те­бя мне сам бог послал. Самому мне все некогда было нору завести, так, наверное, и гулял бы до своей послед­ней квартиры -- землянки без окон, без дверей. Да спа­сибо тебе, похлопотал за меня, теперь вот попробую по-человечески пожить...
   Потом он словно спохватился и, надев маску безраз­личия, стал клясть весь женский пол и, в конце концов, высказал свое крайнее недоумение и досаду на господа бога, который не подумал хорошо, прежде чем создать бабу, или сделал эту пакость сознательно, потому что уж чем-то мужик ему сильно навредил. И дальше вечер по­тек в таком русле, что новоиспеченного папашу можно было заподозрить в чем угодно, но только не в нежных отцовских чувствах.
   Однако Барток глядел на него и думал: "Вот и его сокровенное, тайное, недосягаемое желание сбылось, однако ж выглядит странно, хладнокровие потерял, бо­ится чего-то. Такое впечатление, что ему только хлопот прибавились. Словно даже разочарован он, не так все это представлял. Неужели мечта всегда краше реальнос­ти? За мечту все бы отдал, и полжизни, и жизнь, но только она сбудется, так и не совсем понимаешь -- из-за чего, собственно, убивался, мучился".
   Вскоре Зулю с первенцем привезли домой, началась повседневная суета. Через месяц Кузьмич тихо, без ог­ласки расписался с ней в загсе и стал постепенно втяги­ваться в свою обычную жизнь, ища и находя себе игру, несмотря на жару и мертвый сезон.
   А Барток еще раньше собрал вещички и махнул в Дагомыс, надеясь получить за деньги всевозможные удовольствия, которых, кстати, к его разочарованию, оказалось не так уж много, и он бы совсем закис, если бы его не пригласили в частный ресторан с цыганским оркестром, хором и двумя необыкновенно хорошенькими цыганками -- певуньями и плясуньями, ради которых, собственно, богатые мужики туда и ездили чуть не за двести кило­метров.
   А потащил его туда коренастый, полноватый, уже лы­сеющий армянин Сержик, с которым он познакомился случайно за ужином в ресторане. Так вот, этот Сержик ему все уши прожужжал об этих цыганках. Он уже был там несколько дней назад, побросал им в ножки все свои деньги и вот теперь ждал из дома перевод и бредил этими цыганками, все вспоминая их миндалевидные гла­за, змееподобные руки и чарующие голоса. Он привя­зался к своему новому знакомому из Ташкента и все го­ворил и говорил ему об этом чудном вечере и этой сумас­шедшей ночи, о том, что только ради этого, вероятно, и стоит жить на белом свете.. Эти цыганки стали его на­вязчивой идеей, он никак не мог выговориться и сме­нить тему, так что Валера даже заподозрил его в поме­шательстве и был, вероятно, недалек от истины.
   Наконец, получив перевод, Сержик нашел так расположившего его к себе Бартока на пляже и стал торопить того в дорогу, будто теперь, когда деньги у него были в кармане, каж­дый миг промедления стал бы невообразимым расточи­тельством. Скучающий Барток без долгих колебаний ос­тавил свою случайную спутницу, пресытившись ею за несколько дней близкого знакомства, и, заинтригованный, решил поглядеть на это чудо, лишившее покоя и рассу­дительности повидавшего виды плутоватого и неглупого коммерсанта Сержика.
   В тот же день наняли машину, и в дороге выяснились некоторые подробности: входной билет стоил тысячу рублей, что составляло полугодовой зара­боток среднего гражданина СССР. За эту плату предо­ставлялась выпивка (коньяки и вино на выбор) и закус­ка, а ночью еще зажаривали на костре барашка и у огня под гитару и пение отрезали шипящее сочное мясо, об­жигаясь и запивая его вином. И это само по себе было бы прекрасно и осталось бы в памяти, но эти две цыган­ки не выходили из головы раз повидавшего их лысеюще­го крепыша. Одну звали Беляна, другую Рузана. Первой на вид было лет 16-17, вторая была постарше лет на пять или шесть. И Сержик с упоением, в который уже раз, рассказывал о своем восторге, о своих чувствах и о том, что в ту ночь он забыл обо всем, и теперь, наконец, вновь увидит этих двух красавиц, и услышит их голоса, и будет плакать с ними, и смеяться, плясать и прыгать через костер. Причем наблюдательный Барток для себя сделал странный вывод -- его новый приятель не выде­лил для себя одну из двух цыганок, ни Рузану, ни Беляну, и если и был влюблен, то, вероятно, в обеих сразу, что, признаться, было крайне странно.
   Вечером они вошли в особняк, сопровожаемые огром­ным гороподобным грузином, в совершенно разном наст­роении: один из них трепетал, потел и волновался, вто­рой был насторожен, зорко вглядывался в обстановку и, казалось, ждал какого-нибудь подвоха или неприят­ности. Их провели в обширный двор, усадили за стол, ус­тавленный закусками и зеленью, и для начала открыли марочный грузинский коньяк. За соседними столиками сидело человек двадцать -- двадцать пять мужчин и только три разряженные женщины за длинным столом, со своими далеко уже немолодыми кавалерами. Несколько че­ловек что-то разгоряченно рассказывали своим спутни­кам, у остальных же были скучающие лица, и по ним читалось, что ждали они большего, и вот теперь, коротая время, не спеша ели, пили, оглядывались, нарочито гром­ко смеялись, ударяя друг друга в ладони и стараясь, ви­димо, заполнить неожиданную тишину.
   Постепенно смеркалось, и зажглось несколько лампо­чек без абажуров, свисающих на проводах с веток де­ревьев, росших во дворе. Гости уже успели порядком выпить, и поесть, и развеселиться сами по себе, ког­да, наконец, вышли из дома два черноволосых, курчавых цыгана в сапогах, атласных рубашках навыпуск и с ги­тарами и, ничего не сказав, начали перебирать тихо стру­ны, наигрывая грустную и вольную мелодию, отчего вдруг все переменилось кругом, запахло волей, степью и тоской. Они долго играли, что-то напевая, и гитары, пе­рекликаясь друг с другом, то жаловались, то стонали, то пели о своем одиночестве, неприкаянной судьбе и непо­нятной, бессмысленной и манящей дороге, имя которой-- жизнь. Затем вышли несколько цыганок в широких юб­ках. Они подходили к столикам, что-то говорили, смея­лись, качали головами в такт музыке, гадали по руке и на картах, заглядывая притихшим гостям внимательно в глаза, то пугая их кознями врагов, то обещая удачу и любовь, не забывая при этом золотить ручку и подливая в бокалы вино, приглашая выпить за здоровье и долгую жизнь дорогих гостей. Затем появился еще один полный, в атласной красной рубахе, бородатый цыган с бубном, которым он ударил себя по ноге, что-то крикнул по-своему, и музыка стала громкой и веселой, а песню подхватили сразу несколько хриплых и крикливых женс­ких голосов. Цыганки собрались вместе и отплясывали, притоптывая ногами и обводя черными своими глазами повеселевшую публику. Потом вновь они разбрелись по столикам, приглашая гостей выпить и поднимая уже захмелевших в пляс.
   У Сержика на лбу выступили капли пота. Он сидел, покачивая головой, и с надеждой вгляды­вался в смуглые лукавые лица, словно спрашивая у них -- когда, когда выйдут две эти феи, когда они одним взглядом наполнят его душу счастьем? А пока он был весь ожидание. Приятель его за столом смаковал сладкое мускатное вино и уже пришел к выводу, чта приехал сюда не зря и что ему здесь все по вкусу -- и эта ночь со звездным небом, и плачущие гитары, и смуглые женщины, поющие и танцующие перед ним, же­лая угодить и доставить ему удовольствие, и вкусные на­питки, и еда, и свежий воздух.
   Действительно, люди почувствовали раскован­ность и раскрепощенность, они смеялись, пили с подне­сенного блюдца шампанское, танцевали, притоптывая но­гами и ощущая себя этакими лихими молодцами, даже если им было уже за пятьдесят. Разряженные женщины тоже танцевали наподобие цыганок и при этом ужасно себе нравились, заигрывая со своими немо­лодыми кавалерами, которые отбросили свою важность и чему-то сейчас улыбались, раздувая щеки и подергивая бровями.
   Наконец уже за полночь вышли обещанные долгождан­ные красавицы. Действительно красавицы, знающие себе цену и сознающие силу своих чар. Они шли, потупив свои миндалевидные глаза, подрагивая плечиками, чуть иног­да склоняя головку в такт грустной мелодии и под тоск­ливое завывание женских голосов. Позади столиков заго­релся костер, и они шли к нему, провожаемые гитариста­ми и хором. Лампочки на деревьях погасли, и в мерцаю­щих всполохах гости, как завороженные, глядели на эта шествие, поворачиваясь на своих стульях, притихнув и как бы боясь нарушить это таинство выхода степных жриц к огню.
   Сержик блаженно улыбался, шевеля губами, видимо, что-то бормоча про себя. А Барток уставился в моло­денькую цыганку, признаваясь себе, что такого он не ожидал увидеть, несмотря даже на восторженные расска­зы, которые слушал каждый день в течение недели.
   Цыганки стояли у огня и пели что-то грустное своими грудными, хорошо поставленными голосами, одна выше, другая ниже, то расходясь, то сливаясь в унисон.
   Гости, побросав свои столики, потянулись к огню, тем более, что два грузина уже прилаживали над костром вертел с барашком и туда же притащили столы и стулья, вино и бокалы. Пока Беляна и Рузана пели, они успели очаровать всех и, подняв через какое-то время из-под пу­шистых ресниц глаза, почувствовали уже себя окончатель­но хозяйками положения и королевами, которым все ок­ружающие готовы были беспрекословно служить, и за счастье считали выполнить любую их прихоть, любое же­лание. Пламя заметалось от порыва ветра, зашумела лист­ва больших деревьев, заметались тени больших растений и ставших загадочными в сумраке предметов, по лицам пробежали красноватые блики огня, отразившись в гла­зах притихших гостей, гитары замолчали на мгновение, а когда вновь заиграли грустную мелодию, молоденькая красавица, признав Сержика, направилась прямо к их столику, плавно покачивая бедрами и откинув голову на­бок, давая порывам ветерка подхватить ее черные во­лосы, и они взлетали и трепетали, то открывая высокий лоб, то спадая прядями на лицо, и тогда она вновь взма­хивала головой, откидывая свои волнистые копны за спи­ну, а вместе с ними и свои сомнения. Подойдя к поблед­невшему Сержику, она глянула и на его спутника, да так, что у того что-то екнуло в груди, но это так, мимолетом... Взволнованный крепыш попытал­ся встать, но Рузана положила ему ручку на плечо, уса­див назад на стул, и, склонившись к нему, улыбаясь, заго­ворила:
   -- Пришел, милый? А я тебя уже и не ждала. Думала, забыл меня, вспоминать не хочешь, а ведь как клялся, что служить мне будешь, грозился, что украдешь. А я жду, несчастная, жду, а тебя все нет и нет.
   Сержик схватил ее за ручку и, весь вдруг покрас­невший, стал оправдываться:
   -- Зачем ты так говоришь? Вот спроси у друга мое­го,-- он закивал на Бартока,-- я только о тебе и думал, только и говорил. А то, что долго не ехал, так я деньги ждал. Я ведь вам без денег не нужен.
   -- Ну, друга я твоего потом спрошу,-- она вновь по­глядела прямо в глаза молодому красавцу.-- А деньги? Что ж ты столько ждал? Нашел бы где-нибудь -- ну, банк ограбил или в карты выиграл. Что ж за проблема такая? -- И захохотала, вновь откинув голову и забросив копну своих черных разметавшихся волос за плечи. -- Или страшно тебе банк грабить? Жалко себя? Так я ведь труса не полюблю.
   -- Какой банк? Какие карты? Что ты говоришь? В Италии мы, что ли, или в Америке? Фильмов насмотре­лась, что ли? -- запротестовал Сержик.-- Жизнь мою окончательно погубить хочешь? Или избавиться от меня лет на пятнадцать? Ты ведь ко мне на Колыму небось не приедешь песни петь? А? Поклянись, что приедешь, так завтра же пойду ограблю. Так ведь и поклянешься если, то все равно не приедешь, обманешь.
   -- Что ж ты пришел тогда, если я такая плохая? -- снова расхохоталась Рузана.
   -- Да кто сказал, что плохая? -- возмутился вспотев­ший ее поклонник.
   -- Так клясться мне или нет? -- смеялась чер­товка, загадочно поглядывая на замершего Бартока. -- А я вот друга твоего спрошу, можно мне тебе вообще верить? -- И она перешла к Бартоку.
   Сержик было запротестовал:
   -- Куда ты? Останься!
   Но к нему уже подошла Беляна с бокалом на подносе, изображая в шутку ревность и называя его изменщиком. Пока Сержик пил за здоровье Беляны и, улыбаясь, оп­равдывался и каялся, чувствуя себя этаким Дон Жуаном, музыканты уловили их настроение и заиграли что-то веселое. Барток тоже пил из рога за здоровье юной красавицы, а потом их увлекли танцевать, и они, уже опьяневшие, кружились и тянулись за извивающимися цыганками, то настигая их, то теряя, утыкаясь в серебряный поднос с деньгами и бросая на него свои купюры, чтобы вновь потом устремиться к этим языческим богиням, которые уже были окружены другими опьяневшими гостями, что также тянули свои руки к ускользающим феям, а натыкались на поднос для денег либо на полный рог ви­на, который приходилось пить за их здоровье. Это дикое веселье среди ночи в отблесках костра продолжалось до­вольно долго, то накатывая волнами, то несколько спадая, давая участникам несколько отдышаться, чтобы потом вновь поднять и закружить их...
   Рассудительный Барток позабыл себя и, как за­вороженный, гонялся за Рузаной, одаривая ее день­гами и стремясь оттеснить от нее остальных, и ловя, как награду, каждое ее слово, каждый взгляд. Он уже мно­го выпил и удостоился ее поцелуя, испытав при этом не­вероятное счастье (это он-то, циничный Барток! ), когда позвали всех к костру, аппетитно пахнущему за­жаренному барашку. Грузины ловко отрезали большими острыми ножами куски мяса и быстро разносили их на блюдах с зеленью и острыми приправами. Ели прямо ру­ками, как первобытные люди, вгрызаясь зубами в боль­шие куски, жадно глотая и плохо пережевывая, утирая тыльной стороной ладони стекающий с губ жир и сок. Опять много пили, опять гитары играли что-то веселое, и к концу этой трапезы многих разморило, потому что в поднесенных рогах помещалось чуть ли не по литру вина, а это уже многим было не под силу. Ряды гостей пореде­ли, но веселье вспыхнуло вновь. Вновь танцевали, швы­ряли деньги на подносы, а Барток, наконец настигнув свою Рузану, прижал ее к дереву, обхватил ее гибкий стан и целовал, целовал ее в губы и в шею, пока она не вырвалась из его объятий, и он снова кинулся за ней, а она манила его в танце, ускользая от множества тяну­щихся к ней рук и успевая каждому улыбнуться и по­смотреть в глаза, но Бартоку казалось, что на него она смотрит по-особому, как, впрочем, казалось, наверное, и другим.
   Затем снова играли и пели тоскливые песни, и от них снова веяло волей, степью и одиночеством в этом бес­крайнем мире, под этими мигающими звездами, к которым летели мерцающие искры от костра, стремясь попасть на небосвод, найти там свое место и также вечно смотреть свысока на землю, и мигать уже не теплым оранжевым огнем, а холодным космическим блеском, потому что там, в вечности, другие понятия и другое время, и, наверное, оттуда смешно смотреть на суетливых букашек, неуго­монных и глупых, часто принимающих пустяки за смысл жизни, так иногда и не успевая понять за несколько ты­сяч своих дней и ночей, для чего это все и зачем и по­чему их уже закапывают в землю.
   Пьяных уснувших гостей уносили в дом, укладывали там и накрывали одеялами, а оставшиеся на ногах нес­колько человек увидели рассвет. Стало зябко от выпав­шей росы и легкого тумана. Цыгане тоже ушли в дом от­дыхать. Праздник закончился, веселье угасло. Усталым гостям предложили отдохнуть в креслах на веранде, но Барток отказался, решив продлить эту волшебную ночь и свои необычные ощущения, чтобы запомнить их как сле­дует и потом постараться разобраться в своих чувствах. Почему ему сейчас так хорошо и так грустно, и хочется одновременно улыбаться и плакать, и почему все в нем перемешалось и перевернулось? И куда делась съедавшая его скука? Какая теперь скука? Теперь не сделать бы че­го безрассудного! Ведь за эту ночь он бросил на хитро подставляемые подносы больше семи тысяч рублей, поч­ти автомобиль, а что взамен? Несколько мгновений, когда Рузана трепетала в его объятиях, да несколько поцелуев. Он и сейчас помнил вкус ее губ. Да, наверное, игра все-таки стоила свеч.
   Сержик решил остаться, сказав с хитрой улыбкой, что придержал в этот раз деньги, не бросал на подносы, и что у него хватит теперь их, чтобы еще несколько раз про­вести такие ночи, а там он постарается выяснить, откуда они приехали и, может быть, потом разыщет этих цыганок. Зачем ему это, он не знал, но ему тоже казалось сейчас, что игра стоит свеч, и Барток не стал его отговаривать. Ему тоже хотелось в эту минуту дожидаться днем Рузану, ловить ее на улице, что-то говорить, убеждать. Но, несмотря на свою молодость, он был более искушенным и волевым человеком, и сознавал, что это наваждение, гип­ноз музыки и женской красоты, и что это все равно не настоящее, а только мираж, и ничего из этого не получит­ся путного. А вот запомнить это все нужно, потому что такие вот миражи иногда оказываются самыми светлыми эпизодами в жизни. И он усталой походкой побрел по незнакомой улице какого-то городишка под крики пету­хов и лай собак, вдыхая полной грудью влажный летний воздух и чувствуя, как эта свежесть передается его мо­лодым мышцам и как светлеет его голова. Правда, ему стало казаться, что нечто подобное он уже где-то видел, то ли в кино, то ли по телевизору -- какие-то отрывки, где ошалевший мужик кидал деньги под ноги танцующей цыганке, а может быть, это во сне привиделось, сейчас ему было трудно вспомнить точно.
  

XIV

  
   Барток вернулся в Дагомыс. Денег у него оставалось в обрез, но новых удовольствий и приключений ему уже не хотелось. Он все вспоминал и вспоминал эту чудную ночь и эти змееподобные руки, обвившие на мгновение его шею, когда он целовал Рузану в губы. Тогда ему хотелось вновь ехать в этот ресторан, искать встречи наеди­не, договариваться с цыганами. В голове созревали ка­кие-то планы доставаний денег. То он хотел звонить своей белокурой Свете, то Кузьмичу. Но вовремя приходили трезвые мысли, и рассудительный Барток брал себя в ру­ки, вспоминая потерянного Сержика. Так и пролетели ос­тавшиеся дни отдыха. Море ритмично гнало к нему свои волны, и они ласково лизали ему ноги. Соленый ветер об­дувал лицо и шевелил, лаская, немного задубевшие от купания волосы. Красное солнце на закате, зависнув над водой там, где небо встречается с морем, позволяло смо­треть на себя прямо, почти не прищуривая глаз, но, не дав вволю налюбоваться собой, все-таки ускользало за горизонт, и руки сами невольно тянулись к нему, чтобы остановить его или коснуться теплой красной тлеющей поверхности, но, спохватившись, сгибались в локтях и де­лали вид, что приглаживают волосы на голове, а пальцы сжимались за ушами, стыдясь этого порыва, после чего руки безвольно опускались вниз. И Барток чувст­вовал некоторое разочарование и вспоминал почему-то юную цыганку. Вкус ее губ постепенно стал забываться, может быть, из-за соленого привкуса морской воды, а может быть, просто из-за времени, которое уже стало за­туманивать воспоминания, и теперь многое казалось поч­ти что сном или галлюцинацией.
   Ташкент встретил Бартока жарой, запахом плавяще­гося асфальта, снующими по улицам людьми, среди кото­рых часто попадались красивые женщины самых разных национальностей в несколько легкомысленных летних одеждах.
   Белокурая Света, поначалу обиженная за то, что ее не взяли с собой на море, вскоре позабыла свои обиды и расхаживала совершенно обнаженная по душной квар­тире перед своим загадочным любовником, удачливым компаньоном и влиятельным покровителем в одном лице.
   В минуты близости Валера закрывал глаза и старался вызвать перед собой образ Рузаны, представить ее глаза, запрокинутую голову, упругую грудь в глубоком вырезе блузки, быстрые легкие ноги, но Света вечно что-то го­ворила, спрашивала, охала и торопила его, что стало уже не на шутку раздражать. Смутный образ цыганки быст­ро испарялся, а прекрасное белое тело партнерши, такое близкое и легко доступное, почему-то не зажигало его душу, и он впивался в ее губы иногда лишь для того, чтобы не слышать глупых, ничего не значащих слов, лишь бы она перестала говорить. Впрочем, эти почти противоестественные поцелуи тоже получались у него довольно страстными и воспринимались с благо­дарностью, вызывая в ответ поток ответных ласк и новых речей, которые терпелись уже и вовсе с трудом.
   В середине августа Барток решил навестить в Чарджоу Ахата. Вновь он, миновав поля, города и поселки, ехал через пустыню, вновь мимо него проносились шары еще зеленых перекати-поле, чахлые полукусты-полуде­ревца саксаула и оседлавшие песчаные волны барханов пыльные верблюжьи колючки. Белое безжалостное лет­нее солнце слепило глаза и плавило асфальт бесконечно вьющейся в этом волнующемся мареве дороги. Ка­залось, что на этой серой битумной ленте образуются черные лужи и от них поднимаются испарения, плыву­щие перед глазами водителя. Однако при приближении черные лужи исчезали, под колеса стелился серый ас­фальт, а лужи появлялись опять в некотором отдалении.
   Ахат был в городе. Во дворе его дома стоял оранже­вого цвета "Москвич". Сам он еще больше ссутулился и почернел. Уже больше двух месяцев он кололся опием с собственных посадок мака. Ранней весной пришла ему в голову эта гибельная идея. Он что-то лихорадочно го­ворил о каких-то граммах и килограммах, о десятках ты­сяч доходов. А Валера ловил на себе напряженные, любопытные взгляды соседей, ежился под ними, втягивая голову в плечи, ясно понимая, что все уже в курсе дела и четко определили его роль и значение в богатстве и гибельном пути Ахата и его племянников. Ему хотелось быстрее сесть в машину и мчаться, мчаться подальше от этого чумного места, чтобы никогда больше уже не видеть погубленного им туркмена с глупыми подростками, ко­торые в свою очередь втянут еще десятки людей, прежде чем сгинуть с лица земли через десять-пятнадцать лет своей мученической жизни...
   У Кузьмича дома по вечерам продолжало собираться веселое общество, состоящее в основном из молодых женщин, ведущих богемный или полубогемный образ жиз­ни, иногда их состоятельных поклонников и совсем ред­ко попадался кто-либо из окружения хозяина дома. Ста­рый шулер дома старался не играть и вообще стремился дела свои обделывать подальше от своего логова, словно предками его были не люди, а дикие звери. Иначе от­куда бы взяться многим повадкам этого уже почти ста­рика? Хотя, если учесть, какую жизнь он прожил и сре­ди какой публики, то многое, конечно, можно объяснить. Действительно, окружение у него долгие го­ды было почище диких зверей.
   Зулю с младенцем, которого нарекли Алексеем, он отпра­вил из города к ее родителям от жары, ну и чтобы при­смотр за первенцем был и помощь молодой мамаше. Так что роль хозяек брали на себя две-три молодые особы, которые гордились своей ролью приближенных к хозяину лиц, пользующихся его полным доверием, как, впрочем, и доверием хозяйки дома, успев за короткое время на­биться той в подруги, сознавая теперешнюю прочность ее положения и влияние, которое будет беспрерывно расти в этом богатом и веселом доме. Хотя если б не это, то в жизни ни одна из этих ночных красавиц не удостоила бы не то что словом, но даже взглядом эту провинциальную простушку, не умеющую ни беседу светскую поддержать, ни себя подать. Воистину правду говорят -- не родись кра­сивой, а родись счастливой. Вот она, голь перекатная, теперь как сыр в масле катается. Хочешь то? Пожа­луйста. Хочешь это? На здоровье. Деньги ей сетками тащит, только успевает она их по укромным местам рас­пихивать да маме отсылать. Все запасы несчастная за­мухрышка создает, на черный день копит, не верит еще до конца в свое счастье. Словом, нет в ней широты нату­ры, да и откуда ей, собственно, взяться? Конечно, Зулины косточки перемывались изрядно и регулярно ее но­воявленными подругами, но это только в своем кругу, для лиц же еще более случайных в этом доме они под­черкивали свою дружбу с хозяйкой и представлялись чуть ли не закадычными ее подругами, и, вероятно, даже сами уже в это верили.
   Барток, выведенный из равновесия своим летним от­дыхом да еще и поездкой в Чарджоу, стал довольно час­то бывать у своего лагерного наставника, развлекаясь в обществе хорошеньких женщин и отвлекаясь от своих наваждений среди музыки и веселья за обильным сто­лом. Тем более, что хозяин был неподдельно ему рад, вы­делял среди других и обращался чуть ли не как с род­ным человеком. Что не преминул отметить женский цепкий ум, быстро уяснив, что уж если чье-то положение и прочно в этом доме, даже вне зависимости от располо­жения Зули, то этого молодого красавца, который, по-видимому, и сам богат, и, в отличие от них, не­зависим от хозяина дома, и держится не заискивая, чуть не на равных со стариком. А тот, казалось, все готов ему простить, и дерзость и подтрунивание, лишь бы только приходил, скрашивал его закатные денечки. Да еще внешность вдобавок к его загадочности... Закружилась не одна женская голова, растаяло расчетливое сердечко. Но­чей не спят, все думают, как привлечь внимание Валери­ка, в какие сети его заманить, в какие путы запутать. Наряжаться и краситься стали так, будто каждый вечер на бал к королеве шли, при встрече из кожи лезли, все в глаза ему заглядывали, между собой чуть не перегрыз­лись все от ревности. А он никого не выделяет особо, но никому и не отказывает. Со всеми потанцует, всех погла­дит, со всеми перецелуется, но не более. Словом, ска­ла, а не парень. Ходит ведь чье-то счастье под носом, а чье? Поди угадай.
   Однако была у Кузьмича еще любимица. Славненькая, с хорошей фигуркой, отрывная девчонка лет двадцати. Звали ее Надей, а хозяин все дочкой называл и, в отличие от других, вел себя с ней довольно деликатно, во всяком случае, на людях вольностей себе не позволял. Так вот, угораздило эту хорошенькую Надю как-то цыганочку станцевать, да так лихо, так зажига­тельно, что Бартока аж холодным потом прошиб­ло, в глазах все поплыло. Представил, будто не магнито­фонная кассета играла, а черные курчавые головы гита­ристов за спиной у него качались в такт музыке, и не стены вокруг него были, а черная ночь под звездным не­бом. А Наденька, явно перебрав шампанского, уж и сама не могла остановиться: и плечиками трясла, и грудь ее по­луоткрытая вся трепетала, и глаза то загорятся, то закро­ются в истоме, и ножки такт отбивают, и кружится, и летает по комнате, завораживая очарованных мужчин и онемевших женщин. Да, был в ней кураж и огонь. Вот этот огонь и спалил Бартока, еще не успевшего отойти от летней той ночи у костра. Он и раньше замечал эту девчонку, что хорошенькая и ладненькая, но чувств осо­бых да волнения не испытывал. А тут! Словно вновь обезоружила его вольная мелодия, словно вьявь попал под гипноз цыганских черных глаз. Ну и что, что не цы­ганка эта Наденька. Это даже хорошо -- не такая, значит, будет плутовка. Но как танцует, как хороша! С того тан­ца Барток уже себя не контролировал, больше уже он никого не замечал, только обхаживал даже удивленную таким неожиданным вниманием молоденькую кокетку. Однако ж она опасливо поглядывала на Кузьмича и ста­ралась держать дистанцию со своим негадан­ным молодым кавалером, что, понятно, только раззадори­вало уже совсем потерявшего голову Валеру. Он стал бывать в этом доме каждый вечер и редко когда не заводил заветную кассету, чтобы вновь и вновь танце­вали под эту музыку. В пляс пускались, кстати, теперь почти все, подвыпив и находя это занятие чрезвычайно увлека­тельным. Но Барток больше уже ни на кого не глядел и каждый вечер провожал свою "цыганочку" домой. А На­денька как-то сразу уверовалась в своей удаче и не намерена была проворонить ее, вцепившись в богатенького красавца мертвой хваткой.
   Кузьмич в этой ситуации повел себя довольно стран­но: сначала он явно не одобрял эту связь своей любимицы и своего же любимчика. Но через некоторое время выступил в роли свахи, все разговоры за столом сводя к свадьбе. Ну, Барток сильно и не упирался, тем более, что месяца через два его подруга объявила, что она беремен­на. К тому времени, конечно, он много чего в ней подме­тил: и что курит, и выпить любит, и матом ругнуться. Книжек особо никогда не любила и считает это пустым занятием. К тому же как в окружение к Кузьмичу по­пала, какими такими судьбами? Однако инерция собы­тий уже набирала обороты. Подключились ее родители, и своей матери он ее уже показал, объявив о своих серьезных намерениях.
   Бедная Мария нарадоваться не могла, все ходила кру­гами вокруг своей будущей невестки, не знала, как ей угодить. И молодая, и красавица, и внука скоро ей пода­рит. Ну, чем не радость?
   В общем, остановить уже было ничего нельзя. Да и зачем, собственно? Все пока шло хорошо. Свадьбу боль­шую устраивать не стали, позвали только родню и близ­ких друзей. А потом уехали в свадебное путешествие в Кисловодск, хоть и была уже зима.
   Уже там, беззаботно коротая вдвоем быстро мелькаю­щие дни и длинные ночи, недели через две он отметил про себя, что эта молодая привлекательная женщина со взбалмошным, неуравновешенным характером, теперь его жена, по сути своей является для него чужим человеком, с которым ничего, кроме желания, его не связывает. Ко­нечно, желание и физическая близость -- вещи немаловажные, однако горячка быстро проходила, и в глаза все больше и больше бросались черты, даже мелочи, его разд­ражающие и вызывающие досаду.
   По возвращении в Ташкент Наденька с матерью сво­его мужа не ужилась и не скрывала перед Марией, что не желает пребывать с ней под одной крышей. Пришлось молодожену срочно купить квартиру в большом новом девятиэтажном доме и заниматься переездом, обс­тановкой, мелким ремонтом и прочими хлопотами, кото­рые, впрочем, его отвлекли от слишком уж вниматель­ного изучения своей неожиданной подруги жизни. Еще он поменял свою повидавшую виды машину на новенькую, белую, более престижную модель.
   В следующие два года никаких особых собы­тий, достойных внимания, не происходило, разве что в это время Барток познакомит­ься с уже упомянутым аферистом Станислав­ским. Еще в лагере Кузьмич приводил его как эталон и пример для подражания в нелегком деле одурачи­вания богатеньких и жадных до денег представителей рода человеческого. Звали его по-настоящему Георгий или в разные периоды богатой событиями биографии мно­гочисленными производными от этого победоносного име­ни, а кличку "Станиславский" присвоили позже, как приз­нание его выдающегося режиссерского и актерского та­ланта. В характере у него была некоторая амбициоз­ность, и он не желал соглашаться просто на изъятие у кого-либо денег. Он заставлял еще долго себя упраши­вать, иногда неделями и месяцами отбивался и отнеки­вался, а когда принимал наконец чьи-то сбережения, то и осчастливливал этим поначалу свои жертвы. Спек­такли, поставленные им, достойны были большой сцены и великих актеров. Но этот гениальный режиссер не имел постоянной труппы, больше того, сознательно избегал использовать кого-то множество раз и все время старался на­бирать людей случайных, которые не понимали, что они делают, и не ведали замысла постановщика, произнося отведенные им слова и изображая продуманные зара­нее сцены, успешно справляясь со всем этим почти без осечек, потому что играли по сути себя.
   На каждую роль Станиславский подбирал соот­ветствующего этой роли в своей реальной жизни челове­ка. В этом был один из секретов успешной игры, потому что каждый изображал себя, и это выходило естественно! И, следовательно, достоверно. Он коллекцио­нировал типажи и рожи в своей светлой талантливой голове и, продумав заранее сцену, выхватывал из толпы нужного человека, упрашивал под разными предлогами быть в нужное время в нужном месте и сказать нужные слова, а иногда ничего не говорить, а просто что-то сде­лать или ничего не делать, а быть вместе со своей рожей и обычным ее выражением.
   Иногда он щедро одаривал своих случайных помощ­ников спиртным, иногда благодарил на словах, реже пла­тил деньги -- обычно небольшие суммы и если бы те узнали когда-нибудь, сколько получал он сам, то были бы несказанно удивлены и ошарашены, до самой своей смер­ти не сумев разгадать -- за что и почему? Но это уже тонкости, а важно лишь то, что состоялось зна­комство Бартока с этим необыкновенным человеком -- профессионалом высочайшего класса, сотворившим из свое­го в общем-то гнусного и нередкого ремесла род искусст­ва.
   После женитьбы на Наденьке Барток еще больше сблизился с Кузьмичом. Вернее, не столько с ним, сколь­ко с его гостеприимным домом. При отсутствии у него общих интересов с молодой женой нужно было запол­нять как-то пустоту в их отношениях. Они, не договари­ваясь, старались не оставаться наедине друг с другом до ночи и чуть не каждый день отправлялись в дом, где так нео­жиданно встретились и соединились их судьбы. Наденька шла туда с радостью, ее даже тянуло в эту бесшабашную квартиру, где собирались еле знакомые люди с одной только целью -- весело провести время. Если же по ка­ким-либо причинам они не приходили несколько дней, то следовал звонок, и Кузьмич лично по телефону обви­нял своих молодых друзей во всех мыслимых и немысли­мых грехах, упрекал, сердился, ругался и требовал не­медленного их появления, такого же непременного, как если бы он, например, заболел или умер. Потому что, по его словам, это могло произойти с минуту на минуту от тоски и скуки, конечно, по вине сопливой молодежи.
   Барток, иногда вкладывавший деньги в спекуляции своей белокурой подруги, скоро простившей ему женить­бу, и не занимавшийся сбытом и прочими мелочами, без особых хлопот получал свой куш и имел массу свобод­ного времени, часто таскаясь за старым картежником. Однажды, сидя вечером в ресторане за столиком на ант­ресолях, они внимательно разглядывали посетителей, иногда здороваясь со знакомыми, но больше вглядываясь в незнакомые лица. Старик был в последние дни возбужден и беспокоен. Дело в том, что в город стали наез­жать нешуточные игроки. Они слетались, как ночные ба­бочки на свет лампочки, и этой лампочкой, поманившей их со всех концов страны, мог быть только Мамикон, спо­собный дать гарантии безопасности и решить вопросы с размещением и соблюдением правил.
   Конечно, опытный Кузьмич подозревал за хитрым Мамиконом корысть. Тот был не способен переиграть игроков такого класса, каких пригласил помериться си­лами к себе на огонек. Значит, он должен был выставить от себя игрока неординарного -- сюрприз. И тогда он с удовольствием проиграет несколько десятков тысяч ради того, чтобы его человек выиграл миллион, ну и, конеч­но, поделился с ним, как они, наверняка, предварительно и сговариваются. Вот теперь старый игрок и вглядывался в лица каж­дый вечер, сидя в ресторане, подключив к решению этого ребуса своего молодого друга, и пока они были очень увлечены своим важным делом. К столику подошел официант с подносом и стал накрывать на стол. Подошел он со сто­роны Кузьмича, так что тот его как следует не мог раз­глядеть, зато сидевший напротив лицом к нему Барток сразу обратил внимание, что обычно официант был не тот, что приносил заказы и вообще выглядел странно, несмотря на быстрые, ловкие движения и видимое желание угодить своим клиентам. К тому же на стол выставлялись рос­кошные напитки из валютного бара: две бутылки фран­цузского коньяка, разные соки в банках, икра красная и черная, осетрина копченая и прочее, прочее, прочее. Под­нос давно уже опустел, а он продолжал с невозмути­мым видом носить с двухъярусной тележки на колесиках все новые и новые яства, пока на него удивленно не воззрились оба клиента, причем Валера успел уже разгля­деть слишком шикарный для официанта костюм и черную бабочку, не к месту нацепленную на черную же рубашку. Да и внешность у него была далеко не человека из обслу­ги, несмотря на потупленные глаза и видимую подобо­страстность. В нем за всей этой маской чувствовалась по­рода, и ум, и значительность. Так что Барток даже не решился прикрикнуть на него и расспросить, откуда это все, что не преминул бы сделать в другом случае.
   Наконец обалдевший Кузьмич закричал, вскочил и начал обниматься с рассмеявшимся официантом:
   -- Жорик! Станиславский! Ой, уморил! Скажи, кто тебя взял на эту работу? Кто твой благодетель? Я вот, старый, всю жизнь мечтаю и никак не могу добиться та­кого счастья. Так и умру, наверное, не взяв ни разу чаевых. Горе-то какое, горе! Не сбудется моя мечта! Не то что ты -- счастливчик. И с бабочкой, и с подно­сом. Теперь точно, не обидно будет умереть. Считай, что жизнь прожил не зря. Клиентов обсчитал, чаевые при этом хапнул! О чем еще мечтать можно? -- А потом, обратившись уже к Бартоку, пояснил: -- Станиславский это, Станиславский! Помнишь, я говорил? И здесь за пять минут театр устроил, жить без этого не может,-- и продолжал хохотать, держа за рукав костюма лжеофицианта, снимающего бабочку, и вместе с ней передавая истинному ее хозяину услужливость и по­добострастность, словно тоже взятую напрокат на не­сколько минут.
   Сцену эту Барток запомнил и использует ее в буду­щем так, как ни за что не догадались бы сидящие рядом с ним за одним столом великие жулики. Как, впрочем, и сам в данный момент не смог бы предположить.
   Так они познакомились... Потом ели, пили, разговарива­ли. Кузьмич задавал вопросы, много лестного сказал о своем молодом друге, справедливо предположив, что если бы не он, то жизнь его стариковская так и закончилась бы где-нибудь за колючей оградой, без семьи, без дома, без наследника.
   -- А теперь вот посмотришь на моего Леху,-- и голос его даже дрогнул, чего раньше не то что кто-то, но даже он сам за собой никогда не замечал, чем окончательно расположил афериста к Бартоку.
   Кстати, узнав о теперешней кузьмичовской головной боли, Станиславский задумался и подтвердил догадку опытного иг­рока:
   -- Да, появилась в Москве такая темная лошадка. Совсем недавно, по-моему, откуда-то с Украины. Посмот­ришь на него -- никогда не подумаешь: очкарик и есть очкарик. Ну, в крайнем случае, тянет на кандидата наук каких-нибудь естественных. А играет почти противоес­тественно сильно. Память фотографическая. Карты мо­жет запомнить по отражению от стола полированного или в полете при сдаче, про остальные фокусы и говорить не надо, голова лучше компьютера любого, варианты счи­тает ходов на десять вперед, словом, видел его пару раз в деле -- удивил, озадачил. А так как он недавно в Моск­ве вынырнул, то, вероятно, засветиться еще не успел, и самое время его на Кавказ свозить, да и сюда в Ташкент -- тоже недурно придумано. Молодец Мамикон -- правиль­но рассуждает.
   -- А почему ты думаешь, что его Мамикон выставит? Может, другого кого? -- на всякий случай засомневался Кузьмич.
   На что получил ответ, все расставивший на свои места окончательно:
   -- Чего же он тогда сейчас в этой гостинице делает? Красотами ташкентскими приехал любоваться? Досто­примечательности смотреть? Впрочем, всякое может быть, не спорю,-- и победно глянул на заулыбавшегося своего оппонен­та.
   Теперь тому все уже было ясно, и на план Мамикона он уже начал разрабатывать свой контрплан, вникая в детали и представляя сцену в лицах, репетируя в уме свою роль -- и как он якобы попадется на удочку, заглотнет брошенную ему наживку, как будут его подсе­кать и как приготовит он им в последний момент сюрприз. Какой, правда, он еще не знал. Но над этим еще есть время подумать. А для начала вообще не худо бы по­смотреть на это чудо природы, тем более, что прикидки уже начались. Съехавшиеся игроки уже потихоньку схлестывались между собой, знакомясь и присматриваясь друг к другу. Но жили все, конечно, будущей большой игрой, в которой довлеть будут не столько деньги, хотя и они, конечно, тоже, сколько честолюбие и азарт. Ведь не с дураками же сядут за стол -- все профессионалы, люди, одержимые игрой и посвятившие ей свои жизни, проще говоря -- фанатики. Предстоял своего рода чемпионат, который и расставит всех на свои места в табели о ран­гах, выявит и призеров и потерявших форму. Но все это только предстояло.
   А пока Кузьмич, глядя на руку Станиславского, вдруг спросил:
   -- А что, Жорик, женился ты, что ли, судя по колеч­ку? -- и хитро заулыбался, прищурив глаза и думая про себя, что сам бог послал ему эту разгадку, да так вовремя, что теперь на старости лет он среди этих акул болвана уже не сыграет, не опозорится.
   -- Я вообще-то почти каждый день женюсь,-- среа­гировал аферист,-- если ты про это. Вот вчера на горничной женился, а сегодня пока не успел, но еще, может, наверстаю, если не сильно напьюсь. Ну, а насчет колечка, то это я пока официантом работал, клиентов обслу­живал, чтобы не пугать вас, замаскировал.
   При этом он действительно перевернул кольцо, и на его указательном пальце левой руки засверкал редкой красоты бриллиант, обвитый тонкой золотой змейкой с изящной приподнятой головкой с мелкими бриллианти­ками вместо глаз. Рука умело подставила перстень под свет, заставив сверкнуть и камень, и змеиные глазки, так что за столиком наступила тишина. Когда, наконец, вво­лю налюбовались на эту, почти ожившую в лучах света, работу гениального ювелира, Кузьмич, покачивая в вос­хищении головой, спросил:
   -- Это тот самый перстень? -- и, получив утвер­дительный кивок, продолжил: -- Ты сколько раз его про­давал уже?
   Жорик вздохнул и скромно ответил:
   -- Четырнадцать. И представь, Кузьмич, цены на не­го все растут и растут.-- А увидев удивление на лице Бартока, начал объяснять, как он это делает: -- Заметьте, кто же станет продавать такую заме­чательную вещь без крайней нужды? А тем более четыр­надцать раз. Я и на час если с этой змейкой расста­юсь, то начинаю скучать. Плавать из-за этого не могу, в бассейн не хожу, на море смотрю как на ловкого во­ра, опасаюсь его, даже недолюбливаю. Но терзают меня алчные люди, прохода не дают. Словно их моя змейка гипнотизирует. Не понимают жадные люди, что не для того подобные вещи создаются природой и человеком, чтобы торговать ими, красоту на бумажки с лысым вождем ме­нять. Может, кому-то и приятней профиль этот на маку­латуре рассматривать, но если нет уважения к вещи, то хоть хозяина не надо в грязь втаптывать. Если б я до черты дошел или с голоду умирал, тогда б еще было по­нятно. А то ведь нет, видят, что на мне барахла тысяч на десять надето. Так торгуйте мои запонки золотые или пиджак. Однако ж тянутся к змейке -- продай. Да еще обмануть норовят. И столько в последнее время жадных развелось, что, видит бог, нам нужды с вами не узнать до окончания дней наших. Потому что жадность, если она до крайности доходит, даже на людей неглупых действует как гипноз. Они, почуя солидный куш, совсем голову теряют, словно эта жадность им глаза застит, и рассудок, и все представления о чести и порядоч­ности, и здравый смысл.
   Я ведь сам об этом перстне разговор в жизни не заводил. А тут сидим, скажем, в приличной солидной компании в каком-нибудь особняке. За столом чиновники, дипломаты, коммерсанты, ну, из авторитетов кто, женщины красивые опять же. Словом, есть с кем пого­ворить, на кого посмотреть. Но найдется жлоб какой-нибудь жадный. Встретится взглядом с глазами змейки, глянет на ка­мень, который она обвила своим гибким тельцем, и оду­реет. Я, по правде говоря, врать не буду -- зачем мне это здесь?-- конечно, сам незаметно ему под глаза змей­ку подставлю, сверкнуть в лучах света заставлю, заиг­рать. Вот он и начнет приставать, торги за интелли­гентным столом откроет, покажи да продай. А узнает, что бриллиант почти три карата тянет, так совсем чуть за рукав дергать не начинает, едва ли руку не выкручива­ет. Последнее время все всё вывезти за границу норовят, все в доллары переводят, а потом обратно по черному курсу в рубли. И пока эти вот операции у купца в го­лове щелкают, я возьми да и засомневайся: а что, мо­жет, и вправду продать тысяч за двадцать-тридцать, а то поиздержался что-то. Все равно перстня этого я не покупал -- в подарок достался. Ну, сниму с пальца, дам в руках ему подержать, чтобы совсем ошалел. Тут ведь и не специалист видит, что один только трехкаратник такой огранки да чистой воды тысяч на шестьдесят-семьдесят тянет, не считая змейки и тонкости работы. Потому, правда, нужно поиграть -- то продам, то не продам. Интересно, но разговор этот нудный почему-то никого часами не утомляет. И про женщин красивых за­бывают и про умности всякие. В конце концов гово­рю: "Не в обиде ли потом будете? Деньги все же боль­шие. А вдруг камень не такой или еще что. Я ведь не проверял. Тут специалист нужен". Тот, конечно, обра­дует­ся: "Давай проверим. Я к ювелиру своему отнесу". Я опять: "А вдруг подделка будет?" Тот за свое: "Вот ювелир и скажет". На том и сойдемся, договоримся встретиться на завтра. Придет он в гостиницу ко мне в назначенное время, весь аж дрожит. А у меня, как назло, дела срочные, неотложные, важная встреча, но, слава богу, товарищ надежный минут через пять-десять входит в номер. Вот я их двоих и посылаю перстень проверять, причем даю им час-другой времени, не больше. Понят­но, купец ювелиру своему подмигивает, палец к губам прижимает незаметно, конфиденциальности просит. Тот через лупу все посмотрит, проверит, под конец аж зак­рякает от удовольствия, головой начнет мотать, змейку пальцами поглаживать.
   Человек мой с перстнем выйдет, конечно, вперед, а купец замнется да бросится к ювелиру: "Сколько потянет?" А тот, ясное дело, оценит по самым скромным прикидкам тысяч в восемьдесят, а то и сто. Ну, придут, а я в номере с женщиной красивой любезничаю, возьму перстень, а обсуждать мне вроде бы недосуг, не до то­го. Потом, мол, как-нибудь. А дальше уже по обстоятель­ствам. То жалуюсь ему, что заморочила баба голову совсем, все соки выкачала. То шубку норковую купи, то дачу. Где денег столько брать? Наживку-то наш жадный купец уже заглотил, глаза дурные, и все думает, что это он меня обманывает. Тоже что-то про подарок жене говорит, про всякие другие мелочи. Но чем дольше я тяну, тем больше он мне цену набавляет. Уже не двад­цать тысяч дает, а тридцать, потом сорок. А я все сом­неваюсь, пока он не выложит семьдесят-восемьдесят. На всю эту возню обычно уходит неделя-другая, смотря по обстоятельствам. Наконец он притаскивает деньги в гостиницу, весь трясется от нетерпения, на палец мне пялится. Посчитаю я деньги, кину небрежно, ну и отдам ему перстень, вздохнув, прямо с руки сниму. Схватит он его и бежать домой. С копией, конечно. У меня ювелир классный есть, так он в точности копию делает, только вместо бриллианта фианит вставляет, точно с такой же огранкой. Неспециалист ни за что не отличит. За каж­дую копию я ему двадцать тысяч плачу. Вот и считайте, сколько он за четырнадцать копий получил. Дай бог ему здоровья. Его мастерство стоит таких денег...
   Барток слушал внимательно, не пропуская ни одно­го слова, поглядывая время от времени на сверкающий перстень, соглашаясь про себя, что такая вещь дейст­вительно может с ума свести. Однако спросил:
   -- А что, если раскроется обман? Что, если разыщет купец тебя да потребует деньги назад?
   -- Бывало и такое,-- ответил невозмутимый Стани­славский.-- Только ведь и у меня в этом деле свои козыри есть. Я же сомневался при солидных свидетелях по поводу камня, а проверять его тот сам ходил. Так что на этом можно разговор и окончить, можно и свидетелей спросить. Ну, уж конечно, со мной за компанию ка­кой-нибудь вор в законе будет ездить, чтобы наш спор по справедливости разрешить, без хулиганов, вышибал и насилия. А если речь зайдет о моральной стороне дела, вот, мол, за одним столом сидели, вместе хлеб ели, то тут резонно спросить, почему он, уже зная истинную цену перстня, мне хотел в четверть меньше дать, после того как хлеб со мной кушал. Другими словами, обма­нуть меня хотел, нажиться, а теперь о каком-то благо­родстве рассуждает, о чести, словно, когда мы местами поменялись друг с другом, он об этих понятиях только и вспомнил. Так что и с моральной стороны в этом деле все чисто. Была игра -- кто кого. Конечно, врать не буду, неравная. Но ведь кто-то же должен жадность наказать? Пусть считают, что это урок. И уж поверьте, он этих денег стоит, если только впрок пойдет.
   Было за все это время, однако, два исключения. Приехали люди от ювелира и объявили, что перстень этот оценивают не в двадцать тысяч, а вчетверо доро­же. Как услышал я это, тут же дело и закруглил: "Раз так, то и продавать эту вещь не стану. Извини­те". Зачем мне из приличных людей дураков делать? Са­мому ведь потом неловко будет. Зачем мне эти угрызе­ния совести? Не стоят того эти вонючие бумажки.
   С этими словами он подозвал официанта и приказал ему отнести несколько четвертаков музыкантам с прось­бой сыграть что-нибудь из "Битлз".
   Кузьмич на протяжении всего рассказа, в отличие от Бартока, слушал невнимательно, то вертел головой, оглядывая посетителей ресторана, то уходил в себя, думая о чем-то своем. Было видно, что историю с перст­нем он прекрасно знает, а завел разговор на эту тему специально для своего молодого друга, чтобы тот наг­лядно ознакомился с примером тонкой, изящной работы в исполнении незаурядного постановщика и великолеп­ного актера. Что же касается моральной стороны дела, то он согласен, что теперь Станиславский может себе поз­волить благородство и рассуждать о чести. Однако ста­рик знал и то, что тщательно скрывалось,-- как этот пер­стень со змейкой попал к своему теперешнему владель­цу. А история эта была далеко не такой красивой и изящной, как те, что рассказывались сейчас. И никакую мораль под нее не подведешь. Грязь, она и есть грязь. Но дело это прошлое, а теперь пусть человек погарцует, покрасуется. Ведь и правда -- простая и элегантная ра­бота. А грязь -- она у всех под ногами, и все мы в ней не раз, не два купались. Всем есть что вспомнить, в грехах покаяться.
   Глядя на восхищенного Валеру, он сказал:
   -- Вот так, сынок. У Жорика таких штучек еще мно­го. Это колечко -- только малая часть его деятельности. Иногда ради удовольствия позволяет он себе это развлечение. А вообще у него в обойме поболее десятка отлаженных, как часы, афер, таких, что комар носа не подточит. Учись уму-разуму. Может быть, и у тебя со временем что-нибудь получится. Тоже ведь парень с го­ловой и внешность приятная. Как раз то, что нужно для такой работы. Под такую вывеску хоть сейчас в брачные аферисты подавайся, но ты уже женат, к счастью. Поэ­тому держись за свою Наденьку и не обижай ее...-- и он многозначительно заулыбался. Потом обратил­ся к Станиславскому: -- Ты, говорят, какую-то хитрую штуку придумал, художников под свое крыло собираешь? Смотри, как бы с этой богемой не спалиться. У них ведь языки -- что по­мело, за зубами не держатся, все, что надо и не надо, на белый свет выметут. А нам, сам знаешь, белый свет и популярность -- что для черта ладан. Не засветись только с этим народцем.
   -- Ну и агентура у тебя!-- восхищенно протянул Жорик, чувствующий себя на подъеме, как артист на сцене перед покоренным зрителем.-- Уже доложили! Ведь почти никто не знает еще! Почти и не работали. Только для смеха, для куража попробовали. Ладно, тогда и скрывать смысла нет -- все равно дознаешься, если за­хочешь. Я, по правде говоря, уже заранее горжусь но­вым делом. Очень перспективное должно получиться -- на годы вперед, а прибыльным стать просто обречено. Сам посуди -- сейчас вся Москва, весь Питер, а за ними и в других местах обезьянничать принялись, прямо ры­щут, за произведениями искусства охотятся. В основном на продажу, на вывоз, конечно. Разные иностранцы, как призраки, снуют, как дьяволы, искушают святыни нацио­нальные за доллары продавать. И все больше хотят из­вестных мастеров приобрести или иконы старые, чем старше, тем лучше. При таком ажиотаже сам бог велит придумать что-нибудь красивое. Вот я и создаю базу для интересного дела. Собрал несколько талантливых и, сле­довательно, нищих художников, купил специально для них за городом хороший дом. Имение для них приобрел, сам почти в нем не бываю, не хочу мешать творческому процессу. Пусть и для себя работают. Без опеки им ком­фортней, свободней. Все-таки тонкие натуры, с этим тоже надо считаться. Мне достаточно, если они по не­скольку копий хороших напишут с картин не самых, но все же известных мастеров.
   В другом конце Московской области и тоже в живописном месте приобрел еще один домик, немного поху­же первого, но тоже из капитальных. Там поселил очень неглупого химика, понятно, почти нищего, как и поло­жено талантливому человеку в нашей благословенной богом Отчизне. Потому что, судя по количеству нищих, талантливых людей в ней очень много, даже непропор­ционально много. Химику этому в помощь дал пару ребят-самоделкиных. Они там все вместе лабораторию построили с рентгеновским аппаратом, ультрафиолетовым излучателем, разными печами и камерами, напичканны­ми приборами и химикатами, названий которых я и не запомнил. И все это оборудование для одной цели -- для старения. Сидят там мои ребята и старят доски, хол­сты, краски на копиях, которые мои художники, сами того не зная, для меня, чудака, малюют и посмеиваются еще над тем, что я им дорого за них плачу и настоящим искусством почти не интересуюсь.
   Все это само по себе бы, конечно, окупилось, но ради рядового рублевого рвача я такое дело бы не затеял. Мне нужен другой клиент -- настоящий ценитель, эксперт даже, или фирмач, способный, прежде чем пред­мет купить, настоящею экспертизу организовать, а пос­ле оной уже не жалеть свои зеленые доллары. А что нужно для этого еще иметь, кроме указанных мною домиков с работающими в них людьми и вашего покорного слу­ги? -- Он, раскрасневшись и довольно улыбаясь, посмо­трел вопросительно на своих слушателей, причем на этот раз Кузьмич тоже слушал довольно внимательно, и упер­шись в их непробиваемое молчание, не стал томить и про­должил: -- Правильно, идете по верному пути, тем более, что вариантов здесь совсем немного, а реальный всего лишь один. Итак, соглашаюсь с вами, если вы предполо­жили, что для успешной работы с такими покупателями не хватает своего человека в музейном запаснике или в реста­врационной мастерской, что еще лучше. Но это у других не хватает такого человека, а у меня как раз он есть. А это уже секрет даже от вас, при всем моем глубачайшем уважении и даже восхищении перед вами,-- на этот раз он посмотрел уже конкретно только на шулера, поняв­шего идею и одобрительно заулыбавшегося.-- Да этот человек и всего-то должен вынести для меня на день-другой бесценное наше историческое народное достоя­ние, чтобы я показал сначала нашим непризнанным та­лантам для снятия тончайшей копии, а потом уже через некоторое время всучил акуле империализма для озна­комления и экспертизы, делая это, конечно, тихо и не афишируя. А уже после того как сговоримся о цене, -- на это тоже время какое-то уйти должно, -- остает­ся всего лишь подлинник копией заменить. А такая ра­бота по силам любой заурядности, не говоря уже о чело­веке с некоторым опытом. В результате же, по-моему, имеем немалую пользу для нашего родного государства. Валюта драгоценная остается в стране, в моих, правда, личных закромах, и произведение бесценное тоже оста­ется на старом месте, в закромах, значит, государствен­ных. Ну, и клиент, понятное дело, тоже доволен, хотя бы первое время. До того он обязательно еще должен будет понервничать как следует. Целый роман с разны­ми острыми ощущениями пережить, прежде чем покупку свою переправит через границу. Не каждый ведь может дипломатической почтой домой раритеты пере­сылать, вполне могут попадаться акулы империализма и попроще. Это им не пролетарскую кровь сосать, пара­зитам. Карла Маркса с Фридрихом этим Энгельсом на них не хватает. Ну, так я и экспроприирую экс­проприаторов, как пить дать, экспроприирую. Я уже, за­метьте, к моему и, надеюсь, вашему удовольствию, нес­колько небольших работ за несколько десятков тысяч долларов продал. И сейчас, честно говоря, нахожусь еще под впечатлением от этого, пребываю в некоторой даже эйфори­и. Не буду вам деталей рассказывать, но можете мне поверить, это были замечательные спектакли, достойные пера великого драматурга. А вот в постановке, конеч­но, могут быть трудности. Такие вещи хорошо импровизиро­вать. А вот алчность и страх вместе, в одном лице, сы­грать трудновато. Естественно, переживать их тоже нелегко, но вжиться искусственно очень сложно. Пере­жив же все перипетии контрабанды, новый хозяин хол­стов или икон может и не обнаружить подмены. Это, кста­ти, для него лучший вариант. Вещь краденая -- на свет ее не вытащишь, в галереи не понесешь. Самое ей место где-нибудь в частной коллекции ублажать тщеславие са­модовольного хозяина. Ну, а если подделка обнаружит­ся, к великому разочарованию, то тоже шум поднимать как-то неловко будет: мол, не дали вещь настоящую ук­расть, копию подсунули! Караул! В таком случае могут этого человека не понять. Ну, а второй раз на одного и того же покупателя я выходить не собираюсь.
   Кроме того, балагурим понемногу, развлекаемся, это уже запасников не касается. Недавно один предсе­датель колхоза, из этих вот благодатных мест, подлин­ник Рубенса приобрел. Такая аппетитная, почти обна­женная дама на постели изображена. Дешево отдали. Представляете -- подлинник Рубенса всего за шесть ты­сяч рублей увез. И все сокрушался, что без рамки. Мы ему объясняем, что вещь краденая, из самого Эрмитажа увели. В рамке нельзя было, сигнализация к ней под­ключена, потому что позолоченная она. А он все равно недоволен. Говорит, что с рамкой, тем более позолочен­ной, вдвое больше бы дал. Сколько сил потратили, чтобы он начал опасаться свой шедевр на люди выстав­лять, хвастаться: вот, мол, по случаю Рубенса настоя­щего купил, в спальне повешу, как только рамку зака­жу. Пусть только попробует жена возмутиться, что го­лая баба. Скажу: "Дура, в Эрмитаже вещь висела до нашей спальни, а там на нее и дети смотрели, пионеры даже с экскурсиями, и старики почтенные и ничего". Впрочем, что ей объяснять -- женщина темная, в ис­кусстве не разбирается, все равно будет глаза отводить и бесстыжей называть.
   Еще один подлинник, не удивляйтесь, Рафаэля, на Кавказ увезли, всего за десять тысяч рублей. Очень хозяин радовался, что его брата тоже Рафаэлем зовут. Говорит: "Подарю Рафику своему, пусть радуется, что тезка его такую картину написал. А то, что краденая, так это даже лучше. Плохую вещь воровать не станут. Кто, например, станет некрасивую невесту красть?"
   Ну и так далее. Таких историй уже столько на­копилось, что живем, как в комнате смеха. Вспомним чью-нибудь рожу, до коликов в животе смеемся-катаем­ся. Не жизнь пошла, а цирк, клоунада...
   Во время всего этого далеко не скучного рассказа Барток сидел как зачарованный, неотрывно глядя на разгорячившегося артиста и почему-то предчувствуя для себя важность этой встречи и чуть ли не перелом в своей размеренной и однообразной теперь жизни, словно в нем что-то сейчас зарождалось и, непременно раз­росшись, даст в будущем плоды. Но это ощущение было каким-то неясным, расплывчатым, глубинным и затмевалось обычным восхищением неординарной лич­ностью, которая восседала напротив за живописным столиком с развороченными закусками и по­чатыми бутылками. Этакий натюрморт перед знамени­тостью и чародеем. Кузьмич же, наклонившись вперед и почти нависнув над своей тарелкой, почему-то недобро усмехался и неодобрительно качал головой, вероятно, вспоминая что-то свое.
   Станиславский, конечно, уловил это настроение и был немало озадачен подобной реакцией этого чрезвы­чайно опытного и дальновидного человека, которого по-настоящему ценил и уважал, в отличие от прочих людей, являвшихся для него толпой и быдлом. И вот вместо ожидаемой похвалы своему великолепному, как он сам считал, начинанию такая скептическая реакция, а она что-то да должна была значить.
   Он лихорадочно перебирал все сюжеты своего рас­сказа о своем новом увлечении живописью и, как ни ста­рался, не находил слабых мест, отчего даже растерялся, но затем вспомнил о том, как вообще эта тема возникла за их душевным разговором, о предубеждении старика к богеме и несколько успокоился, решив про­яснить ситуацию:
   -- А что, Кузьмич, ты так богему невзлюбил? Всех скопом или исключительно живописцев? Хотя, конечно, есть в этом что-то. И то, что язык за зубами не дер­жат -- это точно. Но было бы любопытно твой взгляд на эти вещи узнать. Что у тебя такие за причины? Видать, не раз, не два ты их повстречал в тесной компании, где некуда спрятаться, где всё и все на глазах?
   -- Да уж пришлось повстречаться, -- вздохнул Кузь­мич, поднимая свою седую, коротко остриженную голо­ву с нелепой, упавшей на лоб челкой, как у подростка.-- Было дело, было. Всякие гады попадались, в том числе и из богемы вашей, в том числе и из столичной. Есть что вспомнить. Талант на зоне уважают, даже ценят. Мы по молодости даже пробовали некоторых чудиков к полезному делу приспособить. Ну, там клише смастерить на четвертак или печать какую подделать. И веришь, у многих ведь золотые руки, прямо хоть целуй их, такую работу сделают, а характер -- дрянь. Пока пугаешь да пока он делом занят -- все ничего. Улыбается тебе, заис­кивает, а потом кто его, гада, за язык тянет, не пойму. Палят дело со всей честной компанией. Я по их милости столько натерпелся, но так толком ничего и не понял. Ведь и грешат, твари, с удовольствием, даже в кураж впадают, но ведь и каяться им надо публично, громко, с надрывом, с подвыванием, так, чтобы все знали. Хоть и трусами не всех назвать можно, и руки на себя на­кладывали с улыбкой, хоть морды у висельников у всех пакостные, неприятные. Если уж в этом выбирать, то что-нибудь другое. Так я и остался в сомнении,-- тут он крепко выругался от души, -- чего их болтает из край­ности в крайность: то в паскудники, то в святоши. И еще раз, Жорик, тебе повторю -- остерегись.
   Барток смотрел то на одного, то на другого, еще не понимая, чего Кузьмич прицепился. Ведь какая рабо­та -- блеск! Но молча продолжал впитывать в себя все, что говорили эти необыкновенные люди, сидящие с ним так за­просто за одним столом, словно он ровня им. А что? Он и вправду себя сейчас ощущал почти равным и даже начал этим гордиться.
   Станиславский же помолчал, подумал и рассказал еще одну историю, словно подтверждая мысль Кузьмича о пакостности богемы, но безотносительно к своему ново­му гениальному, как он продолжал думать, делу.
   -- Я, пожалуй, кое в чем и соглашусь с тобой, Кузь­мич. Был у меня уже один прокол. Причем дело-то ка­залось проще простого. Подумал я как-то: если удаст­ся лохам всучить подделку, да за большие деньги, то почему бы не привлечь их внимание к какому-нибудь ныне живущему в нищете, конечно, художнику, к его подлинникам. Ну, выбрал одного авангардиста -- голь перекатная, пьянь, рвань. За бутылку бормотухи сутки готов малевать, бумагу да холсты портить. Создал, ко­нечно, ему рекламу -- мол, Ван Гог непризнанный, Пи­кассо неоцененный. Задействовал всю свою агентуру, сам во всех башлевых домах, салонах оды ему распевал. Не сразу, конечно, но постепенно возник к нему инте­рес. Коллекционеры стали друг у друга спрашивать, мол, не видели ли? А вот говорят, хвалят. Дальше больше -- навещать его стали в замызганной его конуре-полупод­вале. Ну, подождал я, подождал и, наконец, привел с со­бой клиента, предварительно, конечно, обработав его, хоть это, по правде, и не требовало от меня особых усилий. Тому все равно было что покупать, лишь бы не так дорого. Вот в присутствии нескольких коллекционе­ров мы дело с мертвой точки и сдвинули. Если б вы знали, сколько я это­го мазилу перед этим уговаривал, даже пару затрещин ему всыпал, чтобы он дешевле штуки ничего не отдавал. Не то он сразу уступил бы что угодно за четвертак и на этом все дело бы загубил. В общем, выбрал клиент мой дрянь какую-то, ни он, ни я, ни автор, ве­роятно, и определить бы не смогли, что там было изо­бражено. Придурок этот дрожащим голосом, стыдливо сквасив свою пропитую рожу, спросил тысячу, принял ее трясущимися руками, и после этого дело пошло. Денька через два-три стали брать еще и еще. Через месяц он уже оборзел и сам цены поднял. Думаю, настало время долю свою получить, за труды мои немалые. Прихожу и дивлюсь -- пьет армянский коньяк марочный, меня почти не замечает, морда такая важная, что я чуть со смеху не подавился. И что вы думаете? Повел он себя так, будто всю жизнь себя гением мнил, вернее даже был гением непризнанным, а вот теперь, наконец, справед­ливость восторжествовала. А я и вовсе здесь ни при чем оказался, но если очень уж попрошу, он мне, так и быть, продаст пару своих работ, даже со скидкой. И это все на полном серьезе! Я давно не чувствовал себя расте­рянным, а тут и слов подобрать не могу от удивления, что делать, не знаю. Дал я, конечно, ему пару пинков так, что он заскулил, повернулся и ушел. Иду и мате­рюсь всю дорогу. Аж до самого вечера ни одного цен­зурного слова выдавить из себя не мог. А что тут по­делаешь? Пришлось смириться -- не убивать же его, козла вшивого! Так что, если этого нужно остеречься, то тут я с тобой согласен, спорить не буду.
   -- Про это! Про то!--раздражился старик.--Не хочешь ты понимать очевидные вещи. Не думал, что тебе придется разжевывать. Влез ты, сынок, в большое дело. В нем ходят большие деньги, и интересы больших людей на этом деликатном поприще сосредоточены. Так что, по моему раскладу, копии твои в большинстве своем попадут не за кордон, а в музейные запасники вместо подлинни­ков. А это уже мокрухой пахнет, потому что через не­которое время у тебя выхода другого не останется, как особнячки свои сжечь, и лучше вместе с их обитателями, потому что где гарантия, что не всплывет эта замена, не начнет следствие бригада по особо важным делам? А, сынок?
   -- Да почему копии-то в музей?-- без особого энту­зиазма возразил уже начавший понимать, но решивший отбиваться до конца Станиславский.
   -- Да потому, Жорик, что когда ты в первый раз дашь оригинал на предварительную экспертизу, то, во-первых, вручишь ты ее скорее всего какому-либо под­ставному лицу, потому что музейная кража -- дело очень серьезное, мелочевка и середняк с этим связы­ваться не станут, а акула будет чужими руками жар загребать без лишней рисовки, а во-вторых, после этой экспертизы тебе скорее всего полотно назад не вернут, а захотят сразу рассчитаться, и поверь мне, сделают это. И ничего ты предпринять не сможешь. Поэтому лучше тебе сразу это прояснить в своей голове. Так на тебя наедут, что если вздумаешь права качать, то мок­рого места не оставят. И вот считай -- человек твой музейный может в любой момент панику поднять, если подмену обнаружит, а скорее всего обнаружит. Значит, его надо кончить -- раз. Подельники твои, художнички, трепаться будут точно. Значит, их тоже нужно будет убирать -- это два. За всей этой мокрухой улики потя­нутся, следствие заведут -- это тебе три. Ну что, ве­селая картинка выходит? А, Жорик? Так что проведи, дорогой, для себя черту. Мелочевкой, конечно, зани­майся. Если иностранца подцепишь, то тоже рискнуть не грех. Но остерегись! Жадность свою в задницу себе за­сунь, а то вон как глаза разгорелись. Рожа самодо­вольная, аж узнать нельзя. Тут каждого клиента меся­цами высвечивать нужно. Ну, а про Рубенса да Рафаэ­ля мне понравилось. Этого тебе никто не запретит. Так что можешь получать удовольствие. Ну, и деньжата кое-какие тоже кстати.
   Барток, почти уничтоженный под обломками рухнув­шего гениального плана, чудесного миража, только что казавшегося идеальным и неуязвимым, с трудом начал понимать, что щедрый Кузьмич разрушил его не до кон­ца. Да, конечно, дело только в черте, чтобы, как го­ворится, нюх не потерять. Просто серьезное дело тре­бует серьезной и основательной подготовки. Иначе--эти ужасные обгоревшие дома и трупы, так явственно встав­шие перед его глазами. Но что за ощущения он пережил! Что творит старик? Как все по полочкам разложить мо­жет. Вон и Станиславский, сначала аж весь взмок, а теперь улы­бается облегченно и уж, наверное, постарается черту не переступить, будет мнительным и дотошным и станет ждать кругом подвоха и подставки. Пусть не будет больше прежней легкости и праздника души, зато кро­потливо начнет плести паутину, звено за звеном, и она будет надежной и вязкой и попадать в нее будут глупые мухи, которые вполне ему по силам, а не птицы, спо­собные уничтожить и паука и его ловушки.
   За интересным разговором время летело быстро. По­сетители ресторана уже успели в большинстве своем как следует выпить, и теперь многие из них ударились в танцы, кто со своими дамами, а кто в надежде подцепить одну из легкомысленных девиц, довольно краси­во извивающихся у сцены. Только нужно было дождаться, а лучше заказать медленный танец, чтобы потом позна­комиться поближе, с каждой фразой сжимая свои объя­тия и привлекая к себе упругое тело молодой фурии. Собеседники тоже отдали должное стоящему на столе великолепию. Кузьмич, правда, как всегда в последние годы, пил весьма умеренно, только слегка отхлебывая из своей рюмки, а вот Станиславский нажимал на коньяк как следует, поддерживаемый своим новым молодым зна­комым, в котором еще не успел разобраться, но уже чувствовал к нему симпатию. К тому же расположение Кузьмича и его лестная характеристика тоже чего-то стоили. А опытный картежник не преминул подметить, с какой жадностью прикладывался аферист к спиртному, и как часто притягивала открытая бутылка коньяка его взгляд, и как холодные его карие глаза начинали при этом блестеть, то ли гипнотизируя алкоголь, то ли, на­оборот, находясь у него в плену. "Будет пить до дна",-- подумал он с сожалением и перевел разговор на личное.
   -- А почему бы тебе, Жорик, не обзавестись семь­ей? Мы вот с Бартоком уже вляпались, и ничего страш­ного. Даже есть в этом свои плюсы. Вот у него дочка не­давно родилась, Еленой назвали, будет невеста моему Лехе. Считай, что официально сватаю,-- на этих словах голос его потеплел, почти даже дрогнул, и он, уловив это, принялся кряхтеть и откашливаться.-- Я уже не говорю о бытовых удобствах. Да что ты рожу-то кор­чишь? От принципов своих ты уже отказался -- вон не­движимость покупаешь, дело завел, вроде цеха. Значит, уже не свободен, как ветер. А так вместо мазил ждала бы тебя преданная баба в теплой берлоге, комнат, думаю, на восемь, растила бы тебе наследника, надежду и опо­ру к старости.
   -- А где же я эту преданность найду? Где она ва­ляется? Думаешь, я не размышлял на эту тему? Дума­ешь, не надоело скитаться по гостиницам да чужим же­нам? Но не верю я этой сучьей породе, не верю! Хоть убей меня, хоть режь! Кажется, подберу что-нибудь под­ходящее, начну присматриваться, и опять то же начи­нается, словно под копирку. Понимаете?-- Тут он пони­зил голос почти до шепота: -- Каждая дрянь ловушки мне начинает подстраивать, силки расставлять. Со мной, профессиональным аферистом, в игры играют, причем я у них за лоха прохожу. Понимаете, они, безмозглые курицы, вроде бы играют, а я у них терпилой, лохом должен быть. Крючок их вшивый, значит, должен заглотнуть, пока они мне декольте своим светят да ляжками из-под ми­ни. Вот я, дурак, и должен, по их мнению, голову поте­рять и после этого вести себя как круглый идиот. А хо­тят все одно и то же -- либо денег, либо кольцо обручаль­ное, руку и сердце, значит, понятно, со всеми моими по­трохами, движимыми и недвижимыми. Вот так наши отношения и развиваются. Они мне свои прелести в глаза тычут, завлекают, значит, а я им нет-нет пачку купюр да зарисую, после чего они прямо начинают из юбчонок своих выпрыгивать, дышать сладострастно и так далее. Видимо, после этих пачек и начинается у них настоящая любовь, даже, можно сказать, страсть, даже обожание.
   Я ведь в своей работе тоже без женщин обойтись никак не могу, в каждом мало-мальски приличном городе обязан свою агентуру иметь, свои норы. Обманывать, следовательно, просто обязан этих прекрасных предста­вительниц слабого пола. Заметьте -- на мозги слабого. И вот стал как-то к себе прислушиваться, вспоминать -- поверите, ни разу за много лет, пока я их за нос во­жу,-- те, естественно, в это время думают, что это они меня водят,-- только вот ни разу не дали мне себя подлецом почувствовать, пакостником или душегубом. Как ни крути, обоюдная игра выходит, которую я и тяну сколь­ко пожелаю, потому что следующий ход своей пасии всегда предвижу. И надо же! Всегда какая-то случай­ность выходит, почти фатальная, которую и предвидеть невозможно, но в последний момент соскальзываю я, по воле обстоятельств, конечно. Многие, за столько лет не раз убедившись в тщетности своих усилий, уже и зарекались со мной дело иметь, но и при этом их блуд­ливую натуру всегда расшевелить можно. То им прошлое охота вспомнить, то скуку развеять, в загул подавшись. И ведь все из приличных семей, из обеспеченных. Дру­гие мне для работы редко когда пригодиться могут, разве что на эпизод или из-за красоты необычайной, которую я, в свою очередь, всегда под надежное крыло пристроить стараюсь, получая затем доступ в сферу деятельности этого влиятельного мужа на правах чуть ли не бла­годетеля.
   Кузьмич при последних словах загадочно заулыбал­ся, хитро поглядывая на опьяневшего Бартока, который сейчас полностью был согласен со сказанным и даже хотел что-то добавить о пакостности женщин и даже при­вести пример из своей бедной на победы жизни, но Станиславский перебил его, желая закончить свой рас­сказ и поставить на этом точку в сегодняшнем вечере, и так удивляясь редкой для себя откровенности. И то верно, в кои-то веки язык развязался.
   -- И вот рад бы я,-- продолжил он,-- теплые чув­ства какие проявить... Ведь понимаю, что нельзя всех одной краской мазать, но ничего не в силах поде­лать с предубеждением, которое за столько лет, засев мне в печенку, не желает отпускать, доводит все до абсурда, отравляя мне естественное общение и желание. Иногда ловлю себя на том, что ищу подтверждение своим взгля­дам, специально подстраиваю двусмысленные ситуации женщинам, к которым мог бы чувствовать привязанность и симпатию. А двусмысленные ситуации, сами понимае­те, и трактовать можно как заблагорассудится. А что ос­тается? Из страха быть обманутым презирать всех тех, кого природой предназначено любить? Но обманутым быть тоже не хочется. И где тут выбор? Вы вот реши­лись, а я не могу...
   На этом разговор увял. Опьяневший рассказчик пил еще и еще. Барток, стараясь выразить приязнь, не от­ставал, чокаясь с ним через стол и говоря какие-то тосты, а уставший Кузьмич давно уже думал о предстоя­щей игре, почти не слушая излияния афериста, считая, что, значит, пришла пора тому облегчить душу от накопившихся сомнений и тоски. И этого вечера,-- он знал Ста­ниславского,-- тому хватит на годы без откровений и прочих глупостей -- не позволит он больше себе этого, и будет плести паутину, изображая из себя кого угод­но, заманивая жертвы в хитроумные ловушки, наслажда­ясь их бессилием и пряча от всех, даже от себя само­го, свое сокровенное.
  

XV

  
   Вскоре в одном обыкновенном, ничем не примеча­тельном доме, примерно в полутора километрах от же­лезнодорожного вокзала, стали собираться люди. Подъез­жали кто на такси, кто на попутках, выходя из машин по одному или по двое, но не прямо у дома, а несколь­ко поодаль... Затем, озираясь, медленно шли к нужной калитке и, втягивая свои головы в плечи и сутулясь, без лишнего шума проскальзывали во внутренний дворик, где их встречал огромный человек с длинными волосами и внимательными колючими глазами, удостаивая каждого холодным взглядом, коротко здороваясь и приглашая в дом.
   Были среди них франтоватые щеголи, которые вели себя шумно, эмоционально рассказывая забавные исто­рии или анекдоты друг другу, прогуливаясь по дому и осматривая четыре небольшие комнаты, заставленные старомодной мебелью, и застекленную веранду с боль­шим круглым столом посередине, вокруг которого уже начало группироваться это разношерстное общество. Были люди и вовсе не запоминающиеся, скромно одетые, молчаливые, с простодушным выражением на лице и иногда даже какой-то закомплексованностью, будто только что ушел человек с профсоюзного собрания какого-либо среднего советского учреждения и вот за­чем-то попал сюда, в общество хищных и могуществен­ных людей, которые чувствовали себя повсю­ду хозяевами.
   Скромно сидел в сторонке на продавленном диване Кузьмич, в нелепой цветастой рубашке, се­рых брюках, которые были слишком широки для него, и в отечественных туфлях, имевших, естественно, отечест­венный же вид. Он равнодушно оглядывал вновь входя­щих, с некоторыми здороваясь, а с некоторыми и нет, и, видимо, скучал, почти не поддерживая разговора, даже когда обращались к нему. Только однажды глаза его вспыхнули и дольше обычного задержались на вновь во­шедшем тщедушном очкарике, незаметно юркнувшем в угол веранды на освободившееся кресло и затаившемся там, словно отгородившись от всех своими толстыми оч­ками.
   Наконец пришел Мамикон со своей свитой. Вел себя шумно, острил, хохотал, но время тянуть не стал, предложив ввиду обилия народа разбиться на группы, разойтись по комнатам и там приступить к игре, решив между собой полюбовно, во что играть и почем. Предложе­ние было принято, хотя еще довольно долго собравшиеся суетились, перемещались из комнаты в комнату, о чем-то спорили, договаривались, внимательно исследовали но­вые запечатанные колоды карт, уточняли какие-то дета­ли. Что ж, некоторая неразбериха, видимо, неизбежна, когда собираются почти три десятка совершенно разных лю­дей, объединенных одной страстью к игре, которая и заставила их слететься сюда со всех концов огромной страны, как ночных бабочек на огонь, и кто-то, вероятно, спалит себе крылышки, но сейчас думает не об этом, а жаждет, алчет игры, заранее предвкушая ее перипетии и неожи­данные повороты, которые и предвидеть невозможно. И от этой неизвестности у них у всех трепетали сейчас сердца, и едва удавалось сдерживать дрожь в руках, то­ропя и проклиная медленно ползущее время, которое, однако, неумолимо влекло их, чтобы столкнуть в стихию противоборства и соперничества, где случай мог вме­шаться и погубить, а мог вознести на пик ликования и победы. Но пока перед игрой они были все равны и суетились, переходя из комнаты в комнату, от столика к столику, подбирая себе подходящих, как они предпола­гали, партнеров.
   Через сутки для большинства из собравшихся все было кончено. Нет, пожалуй, здесь почти не было людей случайно вовлеченных или ловко затянутых в сети опыт­ных мошенников, эксплуатирующих в собственных ко­рыстных интересах азарт, жадность, гордыню и другие пороки рода человеческого. Напротив, все присутствую­щие прекрасно знали, зачем они здесь и для чего. Все они были одержимы игрой и уже не мыслили своей жиз­ни без этих волнующих часов и мгновений схватки и противоборства. Жизнь казалась им пресной без зами­рания сердца, торжества и отчаяния. Другое дело, что у многих были иные и достаточно солидные источники до­ходов, которые и подпитывали пагубное увлечение. Но сюда, на большую катку, все прибыли совершенно сознательно и добровольно, оповещенные о ней по ка­ким-то только им ведомым каналам связи играющего ми­ра, который существовал раньше, существует сейчас и, вероятно, будет существовать всегда, несмотря на политические катаклизмы и разнообразные общественные устройства -- при феодализме ли, при царизме, капитализме, социа­лизме или прочем "изме", потому что к игре и азарту социальные факторы, вероятно, не имеют никакого от­ношения.
   Но более чем за двадцать часов игры сказалась раз­ница в классе. Этого времени оказалось вполне доста­точно, чтобы сильные разогрели слабых, дали им не­много повыигрывать, подержать удачу в руках, вознес­тись к облакам и потерять осторожность и чувство реальности, чтобы потом одним или двумя ударами унич­тожить, выпотрошить и раздавить, заставив проиграть больше, чем у них было в наличии. И вот почти через сутки грез и подъемов франтоватые и до того уверенные в себе мужчины были сброшены в про­пасть и сейчас решали труднейшие головоломки -- где взять столько денег, чтобы расплатиться, и выпрашива­ли, выторговывали себе отсрочки, внутренне согласные распродать все свое и даже не свое имущество и подго­тавливая себя к поступкам, на которые в другом случае не решились бы или не посмели, потому что у гаранта этой катки, Мамикона, хватит силы и влияния, для того чтобы взыскать долги, в противном случае в уплату возьмут жизнь, и это по законам играющего общества будет справедливо. Потому что карточный долг -- долг чести, а иначе игра потеряет свою остроту и смысл.
   Пока же решались меркантильные вопросы, устав­шие, с покрасневшими глазами люди поглощали кем-то при­несенный шашлык, пили чай или, по желанию, более крепкие напитки, отдыхали, стараясь переварить и за­быть все происшедшее накануне, чтобы через несколько часов оставшиеся пять человек, в том числе Кузьмич, Мамикон и очкарик, схватились между собой и решили, наконец, кто есть кто на сегодняшний день, хотя, на взгляд Кузьмича, Мамикон уцелел потому, что ему подыг­рали его люди, умышленно спустившие свои выигрыши именно своему патрону, не дожидаясь, пока нарвутся на акул. Очкарик был почти незаметен, и Кузьмич толком не ведал о его успехах, а сам был в плюсе примерно ты­сяч в двести, но знал, что между ними после короткого отдыха будет разыграно поболее миллиона -- деньги, на которые можно было купить двадцать домов, подобных то­му, в котором они находились сейчас, и это предвещало занятное зрелище, потому что от больших ставок поче­му-то больше замирает сердце и наступает тот кураж, от которого улетучивается усталость и мобилизуются все душевные и физические силы, от чего человек чувствует себя могучим и неудержимым, с радостью встречая сво­их соперников и доверяясь своему чутью и интуиции.
   После короткого отдыха за большим круглым столом на застекленной веранде разместились пятеро успевших немного поспать, но еще вялых и помятых фаворитов предыдущего дня. По очереди ловко раздавая карты, они говорили о пустяках, присматриваясь друг к другу к оценивая собственные перспективы на будущее и пред­полагая возможные планы соперников.
   Очкарик ничем себя в прошедшие сутки не проявил, не рисковал, ни разу не приняв ни от кого вызова, иг­рая только наверняка, без азарта и вдохновения. И если бы не информация Станиславского, Кузьмич, как и ос­тальные за столом, посчитал бы его за пустое ме­сто и обузу. Затем он перевел взгляд на серьезного человека из Питера, похожего на инженера и с повадка­ми бульдозера, накануне раздавившего несколько вполне пристойно играющих соперников. От этого, конечно, можно было ожидать всего.
   Напротив сидел бакинский армянин с тонкими чер­ными усиками и большим рыхлым телом. Казалось, в нем не было напора, и он даже демонстрировал на пуб­лику свою покладистость и мягкость, что, впрочем, не мешало ему тонко лавировать, изящно удушая в подго­товленных ловушках свои жертвы. Сейчас он был озбочен, потому что Мамикон, игрок в общем-то неплохой, но в этой компании выглядевший не совсем крупной фи­гурой, вдруг начал делать ему реверансы, подыгрывая и при этом хитро улыбаясь глазами, что уловил не только бакинец.
   Сам же Кузьмич, чувствуя себя опустошенным после вчерашнего разбоя, решил без нужды не лезть в пекло, а быть как бы наблюдателем, прежде всего стараясь вы­яснить знаки, с помощью которых Мамикон будет об­щаться с очкариком, но, к досаде своей, пока ничего та­кого не улавливал. Больше того, они, казалось, даже и не глядели друг на друга, что, однако, вовсе не рассеяло его подозрений.
   Шло время. Становилось уже скучно, как вдруг Мамикон запсиховал, начав нагнетать ставки, причем явно блефуя, опять же к некоторой выгоде бакинца. Становилось занятно, потому что гостеприимного хозяина при такой игре надолго не хватило бы, а его потери явно повышали приобретения усатого бакинца, который все еще не отбросил до конца свои сомнения, но уже с азартом собирал свою достаточно большую жатву. У сидящих за столом, почуявших гибельность пути, на ко­торый встал Мамикон, хищно заблестели глаза, и они, как стервятники, приготовились наброситься на запсиховавшую и этим усугубляющую свое положение жертву. Скука явно стала отступать от круглого стола, к кото­рому потянулись уже в качестве зрителей побежденные вчера, но все равно одержимые игрой люди, чутьем уло­вившие, что каша заварилась и развязки теперь не ми­новать, потому что сидящие за столом уже сами не сог­ласятся разойтись полюбовно, с миром, при вчерашних барышах. Началась катка, стихия раскачала этот корабль, и никто из находящихся в нем ситуацией уже не владел, не управлял, а, находясь в ее власти, лишь пы­тался повернуть бушующие страсти к своей выгоде. Ма­микон, успевший спустить более ста тысяч, на время присмирел и глядел, как принялись терзать друг друга соперники, однако ж не слишком еще нагнетая ставки и не теряя благоразумия. Затем, словно накипело в нем, после того как несколько раз прошли по мелочи, он бросил на кон двадцать тысяч, причем, на общий взгляд, явно блефуя.
   Не принять такого вызова не могли и, по­думав немного, каждый стал выкладывать требуемые деньги на центр стола, твердо глядя на зло матерящего­ся выскочку, которому, вероятно, сподручнее было бы вышибать мозги коммерсантам, нагоняя на них ужас, а не лезть в такое тонкое и деликатное дело со своей нахрапистостью и нахальством. Даже очкарик, перед тем задумчиво чесавший бледной своей ручкой затылок, встрепенулся и, твердо глядя на провокатора, бросил свои пачки денег, а потом вдруг удвоил ставку. Кузь­мич свои карты сбросил и не, привлекая к себе внимания, с большим любопытством стал ожидать развязки. Разъяренный Мамикон, осознавший, что на испуг здесь никого не возьмет, выпил рюмку коньяку и, проклиная все и всех, сдался, отшвырнув с раздражением свои кар­ты и отвернувшись даже на какое-то время от стола. Тут оставшиеся трое поняли, что нанеся психологичес­кий удар одному, они должны будут дальше разбирать­ся между собой, оказавшись совершенно не подготовлен­ными к этому, причем инженер не сводил глаз с бакин­ца, а тот в свою очередь и вовсе притих, решая какие-то только ему ведомые ребусы, не упустив из вида, как побледнел и покрылся испариной впервые принявший вы­зов и, видимо, теперь в этом раскаивающийся очкарик. Наконец рыхлый и покладистый бакинец, отсчитав сорок тысяч, аккуратно сложил их стопочкой рядом с осталь­ными более чем ста тысячами рублей, к которым буль­дозер из Питера придвинул с другой стороны свои сорок тысяч, продолжая анализировать удивленные взгляды своего противника, которыми тот испепелял Мамикона после его выходки. Каково же было удивление игроков и зрителей, когда очкарик вновь выложил четыре пачки сторублевок. Только Кузьмич, откинувшись на спинку стула, удовлетворенно заулыбался, словно дождался, наконец, подтверждения своим расчетам и справедливо полагая при этом, что если бы не информация, полученная от Станиславского, то и он наверняка заглотнул бы эту наживку, которую приготовил-таки хитрый гангстер, изображая из себя лакомый кусочек и представившись таким червячком-бабочкой или маленькой рыбкой, согласной на то, чтобы съели ее хищные акулы. Ну что же, посмотрим, как бакинец, у которого и впрямь была при­личная карта на руках, решил идти до конца, не соби­раясь, видимо, дарить свои предыдущие шестьдесят тысяч и понимая при этом, что выложит уже сто, но при этом хотя бы что-то прояснит. Ленинградец благоразумно ре­шил не рисковать, все еще сильно подозревая кавказцев в сговоре, и вышел из игры. Оставшийся единственный оппонент бакинец несколько минут сидел молча, а затем, к всеобщему удивлению, вместо того, чтобы выбросить свои карты, вдруг дрожащими руками удвоил ставку. В наступившей гробовой тишине рыхлый хитрец не стал тянуть время, тем более что вариантов было всего три -- сойти, вскрыться или нагнетать. Выбрав второй вариант, он отсчитал еще восемьдесят тысяч и показал свою неслабую комбинацию. У очкарика было, однако, больше.
   А дальше в игре то наступал полный штиль, то дул легкий бриз, то вновь бушевал ураган. Еще не раз оч­карик начинал чесать свой затылок, и тогда до того присмиревший было Мамикон вновь начинал швырять деньги, выдерживая иногда несколько кругов, и даже оставаясь один на один с очкариком, выигрывал у того. Кузьмич, уже хорошо читавший их скрытые диалоги, всякий раз успевал вовремя отходить в сторону, наблю­дая при этом с удовольствием и даже внутренним одоб­рением хорошо поставленный многоактный спектакль, к концу которого ожидаемый миллион был разыгран.
   Кузь­мич, прибавивший к вчерашнему выигрышу еще тысяч пятьдесят, набил деньгами большой цветастый замызган­ный полиэтиленовый пакет, вызвал такси и, уже усевшись в машину, почувствовал, как тисками сковало его грудь, как почти отнялась его левая рука, как мучительно не хватает ему воздуха и как предательски то билось, то не билось его сердце. Вокруг была темнота, в машине пахло бензином, а они, как назло, еще застряли у же­лезнодорожного переезда и потом все время попадали на красный свет. Он почему-то вспоминал свое беспризор­ное детство, потом стал думать о маленьком Лехе и ре­шил ни за что не сдаваться, заставив себя дышать ров­но. Подъехав к дому, он расплатился с таксистом, потом постоял, прислонившись к дереву и прижимая к себе пакет. Наконец, собравшись с силами, он с трудом по одной преодолел ступеньки, благословляя бога, что живет на первом этаже, затем умудрился ключом открыть дверь и уже в коридоре осел на пол, потому что его ватные колени больше не хотели держать это обмякшее тело и предательски подогнулись, больше не желая под­чиняться воле этого измученного и не жалеющего себя человека. В голове роились какие-то бредовые мысли. То Мамикон сидел за столом, напялив на себя очки, то громко хохотал, смачно матерясь и почему-то ковыряясь в зубах, а его с пакетом денег зачем-то подтаскивали к нему, а он не хотел идти, и у него подгибались коле­ни и не хватало воздуха. Потом чудилось, как он, еще маленький, украл буханку хлеба и жадно ест ее в какой-то подворотне, блаженно вдыхая невероятный, почти сказочный запах. Потом его кто-то тормошил и дергал, звал тонким, неприятным писклявым женским го­лосом. Потом его схватили какие-то люди под руки и куда-то поволокли, и тогда, решив, что это за то, что он ел такой вкусный хлеб, а это, конечно, страшное преступление, он перестал сопротивляться, назло всем вспоминая и вспоминая этот неземной аромат. Потом он увидел, что грузный человек в белом халате делает ему в вену укол, что-то объясняя растерянной Зуле, сидя­щей в кресле с набитым деньгами грязным полиэтиленовым паке­том в руках. И тогда, наконец, он понял, что будет жить, что час его еще не пришел, и стал почему-то мате­риться. Затем ему сделали еще укол в руку, и через не­которое время в глазах помутнело и он забылся, на этот раз не видя никаких снов.
  

XVI

  
   Один день следовал за другим, за одним месяцем шел следующий, а времена года, вырождаясь и постепен­но теряя свои отличительные признаки, плавно, неза­метно сменяли друг друга.
   Шла обычная монотонная жизнь, в которую был за­тянут и Барток, мнивший, впрочем, себя лицом ис­ключительным и имевший некоторые претензии и амбиции, может быть чем-то и подкрепленные, правда, пока он не знал точно, чем именно. Однако ощущение такое было, и оно вызывало у него некоторый протест и неудовлетворение, которые и побуждали его иногда к каким-то действиям. Но в последние годы он больше плыл по течению, ничего не предпринимая, удовлетво­рившись достижением своей первоначальной цели -- вы­ходу из нищеты -- и не имея других опреде­ленных желаний. Кое-какие события все же происходили. Так, крашеная блондинка Света, разбогатевшая не хуже своего компаньона, вышла замуж за довольно симпатич­ного и инертного молодого человека и продолжала обустраивать свое гнездышко, чтобы было не хуже, чем в иностранных каталогах или фильмах, все время ломая голову над тем, чего ей еще не хватает, ставя перед собой вполне конкретные задачи, вечно хлопотала, была занята и отношения со своим любовником прекратила, в том числе и деловые, при этом вполне обходясь без не­го, имея всегда под рукой послушного и исполнительно­го мужа, счастливого от своего неожиданного матери­ального благополучия и особенно от "жигуленка", за рулем которого он буквально светился и млел, когда возил свою красивую и деловую жену. Ну чем не сказочная жизнь для скромною парня без особых талан­тов?
   С Наденькой отношения не складывались. Он часто беспричинно раздражался от одного ее присутствия, или звука ее голоса, или еще неизвестно отчего. Ее в свою очередь тоже трудно было назвать тихой и спокойной, отчего шум, скандалы и мелкие разборки стали явлением обычным и почти повседневным. Отдавая себе отчет в тупиковости этой ситуации и не решаясь предпринимать меры кардинальные, Барток старался бывать как можно меньше у своего семейного очага в новом бетонном девя­тиэтажном доме, иногда не приходя и по ночам, ссылаясь на какие-нибудь важные дела. Благо, что он в них, вер­нее в отсутствие оных, свою супругу не посвящал, справедливо считая ее средством массовой информации. В родительском доме тоже подолгу находиться было не­уютно. Мария недавно вышла на пенсию, целиком те­перь посвятив себя воспитанию внучки, с которой почти не расставалась, ревнуя ее к беспутным родителям, спо­собным, по ее мнению, только испортить ребенка. Де­вочка, надо сказать, была смышленая и живая, беспре­рывно крутилась и лопотала, отчего получила от своей бабки прозвище "Юла". Отца своего она любила, Марию обожала, и та, несмотря на свою загнанность, была сча­стлива, что не мешало, однако, ей задавать своему сыну вопросы, такие, как, например: "Почему ты не на рабо­те?" И Валера продолжал разыгрывать из себя совде­повского служащего, не рассматривая дом, где вырос, как возможное убежище. Зато оставалась у него одно­комнатная, по-прежнему почти без мебели квартирка на пятом этаже, где никто его не мог потревожить и где он иногда целыми днями валялся на замусоленных ват­ных одеялах, бездельничая и не спеша обдумывая свое житье-бытье, уставившись на свое отражение в большом мутном зеркале, стоящем на полу.
   -- Ну вот,-- говорил он приятному молодому человеку, глядящему на него из зеркала,-- все вроде бы есть, всего достиг, а чего-то не хватает. Тоска меня ест поедом, и все надоели. Надо делать что-то, чтобы изме­нить свою жизнь, а как? Не знаю. Да и лень.-- Тот в зеркале понимающе кивал головой, а Барток продолжал рассуждать вслух, вспоминая тюрьму, кладбище, мешки с наркотиками.-- Вот ведь говорят -- наркота, только свя­жись с ней, уже вовек не отпустит и будет, как удавка на шее, волочиться и тянуть, пока не погубит. А я ниче­го. Сделал бабки и соскочил тихо, без огласки, так что никто и не понял.
   И он самодовольно улыбался своему отражению, что не мешало ему сооружать папи­роску из оставшихся после турк­менско-находкинской экспедиции запасов, и, затягиваясь едким дымом, каш­лять и уплывать затем куда-то, закрывая глаза и рас­качивая свое тело, словно маятник -- вперед-назад. Тог­да ему чудились огромные волны с плывущими на них шарами перекати-поля и сутулый туркмен, стоящий на берегу, весь в брызгах и пене, беззвучно шевелящий губами, будто звал кого-то, ожидая здесь на берегу уже целую вечность, а этот кто-то почему-то не приходил и не при­ходил. Барток уже привык к своим сновидениям. Они не были ни мучительными, ни радостными, оставляя после себя ощущение холодной вечности и покоя.
   Так, наверное, продолжалось бы еще неопределенно долго, если бы в конце лета, во время традиционного визита к Кузьмичу, к нему вдруг не подошла, улучив минутку, Зуля. Она сначала поговорила о каких-то пус­тяках, а потом, изменившись в лице, ляпнула:
   -- Меня Кузьмич на две недели к маме отсылает. Так что ты присмотри тут за нашими половинами, они уже вконец оборзели.
   Побледневший Барток смотрел на нее, как на поло­умную, не сразу постигая смысл сказанного, а потом, схватив Зулю за руку, прошипел, как змея перед напа­дением:
   -- Объяснись!
   На что, испуганно вырвав руку, сильно располнев­шая молодая жена Кузьмича отреагировала едва ли не криком:
   -- Да ладно, Валера, из себя дурака строить. У них еще до тебя шуры-муры были. Чего теперь глаза та­ращишь? Все это знали.
   И, пятясь назад, она выскользнула из комнаты, уже больше не отходя от гостей, нарочно стараясь избегать взгляда бледного красавца, которому, как и многие, сим­патизировала, часто про себя сравнивая его со своим опостылевшим стариком. Барток в свою очередь внешне со­хранял спокойствие, даже поддерживал беседу, когда к нему обращались, и что происходило внутри этой краси­вой головы, она не знала, но уже раскаивалась, не в силах подавить в себе беспокойство и страх, неизвест­но в какую секунду поселившийся в ней. Может быть, когда она пятилась из комнаты, а может позже, уже среди гостей, когда он как-то по-особому рассматривал Кузьмича, веселившего публику. Так, наверное, должен смотреть мясник на тушу, перед тем как ее разделать. А может быть, это все фантазии, женские пустые пред­чувствия и волнения души? Вот ведь и скандала не учи­нил, и разборок не устраивает, и даже шутит. Однако перед самым уходом он подошел к Зуле и тихо спросил:
   -- Ты когда к маме уезжаешь?
   И она, вновь похолодевшая, так же тихо ответила:
   -- Через четыре дня.
   На том и разошлись. Барток, сидя за рулем, погля­дывал на свою прекрасную в своей безмятежности же­ну и даже торжествовал, как торжествует охотник, заго­няющий дичь, как охотничий пес, почуявший свежий след и от этого сбросивший вялость и утомление, ощу­тив необычный прилив энергии и азарта. Да, вот почему он ее инстинктивно не переносил. Лживая, наглая, грязная шлюха! Он сейчас презирал ее и ненавидел, вспоминая и вспоминая многие эпизоды, взгляды, жес­ты, которые открылись теперь истинной своей сущностью. "Ведь все было так ясно, так явно! Как же я мог, сле­пец, не видеть всего этого? Как мог позволить так себя провести? Как ребенка, как идиота, как лоха." На этом последнем слове вся эта история вдруг приобрела нес­колько иную окраску. "Да Кузьмич меня все эти годы за лоха и держал. Попользовался, когда нужно было, жизнь свою устроил и теперь столько лет куражится, мед пьет. Пристроил свою любимую девку под боком, да еще как гениально пристроил, на долгие годы. И она довольна -- семья, достаток, квартира. И он -- только захоти ее увидеть, так всего-то трубку подними, и я сам лично ее и привезу под его ясные очи. Вот, мол, поль­зуйся. Как же старик за это время повеселился, жизнь себе продлил! И все, наверное, с этой тварью мне кос­точки перемывал, пока ее белую упругую кожу своими синюшными губами целовал, своими трясущимися паль­цами гладил. И она, в свою очередь, никуда от него не денется, так плотно на его крючке сидит, боится, чтобы он не рассказал мне, и оттого покорна и уступчива, а он от этой власти над ней себя, верно, таким сильным и могущественным ощущает, что и обходиться без этого ощущения уже не может и не хочет. Сморчок облезлый! Дохляк вшивый! Власть какую над людьми взял! Одно­го только не учел, что корова его, Зуля, такую ладную соперницу вечно терпеть не захочет. А может быть, и учитывал он этот вариант? Даже почти наверняка учитывал. Так за кого же он меня тогда держит? Или предусмотрел все на будущее, ловушки приготовил, чтобы сухим из воды в который раз вынырнуть? Тут надо ухо держать востро, чтобы они у меня с крючка не сорвались. Не суетиться и ловить наверняка, потому что Зулины сло­ва -- это ветер, она от них в момент откажется и глаз­ками своими будет хлопать, как ни в чем не бывало. Ей с Кузьмичом рвать резона нет. А пока, главное, себя не вы­давать. Если эта стерва почует что-нибудь, то в себе держать не станет -- мигом старику нашепчет, а того в открытой игре попробуй переиграть. Как бы не так!"
   Вот с такими невеселыми мыслями приехал Барток домой. То, что еще совсем недавно казалось ясным, как божий день, теперь таким простым не выглядело. "Взгля­ды там и знаки, звонки телефонные к делу ведь не при­шьешь. Быстро выставят посмешищем и шизофреником. И еще кличку какую-нибудь повесят -- Отелло, напри­мер. Опять же, столько дополнительной радости им до­ставлять не стоит. Нет, надо загонять так, чтобы не от­вертелись, а для этого все нужно продумать, все рассчи­тать. И пока ни слова, ни звука. Я этого маэстро по­стараюсь разочаровать на свой счет, или и вправду грош мне цена".
   Безмятежная Наденька приняла душ и расхаживала по комнате в коротком распахнутом халатике на голое тело, то прибирая что-то, то поглядывая на телевизор, нелице­приятно комментируя серьезного певца с бабоч­кой, поющего поставленным голосом серьезную песню, умело встающего перед камерой в выигрышные, на его взгляд, позы, изображая некую даже монументальность перед скучающим переполненным залом, взрывающимся, однако, бурными аплодисментами, будто артисты были не только на сцене, но и в зале, разыгрывая как по нотам несложные свои роли -- и восторг, и патриотичность, и единство, готовые даже, если нужно, если попросят, петь хором, демонстрируя всем этим крепость и незыбле­мость наших устоев. Самая положительная характерис­тика, которой удостоила Наденька этих положительных людей, была выражена одним словом -- "козлы", было кое-что и покрепче, впрочем, и это покрепче выглядело в ее устах не слишком уж вульгарно, а напротив, впол­не естественно, даже когда при этом она затягивалась сигаретой, грациозно поднося ее к губам в своих тон­ких пальцах, при этом чуть запрокидывая голову, выги­бая длинную шею.
   Барток сидел, развалившись на диване, и смотрел на нее другими глазами, как давно уже не смотрел. Будто и не было пресыщения этих последних лет, будто только сегодня вечером открыл он ее для себя. И те­перь она не казалась ему пустой и вздорной дурой, как еще недавно, потому что эта якобы дура морочила столько времени ему голову, без труда добиваясь свое­го да еще потешаясь над ним в чужой постели. Нет, если уж кто-нибудь из них двоих глуп -- то это он, Барток, мнивший себя значительным и могущественным и бывший при этом шутом и посмешищем. При этой мыс­ли у него застучала кровь в висках, и, чтобы отвлечься, он тоже закурил сигарету, рассматривая сквозь дым ее лад­ные ноги, ловкие руки, красивую белую грудь, будто и не вскормившую ребенка, на ровный, чуть заостренный нос и чувственные, четко очерченные губы, на каре ее блестящих волос, иногда закрывающих пол-лица. Она чутьем самки уловила его пристальный взгляд, оживив­шись и стараясь не исчезать из поля его зрения, то кокетливо запахивая халатик, то как бы нечаянно давая разлететься его полам, открывая на мгновение то, что должно было скрываться по нормам морали и стыда. Что ж, эту игру она любила, и уж если притягивала к себе чей-то взгляд, то знала, как его от себя не отпус­тить, даже просто так, без нужды, даже если это чужой, ненужный человек или муж. Какая ей разница, что последует за этим, каким будет второе действие или третье. Просто ее это занимало! И она чувствовала себя при этом как рыба в воде, не подвергая даже свои дей­ствия анализу и полностью доверяясь чувствам и интуи­ции. Теперь она понимала, что Барток смотрит на нее так, как давно не смотрел. Может быть, как тогда, в самом начале их знакомства. Собственно, чем именно отличается один взгляд от другого, она не знала, но ей это было и не нужно. В этом она не могла ошибиться. А Барток, снова пойманный в невидимые сети, старался презирать ее и ненавидеть, обзывал про себя последними словами, но сделать уже с собой ничего не мог. Он хотел ее, желал всем своим существом. Его грешная плоть тя­нулась к ней непреодолимо, несмотря на глубоко оскорб­ленное самолюбие и страшные проклятия, которые он с трудом сдерживал в себе, думая при этом, что ее не­навидит.
   Однако пауза затягивалась. Наденька вся уже из­вертелась перед своим мужем -- предметом зависти ее подруг, а он сидел неподвижно, как истукан, как уже случалось с ним при переполненных чувствах, и пожирал ее глазами, хотя по всем женским прогнозам должен был давно сгрести ее в охапку и тащить в спальню. А она бы еще немного поломалась, что-нибудь придумывая, пусть даже глупости, чтобы распалить его и раззадо­рить еще больше, чтобы он начал силой срывать ее лег­комысленный халатик. Она любила почувствовать его си­лу и напор, без труда преодолевающие ее слабое сопро­тивление. Впрочем, было не совсем понятно, отталки­вала она его при этом или привлекала.
   Но ничего этого не происходило, и Наденька стала ощущать неес­тественность своего положения. Действительно, что вер­теть перед ним своими прелестями дальше? Так он пол­часа просидел, как пень, просидит еще час или больше. Столбняк на него напал, что ли? А она уже разволнова­ла себя этими любовными играми и предвкушениями его объятий, и было бы обидно сейчас бросить все и идти спать, чтобы этот дурак просидел так до утра. Нет уж, этого он от нее не дождется, не на ту нарвался. Так можно вообще все удовольствия мимо носа пропустить, только начни деликатничать. С такими мыслями она от­швырнула какую-то тряпку, которую почему-то держала в руках, и одним порывистым движением, почти прыж­ком, бросилась на шею собственного мужа и впилась губами в его губы, как змеями обвивая своими прохладны­ми руками его плечи и голову, повалив в конце концов спиной на диван.
   И вот уже он, словно поменявшись с ней ролями, ломался и отнекивался, будто она не чув­ствовала, что происходит у него в штанах, и от этих ощу­щений разошлась окончательно, стаскивая с него нена­вистные сейчас штаны, одновременно умудряясь прижиматься к нему всем телом, выползая из своего халатика. Барток попытался стянуть с себя брюки и при этой своей неловкой попытке оказался вместе с же­ной на полу, грохнувшись с шумом, но, слава богу, без ушибов. Опомнившись через несколько мгновений, На­денька расхохоталась, а Барток, освободившись от штанов, сгреб, наконец, ее в охапку и потащил в спальню, где долго и изобретательно мучил, сжимая в объятиях, за­ламывая руки и ноги, стараясь пробить в ней что-то, слушая с удовлетворением ее вскрикивания и стоны и глядя, как она с благодарностью целует, вывернув го­лову, его руку, сжимающую ей плечо. Чертова ведьма была хороша в своей необузданной страсти, с закрытыми глазами, с разметавшимися волосами и судорожными дви­жениями. "Бесноватая, бесноватая!" -- думал Барток и вдруг представил вместо себя Кузьмича с синюшными губами, которые тискали ее красивые упругие груди пе­ред тем как впиться в них, жадно высасывая чужую мо­лодость, будто этим можно было вернуть свою. "Тварь, тварь, тварь!"-- беззвучно повторял про себя Барток, прикусывая губы, чтобы не закричать, и снова, с еще большей злостью и изобретательностью, мучил ее, ясно сознавая, как она прекрасна, стонущая и плачу­щая, и после этого бессильно распластанная на белой простыне, несколько минут безответная и собирающая силы, чтобы потом, вновь вливаясь в ритм его движений, снова наполниться страстью и, подбираясь с каждым мгновением к пику ее, опять кричать, и стонать, и бла­годарно целовать его мучающие и терзающие руки. Ши­рокая деревянная кровать раскачивалась и скрипела в унисон Наденькиным стонам, пока злость Бартока не стала иссякать, сменяясь обычной жаждой обладания, и пока он, наконец, не задрожал, все еще отбивая своим телом ритм и обливаясь потом, прислушиваясь к жгучей пульсации, и к тому, как уходит желание, сменяясь опустошенностью и ленью, и к тому, как обмякает его мокрое тело на уже притихшей, такой близкой и ненави­димой прекрасной женщине, бормотавшей сейчас доброе и ласковое, словно убаюкивала ребенка.
   Потом он сидел в ванне, подставляя лицо под прохладные струи душа и нехорошо улыбаясь. "Нет, не так уж все просто. Зря вы меня за болвана держите. Я буду хитрым и терпеливым, и кое-кто пожалеет, что вытирал об меня ноги, как о половую тряпку. И эта лживая шлюха пожалеет, и этот паук со своей паутиной, ловушками и удавками поймет, что научил меня кое-чему. Во всяком случае, почерк его и повадки я изучил и управу на него найду как-нибудь. Пока же главное поймать их с поличным, чтобы не вы­вернулись. А иначе и вправду я не игрок".
   Вода приятно билась о кожу, делая ее чистой и блестящей, словно и не было скверны недавней страсти, и липкого пота, и запаха греха, словно грехи могли уплыть через сливное отвер­стие в ванне вместе с умиротворяюще шумящей водой. Туда, где им и положено было быть -- в канализацию, где скапливается мерзость и отбросы человеческие. "Как в зоне",--почему-то пришло на ум сравнение. Из ванной он вышел освеженным и влажным, ощущая приятный холодок сквозняка и почему-то с сожалением рассматри­вая эту уютную в общем-то квартиру, в которую его не тянуло последнее время и в которую скоро он не должен будет приходить совсем, распрощавшись с ней так же, как и со своей обидной ролью.
   Наденька спала, раскинувшись на широкой кровати. Барток холодно рассматривал ее, подробно за­поминая черты лица, излом шеи, родинки на теле, пока в нем не появилось щемящее чувство то ли жалости к себе и к ней, то ли обиды на несправедливую судьбу, угото­вившую им обоим такой необязательный позор. Он протянул руку и коснулся пальцами ее горла, вспоминая черного мавра и то, что вероятная кличка "Отелло" ему казалась обидной. Наденька пробормотала что-то невнятное во сне, предполагая, видимо, почувствовав его руку, уткнуться ему лицом в плечо и так сладко проспать до утра, ощущая его как свою собственность. Но он отдернул свою руку и ушел из спальни, долго еще прогуливаясь по комнате, не находя себе места и дымя сигаретой, разрабатывая план своих действий...
   Проснулся он поздно. Из кухни пахло чем-то вкус­ным. Наденька гремела кастрюлями и напевала про ста­ринные часы, которые еще идут. Барток, без особого усилия над собой, был с ней приветлив и ласков, каким давно уже себя не помнил, и проведя несколько часов в семейной идиллии, оделся и отправился делать все для того, чтобы навсегда ее разрушить.
   Оставив свою машину поодаль, он направился к до­му, где зажиточно и не без удовольствий жил его ла­герный наставник с молодой женой и малолетним нас­ледником. Причем особый интерес для него представля­ла тыльная сторона дома, куда должны были выходить окна спальни и которые он без труда обнаружил по встроенному в рамы кондиционеру, плотным, зеленого цвета, наглухо зашторенным занавескам и ажурной ре­шетке. Под окнами бурно разрослись деревья и кустар­ники, что тоже было плюсом, потому что зелень укрывала бы от посторонних любопытных глаз. Жары в эти дни уже особой не было, кондиционер не включали, открывая ок­но. Открывалось оно, кстати, внутрь и должно было отто­пыривать занавеску, но щели или просвета в окне он сейчас обнаружить не сумел. Барток побродил еще во­круг, присмотрев довольно большой деревянный ящик, который можно было бы подставить под окна и уже с этих подмостков наблюдать интересующую его сцену из­мены. Потом он еще продумал вероятность использования залы или детской комнаты, но обстановка там не совсем соответствовала интимной встрече. И все-таки напраши­валась спальня.
   Вечером, когда уже стемнело, Барток еще раз приехал к дому и опять подходил к окнам, вновь не обна­ружив просвета в плотных занавесках. Правда, когда зажгли в комнате свет, то можно было видеть тени и даже предположить по их перемещениям то, что происхо­дило, но это не могло его устроить. Теней было недоста­точно.
   Домой он приехал довольно поздно, спокойный и рассудительный. Наденька встретила его вкусным ужином, и они снова провели довольно приятную и бурную ночь, что, впрочем, не повлияло на планы уже почувство­вавшего азарт охотника.
   На следующий день Барток наблюдал уже за фасад­ной стороной дома, сидя в сторонке на лавочке. Нако­нец из подъезда вышел, сутулясь и втягивая голову в плечи, Кузьмич. Он шел проверять и расставлять свои капканы и ловушки, чтобы затянуть в общем-то неглу­пых и хитрых людей в свою стихию -- карточную игру, где у тех, конечно, не было никаких шансов.
   Посидев на скамеечке еще с полчаса, напоследок выкурив сигарету,-- в последнее время он стал много курить,-- Барток медленно направился к знакомой квартире. Дверь открыла несколько озадаченная этим визитом Зуля. Но тревога ее вскоре улетучилась, то ли от мягкого юмора этого красавца, то ли от его непринужденного поведения. Время послеобеденное, в доме никого не было, так почему бы не поболтать с приятным человеком, особенно если учесть, что он был более чем приятен. Барток по-хозяйски разгуливал по комнатам, заинтере­сованно присматриваясь к обстановке, расположению диванов и кушеток, и, наконец, окончательно что-то про­яснив для себя, уверенно подошел к Зуле и схватил ее за талию, прижав к себе. Та и не думала протестовать или сопротивляться, -- жди еще потом такого случая сто лет,-- обхватила его руками за шею и, почувствовав, нако­нец, сильного мужика, задышала тяжело и шумно, про­двигаясь в сторону спальни, где ее неожиданный любов­ник начал срывать резкими движениями трусики, осталь­ное она уже успела снять сама,-- и, не раздеваясь, а только расстегнувшись, зло повалил ее на широкую кро­вать, доставил Зуле удовольствие, поглядывая на окна. Конечно, мысль о мести присутствовала в его голове, и то, что он платит обидчику той же монетой, в какой-то мере утешало воспаленное самолюбие. Однако считать эту месть адекватной он никак не мог. Во-первых, потому что в этом смысле не мог признать себе ровней тщедуш­ного Кузьмича, и, во-вторых, потому что на одну доску поставить Наденьку и Зулю тоже было нельзя. Но все же то, что он пакостит в кузьмичовской спальне, в неко­торой степени тешило его.
   Пока Зуля ходила мыться в ванную, Барток залез на подоконник, дернул рукой занавеску, в результате чего в центре образовался просвет сантиметров в десять, и, достав заранее припасенную проволочку, заклинил ею в карнизе механизм так, что теперь сдернутый край за­навески не мог вернуться в исходное положение. Он про­верил это, потянув за шнурок и подергав рукой за край плотной зеленой ткани. Несмотря на все усилия, обе по­ловины в центре не сходились, чего, собственно, он и до­бивался. А зная лень и безалаберность хозяев в бытовых вопросах, он не сомневался, что исправлять этот дефект в ближайшее время никто не станет. Теперь в этой квар­тире его больше ничего не держало, и не успела Зуля выйти из ванной, втайне надеясь на продолжение, как Валера попрощался с ней, чмокнув в щеку, и выскольз­нул за двери. Для молодой жены Кузьмича день этот был знаменательным -- теперь она уже окончательно ре­шила впредь ни в чем себе не отказывать и впоследствии, хоть и не без труда, умудрялась находить себе любовни­ков, иногда очень даже приличных. Видимо, сама мысль нагадить в доме у такого богатого и могущественного че­ловека могла стимулировать и привлекать к Зуле моло­дых людей, возвышая их в собственных глазах. Кузьмич же через немалое время начнет догадываться о про­делках своей молодой жены, даже попытается с этим бо­роться, но безуспешно, сводя все лишь к упрекам и скандалам, на которые, по правде говоря, энергии у него уже не хватало,-- перекричать Зулю ему было не по си­лам.
   Барток тем временем направился домой и заявил Наденьке, что завтра должен будет отлучиться на двое-трое суток по делам, изобразив при этом недовольный вид. Те­перь ему оставалось только ждать, чтобы воплотить заду­манный план в жизнь. И скорее всего ждать долго не придет­ся. Не тот человек Кузьмич, чтобы, соскучившись и возже­лав Наденьку, тянуть время, тем более, что так удачно все совпадало, а оснований для беспокойства не было. Утром следующего же дня Зуля с наследником была отправлена из города к маме, днем того же дня Барток тепло рас­прощался с не на шутку загрустившей Наденькой, на­чав при этом прощании серьезно сомневаться в успехе своей затеи. Но через несколько часов он уже занял свой наблюдательный пост, следя за фасадом дома. Какие переговоры в это время шли по те­лефону, он мог только предполагать, и, кстати, был до­вольно близок к истине, но только ближе к вечеру в подъезд проскользнула его элегантная жена, и настало время менять позицию. Теперь он уже обошел дом с тыла и аккуратно, почти беззвучно пристроил пригля­нувшийся ранее большой ящик под окнами спальни как раз в том месте, где не сходились занавески, довольно близко и к приоткрытому окну. Теперь можно было смотреть и слушать.
   Сумрак надвигающейся ночи быстро сгущался над землей, все изменяя в городе,-- и атмосферу, и облик, и настроение людей. Таинственность темноты заставляла жителей невольно прислушиваться к звукам и шорохам, на которые днем никто просто не обращал внимания, и приглядываться внимательней к преобразившимся пред­метам и существам, как бы задавая себе вопрос: "А тот ли это город?" Конечно, ночной город был другим, так же как и другими становились ночные люди и прочие обитатели этого времени суток.
   В спальне свет не зажгли, однако она хорошо освещалась из коридора через откры­тую дверь, в которую через четверть часа вошли стран­ные, совершенно не подходившие друг другу любовники. У державшегося до того хладнокровно Бартока даже ек­нуло сердце. Он заволновался и от этого весь покрылся испариной. Капли пота собрались на лбу, покатились по спине и намочили ладони, которые еще крепче стиснули ажурную металлическую решетку. "Вот она -- развязка,-- думал он.-- Вот она -- финальная сцена охоты. И здесь я охотник, а не жертва, как думают они. Я их вычислил и загнал в эту комнату, в это мною назначенное время, чтобы засмеяться им в лицо в тот момент, когда мер­зость их греха достигнет апогея и когда они, растеряв­шись от неожиданности, не смогут лгать, играть другие, заранее заготовленные роли, а будут играть роли, заго­товленные для них мною -- охотником, роли пойманных в их мерзости жертв". От этих мыслей у Бартока появи­лась загадочная усмешка, и волнение его стало отходить, уступая место уверенности и ощущению силы.
   На­денька капризничала и ломалась, сидя на краю широкой деревянной кровати. И пока ее нескладный любовник лапал ей интимные места, она позволяла себе такие вы­ражения, что можно было только удивляться. Наиболее приличным из них было, пожалуй, "старый дурак", а ос­тальные с таким перчиком, что заоконный наблюдатель удивленно покачивал головой и разве что не хмык­ал вслух. Он-то думал, что она запугана и бегает сюда из страха, а тут вон как выходит... Кузьмич что-то бор­мотал с одышкой про бриллиантовое колечко, которое приготовил для нее и которое потом подарит. Наденька при этом меньше стала отпихиваться и позволила, наконец, стянуть с себя уже расстегнутую блузку, оставшись обнаженной по пояс, и теперь ее красивая грудь захватила почти все внима­ние одуревшего Кузьмича. Он гладил ее и целовал, и, казалось, весь трясся над ней, сутулый и угловатый, как подросток. Это продолжалось довольно долго, пока, на­конец, не начались поползновения на юбку. И опять он хитро стал расхваливать колечко, на деле уже уяснив для себя, что это парализует сопротивление столь же­ланной им красавицы. Впрочем, с юбкой он тоже про­возился минут десять, что, похоже, его не утомляло, а, напротив, доставляло удовольствие и острые ощущения. "Вот если бы еще язычок себе прикусила, было совсем замечательно..." После этой второй победы оче­редь дошла до трусиков. Наденька уже лежала на спине, Кузьмич суетился и сопел над ней, а она, подогнув ко­ленки, то хлопала ему ладошками по ушам, хохоча и да­вая все новые и новые обидные определения, то скручи­вала ему из волос рожки, продолжая обзываться не менее зло и ехидно, и, наконец, утомившись от всего это­го, расслабилась и дала себя раздеть окончательно. Кузьмич к этому времени остался в цветастых широких, болтающихся на его мослах трусах, от которых он уже начал постепенно освобождаться, одновременно не отпус­кая от себя молодую любовницу, как бы боясь, чтобы она не передумала, очутившись хоть на мгновение на свободе, вне его цепких рук. Вот в этот-то момент Барток, решив, что виденного им вполне достаточно и что сцена подошла к своей кульминации, просунул руку в проем открытого внутрь окна, широким жестом отдернул занавеску, чтобы видели его и он видел их лица, произ­неся при этом громко и четко:
   -- Ты еще не устал, Кузьмич? Я уже полчаса за ва­ми наблюдаю, даже волноваться начал за твое здоровье. Совсем ты себя не жалеешь, не бережешь, жизнь себе сокращаешь... Разве ж так можно?..
   Это последнее прозвучало в данной ситуации даже как-то двусмысленно. Эффект был потрясающий! Наденька, взвизгнув, резко вскочила, прикрываясь сначала руками и боясь смотреть на своего мужа. Кузьмич, в опущенных до колен трусах, не ожидавший от нее такой прыти, упал с кровати на пол и там затаился. Еще че­рез мгновение Наденька схватила свои вещи и побежала из комнаты, сверкая ладными ягодицами. А Барток про­читал совсем короткую, из нескольких фраз, злую пропо­ведь бывшему своему учителю, смысл которой заклю­чался в том, что нехорошо какать людям, тем более друзьям, на голову, и в душу гадить тоже нехорошо. Потом, не дав еще Кузьмичу опомниться, одеться и оборзеть, смачно плюнул, выругался и, спрыгнув со своих подмостков, пошел к машине, продолжая при этом ругаться и почувствовав тошноту и отвращение. Все бы­ло кончено...
   Наденька испытывала настоящий ужас и была в панике, то расхаживая по зале, то съеживаясь в кресле и все время повторяя одно и то же: "Он убьет меня, он меня убьет!". Кузьмич же, придя в себя, храбрился и угрожал этому, по его словам, сопляку и молокососу. Но про себя не мог не приз­нать, что этот самый молокосос взял над ним сейчас верх вчистую, красиво, и не оставив никаких шансов.
   Наденька больше не могла находиться в этой кварти­ре, такой ненавистной теперь для нее. Через час, выгля­нув с балкона и убедившись, что поблизости никого нет, она выскользнула из подъезда и, не помня себя от стра­ха и отчаяния, побежала какими-то окольными путями к дороге, где поймала такси и, не решившись ехать до­мой, назвала таксисту адрес одной из своих подруг, ко­торая развелась с мужем и жила одна. Там, рыдая и за­ламывая руки, она всю ночь облегчала свое сердце, вспоминая вслух все новые и новые подробности, кото­рые неизвестно как вместились в эти считанные мгно­вения. Потом она пила валерьянку и коньяк, отвечая и отвечая на вопросы своей потрясенной подруги, возвра­щаясь к предыстории счастливой и благополучной своей прежней жизни, не понимая еще, что через день полгорода будут оповещены об этой душераздирающей истории с еще более многочисленными и красочными подробностями в новых и новых изложениях. Бомба бы­ла взорвана, и волна слухов со следующего дня побежала, отражаясь от новых и новых злорадных языков, набирая при этом силу и становясь на довольно длительный пе­риод главной темой разговоров в парикмахерских, косметических салонах и кухнях, вызывая дикий интерес и потому потребность в новых и новых красках, обсуж­дениях, оценках и предположениях.
  

XVII

  
   Пожив несколько дней у подруги и пос­сорившись с ней окончательно, Наденька, с большими предосторож­ностями вернулась в свою квартиру, ожидая худшего. Кузьмич удивлялся тому резонансу, который был выз­ван в общем-то далеко не редким явлением в жизни -- супружеской изменой. Постоянно натыкаясь на плохо скрываемые кривые усмешки, многозначительные намеки и каламбуры остряков, он корил себя за непре­дусмотрительность, за то, что допустил эту лавину слу­хов, за то, что не проконтролировал эту молодую красивую дуру, не закрыл ей сразу рот, но мужественно ста­рался вести прежний образ жизни, поклявшись проучить "зарвавшегося щенка" так, чтобы на всю жизнь запомнил, чтобы на коленях к нему приполз. К тому же быстро объявившаяся Зуля была уже оповещена обо всем доб­рыми людьми и закатывала ежедневно скандалы. В свою очередь, она не без оснований подозревалась в со­участии, потому что Кузьмич не поленился слазить на подоконник и, конечно, нашел проволоку в карнизе, ко­торая, понятно, сама собой прилететь туда не могла. Барток какое-то время жил у матери, поначалу без труда успокаивая ее беспокойство переселением сына, пока какая-то дрянь не сообщила и ей все в подробностях так, что бедная Мария даже заболела, и если бы не внучка, неизвестно как вообще перенесла бы этот позор, свалившийся на их головы. Но главное, че­го она боялась, так это того, что теперь отнимут у нее девочку, без которой она жизни своей уже не пред­ставляла. Да как она теперь могла допустить даже в мыслях, что ее кровинушку будет воспитывать эта бес­совестная развратница.
   День шел за днем, благодатный сентябрь не томил ни жарой, ни холодом, и настроение у Валеры переме­нилось. Охотничье торжество от победы исчезло, подъем и азарт гончего пса бесследно прошли. Осталось разоча­рование и горечь от порушенной жизни, и все чаще при­ходило сожаление об утраченном навсегда. Именно из-за того, что потеряно навсегда, прошлое стало рисоваться совсем в других красках и порой казалось уже чуть ли не идиллией. Он все чаще вспоминал свою жену, ее кра­сивое лицо, желанное тело, и тоска вползала ему в душу, щемя и разъедая ее, грозя поселиться там навсегда, отравив существование на этой доброй и благодатной планете Он целыми ночами бродил то вокруг своей де­вятиэтажки, то вокруг дома Кузьмича, внимательно гля­дя в знакомые окна и стараясь по некоторым мелочам восстановить в уме то, что за этими окнами происходило.
   Как-то он довел себя до того, что хотел уже подняться и помириться с женой, простить ей все, обнять и цело­вать, целовать ее так, чтобы у нее и в мыслях больше никого, кроме него, не было И так это хорошо складыва­лось в уме, так стало легко на сердце, что показалось -- это единственно правильный шаг -- простить. Он долго стоял перед домом, заново прокручивая в уме каждое слово, каждую фразу, каждый жест и взгляд. Причем переживал он за обе стороны, и от этого ему хотелось расплакаться Но в таком состоянии подниматься было стыдно, и он долго прогуливался в сумраке ночи, среди длинных теней, отбрасываемых светом фонаря от расте­ний и предметов. Тени эти стелились под его ногами и тянулись куда-то вдаль, в темень, в ночь.
   Наденька, все еще жившая в беспокойстве и стра­хе, взяла в привычку часто поглядывать из окна кухни на улицу, не включая свет. Так, чтобы она видела все, а ее никто не видел. В этот вечер она приметила знакомую фигуру внизу и уже несколько часов, затаив дыхание, следила за перемещениями своего мужа, отметив для себя, что он сторонится освещенных мест и смотрит оттуда из полумрака на ее окна, иногда ей даже казалось, что прямо на нее, что он видит ее. Тогда она пряталась за стену, но и там на высоте четвертого этажа чувствовала себя беззащитной и уязвимой, но уйти не решалась, боясь упустить из вида этого гроз­ного и родного ей человека. Она часто вспоминала его презрительный голос из окна, и как от этого голоса ска­тился под кровать Кузьмич, циничный старый уголовник, и ей ста­новилось страшно.
   Наконец, знакомый силуэт показался на освещенном фонарем месте и скользнул в подъезд. Наденька с бью­щимся сердцем бросилась в коридор, и, убедившись, что внутренняя задвижка прочно держит металлическую дверь, закрыла крышкой глазок и в изнеможении осела на пол. Валера позвонил дважды, выдержав между звон­ками минутную паузу. Затем он толкнул дверь и, опре­делив, что она на задвижке, повернулся и стал спус­каться по лестнице, подумав про себя, что это бог его спас от позора, и облегченно вздохнул при этой мысли. Действительно, на этом пути был глухой тупик насмешек, злорадства и собственного неуважения к себе.
   Наденька же в истерике бросилась звонить Кузьми­чу, крича ему в трубку сквозь рыдания: "Он убьет ме­ня! Он убьет меня! Он приходил, чтобы меня убить!" Кузьмич был не на шутку озадачен и никак не мог ее успокоить, не в силах подобрать для этого убедитель­ные доводы. "Правда, что ли, взбесился этот щенок? Вол­ком бешеным себя почуял, рыщет вокруг?" А что ры­щет, он уже знал, -- "крови алчет". Ничего толкового в этой ситуации он придумать не смог и только посовето­вал пока не выходить на улицу, даже в магазин. А про­дуктами он ее обеспечит. Действительно, на следующий день он прислал к ней машину с двумя молодцами, предварительно оповестив, конечно, по телефону, которые перетаскивали на четвертый этаж коробки с колбасами, сыром, копченостями, консервированной ветчиной, гале­тами, соками и под конец притащили ящик марочного армянского коньяка, на который и налегла все еще не находившая себе места истеричная Наденька.
   Настроение Бартока переменилось еще раз. Теперь он пришел к выводу, что, собственно говоря, остался не­отомщенным, и начал кружить ночами вокруг дома сво­его обидчика, крепко сжимая в кармане открытый нож. Не так далек был его враг от истины, обида и ненависть толкали его к крайности, подогреваемые бесконеч­ными воспоминаниями длинной и утомительной в своих подробностях сцены разоблачения, в финале которой у него тоже была роль и недурная реплика. Но та тошнота и отвращение, накатившие тогда на него, при каждом воспоминании появлялись снова, и он не знал, куда себя деть, и ждал ночи, чтобы бродить и выслеживать, и мо­жет быть, вдохнуть приторный запах крови, стекающей по его рукам. Это наваждение все больше привязывалось к нему, и он уже почти явственно представлял, как что-то теплое и липкое брызнет ему на пальцы, и как посереет измученное лицо его врага, и как будет уходить из не­го жизнь, заставив обмякнуть и соскользнуть на землю с его ножа тело, чтобы притихнуть на ней, свернувшись калачиком, прилипнув к вязкой разливающейся черно-крас­ной луже. Эта жажда крови заставила его даже порезать себе палец и сначала нюхать, а потом слизывать скаты­вающиеся капли, пока не подкатила к горлу рвота. И тогда он с удовлетворением отметил, что представлял это себе точно так.
   В нем обнаружилось терпение голодного хищника, и, нисколько не утомляясь, он мог часами стоять, затаив­шись в кустах, и ждать, ждать, ждать, прислушиваясь к шорохам и голосам и вглядываясь в идущих мимо редких ночных прохожих. Когда никто не шел, он поднимал голову, и его веселил тонкий серп месяца, напоми­ная ему, под стать мыслям, гнутый звонкий клинок саб­ли, который занесся над ними и тоже терпеливо часами ждал свою жертву. Потом тонкая эта сабля превратилась в полукруглую секиру без ручки, но ему больше нрави­лось слово топор, и, хотя топоров такой формы он не видел, все же можно было вообразить, как он ударит с размаху по шее и как покатится отсеченная голова. Однако секира постепенно превратилась в какую-то грустную физиономию с одной распухшей щекой, и он почти потерял к ней интерес, только иногда поглядывая на нее и сообщая ей какие-то свои мысли, потому что других собеседников не было.
   Кузьмич изменил свои повадки и домой один не воз­вращался. Либо его подвозили прямо к подъезду, ли­бо кто-то составлял ему компанию. Однако от этих не­удач охотник нисколько не раздражался. Напротив, в нем возникало даже чувство удовлетворения и еле заметная улыбка появлялась на его губах, но глаза оставались неумолимыми и холодными. Враг его был так мудр и так опытен и, казалось, давно уже устал бояться чего-либо или кого-либо, а тут такие перемены в его поведении. Да, это льстило,-- наконец-то его стали принимать всерьез. А что касается провожатых, то задача, конеч­но, усложнилась, но не стала от того неразрешимой. Он уже все придумал и рассчитал: машина остановится у подъезда, выйдет Кузьмич, попрощается, махнет рукой, машина тронется, а он, скользнув в темный проем,-- свет к тому времени гореть, конечно, уже не будет,-- станет медленно подниматься по ступенькам. Тогда остается только сбежать сверху навстречу и ткнуть его в грудь ножом. Встреча будет быстрой, без мучительных пауз и объявлений приговоров.
   Через несколько дней ночью Валера вошел в знако­мый подъезд, выключил свет, поднялся еще на один лестничный марш и встал у окна, чувствуя себя не сов­сем уютно в замкнутом пространстве. Ждать пришлось довольно долго, но, к счастью, жильцы сидели уже по своим квартирам у телевизоров и никто не входил и не выходил, что было тоже немаловажно. Наконец послы­шался тихий рокот мотора и шелест шин. У подъезда ос­тановилось такси, не глуша мотора. От этого тихого ро­кота у Бартока бешено заколотилось сердце. Он прикусил губы, достал из кармана пиджака складной нож и открыл его, посмотрев на тускло блестящее лезвие. Из урчавшей машины вылезла тщедушная фигура, од­нако дверь почему-то за ней не захлопывалась. Кузьмич настороженно смотрел в темный проем подъезда, потом наклонился и, что-то сказав оставшимся пассажирам, не спеша направился к темному проему, глядя прямо перед собой. Потом шаги его затихли, а такси все не уезжало, и Валера покрылся испариной. Ему стало страшно: засада превратилась в ловушку, и теперь было понятно, почему он сразу почувствовал себя неуютно в замкнутом пространстве. Щелкнул выключатель, за­жегся свет. Посеревший, превратившийся в жертву охот­ник стоял не двигаясь, уже готовый ко всему, по-преж­нему сжимая в руке нож и глядя на острое заворажи­вающее лезвие. Но ничего не произошло. Звонок пропел короткую знакомую мелодию, Зулин голос спросил: "Кто?", щелкнули затворы, и Кузьмич облегченно за­хлопнул за собой дверь, продолжая еще думать, что смерть только что дышала ему в ухо, и он даже почув­ствовал ее холодок или что там должно было быть в дыхании загробного мира.
   Барток в изнеможении опустился на корточки, ко­выряя ножом туфель и благодаря бога, что не стал вы­кручивать лампочку. Кто знает, что бы произошло, если бы свет не зажегся. В висках продолжала пульсировать кровь, и ощущение западни еще не прошло. Такси, нако­нец, зарычав, уехало, но пришлось себя сдерживать, чтобы сразу же не броситься бежать вон из этого ка­менного удушающего тупика. Он вышел через несколько минут, ссутулившись и чуть покачиваясь, будто был пьян. Ноги были онемевшими, наверное, от сидения на корточках, но с каждым нетерпеливым шагом приходило облегчение, и, наконец, его мокрые пальцы разжали пластмассовую рукоятку ножа в кармане. На губах поя­вилась усталая усмешка. Нет, замкнутое пространство -- не для него, оно лишает свободы, а свободу он ценить уже научился. Больше никаких подъездов...
   Однако от мести Валера не отказался, он как бы по инерции продолжал возвращаться к ненавистному до­му, кружа уже нахоженными тропами между кустов и деревьев, впрочем, даже не осознавая, для чего. По­том зарядили дожди, и он иногда вымокал насквозь. Становилось зябко и холодно, пахло прелыми умираю­щими листьями. Холодные капли скатывались по корот­ко остриженным волосам и стекали по шее за ворот ру­башки и дальше между лопатками, заставляя втягивать голову в плечи и даже задерживать дыхание. Однако вместе с ночью он приходил в темные аллеи, стараясь запомнить в себе это ощущение хищной и роковой силы, чтобы потом в нужный момент суметь вызвать ее вновь и стать снова неумолимым и беспощадным. Вероятно, он уже толком никого и не ждал, прислушиваясь к себе и к окружающему загадочному ночному миру, всматри­ваясь в редких прохожих особым изучающим злым взгля­дом. Просто вместе с холодными струйками дождя между лопаток скатывалась его обида, и он уже почти обре­тал равновесие, когда, вдруг в желтоватом свете фонаря между деревьев появилась слегка шатающаяся несклад­ная фигура в кепке и с какой-то сеткой в руке. Он узнал этот одинокий силуэт издалека и, спрятавшись за тол­стое дерево, прислонился к нему почти в изнеможении, словно ища в нем опору и пытаясь обрести прежнюю решимость и жажду приторной крови врага. Пальцы вцепились в рукоятку открытого ножа, но что-то случи­лось с временем, оно тянулось слишком долго. Нелепая фигура должна бы уже поравняться с деревом, и тогда, подождав еще немного, он настиг бы ее сзади, развернул и... Не выдержав, затекшая нога сделала шажок в сто­рону, голова, наклонившись, выглянула из-за ствола. И тут под ним хрустнула ветка. Приближающийся подвы­пивший Кузьмич вздрогнул и остановился. Казалось, они какое-то время смотрели, не двигаясь, друг на друга, хотя Валера потом проверял -- его в тени дерева раз­глядеть было почти невозможно. Но это потом, а тогда ему казалось, что он узнан, а может быть, так оно и было, и, не выдержав паузы и отшатнувшись от холодно­го вопросительного взгляда за толстый спасительный ствол, он замер, готовый еще, однако, нанести смертель­ный удар.
   Старый игрок, уже презирая себя за свое малоду­шие, заставил тронуться свои ставшие предательски ватными но­ги, и не глядя в сторону дерева и мелькнувшей за ним тени, наклонив голову вниз, поплелся по заасфальти­рованной узкой дорожке с опущенными плечами, гото­вый теперь уже достойно принять пулю, или что там еще его ждало. Однако ничего не случилось, и это не приносило облегчения. Тяжесть все наваливалась сверху, стараясь согнуть его и придавить к земле, поставив на колени. Но он не поддавался и не поддавался, измучен­ный игрой с этим обезумевшим щенком, с трудом таща набитую выигранными деньгами сетку, болтавшую­ся в ноющей левой руке. Дома с ним снова случился при­ступ. Опять вызывали "скорую", и опять он, как в бреду, видел какие-то тени, рожи, потом белые халаты и ис­пуганное лицо жены. Ему кололи вены и плечи, а он почему-то думал, что не позволит с себя снимать штаны, потому что без них было бы стыдно и недостойно уми­рать на глазах этих чужих женщин. Звуки и слова он не очень различал, но потом задышалось легче, и снова пришла мысль, что уходить ему еще рано и что туда, в неизвест­ность, он со всеми своими грехами еще успеет и уж во всяком случае не опоздает...
   Только сейчас, прислонившись к дереву, Барток ясно осознал, по краю какой пропасти он все это время ходил. Нет, не сам факт убийства испугал его. К сожа­лению, эту черту он уже переступил и считал вполне допустимой такую форму взаимоотношений между людь­ми: хищник -- жертва. Просто теперь перед ним, стоя­щим у дерева, вся эта история предстала совершенно в другом свете, во всей своей нелепости и самоубийственной глупости. Из-за этой одной дешевой задницы он чуть не упек себя лет на десять-пятнадцать в лагеря, где под­вергся бы в тысячу раз большим унижениям, чем те, ко­торые хлебнул, бесспорно, по милости своей женушки и своего же покровителя.
   Что же касается лагерей, то их неминуемость была столь же очевидной, как то, что он сейчас вот стоит, смотрит в небо, дышит воздухом и улыбается, покачивая в недоумении головой от того, что мог дойти до такого крайнего идиотизма и отупле­ния или ослепления. Как там это ни назови, но ведь и ребенку было бы понятно, что любой следователь, даже самый глупый из всех, поспрашивав близких и знакомых убитого, услышал бы десятки раз одну и ту же нашу­мевшую историю, и, уж конечно, все свое внимание со­средоточил на нем -- незадачливом неумелом убийце, оставившем на месте преступления массу окурков и сле­дов и не позаботившемся даже о намеке на алиби.
   У Ва­леры хватило юмора и здравого смысла, чтобы посмеять­ся над собой и над всей этой, еще недавно воспринимав­шейся так трагически, историей, где он выглядел круглым идиотом, взбесившимся дураком, что, впро­чем, было обстоятельством скорее отягчающим, чем оп­равдывающим. Все, с этой самой ночи будто камень сва­лился с его души, и он окончательно подвел черту под этим страшным сентябрем и не менее страшным октябрем, как впрочем, и под совместным проживанием с этой взбалмошной и по сути чужой женщиной. Пусть делает что хочет, а ему больше нет до нее дела. И отныне он постарается хоть иногда пользоваться своими мозгами, а иначе для чего их тогда таскать? И он пошел, посме­иваясь, к машине, брезгливо выбросив в кусты надоев­ший нож...
   Кузьмич же всего этого не знал и продолжал жить в напряжении, которое его чуть было в гроб не загнало. Так что Барток все-таки был близок к своей цели, соз­дав такие условия больному человеку. Но со временем и тот немного успокоился, хотя и продолжал прилагать усилия, нагнетая над головой этого молодого выскочки грозовые тучи. Теперь, когда Валера почти нигде не бы­вал, старый паук был бессилен, но еще наступит момент, и тогда из этих туч он высечет такую убийствен­ную молнию, что этот щенок сам не поймет, как и какой силой будет раздавлен.
  

XVIII

  
   На радио и телевидении звучала классическая музы­ка. Ее передовали, ничего не объясняя, что привлекло всеоб­щее внимание и породило массу слухов, один из кото­рых и оказался верным. Умер человек, казавшийся бес­смертным, впрочем, он не казался и вполне живым, но, тем не менее, как будто вечность правил этой огромной страной, а может быть, и не вполне правил, но, во вся­ком случае, почти каждый день появлялся на голубых экранах и мучительно, с трудом что-то говорил своему покорному народу, который и не пытался вникать в смысл его искаженных произношением слов, а вместо этого ерничал, рассказывал про него анекдоты, пил вод­ку и жалел его, с трудом таскающего свои бесчисленные ордена и с огромным трудом ворочающего языком, изо дня в день пытавшегося что-то объяснить, растолковать людям, сказать что-то важное и необходимое им всем, а эти дураки ни­чего не понимали и сочиняли анекдоты, за которые их уже никто не сажал ни в тюрьму, ни даже в дурдом, впрочем, туда еще сажали, но как-то неохотно, даже с досадой, что приходится это делать. Что говорить, боль­ной был человек, глупый, но добрый. И за эту детскость его даже любили и, во всяком случае, многое прощали, даже стыд и неловкость за него при поездках за грани­цу, и эти чувственные поцелуи взасос с многочисленны­ми друзьями и соратниками по партии из-за рубежа, которых он не мог сразу узнать и от этого чувствовал неко­торую растерянность и готовность обниматься и цело­ваться со всеми подряд. А чего там! Одним больше, од­ним меньше! Слюней на всех хватит.
   Тем не менее свыкнуться с тем, что его, вечного и бессмертного, больше нет, было трудно. Эта тема за­нимала всех, даже людей вовсе аполитичных, не говоря уже об интересующихся, особенно алкашах из пивнушек, всегда знающих поразительные подробности из личной и общественной жизни мирового истеблишмента, и содер­жание приватных бесед особенно популярных американ­ских недолговечных президентов с нашим вечным. После пивнушек всколыхнулись и подворотни, и пенсионеры на скамейках, и женщины в очередях. Все чаще слышалась короткая аббревиатура КГБ. "КГБ, КГБ..."-- звучало отовсю­ду, то шепотом, то приглушенными голосами. Многие ходили с победным выражением на лицах, многозначи­тельно намекая завмагам и завскладам, что наконец-то наведут порядок в стране и будет кому осваивать немозолистыми пухлыми ручками сибирские недра. Опять же и для Коми АССР приток рабочей силы не помешал бы. И запахло в воздухе Колымой и лесо­повалом...
   Преступный же элемент и всякие там тунеядцы и паразиты были неприятно поражены ожидаемыми пере­менами и концом атмосферы благодушия и вольницы. Однако худшего не происходило. Правда, гоняли женщин во вре­мя рабочего дня из парикмахерских -- в креме и в бигудях, а также и публику из кинотеатров. Спрашивается: зачем тогда вообще оставлять дневные сеансы? Или зачем парикма­херские днем работают? Ответ напрашивался сам со­бой: а чтобы делать облавы! Иногда это раздражало, но чаще все же вызывало улыбку, потому что наказания были символические. И опять же пошли едкие анекдо­ты. Совсем народ разболтался, страх потерял! Подумать, на кого сочиняли! Что тут поделаешь?
   Барток за это вре­мя купил себе дом и занимался его ремонтом. Еще он успел оформить развод. Деньги, несмотря ни на что, еще имели силу, и волнующейся Наденьке пришлось всего-то раз прийти в суд, подписать какие-то бумаги, среди них и свое отпечатанное заявление, взять какие-то свидетельства, и все! Всех хлопот на несколько минут! А говорят: бюрократия, волокита. Вранье! Клевещут на советский суд! Стыда в людях нет! И на другие адми­нистративные органы тоже клевещут!
   Потом уже горячо любимый и поддерживаемый народом руководитель стих, и даже в пивнушках говорили -- заболел, и жизнъ почти вернулась в прежнее русло. Ну разве что блюстители добровольных народных дружин на ули­цах по инерции строго спрашивали у прохожих, почему они не на работе, а те рассказывали про отгулы после точно таких же дежурств в дружинах. В общем, на улицах, как назло, маячили либо дружинники, либо бывшие дружинники. В целом же, кто не работал, тот и продолжал не работать, а кто стоял у станков или сталь варил -- это их личное дело. Может, им это нравилось, ну, так и на здоровье!
   Барток стал появляться на людях, в том числе и на той свадьбе, где позна­комился с Наташей, и жизнь его потекла размеренно, наполненная всякими заботами и удовольствиями, будто и не было дурных мыслей, нешуточных страданий и почти бредовых ночных рысканий вокруг дома, до кото­рого теперь ему не было решительно никакого дела. И все бы хорошо, но поя­вились эти злые морды и не менее злобные взгляды в рес­торанах, под которыми ему, сильному и уверенному в себе, приходилось съеживаться и мучительно долго размышлять -- к чему бы это. От этих тяжелых мыслей он и уехал с Наташей отдыхать в горы, где, к своему удивлению, встретил бывшего дервиша и своего лагерного знакомого Фатхуллу, который, впрочем, сделал вид, что не узнал его, но он-то, Валера, знает, что узнал, по взгляду его почувствовал. Но к чему эта встреча и как ему может пригодиться такой человек, как Фатхулла, он еще не понял. Действительно, что между ними может быть общего? Ничего. Другая жизнь, другой мир, другое да­же измерение. Никаких точек соприкосновения, кроме одной -- их прошлого и того, что он, Барток, знает про сторожа главное, то, что скрывается от всех за набожно­стью и подчеркнутым безразличием ко всему суетному. Там, за этой тайной, клубится мрак, и он притягивает его, светского богатого искателя удовольствий по-прежнему. И тогда, много лет назад, тоже притягивал, от че­го и умер несчастный глупый боксер, положивший свою жизнь для того, чтобы он, Валера, молодой и нахаль­ный, еще раз смог убедиться, что верно выследил у этого непростого, человека его смертельное жало, убивающее не сразу, а спустя недели и месяцы, но убивающее непременно, направленно разрушая жиз­ненно важные органы жертвы. Но там, в горах, Барток уже почти не думал о Фатхулле, увлеченный сказочной природой, ущельями и водопадом и своей прекрасной подругой, к которой он все больше и больше привыкал и привязывался, словно та пустота, возникшая в его сердце, не могла быть долгой, ей обязательно надо было быть кем-то заполненной. Тем более, что девушка, во всяком случае внешне, вполне заслуживала внимания и стоила того, чтобы ею увлечься.
   Здесь, в горах, Барток вспомнил о событии, потрясшем теневой мир Ташкента куда больше, чем даже смена верховной власти в стране, о борьбе титанов, имевшей почти мистическое значение -- в том смысле, что если очень ждать смерти, то она все же явится, может быть оттуда, откуда ее вовсе не ждали. Правда, Барток в это время занимался ремонтом только что купленного дома и узнал обо всем только спустя несколько месяцев после происшедшего столкновения, хотя косвенно круги позже докатятся и до него, казалось бы, не имеющего к этому делу никакого отношения...
   Осенью в Ташкенте появился Грант. Тот самый когда-то совсем еще юный зэк, которому такое уважение и даже почтение выразил Кузьмич, угощавший в каптерке своих лагерных гостей икрой, привезенной из Находки Бартоком после успешного ви­зита к Черному. Опытный игрок тогда безошибочно по­чуял восходящую звезду преступного мира, и пройдет не так уж много времени, когда на своем сходняке воры в законе объявят худого сутулого паренька с колючим взглядом равным себе, формально узаконив его право вершить суд, наказывать и миловать, освятив его немалую к тому времени власть высшим воровским титулом. Грант еще долго будет скитаться по зонам, снискав себе огромный, почти легендарный авторитет необы­чайной дерзостью и несгибаемой волей Выйдя на свободу и чрезвычайно быстро и прочно освоившись в своем родном Самарканде, он решил наведаться в почти двухмиллионную столицу республики, тем более, что до него доходили всякие слухи о тамошней блатной жизни, сформировавшие в нем некоторое предубеждение, которое и не думало исчезать, несмотря на радушные приемы в разных влиятельных домах го­рода
   Действительно, слишком уж многое казалось ему странным и противоестественным Как, например, нужно было понимать то, что качки и вышибалы, пусть даже бывшие спортсмены, вознеслись над крадунами так, буд­то на борцовском ковре находятся или в ринге пляшут, руками размахивают. Вдруг стали запрещать фартовым людям обижать деляг, нафаршированных деньгами. Види­те ли, толстопузые кому надо дань носят и потому они вроде бы свои получаются Ну, носят и пусть носят на здоровье, кто же против? Но ничего с ними страшного не случится, если кто-нибудь еще технично их потря­сет. Не мясники, конечно, или садисты безмозглые,-- он их, выродков, сам не любил,-- а какие-нибудь люди уме­лые, с навыком, с пониманием. Так нет, бегут, как в милицию, жаловаться, требуют бригаду выслать, поймать и задержать, вернув, конечно, похищенное или его часть -- остальное благодетелю и заступнику. И самое поразительное, что выезжает бригада ломать кости фар­товому человеку, а у того руки нежные, совсем на дру­гое тренированные, ну, в крайнем случае, на курок на­жать могут. Но ведь и этого нельзя, потому что те не от себя действуют, имя называют освященное, еще и на разбор везут. А какой тут разбор? Кто им воровать мо­жет запретить? Правильно, человек в погонах. Значит, к чему тему подвели?
   Да, язык у Гранта был злой, и ум цепкий, и факты конкретные у него на руках,-- жалобщики уже были. И не­чего тут на запад кивать: мафия, коморра! Всем мозги уже заморочили, но только ему не получится. Он в свое время у ученых людей с научными степенями (случается, и такие сидят) спрашивал: кто, мол, такие. Так те объяснили -- макаронни­ки и деревенщина. Мягкотелый Муссолини на них та­кого страху нагнал, что они аж за океан махнули наркотой барыжничать. Умное дело нашли! И это их не Заполярьем и урановыми копями пугали. У них там, в Италии, на севере, самые что ни на есть курорты, дру­гих мест нету! И вот теперь этих лапшеедов на каждом углу в пример ставят, подражать призывают, то есть ему, вору в законе, барыгой стать предлагают. А здесь, в столице, он видит, уже у всех спагетти из ушей ви­сят -- чистый Запад: организации, кланы, крестные от­цы, территории...
   А еще любопытно, как лавочники из себя Робин Гу­дов корчат. Тут ведь не в профессии даже дело-- в психологии. У них копейка к копейке, рублик к руб­лику, десятка к десятке -- это основа жизненная, нут­ро, стержень. Как, каким образом такие в теневом мире весу набрать смогли? Кто им возвыситься дал? На каких весах взвешивал? У фартового человека по сравнению с азартом, куражом деньги -- дрянь, мусор, труха. Да что там деньги -- жизнь на карту, как рубль рваный, броше­на может быть. Нет, он не против лавочников -- на них почти весь мир держится, жиреет, но при чем здесь они, блатные?
   Про блатных Грант, конечно, приукрасил, он при случае мог и обратное доказать, мало, что ли, грязи там, но нужды не было. Куда привычней было обосновы­вать свое превосходство над коммерсантами, червяками их выставлять, вошью, чтобы и не думали сомневаться в его, Гранта, праве потрошить их и обирать самыми разнообразными способами, да чтобы еще при этом вино­ватыми себя чувствовали, не достойными и этой своей жалкой роли.
   Вот в таком настроении пребывал самаркандец в Ташкенте. Все сферы влияния поделены, никто друг с другом по-крупному не конфликтует. Мелкие разборки не в счет. Местные кланы усиливаются и богатеют, но пока Мамикона терпят, да и тот им жить не мешает. И не то чтобы Гранту здесь места не нашлось, напротив, никто против него не возражал, принимая тепло и с должным уважением. Тут не только он, но и еще десяток-другой людей его калибра могли бы жить припеваючи, всем места бы хватило, да не за тем он сюда приехал, чтобы в их игры играть, у них, умников, уму-разуму учиться. Что про него тогда братва в зонах скажет? Не в глаза, конечно, но все же. Однако на всех злиться ему было не с руки, а Мамикон для него стал как заноза в зад­нице. И само это противостояние его развлекало, дела­ло жизнь наполненной и нескучной. По правде говоря, такого соперника у него еще не было, к тому же на чу­жой территории. Тем более, он один бросит вызов всей их системе, со всеми их спортсменами и телохранителя­ми, и проверит, чего он стоит, знаменитый в Ташкенте Мамикон, перед ним, привыкшим играть со смертью и считавшим эту игру единственно достойной и даже смыслом жизни.
   ...Холодным промозглым вечером Мамикон со свитой подкатил к недавно выстроенному на отшибе у желез­ной дороги ресторану, хозяин которого, ереванский ар­мянин, крайне зааинтересованный в его покровитель­стве, всегда держал незанятым длинный стол у стены. В последнее время ему нравилось бывать в этом уютном небольшом зале, при входе в который маленький, с взъерошенными курчавыми волосами, Геворк начинал бодро петь об Андранике-паше, который одерживал по­беды над турками. С этого момента музыканты играли только его любимые песни, а таких музыкантов надо было еще поискать, так что приходил он как на кон­церт -- грустить от мугамных переливов кларнета и слад­кого голоса Геворка, и радоваться черноволосой певице Бэле, слушать которую выходили даже, бросая работу, повара. То она пела еврейские песни, и евреи переста­вали кушать, подходя потом к низкой сцене, целуя ей руки и протягивая деньги, покачивая головами при столь не­адекватной переполняющим чувствам благодарности. Словно любящие предки из дальних гонимых поколений просыпались в них, услышав музыку и чистый мелодич­ный голос о себе, и, волнуясь, шевелились и скреблись в душах своих удачливых и зажиточных, но таких же бро­дячих потомков, отрывая их от лакомых блюд и заставляя прислушиваться к ноющему, царапающему за живое и сокровенное чувству, которое часто определяют как нос­тальгию по земле обетованной. Бэла же переходила к эмигрантской разгульной, полублатной, но опять же тоске, которая тоже находила понимание и сочувствие у такой же разгульной, блатной и полублатной публики, словно про них это было, про их мысли и ощущения. Ну, а для ценителей эстрады выдавались шлягеры на всех мыслимых языках, причем так, что если пелись песни из репертуара Стрейзанд, то иногда спьяну, если закрыть глаза, казалось, что сама она лично и поет в этом ресторане у железнодорожного полотна, забросив свой Голливуд с миллионными долларовыми гонорарами ради червонцев и четвертаков подвыпивших искренних ценителей.
   Однако сейчас дело шло к закрытию, к тому же пре­дупрежденные официантами и напуганные большим ко­личеством мощных ребят с каменными лицами посети­тели торопливо расплачивались и покидали свои уютные столики от греха подальше.
   Мамикон сразу заметил демонстративно отвернувше­гося самаркандца, пьющего водку с двумя своими почти случайными приятелями, однако несколько минут еще со­ображал, как вести себя с этим колючим и уже знамени­тым, несмотря на молодость, уголовником. Собственно говоря, он ничего существенного не имел против него и даже считал, что интересы их и сферы влияния почти не сталкиваются, находясь в разных плоскостях, но этот тип вел себя так, словно продолжал царствовать на своих нарах и не хотел замечать, что он не в зоне, не за колючей проволокой, где от скуки только и оста­ется бесконечно выяснять, кто есть кто, какую нишу должен занимать в воровском сообществе и почему, а в городе, полном удовольствий и соблазнов, где среди больших денег и красивой жизни обитали еще и акулы мира официального,-- надо сказать, тоже не подарочки.
   И хорошо, что теперь они уже не были такими неприми­римыми врагами, как раньше, найдя много общего и да­же помогая друг другу ловить рыбку в мутной воде, а мутили по договоренности то те, то эти. Но где этому са­маркандцу понять такие тонкости, а тем более принять? Может быть, поживет здесь, поосмотрится, тогда и при­мет их правила игры. Пока же Мамикон решил с ним не ссориться, доброжелательно окликнув того и поздоро­вавшись, пригласив сесть около себя за уже красиво сервированный стол, с зеленью и разносолами, к которым скоро подадут шипящее подрумяненное мясо.
   Но, к его удивлению, Грант с презрительным злым выражением на худом смуглом лице чуть не в открытую послал его на весь зал, вызвав замешательство в у своих оппонентов, явно этого не ожидавших. Но продолжала играть музыка, отвлекая мысли от дерзкой, невиданной здесь, в Ташкенте, выходки. Тогда самаркандец, подойдя к музыкантам и бросив на сцену мятую купюру, стал требовать исполнения какой-то песни для себя, чем вызвал у тех смятение и нехорошие предчув­ствия. Отказать этому сутулому, еще молодому, но уже наводящему ужас вору могли только люди неосведомлен­ные или самоубийцы. С другой сторо­ны, играть для него против воли Мамикона тоже радо­сти было мало. Однако сметливый барабанщик, высокий армянин с желтоватым лицом и грузинской фамилией, не стал разгадывать этот неразрешимый ребус, быстро пе­реадресовав его опять насторожившемуся Мамикону, который все же решил не ссориться и громко разрешил играть для гостя все, что тот пожелает, без денег, пов­торив доброжелательно, обращаясь уже к задире, что, мол, здесь все уже оплачено и что для него и так споют, пусть только скажет. Ответ был в том духе, что кому какое собачье дело до его денег, платит он или не пла­тит. Хочет -- платит, не хочет -- не платит!
   В воздухе запахло войной, причем не бутафорской, когда стороны, демонстрируя свои силы и боевой дух, всегда готовы к компромиссу и необидным уступкам, а битвой на уничтожение. Потому что этот сумасшедший не захочет оставлять шансов на примирение.
   Посерьез­невший Мамикон вычислял возможные последствия раз­горающейся ссоры. Во-первых, уничтожать наглеца сразу здесь, при стольких свидетелях, было глупо. Три трупа и почти неизбежное путешествие за колючую проволоку в места, где Гранта еще чтили и стали бы мстить за не­го. Перспектива, что и говорить, безрадостная.
   Во-вторых, наказать и отпустить его живым -- все рав­но что вынести себе смертный приговор, правда, может быть, с некоторой отсрочкой, но от этого тоже не легче. Хотя оставался еще шанс опередить его, что тоже было задачей более чем сложной, ведь игра становилась открытой, а в небольшом Самарканде все были на виду -- поди подкрадись незаметно. На­травить кого-либо из тамошних врагов тоже было из области иллюзий. Где их, таких врагов, взять и как при этом травить?
   И, наконец, в-третьих, если заставить себя прогло­тить унижения и фактически признать неоспоримое превосходство этого ненормального? Но как проглотить? Да и где та степень унижения, которая его удовлетво­рит? Нет, только не это...
   Однако, взяв рюмку и бутылку водки, Мамикон решил сделать последнюю попытку избежать смертельной угро­зы или, во всяком случае, отдалить ее. Подойдя к при­тихшему столику, он налил себе и врагу, глядя прямо в наглые холодные его глаза, и предложил выпить за них двоих, потому что делить им было нечего и причин для ссоры он тоже не видит. Полные рюмки звякнули друг о друга и разошлись, но если одна была решительно вы­пита коренастым Мамиконом, то вторая застыла в костлявой руке недобро улыбающегося Гранта и затем, выскользнув из демонстративно разжатых пальцев, разбилась, ударившись о пол, заставив того притворно ойк­нуть и еще более притворно сокрушаться такой неуда­че.
   Мамикон не поленился принести еще рюмку и снова налить ему и себе, называя того "дорогой" и призывая к благоразумию. Полные рюмки снова звякнули, и снова одна была выпита, а вторая, вновь выскользнувшая из руки, разбита под издевательские шутовские гримасы и сетования на неловкость и фатальное невезение. Баг­ровеющий Мамикон еще дважды повторил все сначала, уже не чувствуя, как проглатывает водку, и понимая, что терпение его кончилось при виде разлетевшихся осколков четвертой рюмки. Он зло повернулся к наглецу спиной. Грант согнал с лица ухмылку и полез в карман. Огромный человек с длинными волосами, уже несколько минут стоявший в метре от это­го нелепого представления, перехватил его руку и вынул из нее нож, передав теперь уже спокойному и невозму­тимому Мамикону, который открыл его и бросил, удивленно спросив, для чего он понадобился Гранту, а услыхав в ответ, что для того, чтобы выпустить ему кишки, до­стал свой нож и, открыв, протянул ручкой вперед своему врагу: вот, мол, пожалуйста. Самаркандец сделал вид, что растерялся, но, даже стыдливо отвернувшись, был готов через мгновение молниеносно, как гюрза, сделать смертельный выпад. Только страшный удар сбил его на пол. Огромный человек наклонился над ним и, забрав нож, направился вслед за Мамиконом к длинному столу. Значит -- второй, неприятный вариант с обоюдными шансами.
   Потрясенные музыканты, уловив желание хо­зяина вечера, заиграли громко и весело. Танцевали все, празднуя объявление смертельной схватки. Красивые женщины повизгивали в алчных руках опьяневшего крестного отца, веером летели деньги, взмывая над голо­вами танцующих, и, кружась, опускались на пол, как осенние листья.
   Оправившийся Грант выпил со своими растерявшимися приятелями и, приказав им уходить, тоже стал отплясывать, радуясь этому пьянящему чув­ству опасности и тому вызову, который был сделан и, наконец, принят врагами, и тому продолжению, которое не даст уже скучать ему ни минуты, ни мгновения, ни днем, ни ночью. Он хватал визжащих красавиц, отпихи­вал мужчин и, наконец, добравшись до нелепо прыгаю­щего красного Мамикона, толкнул его, получив в ответ удар, снова сбивший его с ног. Он, улыбаясь, вставал, а Мамикон сбивал его на пол, и он падал и бился о пол, как еще недавно рюмка с водкой -- раз, два, три, четы­ре, пока длинноволосый, огромный как гора, не оглушил его окончательно. Он лежал у сцены, ничего не чувствуя и не слыша, а одуревшие люди плясали над ним, топча деньги и алча женщин, еще несколько часов, пока этот пир во время чумы не выдохся сам собой.
   Уже светало, когда оглушенный самаркандец стал приходить в себя. Зал был пуст. Он не все вспомнил сразу. Какая-то жен­щина помогла ему, шатающемуся, выйти на дорогу, где он, преодолевая дурноту, поймал такси и растворился в оживающем после долгой зимней ночи чужом городе. Че­рез день он назначил Мамикону встречу в том же ресто­ране, желая публично высказать ему все, что он о нем думает, но разговора не получилось. Несколько десят­ков амбалов даже не дали приблизиться ему к пиру­ющему и демонстративно веселящемуся хозяину. При­шлось ему уйти со своей небольшой свитой, но с тех пор покоя уже не знали оба, чувствуя себя постоянно будто под прицелом и ожидая смерти из-за каждого уг­ла. Оба стали подозрительными и много пили, один в Самарканде, другой в Ташкенте. Наконец Гранту при­шла мысль, что, просто убив врага, он будет не совсем с ним в расчете. Его сильно мучили воспоминания о том, как он валялся у сцены в ногах танцующих проституток и вышибал. И ему удалось-таки заманить Мамикона в Самарканд якобы для примирения, где уже того колотили и унижали, потом, впрочем, отпустив. Затем огромный любимчик Мамикона охотился за Грантом и, по слухам, даже выкрал его, привезя в Ташкент, связанного, в ба­гажнике своей машины. И опять тот ускользнул жи­вым.
   Теперь оба готовы были ко всему, лишь бы изба­виться от этого ожидания смерти, дыхание которой чу­дилось повсюду и отравляло жизнь, заставляя подозре­вать друзей в измене, а союзников в тайном заговоре и уже, во всяком случае, недоброжелательстве. В дейст­виях их появилась беспощадность и жестокость ко всем, причем часто и без особого повода. Вскоре самаркандец попал в розыск и вынужденно прятался в доме у своего давнего приятеля, напиваясь с утра, чтобы не вздраги­вать внутренне от каждого стука в дверь. А перед пья­ными глазами все мелькала и мелькала эта красивая, с доброй улыб­кой таджичка -- жена хозяина, черт бы ее побрал. Все-таки заклинило его, замкнуло спьяну, помутилось в голове, и, уже искренне раскаиваясь в содеянном, он выскользнул из дома, где его прятали, втайне все-таки надеясь, что она будет молчать. Однако через несколько дней тень отделилась от стены, и нож вошел в грудь, оборвав что-то главное, поддерживающее его силы. Однако он выжил, и его уже перевели из реанимации в палату, которая охранялась милиционером. Но милиционера кто-то позвал к телефо­ну, а в палату вошел его смуглый давний приятель, предоставивший ему на свою и его голову укрытие. На этот раз все было кончено...
   Смывший кровью свою обиду не прятался и не скрывался, не спеша выйдя в город и равнодушно глядя на знакомые дома и деревья. Душа его успокоилась, и он готов был отсидеть все, что ему дадут, не подозревая, что был всего лишь носителем той смерти, которую Грант ждал каждую минуту после ссо­ры с Мамиконом, который, в свою очередь, после несколь­ких месяцев напряжения так и не сможет прийти в себя, будет по-прежнему много пить и подозревать всех в из­мене, опять же спасаясь от тяжелых предчувствий в отупляющем опьянении. И много чего спьяну еще нагородит, получив через четыре года смертельную пулю холодной ночью на пороге того же ресторана, где он так не хотел ссориться с сумасшедшим самаркандцем. Словно это ожи­дание не могло длиться слишком долго, мучая его и окру­жающих...
  

XIX

  
   Пребывавший еще несколько недель в благодушном настроении и праздности после поездки в горы, Барток обедал со своей уже почти неразлучной спутницей на антресолях в ресторане интуриста, когда появилась весьма живописная компания, состоящая из нескольких игроков, в том числе Кузьмича, Мамикона и его свиты. Барток был неприятно поражен этим появлением, но, отвернувшись, сделал вид, что не заметил вновь прибыв­ших, продолжая есть, правда, уже без аппетита. Кузь­мич же едва сдерживал свое возбуждение, почему-то опасаясь, что упустит столь долгожданный случай. Он подозвал официантку и велел побыстрее преподнести бу­тылку коньяка своему бывшему воспитаннику, что та и не преминула сделать, объявив, конечно, от кого этот знак внимания. Валера, внешне никак не реагируя на сюрприз, но мучительно вычисляя, к чему бы это, быстро расплатился с официанткой, и, подняв удивленную, не успевшую еще доесть Наташу, направился с ней к вы­ходу, оставив бутылку коньяка нераспечатанной.
   Пой­мав на себе удивленный взгляд Мамикона, Кузьмич обиженным тоном стал рассуждать о людской неблаго­дарности и о том, что некоторые барыги, разбогатев, так возгордились, что теперь к ним и на козе драной не подъедешь, особенно если у них были кое-какие дела в Самарканде, ну или там в области. Опытный игрок пе­рестраховался даже, многозначительно упомянув о Са­марканде, где обитал тогда еще живой, незарезанный Грант. Хватило бы замечания о наглости вознесшегося богатого барыги, чтобы последовали санкции и были пущены по следу заинтересованные безжалостные люди, предполагающие, естественно, и свой интерес. Но столько времени чувствующий себя беспомощным и бес­сильным Кузьмич решил бить наверняка, одним словом, сделав Мамикона лицом более чем заинтересованным. Приближенные получили жесткие указания, машина была заведена, ну, а направить ее по нужному пути опытный паук всегда сможет. Теперь он сумеет обложить щенка со всех сторон, выкуривая его из логова и лишая почвы под ногами, ломая ему кости и избавляя от лиш­них иллюзий относительно себя, и все чужи­ми руками, даже практически не шевеля пальцем, а лишь генерируя идеи для этих примитивных и настыр­ных исполнителей. Он еще увидит перед собой этого зар­вавшегося молокососа на коленях, жалкого и просящего защиты, он еще будет ручным и послушным, наконец-то испробовав на себе настоящий пресс, делающий из чело­века кашу-размазню.
   Через два дня вечером Барток, подойдя к трезвонившему телефону, услышал дрожащий, взволнованный голос своей прежней подруги и компаньонши белокурой Светы. Она всхлипывала, запиналась, толком ничего не объяс­няя, и только просила побыстрее приехать к ней, пото­му что не знает, что ей делать, и потому, что это и его касается. Через полчаса он, встревоженный, но собранный и готовый ко всему, стоял на лестничной площадке перед железной дверью, где его долго изучали в глазок, а затем впустили, суетливо задвигая за ним многочисленные задвижки и замки. Впрочем, всем этим занимался приятной наружности молодой мужчина -- ее муж, а она сама, повернувшись и проходя уже в комна­ту, закрыла лицо ладонями и стала всхлипывать. На нее это было совсем не похоже. Никаких склонностей к ис­терии Барток раньше за ней не замечал, и сейчас тем более ждал неприятностей из ряда вон выходящих, отме­тив про себя еще и беспорядок, царивший в квартире, прежде всегда отличавшейся чистотой и уютом. Глядя, как она вытирает платочком размазанную тушь, он пока задал ей нейтральный вопрос:
   -- Как ты меня нашла?
   -- Я звонила твоей жене. Она сказала, что вы боль­ше не живете вместе и потому ничем мне помочь не может. Потом я догадалась позвонить твоей матери. Она и сказала, что ты недавно переехал, и дала твой номер.
   Голос ее постепенно переставал дрожать, обретал твердость, и, наконец, она подняла на него взгляд.
   -- Так что случилось?
   Валера сидел уверенный и спокойный, что благо­творно подействовало на Свету, позволив приступить к су­ти дела.
   -- Сегодня утром ко мне приходили...-- Здесь она опять сделала паузу, видимо, ожидая вопросов. Но кра­сивый Барток был невозмутим, терпеливо ожидая продолжения.-- Их было трое. Они сказали, что пришли от тебя, поэтому я открыла. Они поначалу вели себя вежливо, ска­зали, что привезли кое-какие вещи и хотели бы про­консультироваться по их поводу. Вошли в комнату и, осмотревшись, как-то странно переглянулись. Тут я уже заподозрила неладное и хотела, сославшись на нужду, выйти в коридор и оттуда выскочить на улицу. Я уже, извиняясь, выходила из комнаты, как мне сзади наки­нули удавку, затянув ее довольно туго, так что я не то что крикнуть, но и сказать ничего не смогла.
   Она, откинув длинные распущенные вьющиеся воло­сы, действительно показала довольно заметный красный след на шее.
   -- Тут я поняла, что это конец и сопротивляться бесполезно, обмякла и, как только чуть освободи­ли удавку, грохнулась перед ними на колени, прося не убивать. Потом они меня некоторое время били по ушам, по голове...
   Тут у нее снова потекли слезы и задрожал голос, как-то завибрировав и, взяв высоко, осекшись в конце концов. Однако, сделав минутную паузу, она продолжа­ла:
   -- Порвали халат, ну, все остальное тоже. Морды злые, улыбаются криво, зубы скалят, глаза как у су­масшедших, чем больше бьют меня, тем больше хотят, аж дрожат, подонки. Ну, стали меня, понятно, насиловать по очереди...
   Тут Светин муж тяжело задышал и заходил по ком­нате, задирая вверх лицо и поднимая руки, словно об­ращаясь к соседям сверху или кому-то еще выше, при­говаривая:
   -- Ну почему меня не было, ну почему меня не бы­ло дома?
   На что ставшая вдруг спокойной жена презритель­но парировала:
   -- Ну, трахнули бы еще и тебя. Что, легче стало бы?-- И, видя, как тот завыл от бессилия, вдруг заора­ла:-- Вали отсюда, идиот! Чтобы глаза мои тебя не ви­дели. Защитничек!-- А потом, смягчив тон, сказала: -- Иди на кухню, чай поставь, мы здесь без тебя потолку­ем.
   Притихший муж послушно вышел, а она, повер­нувшись к Бартоку, спросила:
   -- На чем я остановилась?
   -- Как тебя трахали по очереди,-- подсказал Валера тоном, будто ничего серьезного еще не происходило, а услышанное было обычным делом.
   -- Ну так вот, пока один куражится со мной, ос­тальные вопросы мне задают про деньги, про золото, по квартире шарят. Я, понятно, скрывать ничего и не со­биралась, лишь бы, думаю, не убили. Других мыслей не было. А подонки эти найденное ко мне тащут, в кучу на грудь мне все это кидают, на лицо. И прямо заливаются от счастья, кусать начали, рычать. Думала, загрызут, а сама терплю, плачу...-- Она распахнула халат, и дейст­вительно грудь ее была в кровоподтеках и отчетливо были видны следы зубов.--Ну, извращенцы озверели совсем, стали меня ко всяким гадостям принуждать.
   Тут Валера перебил ее:
   -- Я понимаю, конечно, что для тебя это важно, но ты про секс подробности опусти. Я все понял. Не надо про гадости.
   Света согласно кивнула головой. Ей нравилось, что Барток сидел такой спокойный и не размахивал руками, не возмущался, стараясь вникнуть в суть дела, в причины. Это и на нее подействовало благотворно, и она попыталась, переступив через эмоции и душевную смуту, близкую к отчаянию, сосредоточиться и не упус­тить главного.
   -- Они про тебя спрашивали.
   Тут Валера уже заинтересованно посмотрел ей в глаза.
   -- Что именно?
   -- Чем ты занимаешься? Когда мы с тобой встрети­лись? Какие у нас с тобой дела? Про Самарканд что-то. Все время про Самарканд. Я так и не поняла, при чем здесь Самарканд?
   Она вопросительно посмотрела на Бартока, но тот, по-видимому, тоже был удивлен и не мог уловить ника­кой связи.
   -- Давай-ка еще раз подробней. Постарайся дословно вспомнить.
   -- Ну, вроде, ездил ли ты недавно в Самарканд? Или к тебе кто оттуда приезжал? Я сказала, что уже несколько лет с тобой не общаюсь, что вышла замуж. Они не верили сначала, били, но потом отстали, что-то, видно, у них не сошлось.
   -- Что ты про меня рассказала?
   -- Валера, ты знаешь, я в таком состоянии была... Говорила все. Но ведь ничего существенного я и не знала. Про платки говорила, ну еще про всякие мелочи. Что ты деньги мне на товар давал, ну, прикрывал, за­ступался где надо. Плохого про тебя я и не знаю.-- Она как бы оправдывалась, понимая теперь, что над ним нависла страшная угроза, может быть, более страшная, чем над ней, и сейчас почувствовала себя в чем-то вино­ватой.
   -- Ты в милицию заявляла?
   -- Нет. Они пригрозили, что будут резать меня на кус­ки, а милиция в это время будет следить, чтобы им никто не помешал. Они не сами по себе. За ними страш­ные люди. Этих посадят, других пришлют.
   -- Они называли имя?
   -- Нет, но я знаю. Я слышала... Они от него.
   У Бартока кое-что стало проясняться, но, кроме не­давнего случая в ресторане, он ничего не находил. И если тут были интриги Кузьмича, а в этом он уже почти не сомневался, то дело было дрянь. Видимо, он не на шутку напугал старика, и тот его воспринимает как кость в горле. Но при чем здесь Самарканд? Это для него была неразрешимая загадка. Для Светы же он обнадеживающе предположил:
   -- Может быть, большие люди ничего об этом и не знают? Вдруг это самодеятельность? Во всяком случае я ничего за собой не нахожу и еще наведу справки. Ты пока раньше времени не убивайся, лучше расскажи, чем дело кончилось?
   -- Ну, угрожали еще, потом взяли деньги, золото и ушли. Сказали, что через неделю позвонят, вызовут ме­ня на обслуживание, потому что я им понравилась.
   -- Сколько взяли?
   -- Ну, денег тысяч пятьдесят с хвостиком, и по­брякушек на столько же.
   С побрякушками, правда, она приврала немного, но совсем немного, тысяч на десять-двенадцать. Как-то это само собой получилось. Потом она подробно описала похищенные кольца, сережки, цепочки, браслеты и от этого ей стало еще спокойней. И еще ей подумалось, что зря она порвала с этим парнем. Будь он рядом, мо­жет быть, и не случилось бы с ней этой беды.
   В комнату вошел Светин муж с чайником и чашками, но Барток уже встал, приказав:
   -- Завтра же уезжай куда-нибудь подальше, к род­ственникам или просто в санаторий, а этого оставь дома. Через него будем связь держать. Когда тебе приез­жать, я сообщу.
   Он стремительно вышел. Но если Света была немно­го успокоена разговором и сразу кинулась собирать че­моданы и звонить в аэропорт, то Барток погрузился в беспокойство, и одна черная мысль приходила на смену другой, ничего не проясняя. Он даже не знал, откуда ждать следующий удар и будет ли он вообще. И почему начали со Светы? Ведь он столько ее не видел. И от этой неясности было еще страшнее, потому что боять­ся нужно было всего. И, кроме злополучного обеда в ресторане, никакой зацепки.
   Через двадцать минут он был у Наташи, галантно попросив у ее родителей отпустить с ним дочь ненадол­го. Наташа долго не понимала, чего он от нее хочет. Почему она должна была срочно уезжать, бросать рабо­ту? Что она скажет родителям? Пришлось рассказать ей правду. Вернее, про Свету и визит к ней он, конечно, не говорил, а рассказал про те смутные угрозы, причину которых пока сам не понимал, а на самом деле уже по­нимал, но при этом лучше подстраховаться до выясне­ния всех обстоятельств. Так будет для него спокойнее, и они будут общаться по телефону, а все хлопоты с рабо­той и отъездом он берет на себя. К тому же она еще не была в отпуске, и хороший санаторий в сосновом лесу или у моря ей не повредит. Вопрос был решен. Через день он уже провожал ее в аэропорт, напоследок целуя в щечку и стараясь развеселить. За дочку он почти не волновался, справедливо считая гарантом ее безопасности Наденьку, привязанность к которой у Кузьмича сохранилась и даже окрепла. Он это тоже знал. Оставалось только не навести кого-нибудь слу­чайно на материнский дом, а это было задачей неслож­ной.
   Итак, после двухдневной суеты с путевками, биле­тами и проводами он остался в большом новом доме один с полуторагодовалой овчаркой, надеясь, что ее острый слух и тонкое чутье не дадут застать его врасплох. Почти в каждой комнате он разместил ножи, топоры и другие колющие и режущие предметы, чтобы не ока­заться даже случайно безоружным, и всерьез готовился уничтожить любого, кто посмеет ворваться к нему в дом, пусть даже получив санкции и называя могущественные имена...
   Кузьмич был в курсе событий, и происходящее его вполне устраивало, потому что для него было несущест­венно, кто там кого перебьет. Положим даже, что Барток сможет завалить вышибал, перестреляет их, как собак бешеных. Другого способа взять верх у него не было, потому что физически он вовсе не был суперменом. Но и в этом случае старый интриган всегда смог бы сослаться на превышение самообороны или незаконное хра­нение оружия и отправить Валерика за колючую про­волоку, где, тем более, смог бы устроить ему такую сладкую жизнь, что тот еще сто раз бы пожалел, что его не убили. Там у Кузьмича влияния было достаточно, даже поболее, чем здесь, на свободе. Теперь дело оста­валось за этими придурками, празднующими свою побе­ду над слабой женщиной и пропивающими свою часть добычи, оказавшейся, на их взгляд, очень приличной, к тому же легкой и даже вкупе с удовольствиями, которые сули­ли продолжение. С таким опытным советчиком, еще и не требовавшим своей доли, они предвкушали большие ба­рыши, но для начала не могли себе отказать покрасовать­ся в ресторанах и, наконец-то, пожить красиво.
   Так что ожидание Бартока затянулось, и он в раз­думьях ходил по комнатам с заряженным охотничьим ружьем, с которым не расставался даже в ванне, смот­рел на свое небритое отражение в многочисленных зер­калах и казался себе не таким и слабым. Но время шло, все это уже начинало надоедать, и тогда, гуляя по свое­му дворику, он догадался сделать проем в заборе, кото­рый отделял его от соседских владений. Мысль была так хороша, что он сразу принялся вытаскивать толстые ржавые гвозди из доски, так что она теперь могла отодвигаться в сторону, как на шарнире. Образовавшееся отверстие было достаточным, чтобы протиснуться в него человеку с его комплекцией. Теперь, даже если за ним наблюдали, у него появились варианты.
   Его сосед, Усман, жил один в небольшом запущен­ном доме. Это был высокий, уже седеющий мужчина около пятидесяти лет, с искривленной переносицей и рассеченной верхней губой. Впрочем, шрам был почти не­заметен под густыми серебристо-черными усами. Еще он немного прихрамывал на левую ногу, а окружающие считали его не совсем нормальным за донкихотство и по­разительную доброту и щедрость, чем часто пользова­лись всякие мелкие недостойные внимания люди. Он мог отдать последнее, нисколько не задумываясь о завтрашнем дне, видимо, полагаясь на волю Аллаха.
   Ешс он не ел мяса, или, как он говорил, трупы убитых жи­вотных, а иногда и вовсе голодал, отказываясь прини­мать даже растительную нпщу, потому что и это счи­тал грехом и паразитством, конечно, перегибая в этом. Когда-то он был очень крепким и физически сильным человеком, работал иногда на износ, одевая город в мрамор и получая от этого моральное удовлетворение,-- материальное было, конечно, намного более скромным. Но в один несчастливый день его сбил грузовик, и с тех пор здоровье его сильно пошатнулось. Однако он пытался работать по-прежнему, окончательно надорвался и слег. Теперь он существовал на мизерную пенсию, по­долгу валяясь на металлической кровати, слушая радио и размышляя о чем-то своем, только ему известном. Сты­дясь нынешней своей слабости и бедности, он уже не был таким общительным, как раньше, и чувствовал неко­торую неловкость при встрече со знакомыми и соседя­ми. Новым своим соседом не интересовался, видел его, конечно, но кто он, чем занимался и даже как его зовут, не знал, не испытывая никакого любопытства. Но вне­запное появление Бартока в своем дворике воспринял как нечто вполне естественное, был радушен, пригласив того в дом, и только там, сидя за круглым неубранным столом, узнал, что того зовут Валера, в ответ сообщив свое небесное в переводе имя. Барток не стал скрывать своих затруднений и, может быть, даже сгустил краски, сходив за ружьем и прислонив его к стулу около себя стволом вверх. Никаких следов досады или недоволь­ства при этом на лице своего соседа он не обнаружил. Напротив, Усман предложил всяческую помощь и содейст­вие совершенно незнакомому человеку, чем того приятно удивил.
   Отныне Барток стал часто пользоваться своим ла­зом в заборе, благодаря небо за такую удачную идею, избавившую его от одиночества и позволившую теперь часами беседовать с умным человеком, удивляясь его начитанности и эрудиции. Еще Усман читал мусуль­манские молитвы, глядя в книжку, написанную арабским шрифтом, но с транскрипцией, сокрушаясь при этом от своего недостаточно правильного произношения, непол­ного понимания смысла и особенно от того, что не по­лучалось певучести. Он часто запинался и спотыкался на трудных, по его мнению, словах, но с гордостью при этом сообщал, что раньше было совсем плохо, а сейчас уже, на его взгляд, выходит что-то похожее на правду.
   Так они коротали дни и вечера -- пили чай, разговари­вали о пустяках и вещах глобальных, затрагивая и ис­торию, и философию, и экономику. Иногда Усман ходил за лепешками, заодно прихватывая кое-какие продукты для соседа. В общем, блокада была прорвана. Кузьмичовские же гориллы, наблюдая за домом, стали реже ви­деть в освещенных окнах человека с ружьем, но от это­го у них желания подставляться под пули не прибавлялось, и они решили пока сделать паузу, потому что месяц-другой ничего не решают, тем более, что через несколько дней пришло известие о смерти самаркандско­го вора, которую молва сразу приписала Мамикону. Причем стали сразу сочиняться всякие истории, ничего общего с действительностью не имевшие, но от этого не становившиеся менее зловещими и ужасными.
   Расстроенный Кузьмич стал даже суеверным и уже раскаивался в новом витке напряженности, им же рас­крученном, с не таким уж и простым, как выявилось на поверку, своим молодым бывшим другом. Во всяком слу­чае подтолкнуть этих трусов к решительным действиям он не смог, несмотря на все свои уловки и разжигание их алчности. Барток был как заговоренный.
   А вскоре, находясь в Хорезме, неожиданно умер республиканский лидер. Наверное, было что-то символи­ческое в том, что это случилось среди бескрайних хлопковых полей, возделанных его волей и его много­летним упорством. Вероятно, он считал пустыню своим личным соперником и теснил, теснил ее, терпя и пора­жения и неудачи, но отодвигая ее горячее дыхание от оазиса и вымывая ее горькую соль, чтобы дать своему народу жизненное пространство и кусок насущного хле­ба. Так внезапно не стало этого еще нестарого и креп­кого человека, что в воздухе повисла растерянность и неуверенность. Загудели слухи один фантастичнее дру­гого -- и о заговоре, и о том, что его отравили, даже о том, что он на самом деле жив и со стороны наблюдает, кто как себя поведет в его отсутствие, чтобы потом появиться и наказать предателей и подхалимов, естествен­но, воздав должное людям верным и надежным. Такое вот было время, которое позже назовут временем похо­рон руководителей, когда люди, заслышав по радио или телевизору классическую музыку, настораживались и многозначительно переглядывались.
  
  

XX

  
   Выждав еще некоторую паузу и убедившись, что на его улице больше не дежурят неизвестно чьи машины с тонированными стеклами, Барток сделал первую вылазку, поехав к давнему своему знакомому Саиду, который был искренне рад его визиту и только сокрушался, что эта радость была такой нечастой. Хозяину большого госте­приимного дома в старой части города было около соро­ка лет. Это был полноватый, ниже среднего роста муж­чина с живыми внимательными глазами и хорошо под­вешенным языком. Саид славился в деловых кругах тем, что мог достать все что угодно, даже, по его словам, атомную бомбу, были бы у желающих соответствующие деньги. Когда-то он содействовал Валере и его пред­приимчивой компаньонше в их спекулятивной деятельно­сти, помогая приобретать и сбывать товар, в том числе и краденый, получая при этом неплохие комиссионные. Сейчас же после обязательных фраз вежливости и не­конкретных расспросов о делах и самочувствии, усевшись за стол с фруктами и орешками, Барток без подготовки, напрямую попросил себе пистолет. Саид, казалось, ни­сколько не был удивлен такой просьбой и тут же весе­лым тоном, подмигивая, предложил, к тому же недорого, пистолет Макарова или, как он выразился, "Макара", словно занимался такими щекотливыми вопросами каж­дый день. Гость недовольно скривил физиономию:
   -- Не надо, Саид, "Макара", не надо дешево. Пото­му и дешево, что хвост за ним длинный -- разбой, по­койнички, может быть даже погибшие при исполнении. Представляешь, при случае, не дай бог, конечно, с ка­ким пристрастием спрашивать станут, чужие подвиги на меня примерять. Нет, не надо "Макара", даже нового, прямо с завода тоже не надо. Кому опять охота под пресс попадать, один и тот же вопрос месяцами выслу­шивать: "Где взял? Где взял? Где взял?". Не тебя же на­зывать. Ты лучше мне дорого найди, старенький, трофей­ный, овеянный военными подвигами, а не уголовным прошлым. Тогда чуть что, не дай бог, конечно, про деда можно рассказать, как в Польше языка брал, а оружие на память о тех героических временах прихва­тил.
   Саид закивал согласно:
   -- Да, брат, старинные вещи все дорогие -- ред­кость, антиквар. Чем старше, тем дороже.
   -- Ну, ты с этим тоже не перегибай. Я ведь музей боевой славы дома не создаю. Мне нужно, чтобы стре­лять можно было и патроны к нему найти. Ты мушкеты, пищали кремневые не заказывай, мне это ни к чему.
   Саид от души расхохотался, не показывая своего удивления и решив не задавать лишних вопросов, спра­ведливо отметив про себя, что если умный, деловой, до того миролюбивый человек ищет себе оружие, значит, по­явились у него для этого серьезные причины. Не разбо­ем же он решил заниматься? Нет, это он исключал. Надо парню помочь.
   -- Хорошо, найдем со временем тебе подходящую пушку, не волнуйся!
   -- Мне тоже найди, Саид-джан. Мне тоже надо кое-кого щелкнуть...
   В комнату вошел крупный мужчина лет пятидесяти пяти, с большим животом, который важно нес впереди себя в штанах на подтяжках, в нейлоновой рубашке, какие в Ташкенте уже сто лет не носят, в стесняющем движе­ния костюме и тюбетейке, сдвинутой на лысую макушку.
   -- Это мой родственник, Эркин-ака,-- пояснил Саид.-- Из Хорезма приехал. Дела у него здесь. Еще, ока­зывается, подслушивать любит.
   -- Зачем подслушивать?-- обиделся усевшийся за стол Эркин-ака. --Мне женщины сказали, что сейчас плов кушать будем. Вот я и пришел. Если не нравится, могу и уйти.
   -- Нет, нет!-- запротестовал Саид.-- Я пошутил. Здесь тайн никаких нет. Я всем пистолеты достаю, у меня склад дома. Каждый день люди приходят, просят: мол, дай, Саид, пулемет, тещу застрелить надо или на­чальника, потому что повышение на работе должно быть, а он все живет и живет, все дело стопорит.
   -- Ай, молодец!--захохотал хорезмиец.-- Зачем те­щу? Зачем начальника? Я вот жену уже двадцать лет во сне расстреливаю, утром потом радостный встаю, а она мне чай несет, всю радость портит! Шайтан бы ее поскорее забрал!
   Женщины стали вносить в комнату чайники с пиала­ми, ляган с пловом, тарелки с салатом. Все это, аппетит­ное, вкусно пахнущее, ставилось на стол перед тремя столь разными мужчинами. Потом хозяин дома прика­зал принести коньяк и рюмки, предложив выпить перед пловом, обрадовав этим своего родственника.
   -- Я уже, Саид-джан, полдня не пил,-- сопел он, открывая бутылку.-- Нельзя же столько терпеть. Это что, шутки вам? Я дома пока две-три бутылки не выпью, спать не ложусь.
   Он стал разливать коньяк в пиалы, а не в рюмки, причем, когда Барток его почти сразу остановил, сос­лавшись на то, что он за рулем, тот возражать не стал, заметив, что им с Саидом больше достанется. Но Саид пил тоже нехотя, и в итоге толстяк в считанные минуты прикончил почти всю бутылку, еще больше раскраснев­шись и подобрев, налегая теперь на плов так, что не оставлял сомнений в своей способности расправиться в одиночку и с этим огромным ляганом.
   Покончив с трапезой и попивая дымящийся чай, он продолжил прерванный разговор:
   -- Нет, правда, все у меня есть: работа хорошая, деньги. Много денег...-- После выпитого он заметно опья­нел и говорил сейчас искренне, не сдерживая эмоций, открывая душу этим почти чужим людям, одного из ко­торых вообще первый раз видел. Но почему-то гость внушал ему симпатию, и он говорил, слов­но обращаясь к нему, молодому, красивому и, наверное, многого еще не понимающему в этой чертовой запутан­ной жизни, которая уже много лет была ему не в ра­дость из-за одной, как он считал, роковой ошибки.-- Од­ного у меня нет -- покоя! Я почему про жену заговорил? Она у меня сумасшедшая. -- Здесь он понизил голос. -- Как только прихожу вечером домой, кричать начинает, дергаться. Чем больше луплю ее, тем больше кричит, хотя худая совсем -- кожа и кости, но никак не замол­кает. Я из-за этого каждый день напиваюсь. Выгнать тоже нельзя -- дети дома. Родственники еще осуждают, некоторые уже даже не здороваются. Посылал ее в сана­торий, в больницу, но там, говорят, тихая, звука не из­дает. Шайтан бы ее забрал! Мулла говорит, порча в ней, нечистая сила никак выйти не может, оттого у нее, мол, судороги, пена даже изо рта идет. Коран ей под голову клал, молитвы читал. Ничего не помогает! Только де­нег столько зря отдал. Врачи говорят -- истерия это. Ну, говорю, ладно, истерия, лечите хорошо, я ниче­го не пожалею. Давали ей таблетки, целыми горстями давали. Пока спит -- молчит, как меня увидит -- так снова начинается. Еще я сам виноват: мимо нее не могу пройти, чтобы не задеть, не накричать. Может быть, у меня тоже истерия, не знаю, но от этих всех базаров дети на меня обижаются, сыновья даже разговаривать не хотят. Машину старшему подарил, так он на ней ездить не хочет. Сам, говорит, катайся. У дочки младшей тоже сердце больное. Говорят, на нервной почве. Даже в школу к ней "скорую" вызывали. Если так дальше дело пойдет, то у нее тоже истерия начнется. Будем втроем кричать, убивать друг друга...
   Тут он стал капать себе в пиалу из опустевшей бу­тылки. Потом в досаде отодвинул ее от себя, махнув в сердцах рукой. Лицо у него было пунцовое, злое, с ка­пельками пота на лбу.
   -- Убить ее, что ли, вправду?! Один раз отмучаюсь, отсижу там, сколько дадут.
   Он наклонил голову вперед и уже не смотрел ни на кого, уставившись в стенку и не ожидая от своих собе­седников никакой реакции -- совета или предложения. Уже устал ждать и выхода не видел.
   Пока пьяный толстяк говорил про муллу, про пор­чу, Барток опять вспомнил Фатхуллу, тот ведь тоже был хорезмийцем. Дослушивая из­лияния Эркина, он соображал -- стоит ли про него рассказывать, решив, наконец, что рассказ ведь его ни к чему не обяжет, а во что это дело может вылиться, он еще не знал, сам находясь в чертовски неприятном положении, из которо­го надо было искать выход. Идея использовать Фатхул­лу ему понравилась, и когда толстяк замолк, Барток уже решился. Зря, что ли, судьба столк­нула их снова?
   -- Встречал я одного очень любопытного человека...-- начал он, прерывая возникшую паузу и глядя не на одуревшего Эркина, а на погрустневшего хозяина дома, недовольного далеко не застольным разговором.-- Чело­век этот, кстати, тоже был когда-то кем-то вроде свя­щенника, дервишем, что ли. Во всяком случае, молитвы по-арабски читает почище любого муллы. Так вот, че­ловек этот, если захочет, может любого на тот свет отправить. Глянет только, и дней через десять болезнь приходит, а потом месяца за полтора-два и смерть на­стает.
   -- Как это? -- оживился Эркин.-- От одного взгля­да?
   -- От одного или от двух, я точно, конечно, не знаю, но это и не так важно.
   Он не стал рассказывать про пузырьки с порошком, умышленно стараясь напустить побольше мистики и непонятностей. Кладут же они Коран под голову и верят в его целительную силу, не понимая механизма действия этой силы и оттого веря в нее еще боль­ше. Так почему бы не допустить, что есть силы губи­тельные и смертельные, которые тоже можно вызвать, умеючи, конечно. И он еще порассуждал вслух о каких-то заговорах и заклинаниях, о возможных связях с по­тусторонним миром и о возможных договоренностях с теми силами. Другое дело, это не каждому дано и вооб­ще многие секреты утеряны навсегда. Но вот остался один человек, и он, Барток, его знает и видел его рабо­ту. И можете поверить, создается полное впечатление, что обреченный умирают естественной смертью, как и все другие. И никто бы ничего не заподозрил никогда, но дело в том, что умирают в назначенный срок, даже в назначенный день точно так, как предсказано было заранее, даже вполне здоровые, молодые, крепкие люди. Так сильна его власть над смертью, что может призвать он ее в любое время по своему желанию.
   Саид от всех этих рассказов и страшных историй побледнел, еще больше озадаченный переменами в своем приятеле, а его грузный гость так прямо и взвился, упра­шивая и умоляя Бартока познакомить его с этим чело­веком. А уж он отблагодарит, щедро отблагодарит, пусть в этом не сомневаются.
   Валера, поломавшись, в конце концов пообещал по­содействовать в этом деле, оставил Саиду свой новый телефон и, поднявшись, простился с хозяином и новым знакомым, сам немало удивляясь происшедшему разгово­ру и своей необычной роли в нем. Чего только теперь с ним не приключалось? Ведь и не думал он перед этим ничего такого, а тут вдруг про нечистую силу врать начал, да еще содействие обещал!
   Вернувшись домой, он зажег свет во всех комнатах, внимательно оглядев каждую, придавая значение располо­жению каждой вещи, каждой детали. Потом пошел к Усману и долго разговаривал с ним о политике, о про­исходящих переменах после смерти вождей, отметив для себя, что вторая, сейчас почти не используемая малень­кая комнатка вполне бы пригодилась для размещения Фатхуллы, тем более, что тот все никак не шел у него из головы. Вечером он снова смотрел на свое отражение в большом зеркале, о чем-то разговаривал с ним, задавал вопросы и, не получая ответа, вспоминал тот злополучный пузырек с розовым порошком, погубившим боксера, и испуганные глаза пойманного с поличным дервиша. Кому молился этот набожный человек? Какому богу? И богу ли? У во­рот дома отдыха у него промелькнул тот же страх от своей узнанности, словно снова его схватили за руку со спря­танной в ней смертью. Но будет ли теперь бояться его Фатхулла? Тот страх, мелькнувший в глазах, был из прошлого, из зоны, из замкнутого пространства и теперь давно уже прошел. Чем мог навредить ему Барток, ему, законопослушному и уважаемому человеку? Валера вспомнил, с каким почтением отзывался о нем домотдыховский чайханщик. Нет, не было у него никаких рычагов, но не хотелось верить в то, что Фатхула удовлетворен своей головокружительной карьерой и не воет от скуки в глуши, открывая и закрывая ворота. Надо было только умно к нему подойти. Может быть, заинтересовать день­гами, может быть, найти в нем какую-то слабость, может быть, соблазнить властью в большом городе. Однако ничего конкретного в голову не приходило...
   На следующий день Барток надел черную рубашку, черный костюм и черный плащ (с этого дня он не станет уже изменять этому и ранее любимому им цвету) и сде­лал еще несколько визитов к людям малозаметным, но ведающим почти все почти обо всем. Так он узнал о смерти Гранта и подумал о вопросах про Самарканд, за­даваемых истязаемой Свете, тем более, что прозрачно намекали о некоторой причастности к этому Мамикона. Что-то стало в его голове проясняться, хотя какое он-то имел отношение к самаркандцу? Ну, сидел с ним ког­да-то недолго в одной зоне, но ведь почти не общался. К нему и тогда подобраться было уже нельзя простому смертному -- всех считал грязью и глиной, лепил что хотел, но брезгливо и с презрением, словно пачкался. И на него, выходит, наконец, нашлась управа, положили теперь в настоящую глину небожителя, несмотря на весь его фасон, как и любого другого положат. Еще Бартоку сказали, что в городе опять объявился Станиславский, и это было приятной новостью. К Станиславскому он ис­пытывал непреодолимую симпатию, даже несмотря на его дружбу с Кузьмичом. О себе узнать ничего не удалось, как он ни забрасывал удочки. И отношение к нему было теплым, без настороженности, но от этой неизвестности легче не становилось.
   Вечером позвонил Саид. Начал он с того, что Эркин-ака вовсе не его родственник, зато человек он влия­тельный и на своей базе может любой дефицит достать. И еще, что после вчерашнего разговора, он ему, Саиду, совсем покоя не дает расспросами про того человека и грозится обидеться на всю жизнь, если мы ему не по­можем. Саид говорил медленно, как бы подбирая слова, и было похоже, что толстяк сидел около него и, вероят­но, под его нажимом этот звонок и состоялся.
   -- То, что ты просил, скоро будет,--не услышав ре­акции Бартока, продолжил приглушенным голосом до­ставала.--Я уже сказал кому надо. За это не переживай. Еще буденовку тебе достану! Или, может быть, махновскую папаху хочешь?
   -- Спасибо, Саид, спасибо,-- поблагодарил Валера.-- Папаху не надо, лучше буденовку. У нее ведь сверху пипочка такая есть, так вот через нее пар можно вы­пускать. Помнишь песню: "Кипит наш разум возмущен­ный"? Вот эта пипочка как раз на тот случай нужна. А у меня сейчас точно такое положение, и без буденовки совсем голову распирает. А тут ты еще такие задачки передо мной ставишь, что я уже сто раз пожалел и язык свой, наверное, сегодня на ужин зажарю и съем, чтобы жить не мешал.
   Саид заржал на том конце провода:
   -- Тебе хоть буденовка может помочь, а мне и она пар не выпустит! Так меня здесь Эркин-ака кочегарит. Давай, брат, и ты постарайся. Только не говори мне, что соврал. Не расстраивай меня, все равно не по­верю, что такой ты человек, за свои слова не отвечаешь.-- Потом, сделав паузу и, видимо, посовещавшись со своим гостем, он продолжил уже без игривых интонаций:-- За деньгами он не постоит, не сомневайся. Сколь­ко скажешь, столько будет. В пределах разумного, ко­нечно. А хочешь, машину "Волгу" подарит. Я серьез­но говорю, это без обмана. Ты меня знаешь.
   Барток, наконец, решил, что тянуть хватит, и закруг­лил разговор:
   -- Хорошо, ради тебя, Саид, я поеду, поговорю. Но обещать заранее ничего не буду. Это ведь не только от меня зависит. Его тоже надо уговорить.
   -- Про "Волгу" ему скажи, "Волгу" пообещай,-- об­радовался Саид, хотя, честно сказать, не верил в такие истории, но Эркин-ака ему действительно был нужен и терять его не хотелось, потому он заставлял себя надеяться на чудо, проклиная и Бартока и своего хорезмского гостя.
   -- Хорошо, скажу. Но водительских прав у него нет, он человек несовременный, сам понимаешь.
   -- Два дня тебе хватит?
   -- Я постараюсь,-- пообещал Валера, так что Саид действительно стал надеяться, даже против здравого смысла.-- Во всяком случае, за это время я тебе поз­воню.
   Действительно, тянуть было и не в интересах Бартока: да -- да, нет так нет. На этом и закончили.
  

XXI

  
   Снова ранним утром на загородное шоссе из города выехал белый "жигуленок", но теперь, через полтора месяца, Барток, напряженный и озабоченный, ехал в ма­шине один, без спутницы, и совсем не отдыхать, а с вполне конкретной, хотя и страшной целью. Знакомая дорога тоже изменилась. Деревья теперь не казались такими безмятежными, как раньше. Кроны их поредели, и зелень уступила место совсем другим краскам. Глядя вслед стремительно несущемуся автомобилю, они роняли свои листья, словно сожалея, что не могут так же лихо мчаться, убегая от злого ветра и наступающих ночных заморозков вдаль за этой дорогой. Снова за стеклами промелькнули один за другим два районных центра с редкими прохожими и впереди показались уже заснеженные наверху горы, с чернеющими, не желаю­щими белеть скалами, обступая дорогу все тесней и тес­ней.
   Наконец он переехал сай и остановился, вышел из машины. Здесь еще совсем недавно он выходил к прозрачной журчащей воде с Наташей, гляделся в нее как в дрожащее зеркало и, набирая полную грудь чистейшего хрустального горно­го воздуха, собирался остаться жить в этой забытой богом глуши. Теперь он понимал, почему здесь поселил­ся Фатхулла, почему он бежал от суетливого многолю­дья городов в этот первозданный покой. Постояв нес­колько минут у воды и ежась на холодном ветру, он понял, почему эта вроде бы благодатная мысль показа­лась ему тогда дикой. Может быть, и Фатхулле уже стало там скучно сторожить дом отдыха, словно кто-то соби­рался его украсть.
   Сев за руль, он тронулся дальше и вскоре уже ехал через кишлак мимо глинобитных домов и гли­нобитных же дувалов под взглядами привыкших ко все­му редких коров и коз. Вот показались забор и ворота и та же табличка: "Въезд только для служебных ма­шин". На этот раз Валера сам вышел из машины и пошел к помещению, в котором находился сторож. Он не хотел, чтобы Фатхулла снова отвернулся от него, сде­лав вид, что не узнает. Иногда это первое отчуждение много значит и делает людей надолго, иногда и навсегда чужими и далекими друг от друга. Лучше сразу поздо­роваться с ним за руку и говорить, говорить, задавать обычные вопросы вежливости, получать на них обычные ответы, создавая атмосферу приязни и старой дружбы.
   Но в комнатушке сидел другой человек... Он удивленно поднял глаза и, приняв деньги, пошел открывать ворота. Барток подъехал к регистратуре, заплатил женщине средних лет за двухдневную путевку (Саид дал ему два дня, так пусть будут два дня), взял ключи и, дождав­шись провожатую, через десять минут разместился уже в коттедже, где кроме него не было ни души.
   По большо­му счету ему было наплевать на Саида и тем более на толстого алкоголика Эркина. Он сам, гонимый и пресле­дуемый, нуждался сейчас в защите. Он помнил, как тогда в зоне после смерти боксера вокруг забитого дер­виша образовался вакуум. Сам собой образовался. Ведь никто ничего не знал. Видно, почуяли уголовники ужас смерти, инстинктивно отпрянув от ее носителя. Этот ужас заставлял покоряться и терпеть выходки Гранта и Мамикона, откупаясь от него деньгами и ублажая самолюбие почестями и почетом. Так, может быть, эта атмосфера возникнет и вокруг него, если он покажет работу Фатхуллы и донесет слухи до нужных ушей, если внушит, что Фатхулла -- его оружие, его инстру­мент, его медуза Горгона. Все-таки это хорошо он при­думал -- про убийственный взгляд. Чем больше мистики и тайны, тем больше страха. И если сделать все с умом, если только согласится этот дервиш ему помочь, то тогда ох как многого можно будет достичь: и денег, больших денег, и власти. Но он остановил свое разыг­равшееся воображение, заранее уже рисовавшее ему дворцы, сокровища и трепет окружающих. Ведь он еще даже не знает, увидит ли этого кудесника и как тот вообще отнесется к возобновлению их давнего короткого знакомства.
   Несколько удивленный сторож долго и подробно объяснял, как найти в кишлаке дом Фатхуллы этому только что приехавшему богатому городскому, уверенно­му в себе щеголю, силясь при этом понять, какие могли быть общие дела у столь разных людей. Получив подробные разъяснения, Барток быстрым шагом пошел по дороге вниз, прищуривая слезящиеся от ветра глаза и перекладывая из руки в руку неудобную большую коробку шоколадных конфет. Вообще-то он еще при­хватил для гостинца и коньяк, но в последний момент решил не брать его с собой, потому что это был бы удобный, даже напрашивающийся повод для изобража­ющего религиозность человека обидеться, а при неваж­ном настроении -- обидеться навсегда, с праведным возму­щением и негодованием. Нет, таких поводов сам давать бывшему дервишу Валера не собирался.
   Минут через пятнадцать он уже стоял у ничем не примеча­тельной калитки и, на секунду замявшись, словно уточняя, та ли это самая калитка, решительно постучал в нее и, не дожидаясь хозяев, вошел во дворик, оглядывая скромный дом и столь же скромные надворные построй­ки.
   Через несколько секунд из дома вышла, кутаясь в большой шерстяной коричневого цвета платок, ма­ленькая робкая женщина, растерянно кивнувшая на приветствие нежданного гостя. Обомлев, она долго не могла ничего сообразить, не понимая русских слов вы­сокого человека в черном, пока, наконец, не сосредото­чилась на повторенном несколько раз имени ее мужа, пусть даст Аллах ему здоровья. Тогда она часто заки­вала головой, засуетившись и приглашая гостя в дом, с гордостью думая о том, что вот, оказывается, какие люди из самого, вероятно, Ташкента, где она, впрочем, ни разу в жизни не бывала, приезжают к посланному ей всемилостивым и милосердным Аллахом мужу. Раз­глядевший все из окна Фатхулла встретил гостя спо­койно и невозмутимо. Потом были неконкретные вопро­сы и ответы вежливости -- о здоровье, о делах, о работе. И если вопросы хоть и дублировались обеими сторона­ми, но все же были разными, то ответы и того и друго­го были и вовсе односложными: спасибо, все хорошо. Так уж было принято. Попивая принесенный Юлдуз зе­леный чай, ели шоколадные конфеты, которые оказа­лись, как назло, с ромом. Но Фатхулла не обращал на это внимания, и это был добрый знак. Наконец, чтобы не возникло неловкости, Барток решил перейти к делу:
   -- Я тебя, Фатхулла, в тот раз не сразу узнал. Не ожидал встретить в таком месте. Все думал -- ты ли это? И почему здесь?
   -- На все воля всевышнего,-- ответил тот в своем духе.-- Никто не знает, где будет завтра и как у него жизнь пойдет. И пойдет ли?
   -- Да, да,-- согласился Барток.-- Никто не знает. Я тоже не думал, что к тебе за помощью приеду. С другой стороны, и тебе, может быть, пригожусь.
   -- У меня все есть,-- ответил Фатхулла, думая о том, какую помощь мог бы он оказать этому счастливчику. И ему ничего не приходило в голову, кроме одного. И от этого он заволновался и опустил глаза.
   -- Я, когда сюда ехал, у сая вышел, смотрел на горы, на снег, дышал этим воздухом и, наверное, начал пони­мать, почему ты в эти места забрался. Может быть, когда я состарюсь, то тоже приеду в такое же тихое место, чтобы время не неслось так быстро, чтобы остав­шиеся дни прожить не торопясь, без суеты. Там, в го­роде, жизнь летит как сумасшедшая, будто и не моя эта жизнь вовсе, и не зависит от моей воли. Но пока в человеке много сил, ему трудно вытерпеть этот покой, это молчание. Я не говорю про местных. Они все силы отдают горам, своим семьям, коровам, растениям. В этой каменистой земле их корни, их от нее не отор­вать, они без нее не смогут, потому что это вековые связи. И горы и люди приросли друг к другу. Ты же -- дело другое. Наверное, хотел отдышаться, передохнуть, раны зализать. Но не нахожу сейчас, что ты уже обес­силел, что совсем состарился. Поэтому хочу тебе одно предложение сделать, одно маленькое, но выгодное дело, для тебя совсем пустяковое...
   Фатхулла, погрузившись в себя, не глядел на сво­его собеседника. Этот горожанин попал в самую точку. Сначала, устав от своих неудач и мучений, от своей бродяжнической жизни, он думал, что, наконец-то, на­шел то, что нужно. И вспоминал как кошмар, как дурной сон крушение своих надежд. Он годами воспитывал себе последователей, разработал целую систему для об­работки их мозгов, и когда казалось, что его воля начи­нала притягивать к себе толпу когда он начинал чув­ствовать себя пастухом, ведущим за собой покорное ста­до, вдруг в одну секунду все рушилось, как карточный домик. Эта страна, эта система не терпела других пас­тырей, и как только чувствовала чужую власть, чужое влияние, способное увести из-под крыла людей, начинала мстить, преследовать и гнать его, как волка, как дикого зверя, покушавшегося на их добычу, не давая ему ме­ста под этим огромным небом и не желая делиться ни с кем.
   И тогда он решил стать маленьким и незаметным, прикинувшись слабой, покорной овечкой, чтобы не быть уничтоженным совсем. Но эта жалкая роль стала мучить его в последнее время. Может быть, и вправду у него стали восстанавливаться силы и теперь требовали себе выхода и применения. Может быть, поэтому он несколько раз вспоминал нечаянную встречу с этим горожанином, имени которого даже не мог вспомнить, но помнил руку, выхватившую стеклянный пузырек, и жесткий взгляд, казалось, обрекший его на расправу, но вместо этого смягчившийся и давший ему великодушно ускользнуть и дождаться своей бродяжьей воли. Он тогда, действи­тельно, был ему благодарен, тем более, что от него ни­чего не потребовали, никакой платы за жизнь, висев­шую на волоске. Может, и вправду судьба свела их сно­ва, чтобы дать ему еще один шанс, еще одну попытку. Но он решил не спешить, поинтересовавшись, где оста­новился гость, и признавшись, что не помнит его имени.
   -- Барток меня зовут, Валера Барток,-- засмеялся красавец в черном. -- А остановился в доме отдыха.
   -- Бог даст, я завтра утром на смену заступлю, ты туда приходи. Там и поговорим с тобой. Времени будет много, и никто не помешает. Вот все с тобой и обсудим, тогда и расскажешь про свое дело, а пока у меня свои дела есть.
   Барток попрощался до завтра, повернулся и ушел по знакомой дороге, теперь уже не спеша, прогуливающейся походкой праздного отдыхающего, думая, что, судя по реакции, он попал в точку. Видимо, эта скучная си­дячая жизнь была уже бродячему дервишу в тягость.
   У Фатхуллы никаких своих особых дел не было. Он ша­тался по дворику, валялся на курпачах, ел пищу, при­несенную Юлдуз -- своей единственной пока преданной последовательницей и рабыней, и его уже разбирало лю­бопытство, что там за предложение хочет сделать горожанин, что за важные причины пригнали его сюда, в горы, за помощью к нему, Фатхулле.
   Через несколько часов Бартоку надоело любоваться величественными пейзажами. Он выпил, чтобы скоро­тать время, в одиночку бутылку своего любимого "Празд­ничного" коньяка, закусил копченым мясом и хлебом, отяжелев после этого и погрузившись в сон.
   Утром в сторожке Валера сразу приступил к сути дела:
   -- Понимаешь, Фатхулла, сейчас в городе меня ждет один влиятельный человек. Богатый, очень богатый и очень ждет. Все у него есть, но есть одна беда -- он много лет живет с сумасшедшей женой. Она кричит каж­дый день, беснуется, изводит его. Ее и в больницах лечили, и в санаториях, и мулла отчитывал, порчу ста­рался выгнать. Но ничего не помогает, все бесполезно. Выгнать ее тоже нельзя -- дети к ней привязаны, опять же родственники с ее стороны не поймут. В общем, ус­тал он, уже надежду потерял, готов на крайности даже пойти, погубить и жену, и себя. Если бы мы с тобой смогли помочь ему, ну, успокоить ее, сам понимаешь... -- Он запнулся в этом месте, внимательно поглядев на задумавшегося сторожа -- тот все понимал правильно.-- Ну, освободить их обоих от страданий. Потому что вдво­ем они друг друга только мучают, истязают каждый день. Жизнь сами себе отравляют... -- Здесь он опять запнулся на слове "отравляют", дождавшись легкого, как бы понимающего кивка. -- К тому же он готов хорошо заплатить. Даст де­нег тебе, много денег.
   У Фатхуллы на лице появилась брезгливая презри­тельная гримаса, словно он был выше этого, и Валера, с досадой про себя выругавшись, вспомнил благородного Ахата, да и еще кое-кого из блатных, даже декларирую­щих, что деньги-- дрянь, мусор. Как будто не ради этой дряни и мусора грабили и убивали людей, трусливо напиваясь потом в ожидании возмездия. Но если хочется поломаться -- пусть ломается. Он, Валера, потерпит. К тому же он припомнил, как еще один гордый туркмен прижимал к груди дрожащими руками пачку презренных денег, переданную ему им, приземленным и меркантильным Бартоком. После некоторой паузы он продолжил:
   -- Да, да, много денег. На машину тебе хватит. Ес­ли захочешь, сразу купишь себе машину, а не захо­чешь -- не покупай, поступай с ними как знаешь. Мо­жешь сжечь, можешь мечеть строить или дом себе но­вый, или на курорте отдыхать. Это твое дело.
   Правда, Валера благоразумно не уточнил, на какую именно марку машины денег хватит, оставив для себя некоторую свободу для маневра. Ему тоже деньги бы сейчас не помешали, тем более, что они сами шли в карман. За последние годы запасы его быстро истоща­лись, ничем не пополняемые после Светиного замуже­ства.
   -- К тому же человек этот из Хорезма приехал. Ты ведь тоже, как я помню, из тех мест. Заодно и род­ные места посмотришь.
   Это важное обстоятельство стало последней кап­лей, окончательно убедившей Фатхуллу в божьем про­мысле. Столько случайных совпадений без воли всевыш­него или слуг его не бывает. Это и есть ступеньки судь­бы, на которые только нужно ставить ногу и которые поведут сами в нужном направлении. А вот что ждет тебя там, это тайна, которую, кроме всемогущего, никто знать не может. Возможность после стольких лет побы­вать на родине окончательно раскачала инерцию наси­женной жизни. И Фатхулла дал свое согласие, приступив далее к обсуждению деталей. Ехать нужно было не позже завтрашнего дня. Вся поездка должна бы­ла занять не более недели. Пусть на это время догово­рится со сменщиком, скажет, что надо ехать на помин­ки. Оплата, вероятно, будет после результата, так что придется съездить туда еще раз, но эти поездки особых хлопот не доставят, потому что машина под задницей и общественным транспортом пользоваться им не нужно. Бытовые вопросы тоже как-нибудь хозяин уладит: будет и кров над головой и вкусная еда. Все, обсуждать больше было нечего. Завтра утром Барток заедет за ним домой, и через несколько часов они будут в Ташкенте.
   Принесшей обед Юлдуз Фатхулла сообщил, что зав­тра поедет в город на поминки и пробудет там примерно неделю. Засуетившаяся Юлдуз побежала домой нагла­живать недавно купленный костюм полувоенного образ­ца, какие часто носят религиозные люди, начищать и так блестевшие, почти новые сапоги и готовить припасы, чтобы, не дай бог, муж ее не остался голодным.
   Барток, коротая время, опустился к саю, прыгая по камням, дошел до ограды, за которой еще недавно стояла пасека дяди Ивана, и вспомнил их ужин втроем и разговор с Турсуной. Потом он почти поднялся к ее дому, но заходить не стал, чертыхнувшись про себя и подумав, что не все чисто в этих местах. Что-то же привело сюда пришлую ведьму, поселившуюся наверху за оврагом, и зтого лагерного знакомца, который тоже наверняка дружил с какой-нибудь нечистой силой и сейчас, наверное, уже готовил только ему од­ному известную отраву.
   Уже назавтра по дороге в Ташкент Валера расска­зал о своем вранье про убийство взглядом и про воз­можность договариваться и вызывать смерть в нужное время и даже в нужный день и час, что важно восседавшему в машине Фатхулле очень понравилось и пришлось по сердцу. Да, не зря этот молодой горожанин нравился ему. Голова у него работает в нужном направлении. Знает, как людей морочить, знает, как на них страх нагонять, и таинс­твенность и непонятность правильно ценит. Что ж, тем лучше для них обоих...
   Усман, как и ожидалось, не возражал против раз­мещения у него гостя, и довольный Валера пошел к се­бе звонить и так не отходившему с утра от телефона Саиду, все еще, по правде говоря, ожидавшему услышать какую-нибудь извинительную историю (трудно ли не за­стать человека, тем более такого, дома или еще мало ли что?), который был даже обескуражен назначенной на завтра встречей в известной чайхане. Толстый Эркин то ли на радостях, то ли от нетерпения, а то ли по привычке напился водки и ходил красный, со злым выражением на лице, время от времени доставая Саида:
   -- А придут ли? А не забудут ли? А нет ли тут об­мана? И не такой я человек, чтобы дать себя обмануть. Деньги отдам только после похорон. Пусть так и знают! Надо это сразу им сообщить.
   И еще надоедал с глупыми расспросами, будто Саид в самом деле что-то знал, и будто здесь, в сумасшед­шем Ташкенте, это было обычным делом,-- отправить взглядом человека на тот свет.
   В оставшееся время Барток разыскал Станиславско­го и, ничего ему не объясняя, попросил тоже быть в означенной чайхане в означенное время, и еще попросил пока никому об этом не сообщать, хотя бы до этой встречи, на которой, без сомнения, видавший виды маэст­ро увидит и услышит нечто для себя новое и, уж по крайней мере, необычное и даже уникальное.
  

XXII

  
   Человека, сделавшего эту чайхану знаменитой, сей­час не было в городе, и поэтому она была почти пуста. Однако зоркие глаза отметили довольно странную ком­панию из пяти человек, тем более, что они не были за­всегдатаями, но двоих из них все же признали, занеся их привязанность к этой чайхане в актив. Во всяком случае было приятно, что московская знаменитость не брезгует их чаем.
   Состоявшийся же разговор был коротким и деловым. Разногласия в основном возникли из-за сроков. Волнующемуся Эркину казалось, что два месяца -- это очень долго. За это время жена спокойно может и сама умереть, и тогда поди определи, не зря ли отдал деньги. В конце концов, Фатхулла великодушно обещал постараться уложиться в три недели. Затем уточняли, как это все будет происходить, но здесь бывший дервиш заартачился и сказал, что детали сможет сообщить только на месте, после осмотра. Он строго глянул на Эркина и повто­рил: "Надо посмотреть", чем привел толстяка в заме­шательство. "Еще раз на меня так посмотрит и отправит на тот свет раньше жены. Ему какая разница!",-- после этого он старался глядеть в сторону, поворачивался да­же боком и уже больше помалкивал, решив не привле­кать к себе особого внимания.
   Потом Барток отвел Фатхуллу в машину и, вернувшись, приступил к меркантиль­ным вопросам. Сошлись на пятидесяти тысячах, которые будут выплачены после похорон, но задаток Эркин отда­вать не хотел, пока Валера его не пристыдил, взяв две тысячи, как он выразился, командировочных. Ехать в одной машине с ними подозрительный хорезмиец тоже отказался наотрез, и тут уже выручил Саид, предложив­ший свою машину и свои услуги в качестве шофера. Присутствие московского афериста ничего доброго тол­стяку, по его мнению, не предвещало. Правда, как они его будут потрошить, Саид еще не знал, но решил для своих спекуляций хотя бы напоследок под это дело на­брать побольше хорошего товара на Эркиновской базе. Определили, что в пять утра Валера заедет к Саиду и уже оттуда они отправятся в дальнюю дорогу.
   Стани­славский, за все это время не издавший ни звука, на­тужно соображал, зачем его вообще сюда позвали. Если решили раскрутить толстяка -- это их дело, хотя он еще не мог до конца понять идею раскрутки. Ну, во всяком случае, пусть небольшой, но задаток с него уже выцы­ганили, а дальше, может быть, Саид товаром вытащит или, наоборот, что-нибудь свое ему втридорога пропихнет. Но он-то здесь при чем? Ведь знают же, что с командой он не работает, чужие идеи не реализует, да и предло­жений ему тоже никаких не поступило. Что же, Барток его для важности как декорацию решил использовать? Тоже вряд ли. С ума же он не двинулся? Зачем ему отно­шения ни за что ни про что портить? В общем, уехал он из чайханы в раздумьях, так и не прояснивших туман, а таких непонятных историй он не любил. Оставался еще один, более правдоподобный вариант. Станиславский знал о затянувшемся конфликте Бартока с Кузьмичом, и можно было предположить, что его хотят использовать как пе­редатчик, как почту. И еще эта просьба не говорить ни­кому ничего до встречи в чайхане, значит, после встречи можно говорить, а может быть и нужно, а адрес посылки сам собой напрашивается.
   С такими мыслями он вошел в квартиру Кузьмича и рассказал ему один на один о том, что видел и слышал в чайхане, описав при­сутствовавших и под конец предположив, что это чистой воды блеф и неглупая нестандартная афера. Но Кузьмич был серьезен, несколько раз тяжело вздыхал и переспра­шивал, уточняя детали и особенно внешность и приметы этого чудо-гипнотизера, припоминая лагерную историю с сигаретным долгом боксера и странной просьбой этого, уже тогда умного, сопляка. И его предупреждение, что бог наказывает обидчиков своих слуг и дни должни­ка-боксера поэтому сочтены. А перед боксером, насколь­ко он мог припомнить, был еще один обидчик, тоже слишком поторопившийся отправиться на страшный суд. А уж сколько ему там опредилили кипящей смолы или прочих мучений, этого теперь никто не узнает, до встречи, ко­нечно, до встречи. И вот, значит, опять объявился этот слуга божий, с Валериком в чайхане чай пьют, чью-то жизнь торгуют. Не для него ли эта демонстрация, не ему ли приговор или предупреждение последнее?
   -- Нет, Жорик, не похоже это на блеф или аферу простую. Не до того сейчас парню, можешь мне пове­рить. Ему сейчас надо думать, как из удавки выско­чить. Боюсь только, он эту удавку на меня начал при­мерять.
   -- Ты на старости лет что-то слишком суеверным стал. Во всякую чушь верить начал, глупостям всяким. Когда на эту удочку провинциала ловят -- это ясно, но ты, Кузьмич, меня разочаровываешь, расстраиваешь да­же. От тебя этого я не ожидал!
   -- Я тут многого сам не понимаю, Жорик. Но двух здоровых ребят, неизвестно от чего моргнувших -- то есть в морг попавших, сам видел, перед носом своим, при участии тех же действующих лиц -- и Валерика и святоши этого, как он там называется, дервиш, что ли?
   Но Станиславский -- сам великий мистификатор и оттого большой скептик и реалист, знакомый и с цирковы­ми иллюзиями и разными фокусами с зеркальными от­ражениями, не говоря уже о ловкости рук, продолжал сомневаться, и, глядя на бледного и подавленного старого уголовника, видевшего, казалось бы, все в своей жизни, стал его стыдить и подначивать. Но тот только произнес встревоженным голосом:
   -- Я тебя, Жорик, мало о чем в своей жизни про­сил, а сейчас попрошу. Съезди ты с ними, посмотри без пристрастия, постарайся разобраться. Мне в этом деле твоя экспертиза нужна, больше не на кого положиться. Если ты не разберешься, значит, действительно здесь мистика какая-то. Я тебя ждать буду. Помни, это очень важно. Этот щенок сейчас на все способен. Он с такой стороны открываться стал, что нам всем внимательнее к нему присмотреться стоит. Я теперь от него худшего жду и, честно говоря, не все понимаю. Может быть, ты его вычислить сможешь, и если за ним есть что-то, то я буду склонен отдать ему должное. Были же у него за­датки, может быть, и вправду парень вырос.
   Заинтригованный аферист заявился к ночи в дом к Бартоку, напросившись к нему в попутчики:
   -- А что, вон немцы или даже американцы через полмира летят Хиву посмотреть, ну и мне тоже не поме­шает стариной полюбоваться, пробелы своего мировоззре­ния замазать. К тому же экзотикой в умном разговоре смогу блеснуть, на древнюю мудрость сослаться, людей удивить.
   А услышав, что в Хиву они не поедут, а поедут в Ургенч, где никакой старины нет, он тоже не сильно расстроился, сказав, что там тоже не был и с удоволь­ствием поглядит, как строят в областном центре социа­лизм, может быть, он эту модель каким-нибудь другим областным центрам порекомендует или даже развиваю­щимся не у нас государствам.
   Валера же с удовольствием отметил про себя, что его план пока срабатывает полностью. Видать, всполо­шился старик, а иначе кто бы загнал маэстро в глухомань, тем более, что дел там у него никаких нет. Все-таки приятно сознавать, что такой человек, бросив свои дела и наплевав на собственные планы, потащится через ты­сячу километров за ним. Значит, поднялись уже его ставки, сильно поднялись...
   Фатхулла лежал на продавленной раскладушке в захламленной комнате с низким потолком и думал о вне­запно случившихся переменах, о скучных людях там, в кишлаке, которым не было до него дела. Он не имел и никогда не будет иметь в будущем над ними никакой власти, потому что дни их были заполнены тяжелой работой и заботами, а ночью они крепко спали, набираясь сил и не мучаясь от праздных мыслей и страхов. Только на кладбище, когда они шли смиренно за носилками с умершим, он чувствовал их растерянность и беззащит­ность перед грядущей неизвестностью, и их уважитель­ное почтение к нему, знающему молитвы и поющему не­понятные для них слова так, будто он разговаривал с кем-то невидимым, но присутствующим всюду, властью которого приходили на эту землю люди, а потом, когда выходил их срок, покидали ее, завернутые в белую ма­терию по обряду, завещанному их предкам пророками, тоже умевшими общаться с запредельным и потому пугаю­щим миром, где, говорят, встречались поколения, а река времени останавливалась, образуя глубокую и тихую за­водь, в которой секунда так же огромна, как вечность, и в которой нет прошлого и будущего как таковых, потому что детство там может свободно встретиться со старостью, одновременно излучая и поглощая родительскую любовь, не омраченную агониями и слезами расставаний. Но в этом горном кишлаке жители умирали так редко, и на маленьком кладбище было пустынно и одиноко, и тогда он пытался вникать в смысл прочитанных им сур из свя­щенной книги, и все равно не понимал, почему всемогу­щий терпит демонов и злых духов, оставляя для них место в душах своих рабов, позволяя появляться греш­ным мыслям и поступкам. Ведь ничто не могло возник­нуть без его ведома, и не таков ли непостижимый замы­сел всемилостивого и милосердного, чтобы оставалось ощущение мнимой свободы выбора? Разве можно было предположить, что он случайно через столько лет встретит этого единственного раскрывшего его тайну человека. И что тот случайно вернулся за ним, прося о помощи, будто действительно так уж важно было ему, чтобы затихла больная женщина в далеком Хорезме, где он родился и вырос. Наверное, это был знак для него, давно не ступавшего на древнюю просоленную землю его детства и уже потерявшего надежду когда-нибудь вер­нуться туда. Опять же этот Усман оказался его земля­ком. Случайно ли? Правда, был он немного моложе, но скорее всего они, босоногие, встречались когда-то и, пусть не обращая друг на друга внимания, ныряли с разбега в мутные воды Шавата, жарясь потом до одуре­ния под горячим, почти давящим солнцем где-то рядом, может быть, всего в нескольких метрах. Они уже успели поговорить по-хорезмийски, и оба были приятно поражены певучим звучанием родного языка. Все, все подтал­кивало к этой дороге, и теперь, растревоженного воспо­минаниями, его уже почти неудержимо тянуло в прошлое, хоть и не мог он его назвать, даже с натяжкой, счастли­вым.
   Он еще так и не сомкнул глаз, когда пришли эти двое. И тот, все время молчавший в чайхане, был теперь разговорчив и много шутил. Заспанный Усман, кутаясь в старое пальто, проводил их до машины, пожелав сча­стливого пути, совершенно не предполагая цели их по­ездки, радуясь, однако, встрече с земляком. Фатхулла, расположившись на заднем сиденье, созерцал затылки своих попутчиков и желтые огни уличных фонарей, вып­рыгивающих впереди и затем проносящихся мимо боковых стекол за спину, словно прожитые им когда-то дни и годы. Затем улицы сузились и стали часто петлять, буд­то стараясь запутать в своих лабиринтах непосвя­щенных пришельцев, тем самым охраняя жителей старо­го города от чужаков. Наконец они остановились, и Ва­лера вошел в незапертую калитку. Через три минуты открылись ворота, и теперь уже две машины с пятью столь непохожими друг на друга людьми, объединенны­ми вчерашним сговором, друг за другом, набирая ско­рость, рванулись в дальнюю дорогу, уверенно рассекая фарами ночь и пожирая колесами расстояние.
   В Ургенч приехали тоже ночью, и толстый Эркин, пригласив Саида к себе в дом, разместил остальных в гостинице, каж­дого в отдельной комнате. В дороге голова его немного прояснилась от винных паров, и теперь вся эта затея каза­лась фантастической и нереальной. Протрезвев, он стал сильно подозревать этих троих незнакомцев в жульниче­стве и решил быть начеку, и, уж во всяком случае, не дать себя надуть больше, чем на эти проклятые две ты­сячи, которые, впрочем, тоже было жалко. Но этот Ва­лера держался уверенно и, деловито приказав ему завт­ра раздобыть и принести старую одежду, строго преду­предил, уловив перемену в его настроении, что отныне назад дороги нет.
   Станиславский, прошатавшись весь следующий день по городу, пришел вечером разочарованный. На новом месте его не посетили никакие светлые идеи, и можно было считать время потерянным зря. Это была явно не его поляна, и перспектив возможной работы для себя он тоже не нашел -- не его масштаб. Оставалось удовле­твориться непривычной для него ролью зрителя при раскулачивании местечкового богача. Причем богач, на его взгляд, был неподарочным, и он сильно сомневался в успехе Бартока и его подручных. Серьезность Кузьмича его теперь забавляла, и он уже представлял себе, как будет его отчитывать, но потом, конеч­но, великодушно простит.
   Саид вел себя как товаровед при мелкооптовых закупках, спровоцировав в обед вы­пивку и затем все-таки пробравшись на заветную базу, где устроил настоящую ревизию, допрашивая с при­страстием завскладом и внимательно осматривая и обню­хивая образцы товаров, произведенных на несчастном загнивающем Западе. Но Саид, принюхиваясь к фран­цузским духам, гнилостных запахов что-то не находил и отставлял для себя в сторону коробки, уже лихорадочно подсчитывая возможный барыш.
   Утомленный дорогой Фатхулла целый день отлежи­вался, а вечером брезгливо примерял принесенное старье и выслушивал разработанный Бартоком план. Однако показать ему свои пузырьки отказался, равнодушно ответив, что справится без них -- только гла­зами и договором с потусторонними силами. Отчего Ва­лера злобно сплюнул, оценив, однако, как прочно и бы­стро прижилась его идея в голове бывшего ловца душ.
   На следующее утро растерянный, но внешне старав­шийся быть привычно властным, Эркин привел к себе во двор бедно одетого уже немолодого человека, дал ему кисточку и банку с масляной краской, громко поручив подкрасить забор и подвязать где надо виноградник. По­том по-шпионски тихо, даже не глядя на "маляра", сообщил, что вечером придет в гостиницу, и, решительно развернувшись огромным своим телом, поспешил вон из своего дома к поджидавшему его на улице Саиду, который в этот день ни в чем не знал отказа и загрузил не только багажник, но и салон своего "жигуленка", решив уже про себя ни с кем не делиться, потому что никакой договоренности на этот счет между ними не бы­ло, и к тому же канал этот он скорее всего теряет навсегда. Так что можно себя выставить еще и постра­давшей стороной. На чем же хотели сыграть те трое, для него было загадкой, но, судя по присутствию самого маэстро, раскрутка должна была быть крупной и не­обычной, потому что хитрого и осторожного толстяка го­лыми руками взять было нельзя -- это уж точно.
   Худая, преждевременно состарившаяся женщина смотрела на неловкие движения оборванца и думала, что ее муж никого не может оставить в покое. Зачем ему понадобился этот бедняк? Будто такую пустячную работу не могли за полчаса сделать ее сыновья, дай бог им здоровья. Нет, углядел где-то несчастного человека, так и с него крови решил попить. Или он таким способом детей хочет укорить? Потом начнет упрекать, называть бездельниками. Что ждать от него хорошего? Придет вечером пьяный, еще и на этого бедняка накинется, если под руку попадется. Надо хоть его накормить как сле­дует, бедолагу. Может быть, с собой ещё что-нибудь всучить удастся.
   Работа у Фатхуллы и впрямь не клеилась. Краска с кис­ти обильно капала на землю, а на доски ложилась не­ровными полосами, кое-где образовывая подтеки. Зато на кухне его ждал прекрасный обед: и наваристая шурпа, и тонко нарезанное казы (конская колбаса) поверх сваренного и мелко наструганного теста, а потом еще мясной пирог с острым салатом. От обильной еды он раз­горячился и даже вспотел. Поблагодарив за все добрую хозяйку, после чая отправился продолжать работу. Та же, убрав и помыв за ним посуду, уселась пере­кусить сама. Аппетита у нее не было, и от горечи во рту часто подташнивало, но она заставляла себя есть, чтобы не потерять последние силы. Ее мучили го­ловокружения, и часто казалось, что она делает все через силу, потому что надо было тащить этот ог­ромный дом и заботиться о детях. Но опять ввалился этот бедняк, уселся около нее, тяжело дыша и дер­жась правой рукой за сердце, просунув ее под замызганный ватный халат. Хозяйка засуетилась, побежала к крану за водой, потом разыскала сердечные капли. Но он от капель отказался, отхлебнув только из пиалы холодной воды. Потом посидел еще несколько ми­нут, и, видимо, оправившись от приступа, вышел во двор, начав возиться с виноградником прямо напротив окон ее кухни. Она же, сокрушаясь по поводу своего душегуба, где-то нашедшего такого работника, лишь бы упрекать потом домашних в безделии, дохлебала шурпу и пошла хлопотать дальше.
   Повозившись еще минут двад­цать, Фатхулла, сославшись на недомогание, попрощался с хозяйкой и, пока та собирала для него узелок, выскользнул из дома и еще какое-то время быстро шел, пока у него действительно не появилась одышка. Потом он осмотрелся и уже спокойным шагом прогуливался несколько часов по городу, не узнавая многих, отстроенных за последние годы, мест. В гостинице его поджидал сгорающий от нетерпения Барток, на вопрос которого: "Ну как?" Фатхулла многозначительно посмотрел и, вы­держав паузу, утвердительно кивнул.
   Пройдя в свою комнату, открыл дрожащими еще руками святую книгу на главе "Толпы", в стихах которой находил как бы подтверждение своим мыслям. Например, сейчас он с удовольствием прочитал из нее тридцать девятый стих, где было сказано: "Если ты спросишь их: кто сотворил небеса и землю, они непременно скажут: Бог. Скажи: ужели думаете, что те, которых, опричь Бога, призыва­ете вы, если Бог захочет сделать мне что-либо вредное, могут удалить от меня этот вред? Или, если Он захочет явить ко мне милость, могут остановить милость его?.." Но читал он выборочно, пропуская некоторые аяты, ко­торые не соответствовали его настроению, и останав­ливаясь на тех фразах, которые вроде бы подтверждали его в своей правоте и делали его как бы исполнителем божьей воли.
   Особенно ему понравился сорок третий стих этой главы, который он прочитал по-арабски нарас­пев несколько раз вслух: "Бог посылает кончину людям или тогда, когда время умереть им, или во время сна их, когда им еще не умирать бы: и одних, о которых состоя­лось определение, подвергает смерти, а других освобож­дает от нея до определенного срока. В этом есть знаме­ния для людей размышляющих". По этому стиху вы­ходило, что несколько часов назад где-то там, на небе, состоялось определение для этой несчастной женщины, а он, Фатхулла, избран был здесь лишь орудием, которое прекратит ее незаслуженные муки и отправит ее душу к отцу нашему, под его покровительство и защиту. Эта роль избранного орудия Аллаха очень понравилась честолюбивому бывшему кладбищенскому попрошайке, и уже вечером он чувствовал себя весьма уверенно, возвы­сившись даже в собственных глазах, и важно сообщил всей компании, что через пять дней женщина затихнет и приступы ее прекратятся, потом она начнет слабеть и умрет через три недели от нарушения сердечного ритма без болей и особых мучений.
   Слова его произвели огромное впечатление на еще трезвого в этот день Эркина, которому элегантный Барток в черном костюме и черной рубашке строго прика­зал через десять дней позвонить Саиду и сообщить о факте прекращения приступов и о наступающей слабо­сти. Саид при этом изо всех сил старался разгадать замысел этих непревзойденных аферистов, он теперь окончательно для себя причислил Бартока к этому ловкому и духовно близкому себе сословию, но в голову ни­чего умного не приходило. И он не понимал, как, когда и сколько денег смогут они получить с толстяка? И зачем им понадобился этот рыхлый, не похожий на этих кра­савцев человек? "Неужели все правда?..-- Но он постарался отогнать от себя эту мысль:-- Зачем богатым аферистам заниматься таким делом? И опять же, зачем он пистолет просил?" Нет, ничего у Саида не складывалось, и он решил ждать и не ломать себе больше голову, но и с пистолетом не спешить, пока не прояснит для себя обс­тановку. К тому же с поездки этой он, по крайней мере, свои тридцать тысяч наварить должен, а остальные пусть за себя сами думают.
   Еще Барток сказал, что ровно через двадцать дней будет ждать Эркина в этой же гостинице, строго посмотрев на толстяка. Тот закивал головой:
   -- Ладно, ладно. Ровно через двадцать дней.
   Больше в этом городе приезжей компании делать было ничего. Две машины с четырьмя пассажирами отправились в обратный путь, причем на этот раз Станислав­ский поехал с Саидом, заинтригованный его багажом, видя в этих коробках смысл этой истории и находя не­обычный прием Бартока очень неглупым. Но по дороге Саид сообщил, что в товаре ничьей, кроме его, доли нет, и этим снова привел Станиславского в сомнения, потому что, вероятно, тот не врал ему и, похоже, сам не понимал роли этой странной парочки и его, Жорика, роли, кста­ти, тоже, но многозначительно намекал при этом, что они, такие опытные люди, своего, конечно, не упустят.
   У кольцевой дороги машины разъехались. Одна вкатила в Ташкент, оставив маэстро у интуристовской гостиницы "Узбекистан", где обычно он останавливался в этом го­роде, и дальше, запетляв по узким улочкам старого го­рода, привезла, наконец, довольного поездкой Саида в его гнездо. А вторая помчалась в сторону гор -- отвозить Фатхуллу, которому на прощание Валера засунул в кар­ман тысячу рублей, причитающуюся ему из задатка, как он сказал, "командировочные пока", не дав тому снова разыграть роль благородного бескорыстного скитальца перед жалким торгашом со своими вонючими бумажка­ми,-- это он уже видел неоднократно в своей жизни, и это было уже не интересно.
  

XXIII

  
   Ровно через двадцать дней Валера в сопровождении своего тайного оружия и оруженосца в одном лице в вестибюле провинциальной гостиницы столкнулся со Стани­славским. Причем оба при этом сделали вид, что ничего естественнее этой встречи и быть не могло, и что все пути маэстро так или иначе теперь пролегали через благодатный Ургенч. А как же: вот был еще вчера в Москве, а теперь, проездом в Ленинград, решил остано­виться в этом чудесном тихом областном центре, нервы себе поправить после шума и столичной суегы, тем бо­лее, что это почти по пути, и крюк совсем маленький. Например, через Африку ехать из Москвы в Ленинград было бы гораздо дальше и хлопотнее -- визы там, валюта и прочее. И наверняка Сахара ничуть не лучше местных пустынь, предположительно -- даже хуже, и было бы не­патриотично и несправедливо предпочесть идеологически чуждую экзотику и их мелкий песок нашим родным. Еще Станиславский представил сухощавого, повыше среднего роста человека лет тридцати шести, назвавшегося Эди­ком. С этой минуты Эдик будет тенью следовать за ни­ми, беспрерывно балагуря, подшучивая над кем-нибудь и рассказывая всякие смешные истории, совершенно не скрывая при этом своего богатого уголовного прошлого, большей частью проведенного в местах, где и ужасы часто обращали в шутку, видимо, чтобы не тронуться умом.
   Ближе к вечеру в маленький Валерин гостиничный номер ввалилась грузная фигура шумно дышащего Эркина, осевшая после короткого приветствия на жалобно скрип­нувший стул. Причем внимательный Барток сразу уловил столь неестественную для обычно краснощекого толстя­ка бледность и даже испуг. От наглого злого напора и хитрого едкого взгляда не осталось и следа. Другой человек! Может быть, внешность та же, а вот начинку за двадцать дней точно подменили, выпотрошили и набили опилками.
   Действительно, несчастный, как он считал, муж, много лет мечтающий похоронить свою уже вторую жену, шел к этой гостинице, как на страшный суд, как на встречу с силами потусторонними, непонятными и по­тому могущественными, которым ничего не стоит и с ним, богатым и благополучным Эркином, человеком со связями и немалым влиянием в этих краях, вытворить та­кую же точно штуку, как с его женой. Ну как посмотрит по чьей-нибудь просьбе или просто от скуки на него Фатхулла так же! От этой мысли у него заныло под ложеч­кой, и он побледнел еще больше. К тому же этот ташкенец в черном костюме так грозно смотрел на него сверху вниз. Барток, уловив этот страх мыши перед удавом, уже начал примеривать новую для себя роль, окончательно парализуя и без того трепещущую волю толстяка, и вел себя с этой минуты как питон Каа перед бандерлогами из любимого им мультфильма. Теперь нужно было собрать публику, присутствие которой очень даже входило в его планы, чтобы кому следует стало известно все и с мельчайшими подробностями. Без таких зрителей его затея полностью теряла, смысл.
   Снова в маленькой комнатке скромной гостиницы собрались пятеро. Только на этот раз вместо хорошо знакомого Саида был этот худой, с тонкими руками, с длинной шеей и наглой мордой, очень неприятный для Эркина тип. И он силился сейчас вспомнить, где он видел подобные враждебные для него физиономии, при этом все время отворачиваясь от Фатхуллы, чтобы, не дай бог, не встретиться с ним взглядом.
   В общем, волнуясь и запинаясь, Эркин сообщал приез­жим, что все происходит именно так, как и обещали уважаемые. И он с самого начала не сомневался, что так оно и будет. Здесь он приврал. На самом деле, не видя в первые дни никаких перемен в своей жене, он уже проклинал себя за доверчивость и со злостью представлял, как ехидничают и смеются над ним в Таш­кенте, разделив между собой те две тысячи задатка и дефицитнейший товар, купленный наглым Саидом без переплаты, который в мгновение оторвут с руками по двойной, а то и тройной цене. Даже когда у жены прекратились припадки, он это ни с чем не связал и еще больше стал отыгрываться на домашних и подчинен­ных по службе, напиваясь от злости чуть ли не с утра. Но когда она слегла и уже перестала даже вставать, тут его пробрало. И водка и коньяк уже застревали в его глотке, и он с ужасом ждал назначенный день, втайне надеясь на совпадение и предпочитая теперь быть обманутым, лишь бы не встречаться больше с эти­ми страшными людьми.
   -- Сейчас ей совсем худо, уже не поднимается,-- будто даже сочувствуя, продолжил он. -- Дети и род­ственники настаивают, чтобы в больницу положили, уже с докто­рами договорились, но я не даю.
   Тут он преданно посмотрел на Бартока, ожидая похвалы за предусмотрительность. Но сидевший на кро­вати невозмутимый Фатхулла укорил великодушно, не возражая против больницы:
   -- Зачем не даешь? Пусть лечат, хорошо лечат. Как будто Аллаху их жалкие лекарства помешать могут.
   Тут он сложил перед собой руки наподобие раскры­той книги и прочитал по-арабски благодарственную мо­литву, под конец сказав, что Аллах велик, и сделал руками движение, будто омывающее лицо. Причем все присутствующие богобоязненно повторили это движение. И еще Фатхулла повторил уже по-хорезмийски, специаль­но для Эркина:
   -- Пусть лечат. Пусть везут в больницу. Зачем родственникам заботиться мешаешь, свой последний долг отдать?
   И своим чистейшим произношением привел толстяка в еще больший трепет. Он часто закивал головой, под­нялся и, уже идя к выходу, пообещал сразу сообщить, если что случится. Причем голос его тут опять преда­тельски дрогнул.
   Через два дня вечером в больнице бедной женщины не стало. Убитый горем муж ругал врачей, обзывал дармоеда­ми, произнося и более крепкие выражения. Похороны назначили, как и положено по обряду, на следующий день после дневной молитвы. Известие это потрясло, кстати, заезжих заслуженных деятелей криминальных искусств чуть ли не больше, чем родственников и сосе­дей, давно ожидавших подобного исхода и теперь выражавших Эркину соболезнования. Будто сговорившись, все отмечали, что бедная женщина отмучилась и, может быть, на том свете ей воздастся за земные страдания. Станиславский с Эдиком свое отношение к Фатхулле рез­ко переменили, стали относиться уважительно и шуточек больше в его адрес себе не позволяли. Барток держался победителем, с торжеством поглядывая на притихшего знаменитого маэстро и на посерьезневшего балагура уголовника, до самого последнего момента явно ожидавших совсем другой развязки: обмана, запугивания, шантажа, вымогательства и чего угодно еще, но только не такого пунктуального исполнения жутковатого заказа. Отныне они были поставлены перед фактом, объяснения которому не находили в своем немалом жизненном опыте и потому вынуждены были теперь допускать наличие непонят­ных им, почти мистических сил и возможность вступать с ними в сговор. Вот вам и Барток, вот и Фатхулла! Выходит, не зря был напуган старый шулер, настаивая на экспертизе.
   Часам к одиннадцати утра холеный Станиславский со своим помятым, даже болезненно изможденным прия­телем подошли к дому с покойницей. Во дворе было до­вольно много людей, часть из них хлопотала и была занята какими-то делами, а остальные праздно сидели или стояли, потрясенные самим фактом происшедшего. Видимо, их тревожила собственная недолговечность, и поэтому они были серьезны и настроены на философский лад, рассказывая что-то тихими голосами, вздыхая и согласно кивая на замечания в духе: "Все там будем", хотя внутренне надеялись, что это будет еще не скоро. Среди праздных вновь прибывшие увидели прогуливающегося Бартока, скучавшего здесь уже минут сорок и чувствовавшего себя все это время не совсем к месту. Фатхулла же принимал деятельное участие в обрядовых мероприятиях. Под его руководством сливали из таза под куст воду, использованную при обмывании тела умершей. Причем он сразу был признан здесь своим и время от времени читал вслух по-арабски молитвы, иногда на память, а иногда открывая священную книгу. Единственным человеком, недовольным его при­сутствием, был хозяин дома, который с появлением отравителя потерял остатки мужества и прятался в дальних комна­тах, где никак бы не смог с ним столкнуться. Наконец, увидев из окна переговаривающуюся троицу, он решился выйти к ним. Выслушав притворные соболезнования и даже всплакнув при этом, он взял Бартока под руку и, заискивающе заглядывая ему в глаза, спросил:
   -- А зачем уважаемый Фатхулла пришел? Утомля­ется, работает, как будто некому всем этим заняться. Пусть лучше идет отдыхать, здесь без него справятся.
   На что вдруг неожиданно даже для себя самого встрял Эдик:
   -- Уважаемый Фатхулла и без тебя знает, что ему делать! Или, может быть, ты ему указывать будешь? Де­нег не заплатил, теперь выгоняешь? А если уважаемый Фатхулла могильщику вторую яму закажет рядом ко­пать? А то скоро морозы начнутся, так лучше сейчас за­готовить...
   И он нахально уставился на ошалевшего Эрки­на, получая явное удовольствие от произведенного его слова­ми эффекта. Действительно, сердце толстяка ушло в пятки. Подтвердились его худшие опасения, и он, раскаиваясь в собственной оплошности и ругая себя за скупердяйство, сначала нырнул в дом, а затем и вовсе исчез. "Действительно, почему вчера вечером не рас­платился? Все обмана еще ожидал, словно она могла ожить, воскреснуть после смерти. Нет, решил ждать, пока закопают. Тянуть по привычке решил, до последнего с деньгами не расставаться. И вот дотянул! Разозлил этих шайтанов, в дом к себе их заставил прийти. А сейчас как деньги достать, если в этой комнате сидят старухи-родственницы, материю на платки режут? Не выгонять же их. А незаметно эти пачки не вытащишь. Что делать? Что делать? Остается только побыстрее одол­жить". На этом он и остановился, поехав к дальнему родственнику, способному оказать ему такую услугу и при этом не разболтать на весь город о странном его поведении.
   А Фатхулла, в свою очередь, смутил при­сутствующих необычным поступком. Он, подойдя к ящику, неожиданно присел на корточки, почти вплотную накло­нясь к изголовью завернутого в белую материю тела, и, закрыв глаза, начал что-то шептать в то место, где должно быть ухо, причем впечатление было такое, что он положил свою голову рядом с головой умершей и то ли целовал ее напоследок, то ли с нежностью уговари­вал. Сцену эту наблюдала и неразлучная сейчас троица, озадаченная исчезновением хозяина дома и теперь про­верявшая, не исчез ли с ним и дервиш. От увиденного же все трое пришли в замешательство и испытывали суеверный ужас, даже Барток. Хотя он первый отогнал от себя непонятный страх, решив для себя, что Фатхулла уж слишком вошел в роль и теперь переигрывает, поражая публику.
   Но время шло, пора было уже выносить носилки, и родственники забеспокои­лись исчезновением Эркина. Опоздание явно затягивалось. Наконец к воротам подкатила машина, и вышедший из нее человек разыскал Бартока и отвез его на другой конец города, где испуганный Эркин отсчитал сорок восемь тысяч, все время извиняясь за задержку, и попро­сил поскорее увезти из дома свою команду, потому что на этом, собственно, их дело было закончено, так как обе стороны свои обязательства выполнили.
   Кстати, Эркин с тех пор станет чрезвычайно мни­тельным. Пить будет еще больше, чем раньше, и допив­шись через несколько лет до инсульта, будет про себя считать, что его парализовало из-за того, что он не вовремя расплатился и, видимо, этим рассердил Фатхуллу.
   В гостинице Станиславский объявил, что восполь­зуется услугами Аэрофлота. Ему как-то не улыбалось нахо­диться в обществе загадочного убийцы, и он быстро ис­чез. Фатхулла, сославшись на усталость, лег спать, а Барток в своей комнате аккуратно складывал в сумку пачки десятирублевок, благодаря бога, что этому идио­ту не пришло в голову расплатиться мелочью, когда дверь его номера отворилась и в проеме показался то­щий балагур с богатым уголовным прошлым. Сердце у Валеры екнуло, но он, не подав вида, побросал в сумку, уже беспорядочно, оставшиеся деньги и застегнул мол­нию.
   -- Это ты, Эдик? Не уехал еще?
   Вошедший громко захохотал, а потом, неожиданно понизив голос до шепота, сообщил:
   -- Вообще-то я не совсем Эдик, ну, вернее, не только Эдик. Еще я бываю Мишей, Стасом, Юрой и даже Абдуллой. Да и мало ли кем еще бываю.
   От утренней болезненности в нем не осталось и следа, и это было тоже удивительно. Как будто возмож­но было отдохнуть и выспаться за тот час, пока они не виделись. И эта перемена так бросалась в глаза, что Валера спросил:
   -- Как это ты посвежел так быстро? Вон даже морщины разгладились. А утром еле-еле ноги таскал.
   -- Чудесный город, замечательные люди. Кто бы ожидал, что здесь столько людей интересующихся, что так медицину любят. Куда ни ткнешься -- шприцы наготове, раствор кипятят, лекарство делают. Ну, в крайнем случае, лечебный напиток приготовить могут. И знаешь, совсем недорого. Я вот с утра испугался, что без лекарства остался, а сам, ты правильно подметил, заболел уже, затемпературил, все суставы заныли, все внутренности перевернулись. А тут оказалось без проб­лем. Прямо не город, а оздоровительный санаторий. Вот кольнули меня в обратку,-- он, согнув руку в локте и задрав рукав, погладил часто истыканную вену,-- ну я и ожил за десять минут. Прямо как заново народился.
   Тут он блаженно потянулся и заулыбался внимательно слушавшему Валере. И затем, снова переменившись в лице, уже более серьезно поды­тожил:
   -- Когда меня Жорик сюда притащил, я, честно го­воря, думал, что зря время потеряю. И уступил только из уважения к таланту. Но час назад долго тряс ему руку, благодарил. Не каждому дано такое посмотреть. И признаюсь -- действительно поражен и удивлен. Хотя многого не понимаю, конечно. Но, может быть, мне и не надо понимать. Допускаю даже, что не надо.
   Валера сидел, развалившись на кровати и облокотившись затылком на стенку, и, все еще ожидая не­доброго, внимательно разглядывал этого странного типа, готовясь ко всему. А тот уселся на стул и, оперев­шись щекой о ладонь, уже не кривляясь и не гримасни­чая, стал рассказывать тихо и размеренно, словно далее ни к кому не обращаясь:
   -- Я, когда два года назад в очередной раз освобо­дился, то слово себе дал -- больше в неволю не попадать. Так мне все это надоело: эти морды, эти разговоры. Там враги, здесь неприятели, кто на кого доносит, не поймешь. То ли тебя вербуют, то ли ты в это время кого-то подмазываешь. Все, объелся, тошнит, видеть никого не могу. Лежу, мечтаю жить, как все. Планы себе строю,-- работа, дом, подруга, семья. В кино по вечерам ходить, в ресторане шампанское пить из хрустальных фужреров. Именно из хрустальных, понима­ешь? И музыка, музыка чтоб играла, тихая такая, иностранно-интеллигентная. Саксофон там или просто рояль, как в кино. Никакой блататы в общем. Ну вышел, гляжу, как все живут, учиться даже у них собираюсь, подражать им хочу. Но ни звона хрустальных бокалов, ни саксофона с роялем пока ие примечаю. Вместо музыки мне в пивнуш­ке опять в уши про давилку, про отрицаловку, про общак бубнят, в глаза заглядывают, леденящих кровь ис­торий ждут. А приличные интеллигентки как на мою рожу посмотрят, так шарахаются, словно от чумы, сумочки крепче держат, за цепочки на шее пере­живают. Выходит, от кого ушел, к тем и пришел, словно круг это заколдованный, черт бы его побрал. И никакого хрусталя, понимаешь -- никакого!
   Денег у меня и так было не густо, поэтому вскоре за свои карманы я мог уже не переживать, затем пере­живать стал за свой желудок. Петля все затягивалась, а выбора нет и нет. Хожу злой, как черт, страх на людей навожу. Шпанюков щелкаю, торгашей пером в пузо ты­каю, но нет для меня места и нет. Что делать? На строй­ку идти, бетон таскать? Если возьмут еще. Допустим да­же, что возьмут с моей биографией, сам-то я знаю, что через три дня мой трудовой энтузиазм кончится, потому что не по мне это. Привычки у меня другие, вредные в том числе, да и здоровье не работы дармовой -- курор­тов-санаториев требует. Можно бы, конечно, напрячься, месяц-другой потерпеть ради куша жирного, чтобы потом долго-долго ничего не делать. Но не за двести же рублей, которых мне и на неделю скромной жизни не хватит? А в пивнушках меня уже и угощать перестали, так всем надоел своим кровопийством. И, видно, уже бога стали просить, чтобы пристроил меня опять в клетку, избавил народ от дурака. Я эти настроения читаю, конечно, и от этого лютую еще больше, к тому же каждую ссору вы­пивкой стараются замирить, что для меня тоже корысть. А на душе -- хоть вой! Долго ведь так продолжаться не может: значит, скоро снова небо в клетку буду видеть, мечтать о воле, в которой нет для меня места, потому что и украсть технично не могу, и приспособиться не умею. Из-за того и раньше мне на свободе задержаться не уда­валось. И теперь по кругу все повторяется. Ну, думаю, напоследок покуражусь, попсихую, а там будь что бу­дет. И тут подходит ко мне человечек, маленький такой, с усиками, хорошо одетый. Берет меня под руку. "Можно,-- говорит, -- вас на минутку отвлечь?" А сам бледный такой и вроде бы все сомневается, глазки бе­гают, не знает, как начать. Пива заказал, про погоду переживает и прочее. Я насторожился, конечно, а сам молчу, из кружечки отхлебываю и морду такую де­лаю, свирепею, потому как замечаю, что это его не от­пугивает вовсе, а даже радует, духа придает. Ну, мялся он, мялся, а потом и говорит вкрадчиво так: "Знаете, у меня к вам дельце маленькое есть...-- Тут паузу сделал, вроде как дух переводит. -- Я кое-что узнал, конечно, и то, что восемнадцать лет у вас за спиной, и то, что положение у вас сейчас трудноватое. Кстати, и у меня обстоятельства непростые сложились, мягко говоря. Вот, может быть, мы и смогли бы друг другу быть полезны". Ну, я томить его больше не стал, потому что и так у него все дрожит и поджилки трясутся. "Ах,-- говорю,-- очень даже любопытно. Очень даже!"
   Взял я его, конечно, в оборот. И что, ты дума­ешь, у него за дельце было ко мне? Этот чистенький мне человека убить предложил за деньги. Ну, я, конеч­но, даже в лице не меняюсь, мол, убить так убить -- дело плевое, будто каждый день только этим и занима­юсь. "Давайте, -- говорю, -- лучше условия обсудим и обстоятельства времени там и места. Зарезать вам угодно его или топором зарубить? Но предупреждаю -- человек не курица, он живучий и много шума наделать может. А нам с вами это ни к чему". И ласково так беру его под ручку и веду в парк, а по пути детали растол­ковываю: одно дело связанного и неподвижного зако­лоть -- это дело секундное. И для наглядности перо свое достаю и на нем продемонстрировать пытаюсь. Но он как руками замашет: "Убери,-- говорит,-- сейчас же". А сам оглядывается и даже убежать уже не прочь. Я перо, ко­нечно, спрятал и душевно продолжаю: "Другое дело, когда клиент дергается, мечется, визжит, как свинья. Вот представьте, что вам свинью отвязанную надо зарезать, сколько шума она наделает, да еще, чего доброго, убе­жит, вся в крови, и прочее. Так вот, с человеком то же самое, что со свиньей. Не хочет гадюка подыхать, до последнего за жизнь цепляется, если только его врас­плох не застать, когда он и подумать ни о чем не успе­ет, но опять же на это фарт нужен и случай подходя­щий, а его неизвестно сколько еще ждать придется". Ну, вижу, человечек мой совсем загрустил, сидит на скамеечке и головой тоскливо кивает, а когда я про свинью заикнулся, так даже поморщился. Тут я его опять обнадежил, конечно, про технический про­гресс рассказал, про успехи человеческой мысли в этом деле, про удобство пистолетов и револьверов, и что, в крайнем случае, обрез тоже подойдет. Вот на послед­нем он и оживился, закивал мне уже радостно, ручки стал себе белые потирать. А я смотрю на его ручки пухлые и думаю: "Кто он -- завмаг или завскладом? И, наверное, семьянин примерный, муж заботливый, уют любит, чистоту, и, может быть, болоночку свою в пу­шистую морду целует, сюсюкается с ней, мамочкой назы­вает". Я ему даже кличку дал--"Мамочка", так, на мой взгляд, она ему подошла. Ну, пока сошлись с ним, что он ствол доставать будет, а потом меня в пивнушке найдет. Для начала же я с него двести рублей взял, для почина. Он сильно и не упирался, даже рад был. С легкостью мне их отсчитал, даже с улыбочкой, и засе­менил маленькими своими шажками, не оглядываясь. А я, довольный, держу деньги в руке и думаю: "Вот, счи­тай, месяц на стройке отработал бетонщиком. Каждый день в семь часов просыпался, а на ночь кефир пил для восстановления физических сил. Ну, и программа "Вре­мя"-- тоже удовольствие не из малых, после профсоюзных собраний, конечно, и ДНД".
   Тут рассказчик закатился от хохота и весь аж затрясся, откинувшись на спинку стула и прищурив глаза. Барток внимательно слушал, не совсем понимая, к чему тот клонит. А Эдик продолжал:
   -- Две сотни в пивнушке быстро рассасываются, и я, подобревший было, снова злиться стал и уже запси­ховал, когда "Мамочка" мой появился с бегающими глазками, но довольный собой настолько, что даже улы­бочку несколько раз засветил под усиками. И ведет се­бя так победно, уверенно: мол, проблем нет, ствол ждет не дождется, и дело теперь за вами. Я, конечно, радость его разделяю, и само его появление меня на самом деле вдохновило. Деньги ведь кончились, а он вполне мог за это время передумать и продолжать дальше свою мирную жизнь. Так что его упорство -- большая удача для меня. "Ну,--говорю, -- за мной не заржавеет. Остается мелочи обсудить: кого, когда, где и почем? Ну, и пушку пристрелять, конечно, чтобы конфуза не вышло". Вижу, его моя обстоятельность прямо радует, и в тот же день мы обсудили все до деталей: адрес, место работы, фо­тографии, и когда выходит на работу, и когда домой обычно возвращается, и особые приметы, и свойства характера, и кто соседи, кто сослуживцы, и кто члены семьи. И представь, все это он знает и рассказывает подробно, иногда лоб морщит, мелочи вспоминает, будто с этим человеком много лет чуть не каждый день об­щался, может быть, дружил даже семьями. А я в это время лица на фотографиях разглядываю -- обычные лица, добропорядочные даже, сытые, гладкие, улыбаются. С супругой в обнимку на море, с детьми на даче. Про дачу тоже заодно расспросил, как вариант. С ценой, правда, пришлось поторговаться. Я настаивал на пят­надцати тысячах, сошлись в конце концов на восьми, из которых две будут задатком, а остальные после резуль­тата. Договорились на завтра встретиться за городом, куда он деньги привезет и ствол. Там же его и прове­рить удобно.
   Встретились утром на железнодорожной платформе. "Мамочка" в этот раз опять был блед­ный, портфельчик свой перекладывал из руки в руку, по сторонам оглядывался, а на меня даже не смотрит, словно тошно ему на меня смотреть и только необходи­мость заставляет находиться поблизости. Отошли мы по­дальше в лесок, спустились в овраг. "Ну,-- говорю "Ма­мочке",--извольте инструмент, орудие, так сказать, производства". Тот дрожащими руками в портфельчик лезет, в тряпках там копается, потом протягивает обрез ружья охотничьего и пачку патронов с надписью "картечь". Я пушку осмотрел внимательно, в руках покру­тил, потом зарядил и пальнул метров с двух в дерево. Поглядел на следы, пальцем потрогал и вслух заклю­чил, что дереву ничего от этого не будет, а вот для человека это занавес. Дунул в ствол, еще патрончик за­ложил, а у самого улыбка на морде, вроде бы могу­щественным себя почувствовал, всесильным. "Те­перь,--говорю,-- пожалуйте задаточек, как обещали". "Мамочка" бодрится еще, хоть моя радость ему и не по душе, и, протягивая мне две запечатанные пачки, неуве­ренно так выяснить пытается: когда появлюсь, как встре­тимся, как сообщу? Я же ему ствол к горлу приставил, морду страшную сделал и, обомлевшему, лекцию читать начал: "Ты, гнида, за кого меня принял? Думал, я наем­ником у тебя, вши, буду? За вонючие бумажки жизнь человеческую возьму?" А он, спиной к дереву прижа­тый, весь взмок, хрипит мне: "Я все понял, только не убивайте. Возьмите все, только не убивайте!" Я же даль­ше наставляю про то, что только падаль может на одних весах жизнь и деньги взвешивать и что, следовательно, он за гада меня держит. "На каком основании,-- спра­шиваю,-- мнение обо мне такое сложилось? Кто меня падалью представил? И кто за это оскорбление передо мной отвечать будет, кроме тебя, конечно?" И сам себе в это время таким благородным кажусь, гуманистом даже!
   Тут он снова захохотал, откинувшись на спинку стула. Валера молчал, не шелохнувшись.
   -- Я ведь про такие истории сколько раз слышал, так что никакой почти отсебятины с моей стороны! Все как по-писаному. "Мамочка" в это время умоляет меня принять оставшиеся у него деньги, только простить и не обижаться, потому что ничего такого он по простоте своей не подумал и теперь раскаивается в своем пове­дении. И в этом он был, конечно, искренен. Конечно, раскаивался! И какие только мысли у него в голове не пронеслись! Каких зароков он себе ни дал! А сам в лю­бой момент выстрела ждет: одновременно с жизнью про­щается, к страшному суду готовится и выскользнуть живым любой ценой хочет. А я то суровел, становясь беспощадным, то мягчел, снова пробуждая в нем надеж­ду, но потом, окончательно представившись гуманистом, выпустил дрожащего "Мамочку", приняв, конечно, его вонючие бумажки и оставшись неудовлетворенным его извинениями.
   Самое любопытное, что в таком деле риска никакого нет. В милиции терпила в жизни не засветит­ся, потому что всплывет его роль организатора в поку­шении на убийство, а с другой стороны, благодаря бога, что жив остался, он еще и мне благодарен в конечном итоге будет за то, что удержал его от злодейства, за то, что греха такого он на себя не взял. И будет вспоми­нать все как дурной сон, как кошмар, и уж плата в две-три штуки за избавление от этого и вовсе будет вос­приниматься ничтожной, даже несоразмерно ничтожной данному уроку.
   Следом я навещаю "Мамочкиного" клиента. Вздыхаю, душевные муки изображаю, угрызения совести. Так и так, мол, приказано вас застрелить. Вот выдали обрез, вот патроны, вот ваши фотографии, адрес, работа, дача, распорядок дня и отдыха. Еще за вас восемь тысяч по­ложили наградных, и положение мое почти безвыходное, но перед тем в церковь зашел -- за свою погибшую душу молебен заказать, свечку поставить, и теперь рука не поднимается человека убить. А сам обрез в руках кручу, то себе в подбородок ствол наставлю, то ему в лоб. Клиента проняло, конечно, чуть не до слез. Он мне и коньячку наливает, и мои праведные мысли с го­товностью поддерживает, и даже о спасении души заго­ворил, о прощении и прочем. Прямо как поп, будто только-только рясу снял, но даже в нерабочее время грешника энтузиаст наставляет. И уж совсем мне понять невмоготу, за какую такую гадость "Мамочка" его пришить собирался. Это прямо непостижимо для слабого мо­его ума. Нет, непостижимо! В конце концов, стал я склоняться к тому, что порву со страшными людьми и уеду куда-нибудь, схоронюсь на время, спрячусь, а там будь что будет. Только вот без средств совсем худо, без средств не убежать. Ну, этот неоцененный праведник мне, конечно, материальную помощь сразу предложил, тысячу рублей вынес и все меня в христианском духе наставляет: схоронись, мол, схоронись от страшных лю­дей, не губи душу свою и в церковь почаще ходи, прича­щайся и исповедуйся. Я скромничаю, помощь не сразу принимаю, паузу держу, вроде как еще сомневаюсь в правильности своего поведения. Опять же палец на курке держу и весь в тоске, весь в раздумьях. Тут он мне адрес одного пансионата на Кавказе дает, имя человека, к кому обратиться нужно, и еще пятьсот рубликов допол­нительно. Вот, значит, какая добрая душа -- полторы шту­ки от себя оторвал, чтобы незнакомого человека от греха спасти. Выходит, мало я с "Мамочки" взял!
   Ну, выпил я для решительности две рюмки коньяка, принял деньги, про пансионат еще раз уточнил и собираюсь уходить, только он за рукав меня тянет, про врага своего спрашивает, настаивает, чтобы имя назвал. Опять же конфуз выходит -- вроде как он меня к преда­тельству подталкивает, а это уже совсем не по-христи­ански, это как-то даже и в миру нехорошо. Тут он меня деньгами искушать стал. И опять же я, слабая натура, перед тысячей не устоял, но "Мамочку" уже сильно не осуждал. Вон как тип этот из святоши в беса-искусите­ля за секунду перевоплотился: только на путь истинный наставил и тут же сбивает с него. Имени я не назвал, потому что и сам его не знал, а описать человечка описал, подробно так: и про рост, и про усики, и про голос, и манеру ходить, и про то, что, вероятно, хоро­шие они знакомцы, наверное, даже давние приятели. Ну, мой искуситель быстро понял, про кого я говорю, сам стал приметы называть и нехорошо так заулыбался. Даже надежду во мне разбудил, что получу обратный заказ, но не состоялось это, врать не буду, не состоялось. Видно, я с христианством перегнул, с путем праведным и прочее. И очень даже напрасно перегнул! На том и рас­стались, и больше я ни того, ни другого не встречал и понятия не имею, как они там между собой пола­дили.
   Бартока рассказ этот очень заинтересовал, и он даже отвлекся от своей сумки с деньгами, стараясь со­образить, к чему это Эдик, Юрик и он же Абдулла подво­дит. И не с тем ли обрезом его сюда прислали? И нет ли где здесь аналогии? И к чему вообще его Станиславский сюда приволок? К тому же сам слинять успел, а уголовничка здесь оставил. Нет, не шли хорошие мысли Валере в голову, не шли, и поделать ни­чего было нельзя: ни пушки под рукой, ни пера. Но фи­зически Барток, вероятно, был покрепче, только один этот плюс и оставался, что покрепче. А Эдик продолжал свой рассказ, оценив про себя спокойствие и невозмути­мость слушавшего:
   -- Настроение у меня, надо сказать, явно улучшилось. После этой истории, не стоившей мне почти никаких усилий и не грозившей никакими последствиями, я ос­тался при стволе и при таких деньжатах, что мог себе позволить некоторую передышку. Но даже не это меня радовало,-- сама идея была хороша. Да и не зря же черт-- мой хранитель или губитель правильнее -- подбросил этот случай. Только не в пивнушке заплеванной нужно клиента дожидаться,-- это дело почти безнадежное, и то, что со мной произошло, больше на чудо похоже,-- а само­му запакованных людишек щупать. В их кругу наверня­ка есть что делить и наверняка есть много такого, что не поделили. Значит, в задачу мою входит приодеться немного и попасть в определенную тусовку, что в общем-то для меня трудностей не представляло, потому что пришлось посидеть с разным народом, а там мое положе­ние было повыше, и теперь можно было надеяться на протекцию с их стороны, тем более что приду к ним не просителем и не попрошайкой. И пусть обществу моему будут не так рады, как там, но потерпеть придется по старой памяти. А память -- штука хитрая, ею пренебрегать трудно. Кто там на меня смотрел снизу вверх и здесь будет опасаться, если, конечно, сам своим поведением несо­лидным дело не испорчу. Вот и стал я московскую ту­совку щупать, знакомства шапочные заводить, особенно если трения у кого-то возникали, неприятности всякие. Тут, стоило чуть подвыпить, тема и возникла вроде сама собой. Как, мол, много дряни развелось. И руки чешутся, чтобы завалить него­дяев. И время такое пакостное, что все с рук сходит, даже то, чего прощать никак нельзя. И уже невозможно это терпеть, и, видно, нам, блатным, придется их, деловых, поучить пером да пулей, а иначе и блатные скурвятся, такими же гнилушками заделаются. Собственно, разговор этот ни к чему меня не обязывал, мало ли что спьяну наговорить можно,-- тем более неконкретно все это. А вот реакция с другой стороны бывала очень даже конкретной. Иногда даже удивительно становилось, как много людей хотят убить других людей, мечтают об этом, спят и видят, да кишка тонка самим исполнить. А тут случай представляется чужими руками мечту свою кровавую воплотить в жизнь, похоронный марш с радостью выслушать, самому венок на кладбище принес­ти, дармовую рюмку поминальную осушить, не чокаясь. И водка в ней уж заранее такой сладкой чудится, как эта месть невоплощенная. И начинают, значит, мне про под­лости чьи-то рассказывать под выпивку, с чувством так, с куражом, с подробностями гадкими про обман и предательство. А я тоже с чувством так в конце концов приговариваю: "Убить надо гада, застрелить, и точка". И начинают меня после этого вербовать, навроде "Мамоч­ки". Ну, с вариантами, конечно, с индивидуальными особенностями, но по сути дело ведется навроде того. По­дыгрываю, значит, до получения задатка, а потом -- гнев, и оскорбленное достоинство честного уголовника, и угроза расплаты за это. Ну, в общем, смотрю по об­стоятельствам, в целом, все дело в технике исполнения. Бывало, правда, что, отрезвев, шли на попятный. Но и тут за отказ от слова можно было компенсацию выжать, опять же виноватым выставить, и, смотря по настроению, во всяком дерьме искупать.
   И пошел у меня поток задатков, я даже стал себя дорогим кайфом баловать и к красивым женщинам пристрастился, благо иногда в день и по три клиента обрабатывать приходилось. И це­лый арсенал оружия уже собрал,-- это, кстати, тоже не пустяк. Но с определенного времени дело мое пошло на спад. Определили, значит, мою деятельность как аферу, очень даже неглупую аферу, но от этого еще хуже. Говорить об этом стали кто с уважением, кто с восхище­нием, а кто для науки, для информации, засветили в общем. А привычки свои, сам понимаешь, я уже никуда деть не могу. И выбора у меня не остается большого, либо дело менять, либо начинать гастроли, что, кста­ти, тоже сладкую жизнь портит.
   Поехал я в Питер, потом на Кавказ, в Ереван, Баку, Тбилиси, потом был в Киеве, в Одессе. Есть спрос, есть, было бы предложе­ние. Особенно на Кавказе. Такое впечатление, что они все хотят кого-нибудь убить, но там другая сложность. У них уже чистых коммерсантов почти не осталось -- всюду слились с блатными. И деньги с них взять можно, но после этого приходится уезжать под уважительными предлогами. Мол, в розыске, ищут меня. И то начинают потом разыскивать, по своим каналам справки наводить. Так что, можно считать, пенку я снял, извест­ность, даже славу в определенных кругах приобрел как специалист, но в перспективе ничего хорошего не ви­дать, в перспективе -- мель. Я даже подумывал по-на­стоящему отработать несколько заказных убийств, не своими руками, конечно, но дело это оказалось почти безнадежным. На такую работу умные не подписываются, а дурак он и есть дурак. Запалится на сто процентов. Следов наоставляет, улик, свидетелей, отпечатков и сам же к тому еще болтать по пьянке станет, рубашку на себе рвать. Тут вместе с ними и загремишь под расстрельную статью, что, сам понимаешь, не сильно радует. И совсем я уж было загрустил, как появился Станиславский, консультацию у меня, как у специалиста, берет, про вас рассказывает. Я, естественно, как про задатки услышал, сразу ему заключение свое дал -- афера чистой воды, в моем духе. А он уверяет, что нет, говорит, такой опытный человек сомневается, а он сомневаться зря не будет. Спорили мы, спорили, детали уточняли, но я так при своем мнении и остался. Тогда он мне и предложил съездить сюда, самим во всем убе­диться, своими глазами посмотреть. И теперь могу тебе сказать, что удивлен и восхищен даже. И про такую работу чистую даже не слыхал. И что если б смог обратиться к вам, на ваших, конечно, условиях, то был бы благодарен, а дружбу почел бы для себя за честь.
   Здесь он вопросительно посмотрел на Бартока, но тот сидел, так же развалившись на кровати, и не выражал никаких эмоций.
   -- Ну, может быть, иногда одолжишь мне своего ку­десника?-- еще раз попробовал не теряющий надежду консультант.
   Но Валера заговорил о сборе в дорогу и разве что не отказал в месте в машине для нового сво­его знакомого, рассказ которого произвел, надо ска­зать, на него некоторое впечатление. И теперь он даже подумывал, как можно будет использовать этого неглу­пого и искушенного человека с высоким уголовным рей­тингом в своих интересах, чтобы дожать, наконец, сво­их врагов в Ташкенте. Исходя из этих соображений, высаживая консультанта по наемным убийствам и их имитациям на кольцевой дороге, Барток передал ему бу­мажку с записанным на ней телефоном и адресом, обрадовав его этим и обнадежив...

XXIV

  
   В гостиничном люксе ташкентского интуриста прохаживался в махровом халате только что принявший ванну Станиславский. Он неторопливо, артистично, в своей ироничной манере рассказывал об увиденном в Хорезме, стараясь не пропустить даже мельчайших подробностей и иногда делая паузы в эффектных местах, наблюдая при этом за реакцией тихо сидящего в кресле Кузьмича.
   Особенно здорово ему удавалось передать страх и растерянность толстого Эркина. Он копировал его инто­нации и изображал, как тот пятился к двери, и, казалось, сам получал от этого немалое удовольствие, иногда закатываясь от смеха и не жалея в своих ком­ментариях красок. Так же подробно, но уже без шуток и ехидства, он описал поведение Фатхуллы в день похорон, в том числе и поразившую всех выходку, когда тот что-то шептал покойнице на ухо. Однако перейдя к трусливому бегству хозяина, он снова повеселился вво­лю, не обращая внимания на неважное настроение своего единственного слушателя и зрителя. Отдельно остановился и на мнении привезенного им специалиста, и на том, как мнение это менялось -- от скепсиса до восхищения.
   -- Так что к просьбе твоей, Кузьмич, я отнесся со всей серьезностью. И для себя это время потерянным не считаю, так что можешь не благодарить. За этот месяц многое во мне переменилось, только не знаю, к добру ли? Я даже в бога верить начал. Понимаешь, не верил, не верил, а тут проняло. И могу тебе сказать -- целый мир для меня открылся, другая сторона жизни и смерти тоже. Знаешь, когда на твоих глазах загробное царство, вернее силы, существующие в нем, вмешиваются в ход обыденных событий, вызванные чьей-то волей, и вершат свой суд, и карают, подчиняясь этому невзрачно­му на вид колдуну, то на многое начинаешь смотреть другими глазами и себя начинаешь воспринимать по-но­вому, по-иному оценивать свое место и свою роль. Я в последние годы уже было заскучал, запил даже от ску­ки, а тут такое любопытство во мне пробудилось -- всю­ду теперь бесов вижу и ангелов, и борьбу их в каждом человеке и даже в каждом животном. Даже знаю теперь, какой бес меня по жизни ведет, моими поступками руко­водит. И даже задумываюсь, куда он меня притянет в конце концов, в какую лужу, в какой котел со смо­лой. Ты сам-то, кстати, в бога веришь? Может быть, религии какой-нибудь придерживаешься?
   -- Да при чем здесь религия, Жорик? При чем здесь попы? Здесь больше цыганскими байками пахнет, чем попами. Если бы еще люди от этого не умира­ли.-- Кузьмич тяжело вздохнул.-- А в бога то верю, то не верю. По-всякому бы­вает. А в последнее время из-за мальца этого все больше верить стал, даже бояться начал, чего со мной давно уже не было. Я ведь тоже думал, что меня уже никто ничем не удивит. А тут вот тебе! Тьфу! Противно даже от собственного бессилия.
   В глазах Станиславского снова мелькнул озорной огонек, и он, резко развернувшись в сторону Кузьмича, вдруг спросил уже другим, подтрунивающим тоном:
   -- А интересно, Кузьмич, как этот Фатхулла на твоих похоронах себя поведет? Что тебе на ухо в гробу шептать станет? Кому приветы передавать?
   И, не удержавшись, захохотал, снова не поддержан­ный своим собеседником.
   -- Тьфу! Типун тебе на язык! Чего несешь?
   -- А чего я такого несу? Будто это не для тебя Барток демонстрацию устроил? Не тебе это последнее преду­преждение? Будто не ты его принудил к этому? Да­вай хоть себе голову морочить не будем. Если ты с ним в ближайшие же дни не замиришься, то я за твою жизнь ломаного гроша не дам. Помрешь тихо, месяца через два, и никто этому не удивится. Вспомнят твои присту­пы недавние, "скорые", скажут, что давно болел уже, что жизнь тяжелую прожил, что тюрьмы тебя извели. Или не прав я? Или ты не о том же думаешь?
   -- Да прав, Жорик, прав! В том-то и дело, что прав. Об этом думаю. Даже, можно сказать, только об этом и думаю. Недооценил я парня. И зря недооценил! Теперь готов признать, что зря!
   -- Ну так давай подумаем с тобой, как выкручи­ваться будешь? Кажется, на определенных условиях он замириться не против, а иначе не эту бедную женщину бы похоронили на днях, а сам понимаешь кого!
   Кузьмич посидел некоторое время молча. В об­щем-то он к этому разговору был готов и даже предпо­лагал такой его поворот. Но признаться открыто в по­ражении от своего же ученика было не так просто. Однако решение принимать нужно было сейчас, тем бо­лее, что оно уже было им про себя принято.
   -- Знаешь, Жорик, я ведь и вправду перед ним ви­новат. Ничего не поделаешь, некрасивая вышла история с этой девкой. Не нужно мне было ее за Валерика сва­тать. Или уж потом следовало с ней прекратить. Но это теперь, задним числом, все так ясно и понятно. А тогда я ведь и не думал ничего такого. Само все получилось. Хоть, признаюсь, и рад был такому повороту, даже спо­собствовал этому. Но это уже не переиграешь, что бы­ло, то было. Так вот, думаю, теперь справедливой бу­дет некоторая компенсация. Ты сходи к нему, побеседуй. Спроси, чего он хочет? И скажи, что я со своей стороны всякие военные действия прекращаю и даже наоборот, готов на любую помощь и содействие. И ска­жи, что я сожалею о том, что так получилось. Пусть простит мне этот грех перед ним.
   Станиславский достал бутылку коньяка, две рюмки и уселся напротив скисшего игрока.
   -- Ладно, Кузьмич, не переживай. Все уладится. Давай выпьем за это. А к Бартоку я сегодня же вечером схожу. У меня с ним полный контакт. Он и вправду мне нравится, а то, что еще игрок оказался, так это тоже ему плюс. Значит, нужно ему отдать должное, то, что заслуживает.
   Они чокнулись, и на том разговор этот и закончи­ли. Кузьмич отправился домой ожидать развязки, а Жорик принарядился для встречи с красивой женщиной, на которую у него были не только амурные планы, но он еще рассчитывал ее и в деле использовать, из-за чего встреча с ней была тем более занятной и сулила не только интимные удовольствия, но и очень приличный куш. У него были свои игры. И, честно говоря, Фатхулла был ему не очень по душе. И чем дальше, тем боль­ше не по душе. Все-таки, как ни крути, а это--мокруха, это нехорошо. Впрочем, другую-то управу на Кузьмича парень вряд ли бы нашел,-- это точно.
   Вымотанный дорогой Фатхулла принял в машине от Бартока четырнадцать тысяч рублей, которых и вправду хватило бы на "Жигули" или "Москвич", и, не повторяя приглашения зайти в гости, с облегчением вошел в свою маленькую калитку. Вокруг него хлопотала искрен­не обрадованная его возвращением жена, взбивая ему подушки и готовя чай. Наконец-то он мог рассла­биться и почувствовать себя в покое. Поев, он выложил перед Юлдуз четырнадцать пачек десятирубле­вок и с удовольствием смотрел, как перехватило у нее дыхание от такого неслыханного богатства и как она долго не решалась взять эти деньги в руки и пересчи­тать их, как требовал муж, с улыбкой объяснивший, что эти деньги завещал ему умерший давний друг, вспомнив­ший его перед кончиной, пусть примет к себе Аллах его добрую душу. Юлдуз несколько часов пересчитывала деньги, волновалась, сбивалась, начинала снова. И, в конце концов, объявила, что всего там четырнадцать тысяч и что она в жизни таких денег не видала. Потом Фатхулла спал, ел, снова спал, пока не почувствовал себя вполне отдохнувшим.
   Юлдуз долго стеснялась, не решалась, но все-таки собравшись с духом, потупив глаза, попросила разреше­ния мужа купить козу, которую давно уже присмотрела и мечтала приобрести. К тому же всегда будет свежее полезное козье молоко, и даже сыр можно будет делать. Фатхулла великодушно согласился на это и еще добавил, что купит ей новую одежду, и пальто, и платья, и обувь, чем вогнал стыдливую, но счастливую жену в краску. И она долго улыбалась и никак не могла с этой улыбкой справиться, хоть и знала, как она ее портит, но ничего поделать с собой не могла и закрывала лицо платком, тайком поглядывая в сторону мужа и благодаря бога за то, что он сжалился, наконец, над ней и послал ей его. Новоявленный же сельский богач с удовольствием вспоминал смятение и страх на лицах этих важных городских людей и то поч­тение, с которым они обращались к нему, заискивая и всячески стараясь угождать. Исключение составлял только Барток, но и он под конец вел себя очень даже вежливо, правда без преклонения, не как остальные, но со временем и это должно уладиться. Фатхулла почему-то был уверен, что на этом их союз не прервется и что глав­ное и самое интересное еще впереди...
   Когда Наташа вернулась из своего вынужденного отпуска, то поначалу стали сбываться ее самые худшие предчувствия, и так мучившие ее последние недели и даже совпадавшие с настроением окружающей природы. Холодное злое море и сырой пронизывающий ветер пуга­ли, трепали ей волосы, а запах гниющих водорослей вы­зывал тошноту и отвращение к этим пустым, незанятым ничем и никем дням и ночам. Но что-то снова и снова манило ее к берегу, от тепла и скучных людских лиц, словно только там она находила соответствие разбу­женному внутри ее волнению. Правда, она часто зво­нила, и уверенный голос и нежные слова успокаивали ее на некоторое время. Но теперь, когда она приехала в Ташкент, никто ее не встретил в аэропорту, никто не подходил к телефону, а в доме только собачий лай от­вечал на ее настойчивый стук и дребезжание звонка.
   После ее третьего бесплодного визита беспокойство стало перерастать в панику, и она уже только и думала о той страшной и неизвестной ей опасности, из-за которой и отправил ее так поспешно Валера. И если эта опасность настолько серьезна, то... Дальше она не могла продолжать из-за наворачивающихся слез и из-за боязни накликать настоящую беду. Да и чего можно было ожидать от людей, окружавших их в рес­торанах, от этих непонятно чем промышляющих типов, пожиравших ее глазами даже в присутствии столь ува­жаемого ими Бартока. Наконец, она призналась себе, что ничего, совершенно ничего не знает о роде занятий самого Валеры. Это было удобно раньше, когда она поз­воляла за собой ухаживать и думала, что больше ни­когда сердце ее не заволнуется и что чувства ее не воскреснут из пепла. Потребовалось столько времени, чтобы червь перестал изъедать ее душу и чтобы она по­чувствовала себя уверенной и холодной, не способной уже никому верить и потому защищенной от предатель­ства. Но оказалось, что незаметно для себя она втяну­лась в общение, привыкла к вниманию этого умного и элегантного, загадочного человека, и сейчас от того, что ему угрожала опасность, от того, что она ровным счетом ничего не знала, страх ее стал так велик, что пришлось сознаться себе, что это страх за близкого человека. Значит, снова ее угораздило окунуться в этот омут чувств, но теперь она думала не о себе и молила бога, чтобы не случилось настоящей, непоправи­мой беды.
   Когда она в очередной раз колотила в ворота, из соседнего дома вдруг вышел высокий седой человек и, чуть прихрамывая, направился к ней. Это был Усман, поначалу немного растерявшийся при прибли­жении к необычайно красивой молодой женщине, кото­рой много раз любовался из окна, и которая теперь стоя­ла перед ним, взволнованная и испуганная, видимо, страшась дурных известий. Усман извинился, поздоро­вался и стал, как мог, успокаивать голубоглазую краса­вицу.
   -- Он уехал в Хорезм, я точно знаю, что он туда собирался. Я ведь тоже родом оттуда и не ведаю, попаду ли когда-нибудь теперь в родные места. А он ездил уже ту­да с Фатхуллой, тоже, кстати, хорезмийцем, но по ка­кому делу -- мне неизвестно. Врать не буду, об этом они мне ничего не говорили. Кстати, Фатхулла мне сказал тог­да, что тоже давно не был на родине, и вот, наконец, едет. А Валера вроде бы не хорезмиец, и зачем он ехал, не говорил, но говорил, что не надолго, что скоро вернется. Но это было в прошлый раз. А в этот раз Фатхуллы я не видел. Может быть, он без него поехал, или тот его там дожидался. Но в любом случае не волнуйтесь. Тут женщина приходит собаку кормить, так я у нее расспрошу, может быть, она знает, а вы пока идите домой, ну, звоните иногда по телефону. А еще луч­ше я ему передам, что вы приходили.
   Он так по-доброму улыбался и так искренне хотел помочь ей, что она немного успокоилась и, смахнув, слезу, закивала головой. Поблагодарив, медленной, но все равно изящной походкой, постукивая каблучками, пошла домой -- покорно ждать телефонного звонка. Тем более, что, собственно, ничего от нее не зависело и она ничем никому помочь не могла...
   Не успел Барток еще как следует отдохнуть, как в доме у него стали собираться люди. Сначала пришла На­таша, которая сперва пыталась сдерживаться, но по­том, не выдержав, бросилась ему на шею и заплакала, по-детски всхлипывая и тыкаясь носом в плечо. Ему бы­ло приятно успокаивать ее, целовать в волосы и ощу­щать через материю под ладонями тело, покорно льнущее к нему и слегка вздрагивающее от плача. Но еще не бы­ли толком высушены Наташины слезы, как появился Станиславский. Пожалуй, сейчас он был пресыщен жен­ским обществом, но это не помешало ему любоваться голубоглазой девушкой, впрочем, вскоре выскользнувшей на кух­ню. Пока он, понимающий толк в ценностях, расхвали­вал ее, Барток улыбался, радуясь похвалам и еще боль­ше такой перемене в ней, происшедшей за время его отсутствия. Да, да, это было нечто более значительное, чем там, в горах. Это была долгожданная победа, и сей­час она значила для него так много, потому что он ее так долго хотел, потому что теперь он не будет таким одиноким, зная, что о нем постоянно думает эта прекрасная девуш­ка. Он почувствовал себя еще более сильным, и ему хотелось издать победный рев, но вместо этого он, улыбаясь, спросил у маэстро об Эдике. Разговор этот требовал от Станиславского некоторых объяснений, и он, понимая это, заранее был настроен на откровенность.
   -- Понимаешь, Валера, я думаю, что пришло время открывать карты, чтобы не было между нами неясностей и непонимания. Думаю, что и ты склонен к этому.--И, увидев утвердительный кивок, продолжил: -- Ты ведь сам решил использовать меня как передатчик, мостик перекинуть к старику, что я и сделал из симпатии к вам обоим. Но на этом роль моя не закончилась, и не только из-за любопытства, хотя, признаюсь, ты со своим кудесником меня заинтриговал. У меня ведь перед Кузьмичом должок есть морального свойства -- он мне в очень трудное время помог, даже можно сказать, из безвыходного положения выручил, к жизни вернул. Но это дело давнее, хоть я такие вещи склонен не забывать. Так вот, ты старика напугал сильно, и, вид­но, пришло время мне благодарность свою проявить. Он меня попросил провести экспертизу опытным, незаин­тересованным взглядом, что я и сделал, и даже Эдика привлек для верности, как специалиста. Так что, если интересно про Эдика узнать -- то он специализируется на аферах вокруг заказных убийств. И надо сказать, в этой непростой сфере проявил себя выше всяких похвал. За короткое время про него легенды слагать начали -- от анекдотических до героических. Причем работает с фан­тазией, в таком джазово-импровизационном стиле, и ум проявляет цепкий, и знание материала, и дух недю­жинный. Во всяком случае, не пугается, даже когда есть чего испугаться. Словом -- артист. Не знаю только, зачем ему при таком таланте столько отсидеть понадо­билось, но это его личное дело, ему видней. Может быть, у него какие-нибудь свои цели были...
   Тут раздался звонок и лай собаки. Барток, никого не ожидавший, извинился и пошел открывать, удивив­шись столь быстрому появлению легкого на помин спе­циалиста, по которому еще, по правде говоря, не успел соскучиться, расставшись только утром. Тот, в своей манере, шутил и балагурил, оправдывая свой визит хо­лодной погодой, одиночеством и гадкой публикой в гос­тинице, которая шарахается от него в стороны, видимо, по морде читая его срок. Черт бы побрал, хоть пласти­ческую операцию делай, да и то, наверное, не спасет. Слова его были подтверждены реакцией Наташи, отчего оба они, переглянувшись, громко расхохотались, после чего Эдик представился школьным учителем, заставив рассмеяться вышедшего на веселье Станиславского. Но увидев, что девушка ему не поверила, сознался, что учительствовал в прошлом и был уволен за излишний гуманизм, непопулярный в советской начальной школе, а сейчас работает бухгалтером, причем надеется со вре­менем стать главным бухгалтером. Но в отличие от муж­чин Наташа вовсе не развеселилась, а была еще больше встревожена этой уголовной физиономией, найдя под­тверждение своим недавним невеселым мыслям. Впрочем, она быстро ушла на кухню готовить ужин, избавив от своего присутствия мужское общество.
   -- А мы тут как раз про тебя говорили,-- объявил Барток новому гостю.
   -- Да? Очень интересно, что про меня могут за глаза говорить? Надеюсь, ничего хорошего. А то я вас начну в лицемерии подозревать, либо в интересе каком, который, конечно, мне ничего хорошего не сулит.
   -- Чего уж там хорошего!--вмешался Станислав­ский.-- Что о тебе такого придумать можно, ума не при­ложу. Вон девушка и то сразу про тебя все поняла. Я рассказывал, что убийца ты и обманщик. Причем оби­жаются на тебя за второе. Обещаешь убить, а сам обма­нываешь. Нехорошо это, Эдик, нехорошо. Людей обна­деживаешь своими повадками и обликом неповторимым, и сам же их надежды, мечты даже заветные губишь. Так что ты не просто убийца, ты хуже -- убиваешь самое светлое в людях. Ну и что с того, если мечтают о га­достях всяких, даже деньги за это платят. Тут дело не в предмете, а в самой идее. Как это романтично -- отры­ваться в мыслях от скучной действительности и мечтать, мечтать, мечтать, как ты кому-то кишки выпускаешь! Я бы даже тебе посоветовал не лишать роман­тиков последней надежды, пусть думают, что когда-ни­будь ты все же отсечешь заветную голову, и глаза ей выколешь, и уши, нос отрежешь, живому еще, конечно. Зачем такого бальзама человека лишать,-- это так жесто­ко с твоей стороны. А еще школьный учитель называ­ется.
   Тут они опять все трое расхохотались, а Эдик под­хватил тему дальше:
   -- Виноват, виноват. Каюсь. Дурю людей, дурю. Ни­чего с собой поделать не могу. Каждый раз себя уго­вариваю пальнуть в кого-нибудь по-настоящему, но духа­ не хватает. С детства был трусом, не то что Барток. Знать бы еще его секрет.
   Но тут он спохватился, что говорит что-то не то, и осекся, поглядывая на своих собеседников исподлобья.
   -- Какие уж тут секреты?-- прервал паузу Валера.-- Весь мой секрет -- хорошо Фатхуллу попросить. Впро­чем, вы все сами видели. Провели, так сказать, экспер­тизу. А Кузьмич еще раньше имел возможность убе­диться. Так что троих таких опытных людей в заблуж­дение ввести невозможно.-- Он умышленно перевел разговор на Кузьмича, показав этим Жорику, что желает продолжения разговора при свидетеле.-- Тут как раз Станиславский рассказывал, как он завербовался в эксперты, мою работу проверять, чтобы в моей правдивости убедиться. Вдруг я на твой манер людей дурачить стану. Только хочу вас предупредить, что никакое это не убийство. Люди, как вы видели, своей смертью умирают, а уж как Фатхулла с их смер­тью договаривается и на какой срок, этого и я вам объяс­нить не могу. Это только он один знает, как время по­торопить, как день ухода назначить. Так что, если бу­дет желание заранее свой срок определить, ну, чтобы обставить его как следует, например, место выбрать, настроение подогнать соответствующее моменту, то, по­жалуйста, обращайтесь, я по дружбе постараюсь войти в положение. Но это в порядке очереди. А сейчас у меня один наш общий знакомый такую услугу выпрашивает, даже другого выхода мне не оставляет, так что я готов уже уступить.
   Тут он посмотрел на Жорика, а тот, встрепенув­шись, посерьезнел и приступил к тому, за чем, собст­венно, и пришел в этот дом.
   -- Ну, экспертизу мы уже закончили. О результатах старику я днем сообщил. Пришлось расстроить его, ко­нечно, но я не всех ведь обманываю, некоторым говорю правду. Немного таких, и хорошо, что немного. За себя я лет через пятьдесят хлопотать буду, дай бог здоровья твоему колдуну, а сейчас с другой миссией к тебе при­шел. Хочу примирить вас. Хочу сказать тебе, что Кузь­мич вину свою признал и войну прекращает. Теперь дело за тобой.
   -- Он прекращает, а я только начинаю,-- возразил Валера.-- Какой мне смысл прекращать сейчас, когда козыри у меня на руках? Да, может быть, и время старику подошло, раз из ума выжил, своих кусать начал. Тут ведь дело не толь­ко в обиде,-- он же выбора просто не оставлял. Не знаю, чувствовал ли кто из вас его удавку, а мне пришлось. Даже близких прятал. Вот Наташа только не­давно приехала, а кое-кто до сих пор моего разрешения ждет. Что мне в такой обстановке делать прикажете? На коленках к нему ползти? По мне, так лучше пусть уго­монится. Самое время ему червяков кормить.
   -- Я всех подробностей, конечно, не знаю, но в об­щих чертах в вашу историю посвящен. Потому вовсе тебя, Валера, не осуждаю и, больше того, считаю тебя правым, и не только правым, но и сильным, способным свою правоту доказать. Тебя за лоха держали, ты пока­зал, что это не так. Объяснил доходчиво, все, кому на­до, поняли. И твое право сейчас свои условия объявить, какую угодно компенсацию потребовать. Так что поду­май и скажи, чего ты хочешь, а я сегодня же передам. Старик сейчас ждет, дергается, не спит, и на многое уже заранее согласен. Это я тебе точно говорю. Он согласен, что проиграл, да и угрызения совести его мучают. Но ведь не только плохое между вами было, да­вай и хорошее вспомним. И уж если к старому нет возврата, то хоть в покое друг друга оставьте. После компенсации, конечно, и извинений, если без них обой­тись нельзя, если они нужны тебе.
   Барток помолчал некоторое время, удовлетворенный успехом своей авантюры, но нужна была еще эффектная концовка, от которой тоже многое зависело. Как, на­пример, эту историю вспоминать будут и кто кем будет выглядеть в глазах многочисленных зрителей.
   -- Хорошо, Жорик. Давай с тобой в деталях раз­бираться. То, что Кузьмич войну против меня прекратил, это, само по себе, меня радует. Но только ведь он не своими руками воевал. Если ты повадки его знаешь, то догадываешься, что он против меня целый фронт образо­вал, могущественных людей подключил. И это не одни только мои предположения или подозрения. Еще месяца не прошло, как ворвались в дом к моей бывшей компаньонше, изнасиловали ее в очередь, избили, запугали, плюс к этому ограбили, взяли ценностей много и день­жат немало. Того и другого тысяч по пятьдесят. Я уже про методы не говорю, про пакости, к которым принуж­дали. И все это открытым текстом ко мне свели. Потом на меня охота пошла. А компаньонша моя до сих пор в город возвращаться боится. И тут не в извинениях де­ло. Давай обсудим, как хотя бы последние его пакости утрясти, я уже не говорю о прошлом, о своей жене быв­шей и так далее. Пусть это в прошлом и остается. Мне самому уже противно вспоминать. Так вот, исходя из всего сказанного, мне проще сейчас Кузьмича похоронить и этим остальных пугнуть, Мамикона, например, с его головорезами. Других способов я не вижу. Если ты что-то путное сможешь предложить, то я с радостью согла­шусь, не такой уж я кровожадный...
   Станиславский тяжко вздохнул, признавая резон­ность приведенных доводов и пока не видя развязки, удовлетворившей бы обе стороны. Но тут вошла в комнату Наташа и стала накрывать на стол. Все у нее получа­лось быстро, красиво и ловко, и она привлекла к себе на время внимание мужчин, заставив их отвлечься от проблем и заняться куда более приятными вещами. Действительно, красиво накрытый стол, аппетитные за­пахи и хозяйка, совмещающая в себе и красоту, и аппе­титность, могут вполне отвлечь даже от вопросов жизни и смерти. Сама Наташа по-восточному за стол не села, чем окончательно сразила Эдика, который пел ей ди­фирамбы, ахая и качая головой. Видимо, потому что бы­вал иногда Абдуллой и эта восточная скромность в европейской женщине была как бальзам на его одинокую, многие годы обделенную женской лаской душу. Обще­ние с девицами легкого поведения было не в счет, от них не веяло теплом семейного очага и покоем. И даже женоненавистник Станиславский склонен был пере­смотреть свои взгляды в эту минуту, но с кем не бывало такой минуты слабости, и не эта ли приятная сторона семейной жизни заманивает многих в капкан. Впрочем, за едой снова развеселились, стали шутить. Когда попивали кофе, довольный и порозовевший Эдик вдруг заметил, что в гостинице собрались игроки и, судя по всему, скоро намечается катка, не без участия Мамикона, конечно. Да и Кузьмичу там тоже быть не мешало бы. Барток и Жорик насторожились, повернувшись в его сторону и еще не понимая до конца идеи специалиста по несостоявшимся убийствам. А тот, в конце концов, пред­ложил Бартоку тоже сыграть, приведя хозяина в изумле­ние.
   -- Ты что, объелся, что ли? Или кофе на тебя так странно действует? С кем я играть должен, с шулера­ми? С профессионалами?
   -- Да что ты так возбуждаешься? Я тебе что, со всеми играть предлагаю? Просто когда они между собой разберутся, Станиславский нам с тобой даст знать. Ну, мы и приедем, чтобы ты на глазах у всех у Кузьмича все, что с него причитается, минут за десять выкатал и принял от него знаки внимания, почтения и уважения, и заверения в наилучшем к тебе отношении.
   В этом предложении был смысл: простота и эффект­ность этой сцены, возникшей в уме у всех троих, были очевидны, и лучшего решения не стоило даже искать. Ос­тавалось уточнить сумму, которую проиграет Кузьмич, и его поведение при этом. Отобранные у компаньонши ценности тоже подлежали возврату. И в этом могли воз­никнуть у старика сложности, но это были его проблемы. Вскоре детали были уточнены, и гости покинули дом, ос­тавив, наконец, так долго не бывших вместе хозяев. После того как было прибрано со стола и перемыта по­суда, восточная скромность у Наташи пропала и она ста­ла задавать десятки вопросов, на которые, впрочем, Барток отвечал шутками, ласками и поцелуями, уводя ее от дурных мыслей дальше и дальше в мир чувств и же­ланий, в котором царствовала нежность и в котором не было места горечи, обидам и страхам. Тем более, что дело шло к тому, что вскоре, действительно, опасаться будет нечего и некого.
   Господи, кто бы мог подумать, что нужно было умереть этой бедной женщине, чтобы развеялись грозо­вые тучи над головой и чтобы эта холодная до того девушка под влиянием страха и неясного ожидания беды наконец-то устремилась к нему всеми своими мыс­лями и чувствами. Кто бы мог предположить еще месяц назад хоть какую-то связь между столь непохожими судьбами? Так, наверное, отлавливают овечку в степных отарах и везут в большой город, чтобы под молитвы священников лишить ее жизни и на безвинной алой крови выпрашивать себе здоровье и благополучие, и передавать с непорочной отлетевшей душой умершим и потому бесплотным предкам и родственникам знак памя­ти, знак поминовения, чтобы и они вспомнили о нас, еще живущих на земле, и заступились бы перед богом за беспутных детей, жаждущих вовсе не добра и спра­ведливости, а корысти, славы и превосходства над другими, себе подобными. И вот теперь,-- будто и вправ­ду Фатхулла вымолил у мертвой заступничество,-- прекрасная девушка с голубыми счастливыми глазами целовала Бартока в лоб, губы, шею, плечи, грудь, словно паря над ним в ореоле светлых во­лос, наполненная нежностью и любовью, благодарно от­зываясь на каждое его слово, на каждый жест, на каж­дую ласку, разделяя его негу и его страсть и не отрываясь от него даже потом, продолжая ощущать себя продолже­нием, частью его души и тела. Бартоку снова хотелось издать победный звериный рев, но он только счастливо смеялся и набрасывался на обнаженную де­вушку, изображая из себя хищника и дикаря, сжимая ее в объятиях и целуя, целуя, пока комната не начина­ла кружиться вокруг него и оживший в нем жар не превращался во влагу, покрывающую его сильное моло­дое тело и стекающую ручейками на шее, между лопа­ток, по рукам и по щекам, словно счастливые соленые слезы.
  

XXV

  
   После благостно прожитых нескольких дней почти в семейной идиллии Барток, загодя отправив Наташу к родителям, провел бессонную ночь в обществе прилип­шего к нему Эдика. Он уже почти привык к нему и даже привязался. И дело тут было не только в том, что сейчас для пущей убедительности он нуждался в подоб­ном окружении, говорящем о поддержке зоны, о том, что за его спиной стоит этот страшный, мучимый и мучающий мир. Кроме этих понятных и объяснимых причин был в этом тощем, противоречивом человеке некоторый магнетизм. Какая-то притягательная сила не­ясного происхождения, собирающая вокруг него бродячих собак и кошек, видимо, чувствующих свое родство со столь же бродячим и долгие годы гонимым двуногим братом, который не откажет им, по крайней мере, в со­чувствии. Точно так же тянулись к нему, преодолевая страх и отвращение, некоторые люди, сначала не реша­ясь оттолкнуть его, а затем привыкая к этой смеси брезгливости, страха и жалости. Нельзя было отказать этому закоренелому преступнику и в цепкости ума, осо­бом чутье и артистической широте жестов. Именно арти­стической, потому что там, в тесном бараке, он все время находился в поле зрения сотен глаз, следивших за ним и соизмерявших его слова и поступки. И им нуж­но было снова и снова убеждаться в правомерности его претензий на превосходство и особое мнение, иногда не совпадавшее даже с мнением власть имущих. Кто зна­ет, стоила ли эта вольница в неволе таких затрат, сил и здоровья, стоил ли публичный эффектный плевок под фуражку долгих месяцев штрафных изоляторов, но, на­верное, это было свойством натуры -- даже в одиночку чувствовать себя как на сцене перед переполненным залом восхищенных зрителей.
   И вот он, ценивший все необычайное, был заворожен чудесными, необъяснимыми возможностями этой парочки, этого, вызывающего сим­патию, Бартока и его непостижимого, таинственного смертоносного оружия -- Фатхуллы. Фантазия его работала беспрерывно, и он возводил в уме воздушные двор­цы и замки, построенные на животном страхе перед смертью, прирученной и выдрессированной, которую в любой момент могли вызвать, свистнув, словно собаку, и спустить с цепи на беззащитную жертву, потому что на этом свете нет способов, могущих защитить от мисти­ческих, потусторонних сил, обитающих в мире покойников, духов и призраков. И одна только возможность входить в контакт с этим миром разогнала скуку уставшего от разочарований фантазера, буквально привязав его к это­му городу, этому дому и этому человеку, сделав его ис­кренним доброжелателем и даже другом. А иначе как отплатить за те чудесные миражи, которые были вызваны к жизни и воплотились в его голове при соприкосно­вении с тайной?
   Сейчас, под утро, Эдик спал в кресле, свесив голову на грудь, изогнув свою длинную тонкую шею, поса­пывая и шевеля иногда губами, разговаривая с кем-то во сне. Валера же расхаживал в своей черной одежде по комнате, глядя на себя в зеркало и репетируя свое поведение, свои жесты и немногословные фразы, словно уже стоял перед уставшими игроками напротив побежденного врага. Иногда он садился и наливал не­много шампанского, следя за шипящими пузырьками и игрой света на гранях хрусталя, иногда подходил к окну, любуясь падающим снегом и непорочной белизной земли. В эту ночь он ждал праздника, своего рода даже Но­вого года, нового перелома, новой грани в своей жизни, когда он поднимется, вознесется над некогда непрере­каемыми авторитетами, местными небожителями, а вер­нее, обитателями преисподней, готовыми признать сей­час его первенство над собой, засунув высокомерие и спесь себе в задницу. И он благодарен был снегу, летя­щему с неба, за эту праздничную ночь, и ждал, ждал гонца.
   Уже светало, когда около дома остановилась маши­на. Выглянувший в окно Барток увидел отъезжающее такси и съежившегося от холода и снега Станиславского. Снежинки медленно опускались ему на волосы, а он, глупый, был не рад этому и чертыхался, втягивая голо­ву в плечи и переминаясь с ноги на ногу. Эдик прос­нулся весь взмокший, со стоном, выглядел плохо и, видимо, жаждал очередной дозы, на что времени ему не оставили, и он, смирившись, поплелся вслед за своими приятелями. Не прошло и тридцати минут, как троица вошла в дом, после утреннего, морозного, чистого воз­духа попав в сигаретный туман и встретившись с красными от бессонницы и напряжения глазами. Игра уже угасала -- уставшие, опустошенные бледные люди по инерции доживали ночь. Вошедшие привлекли к себе внимание своей внутренней целеустремленностью, невыплеснутостью, ощущением еще не сыгранной партии. Словно заряженные энергией угли попали в догораю­щий костер, слишком резкими движениями растревожив пепел и раздув угольки, от которых надеялись воспла­мениться сами.
   Станиславский провел здесь с ними почти всю ночь и даже, против своего обыкновения, проиграл немного, от скуки решив подергать фортуну за хвост, без шансов, конечно, без всяких шансов,-- в этом деле он был не про­фессионал. Но теперь с этими двумя новичками он был в своей стихии, загадочно улыбался за их спинами, разглядывая присутствующих и словно примеривая об­становку под будущее действие. Волей-неволей насторо­жился и грузный Мамикон, не находя объяснения стран­ному визиту. Особенно его раздражал тощий, от кото­рого за три версты несло бараками и колючей проволо­кой. Морда у него была кислая, злая, и он был готов ответить на всевозможные вопросы, вовсе не ища при этом компромиссов. Что за повадка у них -- бравировать своей дерзостью? Он чем-то напоминал зарезанного самаркандца и, может быть, поэтому раздражал Мамикона еще больше. Только один Кузьмич воспринял по­явление на исходе ночи новых людей как нечто само собой разумеющееся. Он даже пошел им навстречу, при­ветливо здороваясь, как с долгожданными гостями и всячески проявляя свое радушие.
   -- Хорошо, что пришел, Валерик, хорошо, что пришел. Так давно тебя не видел. Кхе, кхе, уже ску­чать начал.-- Он сам принял у Бартока пальто, впрочем, сразу бросив его рядом на стул, и, подхватив его под руку, повел в угол большой комнаты к журнальному столику.-- Слышал я, что ты сыграть со мной решил по-крупному. Так сказать, кхе, кхе, удачу разок испы­тать. Очень я рад этому, очень даже рад. Давай по-простому на туза бросим. Поглядим, кому первому туз выпадет.
   Они сели друг против друга, разделенные поли­рованной поверхностью столика, и Кузьмич, распечатав новую колоду карт, ловко принялся ее тасовать. Нельзя сказать, что Барток был в эти минуты внутренне спокоен. Вдруг этот старый хитрец решил с ним опять шутки шутить, решил вызов его принять и напоследок покуражиться? Он теперь жалел даже, что до сих пор Саид не принес ему обещанную пушку. Подвел, выходит, а может быть, спас. Но за спиной его уже стояли Жорик и Эдик, и назад дороги не было.
   Все это сильно походило на своеобразную дуэль, и находящиеся в комнате, побросав свои мелкие разборки, стали перемещаться в угол, заинтригованные новым действием и надеясь увидеть нечто интересное, незапла­нированное ими на этот раз.
   Вяло игравший и почти оставшийся при своих в эту ночь Кузьмич сразу выложил на столик тысячу рублей и, дождавшись ответного жеста Бартока, стал медленно раскладывать карты, открывая их перед полированной поверхностью стола -- одну ближе к себе, следующую ближе к противнику. Туз выпал Бартоку. Старик вздохнул и удвоил ставку. И каждый раз, проигрывая, он уд­ваивал и удваивал кучу денег посередине стола. Не­вероятное везение дилетанта и настырность игрока становились более чем занятными, а вскоре у окружаю­щих и вовсе перехватило дух от пачек сторублевок, которые извлекались из-за пазухи, будто старик был весь ими нафарширован и теперь решил от них во что бы то ни стало освободиться. Еще восемь раз подряд туз выпал на стороне внешне невозмутимого Бартока, и столик был уже завален деньгами. Кузьмич на глазах удивленной публики за считанные минуты проиграл двести пятьдесят шесть тысяч, причем с улыбкой. А ведь этой суммы хватило бы на покупку пяти до­мов, подобных тому, в котором они сейчас находились. После девятого проигрыша Кузьмич, так же улыбаясь, сделал паузу и потом, порывшись в кармане, вытащил кучу золотых украшений и, отделив от денег примерно четверть, отодвинул ее на край стола, высыпав затем рядом золото. Он снова медленно, очень медленно вы­кладывал карты, в полной тишине щелкая ими о дере­во, и, в конце концов, снова положил туз сопернику под общий вздох. Дуэль на этом была завершена. Барток так же сидел, не выражая никаких эмоций и не проявляя столь естественной в таком положении радости. И это тоже было непонятно для окружающих, так же, как и отсутствие видимого огорчения у проигравшего. Более того, он вовсе не клял судьбу и не ворчал на невезение, а вместо этого расхваливал удачливого своего обидчи­ка: и как он вырос, и как он в нем когда-то ошибся, и извиняется теперь за свою ошибку.
   Довольный столь быстрым финалом, Эдик успел уже раздобыть где-то пакет и сгреб в него все со стола -- вместе с картами и деньги, и золото. Внешне такой не­возмутимый, Барток поднялся и взял пакет, и, уже надевая пальто, вежливо попрощался со всеми и вышел, сопровождаемый болезненным своим спутником, неспособ­ным сейчас разделить с ним триумф и мечтающим только о новой дозе, которая даст ему покой и забвение и из­бавит от телесных мук и душевного напряжения. Он попросил отвезти его скорее к гостинице "Россия", где, по его словам, обнаружился некий Рустам из Турткуля, у которого и терьяк чище, и берет он дешевле, чем старая цыганка, почерневшая уже от своего промысла, хотя даже никогда не пробовала эту отраву.
   Засидевшийся в провинции Станиславский, удовлет­воренный своей посреднической ролью, в тот же день вылетел в Москву, даже не попрощавшись с Бартоком, а на признательность Кузьмича ответил: "Пустое". Валера долго ходил по комнатам своего дома один, придумывая, как бы ему отметить свою победу, но так и не придумал ничего путного. Больше того, ему сейчас и не с кем было разделить свое торжество. Потом он довольно дол­го пересчитывал деньги, рассматривал золотые украше­ния, прикидывая на глаз их стоимость и вспоминая, как их описывала Света. Наконец, устав от всего этого и ощутив бессонную ночь за спиной, он набрал Светив но­мер телефона и буркнул ее мужу: "Пусть приезжает. Цацки ее вернули. Опасности больше нет". Дальше ни­чего объяснять он не стал и повесил трубку, не желая выслушивать вопросы, на которые все равно не станет отвечать. К тому же его ждала уже горячая ванна и да­лее мягкая постель. Вечером он поехал за вновь заволновавшейся Наташей и, все еще желая праздника, не стал возвращаться сразу с ней домой, остановившись по пути в ресторане, где много танцевал с ней, был весел и сорил деньгами, особенно щедро награждая музыкантов. Ему нравилось, что играли специально для него, угады­вая его настроение и исполняя прихоти. Теперь он бу­дет заказывать музыку и часто устраивать праздники -- столько, сколько захочет.
   На следующий день появился легкий на помин Саид. Вел он себя сверхделикатно -- похвалил дом, обста­новку, хозяйку, а когда Наташа вышла, достал из кар­мана сверток, причем, судя по стуку о стол, завернутый предмет был довольно тяжелым. На вопросительный взгляд Бартока улыбнулся:
   -- То, что вы просили. Трофейный, взят в тяжелых боях с фашистскими захватчиками вашим двоюродным дедушкой, а вы его храните как память. Как с вами и договаривались.
   Барток развернул сверток и принялся рассматривать пистолет с видом знатока, хотя, по правде говоря, ничего в оружии не понимал. Еще в свертке была коробочка с патронами, так сказать, боезапас. Холодное железо неприятно оттягивало руку, и Валера завернул оружие обратно, испытывая какое-то неприятное чувство трево­ги. Вроде бы все в жизни может случиться, и еще неизвестно, что ждет его дальше. В любом случае, решил он, пусть лежит где-нибудь рядом. И дай бог, конечно, им не воспользоваться, но если... На этом он прервал свою мысль.
   -- Сколько хочешь за него, Саид? Только мало не проси. Мы ведь договаривались, что дешевого я не возьму.
   Саид замахал руками:
   -- Что вы, что вы! Ничего не надо -- это подарок от меня. Если не возьмете -- обидите. Это от всей ду­ши. Я скоро опять к Эркину поеду, так, думаю, мало не заработаю. А в этом наваре и ваша заслуга будет, так хотя бы это вам в знак благодарности.
   Чай Саид пить не стал, сославшись на занятость, при этом долго извинялся и, исчерпав все слова вежли­вости, удалился, оставив хозяина в прекрасном распо­ложении духа. Он не мог не отметить заискивающего то­на гостя и того, что его называли на "вы", как старшего. И, черт возьми, это было приятно! И подарок, и отно­шение как к важной персоне. Уж у Саида нюх был безошибочный, и, если порассуждать, то в таком тоне он мог говорить с прокурором, подстраховываясь от возможных неприятностей. Значит, по аналогии, и его боялся и никак не хотел вызвать к себе плохого отношения, мудро предполагая, что сытый волк кусать не станет. А иначе хитрец подарков делать не стал бы, слишком он деньги уважает. Выходит, это была его дань. Ну что же, данников иметь тоже приятно, даже солидно. Это даже в собственных глазах веса прибавляет, дает почувствовать себя сюзереном перед вассалами.
   Он пребывал в отличном расположении духа, когда, к Наташиному неудовольствию, объявился Эдик. Тот опять шутил, балагурил, вспоминал рожи игроков, выпя­чивал свой тощий живот, изображая удивленного Мамикона, и лебезил, явно преувеличивая, изображая Кузьмича:
   -- Может, еще чего выиграть пожелаете? Может, золо­тишка вам мало? Может быть, и пиджачок мой и шта­нишки изволите принять? И как я вас уважаю, и как всегда уважал!
   Он гримасничал и юродствовал, вызывая у доволь­ного Валеры смех, а у непонимающей, о чем идет речь, Наташи -- отвращение и желание поскорее от него избавиться. И тот, с аппетитом поужинав, действитель­но засобирался, но не один. Валера решил поселить его в пустующей сейчас однокомнатной квартире, в которой когда-то обосновался после освобождения Кузьмича. Раз уж так по душе пришелся Эдику Ташкент, то нечего ему мозолить в гостинице глаза. Пусть будет у него тихая, безопасная нора, а не то погорит он со своими шприца­ми и растворами, как пить дать, погорит. Наркоман был несказанно рад такому подарку и, очутившись в пыль­ной, почти пустой комнате, не скрывал своего удоволь­ствия, заверяя, правда, что будет вести себя тихо, как мышка, и ничего такого себе не позволит. Однако через несколько дней квартира эта на пятом этаже заживет точно такой же жизнью, как при Кузьмиче -- с пьянками, кутежами и девицами, среди которых встречались и невесть как туда попавшие вполне приличные женщины, во всяком случае, казавшиеся таковыми с виду.
   Света тоже не заставила себя долго ждать. Голос ее по телефону был взволнованным, и она, может быть, впервые в жизни запиналась и не знала, о чем го­ворить. Почти месяц, находясь под влиянием жутких переживаний, она ежедневно вспоминала своего бывшего любовника и компаньона, приносившего ей кроме при­личных денег еще и интимные радости. Причем пос­леднее все чаще выходило у нее на первый план. Он да­же рисовался в воображении неким героем, способным защитить ее от бандитов и при этом обнять, прилас­кать, убаюкать ее истерзанное сердце. Муж ее, естест­венно, не выдерживал никакого сравнения, и она вообще теперь жалела, что вышла за него замуж, хоть это и было так удобно и поначалу казалось прекрасным решением многих проблем. Правда, она не вспоминала, что Барток сам к тому времени оставил ее и женился на этой вертушке Наденьке. Об этом вспоминать было неприятно. Куда как романтичнее было думать, что это она совершила роковую ошибку и предпочла своего деше­вого осла этому благородному рыцарю.
   И вот она себе уже рисовала миражи своего несостоявшегося счастья. Как была бы покорна и нежна, как исполняла бы любые его прихоти и желания, естественно, приятные и для нее, как считала бы его своим господином и чувствовала себя спокойной и защищенной, как за каменной стеной. Действительно, что хорошего было в том, что она гоняла своего мужа и командовала им как хотела? Тряпкой он был перед ней, тряпкой был и перед другими. И теперь она с горечью понимала это, награж­дая его про себя всякими нелестными эпитетами.
   Впрочем, время шло, и героический образ Бартока тоже стал постепенно тускнеть. Что-то уже не очень ве­рилось, что он сможет повлиять на столь могуществен­ных людей, тем более, что они уже вкусили от слад­кого плода и вряд ли откажутся от соблазна и даль­ше обирать ее, пользуясь при этом и ею как подстил­кой. При одной только мысли, что придется снова встретиться с этими садистами, ей становилось пло­хо и хотелось плакать, кричать и бить кулаками в стенку. Это было ужасно, и чем дальше, тем все явственнее мая­чила перед ней эта перспектива. И тут звонок мужа, передавшего слова Валеры: "Пусть возвращается. И цацки ее вернули. Опасности больше нет". Она, конечно, наорала на него, что не узнал подробностей, но главное было сказано -- появи­лась надежда. Если даже золото вернули, то, значит, действительно Барток всемогущий бог. И его героичес­кий образ снова стал рисоваться ей в еще более ярких красках. И в своих мечтах она хотела уже быть не толь­ко служанкой его, но даже рабой, да-да, беспрекословной рабой, лишь бы он ее простил. За что, она толком сама не знала, но это было так романтично -- он прощает ее и, сжимая в объятиях, целует, целует. И она беспре­кословно, по-рабски позволяет раздевать себя, ласкать и гладить, ну и все остальное.
   Вот с такими мечтами и надеждами Света возвращалась в Ташкент, и, когда набирала его номер телефона, у нее дрожали пальцы. От волне­ния даже не смогла удовлетворить сразу мучающее ее любопытство и расспросить о подробностях. Услышав, что Валера скоро приедет, она выгнала куда-то своего всегда в чем-то виноватого мужа,-- причем он и сам ощущал эту непонят­ную вину,-- и стала ждать, расхаживая по квартире и часто подходя к зеркалу -- поправить прическу, макияж, платье. В общем, она была уже не так молода, но еще вполне привлекательна, особенно когда ей это было нужно. А теперь нужно было как никогда, и она, прило­жив немало стараний, сама себе нравилась, но все рав­но волновалась и даже ожидала чего-то недоброго. Вдруг этот идиот что-то перепутал? Вдруг ничего ула­дить так и не удалось и ей придется самой унижаться и выкручиваться?
   Наконец раздался звонок, и она по­бежала к двери с бьющимся, как у птицы, сердцем. Раз­глядев в глазок Бартока, она впустила его, но он был мрачен и неприветлив, подтверждая этим ее худшие опа­сения. Наконец, раздевшись, он вошел в комнату, в черном костюме и черном свитере, долго разглядывал ее, расспрашивал о здоровье, говорил о пустяках. Потом он залез в карман пиджака и достал пистолет. Она при этом еще больше обомлела. Но он, покрутив оружие в руках, засунул его в другой карман, и затем стал доста­вать по очереди ее золотые вещи, с которыми в душе она уже распрощалась навсегда и больше не надеялась увидеть. Да и не в них уже был для нее вопрос. И теперь она не верила своим глазам, но это были её вещи, причем все, без исключения.
   Она закрыла лицо руками, потом ахну­ла и бросилась своему спасителю на шею, прижимаясь к нему и даже всплакнув, повторяя: "Валера, Валера... Милый мой... Мой спаситель",-- и так далее. Потом она сидела некоторое время у него на коленях, а он улыбался и по­глаживал ее пониже спины, что было очень прият­но и даже совпадало с ее грезами. Но затем он отстра­нил ее, и пока она, воспользовавшись моментом, акку­ратно платочком вытирала слезы, чтобы не потекла тушь, снова полез в карман и по очереди бросил на стол пять пачек сторублевок. После чего вопросительно посмотрел на нее и спросил: "Правильно? Я тебя верно в прошлый раз понял?" Это уже было сверх всяких ожида­ний, и она вновь бросилась к нему, на этот раз встав пе­ред ним на колени и обнимая его ноги. Она действитель­но была благодарна и почти счастлива от своего избав­ления, от фантастического возвращения золота и денег и от того, что перед ней сидел этот красивый, сильный человек, которого она, без сомнения, сейчас любила. В чувствах ее перемешалось столько всего, и она светилась этими чувствами. Ее белая кожа и черные глаза, волну­ющаяся полуоткрытая грудь и главное -- обожание не мог­ли оставить его безучастным. Он поднял ее с колен, и они долго целовались, пока не вернулся ее благоверный.
   Света едва успела одернуть платье и поправить прическу, а разгоряченный Барток откинулся в крес­ле, благодаря бога, что не стал еще ее раздевать. Она бы не сопротивлялась, совсем потеряв голову. Но слава богу... Вовсе необязательна была бы сейчас неприятная сцена -- застигнутые врасплох любовники, оскорбленный муж и прочее. Нет, лучше обойтись без этого. Не растерявшись, Света сразу показала возвращен­ные деньги и украшения и заставила мужа благодарить все­могущего избавителя, вернувшего им жизнь и спокой­ствие. Потом отругала за то, что он и отблагодарить как следует не умеет. А когда Барток уходил, уже не стес­няясь присутствия мужа, снова бросилась ему на шею и несколько раз поцеловала, правда, уже в щеку. А воодушевленный спаситель не испортил финал:
   -- Ничего не бойтесь. Все улажено, но если счита­ете, что этого недостаточно, то я пригоню их прощения просить. Это вас устроит?
   Но муж с женой в ужасе замахали руками:
   -- Нет, нет! Только не это! Только не видеть больше эти рожи!
   После того, как еще несколько раз предло­женная сатисфакция была отвергнута, он дал себя уго­ворить закрыть окончательно эту неприятную историю.. Из подъезда он выходил явно довольный собой. Снова победа! Победа безоговорочная! Опять же хорошо, что со Светой у них дело не зашло слишком далеко. Ни к чему это, совершенно ни к чему. И Наташе он сможет честно смотреть в глаза. Хотя и в противном случае, надо признать, тоже, наверное, смог бы честно смотреть в глаза, но осадок какой-то остался бы, а это ни к чему. Он еще раз улыбнулся сам себе и, подышав морозным воздухом, сел в машину, подумав, что пора ее уже заменить на более престижную -- на "Волгу", на­пример.
  

XXVI

  
   Конечно, перемены, происшедшие в Наташе в пос­леднее время, не могли не радовать Бартока. Приятно было видеть, как она иногда не могла спрятать счаст­ливой улыбки при его приближении, как не удавалось скрыть ей своего беспокойства и волнения за обычной невозмутимостью и спокойствием, делавшими ее поведе­ние аристократичным, словно у английской леди. Эти великосветские манеры вызывали уважение и даже восхищение, но ему порой так не хватало ее слабости, столь часто воспеваемой обычной женской слабости, да­ющей возможность мужчине почувствовать себя сильным и уверенным в себе. Теперь он видел ее ранимость и без­защитность, впрочем, имевшие и обратную, не столь приятную для него сторону. Почувствовав, как много значит для нее Барток, она против воли стала ко многому относиться серьезно. Если раньше ее не слишком интересовали такие подробности, где он, например, деньги берет, где работает, кем, и вообще, кто он на самом деле, то теперь это стало не на шутку волно­вать ее. К тому же он иногда исчезал...
   Да, да, выходил во двор и испарялся, а потом через час или два так же внезапно появлялся, как ни в чем не бывало. А на воп­росы улыбался, смотрел на нее и отшучивался. Причем он не выходил со двора за ворота, она сама проверяла -- внутренняя задвижка была закрыта, а если и открыта, то она закрывала ее, и он бы никак не смог войти не позвонив, не постучав, не позвав ее. Она ос­мотрела несколько раз все во дворе, где бы он мог за­чем-то укрываться, неуверенно, но окликала его по имени. Безрезультатно. Собака тоже была совершенно спокойна -- виляла хвостом, преданно смотрела в глаза, не понимая, что у нее спрашивают, чего надо добить­ся, кого хотят искать.
   И еще эти друзья! Она когда-то ничего не имела против блатных. Иметь среди них знакомых считалось даже престижным, но это опять же когда-то. Сейчас эти люди для нее уже не были абстракцией, сейчас от них исходила угроза. Не­даром же так поспешно Барток отправил ее подальше из города. Один этот Эдик чего стоил, попадись такому в тихом переулке,-- от одной только мысли ее передерги­вало. А ведь он был частый гость в этом доме, и прихо­дилось его принимать, кормить, выслушивать комплимен­ты. Вот уж всю жизнь об этом мечтала, о чести такой! Он даже как-то суп баландой назвал, а она, выходит, тогда --баландерша! Собственно, вел он себя доброже­лательно, корректно и придраться, по большому счету, было не к чему, но все равно она ничего не могла с собой поделать. Несколько раз она пыталась прояснить интересующие ее вопросы, но все время натыкалась на глухую стену. Вежливо, с юмором, но ей давали понять, что это не ее дело. Выходит, постель -- ее дело, кухня, стирка, уборка -- ее дело, а знать, элементарно, с кем она живет, кого любит -- недостойна. Нет, на такую роль она была не согласна. И как это ни обидно, мысли эти отравляли, казалось бы, счастливейшие дни в ее жизни. Обида росла и росла, и как-то Барток застал ее соби­рающей вещи. Разговора избежать уже было нельзя...
   -- Ты куда это собираешься, ласточка? Не в теплые ли края? Не в дальние ли страны?-- не на шутку встревожился Барток.
   -- Домой,-- холодно ответила Наташа.-- У меня ведь дом есть.
   -- Какой еще дом? Здесь твой дом. Или я чего-то не понимаю?
   -- А чего здесь понимать? Кто я здесь? Любовница. Так мало ли таких еще? Пожила в хоромах, пора и честь знать -- в квартирку свою отправляться, к папе и маме. А то они и так волнуются, переживают, спрашивают -- где это их дочь, с кем? А я даже не знаю, что ответить. Не скажешь же -- сама не знаю. Знаю, что Валера, а больше мне вроде бы и не положено по статусу знать.
   -- Что это на тебя нашло? С чего это ты? Может быть, кто обидел тебя?
   -- Да ты и обидел! Что я тебе -- игрушка? Поигрался, поигрался и выбросил?
   Глаза Наташины блестели, она порозовела и разве что не притопнула ногой.
   -- Куда выбросил? Зачем? Я на тебя налюбоваться не могу, а ты такое говоришь!
   -- Ну вот налюбуешься и выбросишь! Этого ждать, что ли?
   Логика ее была железной, отшучиваться дальше не имело смысла. Надо было на что-то решаться, говорить что-то важное, а иначе уйдет, как пить дать -- уйдет!
   -- Хорошо. Давай объяснимся. Я сам давно этого хочу.
   -- Да? Не замечала. Как-то ловко ты это скрывал. За дурочку меня держал. А я не хочу играть под дуроч­ку! Не моя это роль! Понял?
   -- Понял, понял, только успокойся. Давай разберемся. Ты спрашиваешь -- кто ты здесь? Я отвечу -- хозяйка. Это тебя устраивает? -- И увидев ее гневный взгляд, протестующе поднял руку: -- Наташа, я волнуюсь очень, не переби­вай, дай мне сказать. Мне ведь не просто это: снова поверить, снова решиться после предательства. Я же чуть более года как развелся, едва глупостей не наделал. Но с тобой -- это другое, я знаю. Я не сравниваю, вы такие разные. Благодаря тебе я какой-то смысл в жизни ощу­щать начал. Одно то, что тебя каждый день вижу -- уже ради этого жить стоит...
   Валера сейчас говорил искренне, и, чувствуя это, На­таша посерьезнела и поняла, что скоро будет сказано нечто важное для них обоих. Она уже не перебивала его и стояла молча, глядя прямо ему в глаза, а он так же пылко продолжал:
   -- Ты не поверишь, а ведь я тебя с той самой поездки в горы своей женой считаю. Только не был раньше уве­рен, что ты ко мне так же относишься. А в последнее время так радовался нашей близости. Но я не только про это... Мне кажется, может быть, я ошибаюсь, но думаю, что ты ста­ла так же ко мне относиться.-- Здесь он наклонил голову и, чувствуя, что назад уже дороги нет, сделал над собой еще усилие:-- Я виноват, не подумал о тебе. Ну, что для жен­щины формальности важнее, конечно. Поэтому сейчас прошу тебя выйти за меня замуж.
   Все, главное было сказано! Эта фраза ставила все на свои места. Казалось бы, обычная фраза, но черт бы ее побрал -- это были действительно узы Гименея ли, или еще кого? Но он ощутил их, произнеся это последнее "за­муж", так явственно, не морально даже, а скорее физи­чески, словно что-то захлопнулось в его жизни и что-то оказалось отсеченным за спиной. В первый раз, с Надень­кой, он этого не чувствовал. Может быть, потому, что еще не совсем понимал, что это нечто большее, чем просто влечение полов, или, вернее, даже слишком тогда чувство­вал это влечение, эту стихию, разбуженную в нем черто­вой цыганкой и разожженную потом в танце молодой смазливой девкой. Теперь это было не так, и они стояли друг против друга молча -- тихие, умиротворенные, гля­дящие друг другу в глаза.
   Потом Валера сделал шаг на­встречу, и Наташа опустила голову, он сделал еще шаг и еще, приблизившись к ней и положив ладони ей на талию. А она медленно подняла свои руки, словно птица крылья, и обвила ими его шею. И так они стояли и стояли, пока Валера еще раз не переспросил ее, действительно уже желая утвердительного ответа, и на этот раз, услышав тихое "да", нежно поцеловал ее в губы, едва их коснувшись, и еще раз переспросил, и снова в ответ последовало еле слышное "да". Они дол­го стояли и целовались, и это было совсем иначе, нежели недавно со Светой. Но зачем он сейчас вспоминает Свету? Ему было так хорошо и спокойно, и он даже жалел, что не сказал этих слов сам несколькими днями раньше, промучив этим свое сокровище. Вопрос был решен.
   Они долго не спали, вспоминали свадьбу, на которой позна­комились, но свою свадьбу Наташа отложила до весны. Ей почему-то казалось, что для такого знаминательного события зима -- непод­ходящее время года. Не зря он сравнивал ее с ласточкой -- она любила весну и тепло, и глаза ее были как весен­нее небо, чистые и ясные. Однако во всем их длинном раз­говоре Барток так ничего и не сказал о себе, а Наташа, чтобы не портить эту ночь, больше не задавала вопросов, оставив их на потом, надеясь про себя, что ни­чего страшного в его занятиях быть не должно.
   Правда, со следующего дня Валера станет выдавать ей две тысячи в месяц на ведение хозяйства, притворно изви­нившись за столь скудные свои возможности и с удоволь­ствием наблюдая, как она держит эту огромную для нее сумму, видимо, прикидывая про себя, какую гору самых разнообразных продуктов можно купить на эти деньги, и зачем им двоим столько на месяц. Еще Барток будет поч­ти каждый день делать ей подарки: платья, обувь, колеч­ки, духи и так далее, вплоть до Нового года. А тридцать первого декабря поедет с ней к своей матери с подарками и познакомит с дочкой. Причем Наташа Марии очень понравится, и она снова начнет просить у кого-то на небе счастья своему сыну. Ведь если она сама им обделена, то было бы справедливо, чтобы предназначенное ей дос­талась ему. А в то, что справедливость должна существо­вать на земле или на небе, хоть где-нибудь, она верила.
   К вечеру они поехали в ресторан и танцевали, веселились в шумной компании, после чего по Наташиному настоя­нию в одиннадцать часов ускользнули и Новый год спра­вили дома вдвоем, при свечах, перед наряженной елкой. Она будет заставлять Валеру что-то загадывать, а ему ничего особенного в голову так и не придет. Вскоре после Нового года он купит себе белую "Волгу", и на этом по­бедное праздничное настроение его станет таять. Перед неработающей уже Наташей, чтобы избегать расспросов, придется разыгрывать какое-то по­добие деловой жизни, даже делать вид, что у него есть что-то наподобие службы, и это тоже постепенно начнет угнетать.
   Выезжая из дома на своей белой новенькой "Волге", он какое-то время привыкал к ней,-- к ее прес­тижности и своему новому статусу даже в глазах гаиш­ников. Но долго кататься по гололеду, по зимним сколь­зким и грязным дорогам радости было мало, и он стал иногда заезжать к Эдику, в однокомнатную квартирку, где бурлила жизнь и где ему всегда были рады, прини­мая как лицо важное, значительное. Эдик, не теряясь, развил в городе бурную деятельность, и уже многих знал лично, и обо многих знал очень многое, анализируя на досуге чужие интриги, степень противостояний и вероят­ность собственного участия в них, не бескорыстного, конеч­но, не бескорыстного.
   То, что из квартиры сделали притон, было неприятно, и последствия этого могли оказаться даже криминального свойства, но, честно говоря, другого и ждать было невозможно. Нельзя же всерьез было требо­вать от наркомана, причем такого, как Эдик, проведшего чуть не полжизни в тюрьмах и лагерях, чтобы он перестал колоться, начал вести приличную, законопослушную жизнь, не держал в доме наркотиков и шприцев, а если и держал бы, то чтобы кололся один, не создавая вокруг себя тусовки. Стал бы таким "зимогором"-единоличником, вопреки своему характеру. Все это было ясно с самого начала, и потому Бартоку, сделавшему уже широкий жест, приходилось мириться с некоторыми возможными неприятностями, преувеличивать которые, однако, он тоже не со­бирался.
   На огонек сюда слетались наперсточники, карман­ники, средней руки шулера, разного рода гастролеры и просто шпанюки, причем чаще всего дети состоятельных и влиятельных родителей -- для прочего хулиганья столь вредная привычка была не по карману. К Валере, с по­дачи Эдика, относились как к авторитету, и ему даже иног­да приходилось разбирать кое-какие споры, и делал он это с глубоким пониманием, благо, было на кого насмот­реться, и, не имея своих интересов, решения выносил справедливые, соответствующие и здравому смыслу и воровским законам.
   Наряду с новенькой белой "Волгой", дистанция, которую Барток держал со всеми, даже с мно­гоопытным Эдиком, еще больше поднимала его в глазах окружающих. И о нем заговорили, и уже обращались иногда, ища защиты и жалуясь на притеснения честной братвы со стороны лиц, в блатном мире почти случайных, но опирающихся на могущественные кланы и являющих­ся их представителями. Еще Эдик подливал масла в огонь, разжигая страсти обличительными монологами, клеймя узурпаторов и проповедуя блатную вольницу. Многолетняя дружба с Кузьмичом и знание обстановки позволили Бартоку раскусить некоторых блефующих и избежать возможных неприятных последствий. Это выглядело как победа и еще больше подняло его рейтинг. Но в связи с пришедшим азартом и соблазном вмешиваться в боль­шую политику, дело могло зайти очень далеко. Осознавая это, Валера решил серьезно поговорить со своим подстре­кателем, потому что, проповедуя воровскую свободу, они волей-неволей должны были столкнуться с местными фео­далами, князьями и герцогами теневого мира, которые не дадут, конечно, расшатывать незыблемые устои феодаль­ной зависимости. Кому это понравится, чтобы их васса­лам внушали крамольные идеи о незаконности дани и поборов и о необязательности исполнения воли и прихо­тей сюзеренов.
   Претензии Мамикона на абсолютную мо­нархию во многом оставались претензиями. Реально же город разделен был на территории и сферы влияния, что особенно бесило Эдика. Незанятого пространства уже почти не оставалось, и куда деваться честному уголовни­ку? Выбор был невелик -- либо вписываться в систему, признавая чью-то власть над собой и делая, по возмож­ности, карьеру как на службе, либо организовывать по­добную же систему самим -- с четкой иерархией, дисцип­линой и отрядами боевиков. Можно было, конечно, поль­зоваться свободой как знаменем, собирая под ним недовольных и обиженных, от которых опять же в нас­тоящей борьбе толку было мало. Толпа эта рассеется при первом же ударе хорошо натренированных, дисциплиниро­ванных и безжалостных ребят, много не рассуждающих и хоро­шо знающих свое дело. Сказали ломать, значит, будут ломать, для того их и держат.
   Валера и Эдик хорошо по­нимали друг друга, как понимали и то, что выходя из тени, они все больше и больше засвечивались, и если будут дальше по инерции двигаться в прежнем нап­равлении, а точнее вовсе без всякого направления -- куда случай выведет, то выведет он их как раз на какие-нибудь спорные интересы, и тогда... Что будет тогда, можно было себе представить, ничего хорошего это им не сулило. Однако если Эдику, легкому на подъем, всегда можно было испариться, то у Бартока в этом городе были корни, вырывать которые он не собирался. И не так это все было просто -- мать, дочь, Наташа, хороший дом, связи, комфорт. Ради чего, собственно, он светился? Ради каких таких перспектив? Ради гордыни и стремления покрасоваться на дешевой публике -- вот, мол, смотрите, какой я влиятельный, умный и могущественный, пока не сломали мне хребет?
   Поэтому после продолжительного и обстоятельного обсуждения новоиспеченные приятели пос­тановили: по возможности в чужие дела не влезать, дер­жаться скромнее, лишнего не болтать, критику слишком уж ядовитую на сильных мира сего не наводить и из сво­ей ниши не высовываться, благо, что конкурентов в своей области они не имели, что вполне позволяло им оставать­ся свободными художниками. Кстати, для Бартока беседа эта была еще полезна тем, что он, наконец, узнал от опытного человека и определил для себя некоторые нюан­сы и тонкости в разделении блатных профессий.
   Так Эдик сообщил, что настоящие наемные убийцы -- профессия крайне редкая, требующая недюжинного ума, опыта, знаний и соответствующего внутреннего склада. Далеко не каждый станет заниматься таким грязным де­лом не по глупости или безысходности, а даже имея не­которые таланты, которым можно найти и другое примене­ние. Это только кажется, что легко не оставлять улики и свидетелей и заметать за собой следы. Дело ведь кро­вавое, страшное. Тут, пожалуй, кроме заработка, нужно весомые психологические основания иметь, какую-то свою правду, что ли. Ну, вроде того же Фатхуллы. Или быть маньяком. Опять же маньяки для примера не годятся -- у них свои выверты. Они сами собой не управляют, им опреде­ленная жертва нужна, сексуально их достающая, с тем, чтобы не просто убить, а получить при этом удовлетворе­ние, наслаждение даже, черт бы их побрал, выродков. И вообще такого рода люди все должны быть с приветом, и попробуй найти среди них управляемых.
   На вопрос же Бартока -- почему же тогда столько разговоров вокруг наемников, Эдик расхохотался:
   -- Ну, наймут какого-нибудь барана такие же бараны. Он, естественно, наследит, да так, что любой средний следователь его без особого труда вычислит. Тот про работодателей своих расколется,-- вот тебе и разгово­ры. Чаще же умышленное убийство поручается одному или нескольким членам банды. Но они движимы своей идеей или обидой, да еще пахана своего боятся. Так что наемниками их считать нельзя. Их по конфликту можно вычислить, по трениям с жертвой. Ну, если логически подходить, то должна же жертва кому-то мешать. Причины должны быть, корысть. Это для следствия первая за­поведь, первая нужда -- заинтересованных людишек най­ти. Наемник же -- человек со стороны, его с жертвой нич­то не связывает, кроме гонорара. Потому логическим пу­тем выйти на него нельзя, а у заказчиков, естественно, алиби будет железное, да и болтать лишнее смысла нет никакого, ну и норы специалиста они могут не знать даже. Появился, отработал и исчез, как призрак. Вот под такого призрака я и молочу, только по другой схеме: появился, взял денег наперед, сколько получится, оружие, если возможно, благо внешность у меня злодейская, до­верие внушает, а вот насчет самого злодейства -- это увольте. Да у меня и не получится хорошо от волнения и сомнений всяких. Взамен этого лучше заказчика прощупать, злодейством подлым его укорить, ну, еще можно и спасителем себя выставить перед другой стороной, тоже, по возможности, за вознаграждение. Ну, а потом можно и исчезать, а можно и не исчезать, это уже по обстоя­тельствам...
   Такой вот вышел у них полезный разговор. И теперь было понятно, почему Станиславский именно его привез с собою в Ургенч как эксперта и знатока.
  

xxvi

  
   Ранее пустовавший дом Бартока все больше и больше оживал, гостеприимно открывшись для друзей и знако­мых новой хозяйки. Почти ежедневно на огонек собира­лись приятные девушки и умненькие молодые люди, не отягощенные бриллиантами, богатством и амбициями, которые веселились, танцевали, пели, говорили о музыке и о книгах, о существовании которых Барток часто и не подозревал. Еще много говорили о политике, чаще, конеч­но, в критически-обличительных интонациях, но здесь у более опытного и знающего жизнь не по книжкам Ва­леры было свое мнение, и пылкие проекты политического переустройства нашего государственного супермонстра на манер западных цивилизованных стран казались ему наивными и далекими от жизни. Будто можно было соз­дать сверхнадежный швейцарский банк в порочном об­ществе, сверху донизу зараженном лицемерием и мздоим­ством, или шведское добропорядочное общество из ко­лымских и магаданских бичей. И если в литературных и музыкальных обсуждениях он чаще всего участия не принимал, то в политических спорах позволял себе остужать горячие головы простыми и жизненными вопросами. Куда, например, они станут девать наш несчастный и испорченный народ, который скорее всего не захочет так сразу отказаться от своих дурных привычек и наклонностей, даже при добрых намерениях нескольких просвещен­ных политиков? Как они собираются превращать урку в честного капиталиста или алкаша в добросовестного труженика? И что вообще делать с многими миллионами нынешних и прошлых зэков и миллионами их палачей, надсмотрщиков и тюремщиков, часто пораженных жестокосердием и другими пороками не менее тех, кого сажали и стерегли?
   Барток говорил спокойно, не горячась, как бы даже извиняясь за свои сомнения, и при этом казался более убедительным, поражая своих страстных молодых, романтически настроенных оппонентов еще одной мыслью, заимствованной им когда-то у одного очень неглупого и за это отбывавшего свой срок человека. Так, однажды он заключил, что коммунистическая мораль, собственно, мало чем отличается от блатной, уголовной. Та же экспроприация экспроприаторов, и создание общаков под полезные для всех проекты, чтобы кто-то умный с них кормился, и неприятие религиозных заповедей: не убей, не укради и т. д. Не станет же кто-нибудь отрицать, что коммунизм обещал людям, то есть массам лохов, когда-нибудь вознаграждение за лишения и страдания в виде сверхсправедливого и сверхсытого общества. Некие молочные реки с кисельными болотами, некий вероятный выигрыш в лотерею, благодаря которому все вдруг появится -- и выпивка, и жратва, и совесть у начальства. И лоханули-таки народ! Несколько поколений лоханули! А теперь, когда эта химера рухнула, когда в будущие миражи уже почти никто не верит, две эти и так близкие морали вовсе должны слиться в одну, более откровенную и честную -- блатную. Носители и сторожа коммунизма куда ближе к уголовникам, чем к святым людям. И это "не убий", "не укради" еще долго будет для них пустым звуком. Таким образом, общество наше постепенно превращается и, может быть, уже превратилось в блатное, из чего надо исходить, заглядывая наперед. Что же касается частной собственности, то в этом есть здравый смысл, но опять же одолевают сомнения, что, если дать, например, бандиту корабль и свободу действий, тот станет честно обслуживать клиентов, а не превратится в пирата. В конце концов Барток предложил заменить уже сейчас красное знамя на черное -- с костями и черепом и был награжден аплодисментами сидящих в комнате.
   Образованные моло­дые люди стали шумно наливать шампанское в бокалы, чокаться, и кричать, и петь пиратские песни про "сем­надцать человек на сундук мертвеца, йе-хо-хо и бутылка рома". Потом предложили создать свое пиратское общест­во и капитаном выбрать, естественно, сэра Бартока, а тот, подхватив шутливые интонации, громко предложил Наташу в сэроежки под громкое "ура" и звон бокалов. Бурное веселье перевалило за полночь, и все выглядели вполне счастливыми, размахивая ножами и беря на абор­даж диван с девушками.
   Потом Барток садился за руль переполненной машины и развозил всех по домам. Ему все больше и больше нравились новые друзья. Они были так не похожи на тех, кто собирался у Кузьмича или у Эдика или важно рассиживался в ресторанах. Кстати, несколько раз появлявшийся уголовник Эдик вполне соответствовал облику пиратского боцмана, но Наташа все равно не воспринимала его, она мрачнела, и, чтобы не портить ей вечер, Валера уводил гостя во двор, где они и исчезали уже вдвоем. А исчезали они, растворяясь в темноте двора прямо на глазах все еще удивленной Ната­ши, проникая через лаз в заборе во владения Усмана, в доме которого происходили тоже чрезвычайно занима­тельные беседы. Здесь в разговорах не совсем понятный мир Ус­мана открывался для его более молодых гостей своей жут­коватой глубиной, вводя их в сферу бесконечной борьбы добра со злом на огромном пространстве человеческих душ, временно оживляющих наши грешные тела, но все же существующих в другом непостижимом измерении, не отягощенном косностью и тягостностью материи, на­вязывающей нам свои непререкаемые законы и необходимость пожирать трупы братьев наших меньших, не любить и соперничать друг с другом, борясь за место в стаде и жирный кусок падали, чтобы привлечь этим к себе самок.
   Однажды, сидя за большим, круглым, захламленным столом, украшенным лишь чайником с отколотым носиком и наломанной кусками черствой лепешкой, Эдик расска­зывал, как он решил в зоне по-настоящему поверить в бога, потому что обрыдло уже все и даже жить не хоте­лось. Мысли стали всякие по ночам посещать, словно голос чей-то в голове бубнит против воли даже, ничем его не заткнешь: привяжи, мол, веревочку повыше, пристрой себе петлю на шею и спрыгни, назло всем, вы­сунув опухший синий язык, раскачиваясь и пугая живых тварей, уже неспособных причинить тебе ни душевных, ни физических мук, выскользнув из поля действия их законов, суда и власти. И так это в голову въелось, что пришлось кинуться к рыжему мужику -- то ли ста­роверу, то ли сектанту, то ли православному, черт его знает. Но только тот по всякому случаю и без случая крестился и крестик свой нательный целовал. Сидел он за убийство, кажется, непреднамеренное, но это неважно.
   --Ну, тот обрадовался, что я, фигура, к нему, убогому, с такой просьбой обратился. Научил меня нескольким мо­литвам, объяснил, как креститься, кому молиться и так далее. Стал я, значит, как голос этот в голове забубнит, на коленках прямо в койке кресты на себя налагать, кланяться кому-то, ну и молиться шепотом, мол, внемли, господи, стону моему и не будь безмолвен к слезам моим, ибо странник я у тебя и пришелец на земле, как и все отцы наши. И надо сказать, особенно в первое время, вро­де бы легче становилось, пока шепчу, и даже, бывало, когда крестик медный целовал, то плакать начинал. И пока слезы катятся, так спокойно становилось, так хорошо. Но слезы у меня через несколько дней кончились, а вместо спокойствия вот какие фокусы начались. Я, значит, молюсь и стараюсь перед глазами распятого Христа пре­дставить, ну, чтобы прямо к нему обращаться, лично, так сказать, а он смотрит с креста на меня и вроде как рас­качивается на нем. И, гляжу, вовсе не на руках пробитых он висит, а веревка у него на шее и через перекладину перекинута. Вот на ней он, выходит, и повис, и язык мне высунул, и подмигивает одним глазом. Ну я, следуя сове­там, крестным знамением пытаюсь наваждение отогнать. Да куда там! Я ему: "Внемли, господи!", а он в ответ мне "скрип, скрип, скрип" на перекладине. Тогда я, тоже по совету рыжего, конечно, стал божьей матери молиться. "Пресвятая богородица, -- говорю, -- Пречистая дева Ма­рия, заступись за меня!" А она грустно так со временем, не с первого раза и не со второго, смотреть стала на меня. И как бы отвечает мне этим взглядом: "Я и сына своего не пожалела, палачам отдала, чего же ты от меня хочешь?" И младенец с ее рук как вывалится, словно выпрыгнет даже, ну и повиснет на веревочке, раскачиваясь вправо-влево, вправо-влево, вправо-влево. И язык мне при этом показывает и одним глазом подмигивает, а другим глазом, неподвижным, притворяется мертвым. Чувствую тут -- окончательно с ума схожу. Рыжий мне говорит: "Бес это". А я: "Чего же тогда он креста не боится? Больше того, на крест залез, глумится оттуда! На молитвы мои и на знамения плюет!" Короче говоря, бросил я на колен­ках ерзать, братву в бараке пугать, и с того момента ни в бога, ни в черта верить не стал, до недавнего времени, впрочем, до недавнего времени... И еще мне в последнее время кажется, что видел я уже когда-то то, о чем гово­рил сейчас, может быть, в кино, может быть, во сне, или сон мой был как кино, не знаю.
   Тут он помолчал, многозначительно посмотрев на Бартока, а потом продолжил уже веселее:
   -- А спас меня кто бы вы думали? Щенок приблуд­ный. Я его у ограды подобрал. Скулит от холода, дрожит весь под моей телогрейкой. Спал сначала у меня под одея­лом, потом на стройке его пристроил. Но с самой нашей первой встречи никакого бреда больше у меня не было, только заботы, как жратву ему пронести, ну и радость в его глазах -- тоже дело не последнее. Крест же свой мед­ный я поменял на кусок колбасы для спасителя своего. Потому как и вправду выходит, что песик от петли меня спас. Не бог же этот собачий образ принял? К тому же, пока я в ШИЗО сидел, какая-то тварь пристрелила его. Я долго пытался узнать кто, но так и не узнал. А то бы кончил. Под расстрел бы пошел, но кончил бы эту падаль...
   Глаза его стали злыми и безжалостными, на че­люстях заходили желваки, и было ясно, что встреть он придурка этого, то и сейчас рука его не дрогнула бы.
   -- Кстати, и потом у меня животные были. Но то ли из-за неволи моей вечной, то ли во мне самом что-то такое, а все они плохо кончили. Так что я теперь и боюсь кого-то брать. Сам привыкаю и мучаюсь потом, да и кошкам-собакам через меня одни несчастья.
   Эдик замолчал, и Барток с Усманом какое-то-время даже не глядели на.безбожника, каждый по-своему переваривая услышанное. Барток почему-то вспоминал, как он с ножом поджидал за деревом Кузьмича, а Усман встал со стула и расхаживал возбужденно по комнате, измеряя ее большими своими шагами, припадая на одну ногу, пока, наконец, не собрался с мыслями, справившись с одолевающими его воспоминаниями о собственном неве­рии и сомнениях, множившихся от обмана и несправед­ливостей, столь частых в этом мире.
   -- Ты вот, Эдик, эту историю рассказал, как доказа­тельство, что нет бога. И столько вроде бы в ней этому подтверждений, и так ясно все для тебя. Мол, если не боится сатана крестного знамения и молитвы, значит, и бога не существует! Это ли не доказательство? Паршивый собачонок и тот сильнее заклинаний твоих оказался? Но что же ты так высоко над собачонкой вознесся, что и в ней божьей искры не допускаешь? Может быть, это промы­сел божий и был, что ты этого щенка беззащитного встре­тил? К тому же и жертвенность его... Напрасно ли? Или стыдно тебе божью жертвенность с казнью собачьей срав­нивать? Или палачи римские важнее были в шлемах и с пиками, чем наши в ушанках и с автоматами? Словно история эта тысячи раз не повторилась и с людьми, и с нашими братьями меньшими. Словно не в каждой жертве бог умирает и мучается вместе с нами, и в каждом палаче не торжествует дьявол! Неужели слова и символы, якобы божьи, сильнее примера, который вечно у нас перед глазами? Неужели достаточно хитрому искушению прики­нуться святой молитвой или преступнику облачиться в одежды священника, чтобы все мы стали поклоняться пустым звукам или должностям и одеждам, не видя за ними сути, не отличая добра от зла, любви от ненависти, лжи от правды?
   Ты вот про веревку эту рассказывал, а я себя ловил на том, что почти такую же историю слышал -- давно, когда на Южном Урале на буровой работал -- от одного дьякона бывшего, тоже поначалу сильно на бога обидевшегося за многочисленные несправедливости, кото­рые, начиная еще с семинарии, кололи ему глаза похуже занозы. Почему букву наперед духа несут? Почему путь Христа себе в пример не ставят? Почему не идут к людям, как он, не жертвуют имуществом своим, благосостоянием и положением, не говоря уже о жизни? Почему осуждают других и судят за проступки и грехи, вместо того чтобы пожалеть и заплакать над гибнущей душой и попытаться спасти ее во что бы то ни стало, даже ценой благ своих? Почему столько корысти и карьеризма? Почему из церк­ви торжище сделали? Святые лики продают за серебрени­ки, свечи поминальные, и на каждую службу-услугу свой прейскурант! Словно в доме быта! Будто брал Иисус или Иоан-креститель деньги за крещение, за то что к богу -- отцу нашему чадо его приводил, дорогу заблудшему указывал. Тогда по логике и с самого бога плату тоже надо брать за посредничество. Но сиюминутную плату великодушно ему прощают, в долг верят -- бог все-таки, не должен обмануть. Но, говорят, там зачтется. Вроде как банк на том свете, в котором на каждого счет открыт, и как туда святоша какой попадает -- тут же с ним и рассчитаются. Вот, мол,-- получите по вашему счету. Когда об этом блудный дьякон говорил, Иваном его, кстати, звали, то каждую минуту плевался! "Чиновники! Иерархия чинов­ников! Приемные, секретари, почести! А дальше -- воровст­во, лукавство, измены, вранье. Говорят, это потому, что власти преследуют церковь. Будто Иисуса не преследова­ли, будто первых христиан не мучили, не убивали. А уж когда торг похитрее начнется, выбор поставят: дух или буква, мир божий или стоны, то ясно, что предпочтут. Допустим, станут торговать у священника -- или доноси, или церковь закроем. Тому и оправдание -- ради церкви, ради храма божьего. Значит, храм божий для них в кир­пичах! Его руками потрогать можно, красоту лицезреть. Так вот предметно свою роль и понимают. Кирпичам слу­жат и чиновникам. Оттого и пьянство так в этих стенах бушует".
   Когда Ивана в церковь после семинарии распре­делили, то поп там запойный алкоголик был. Напивался до бессознательности, мог и утварь даже пропить церков­ную. А оправдывал это тем, что и Христос вино пил, и апостолы. Словно не символ это был у них, а попойки, словно пьянство -- не бесноватость, а следование высо­кому примеру. Таким образом все можно перевернуть, передернуть. Так вот, подобный священник с похмелья, с красной рожей и смрадом во рту будет святые слова произносить, креститься и крестить перед иконами с ликами святых и божьими ликами, обращаясь словами к ним, а духом оставаясь с бесами. И если уж кирпичи, слово и краска останутся неизмененными, то дух в этих ликах будет другим, и уж, наверное, запахнет от них сатаной. Ведь молились же на распятие инквизиторы, а потом божьим именем пытали и убивали людей так, как пытали и мучили самого сына божьего. Выходит, поменя­лись они ролями, выходит, в распятие в тот момент бес вселялся и слушал молитвы к себе и соответственно вну­шал жестокость и насилие слугам своим. Выходит, обо­ротни они были. Оборотни! И не только люди, даже и не столько. Символы оборотнями становились. Предметы по замыслу их создателя должны святость обозначать, но, наполненные злым духом, стали перевертышами, поч­ти даже идолами. Не потому ли и отложились в знак про­теста многие верующие от господствующих церквей, не захотев участвовать в лицедействе, не захотев больше лицезреть в священниках оборотней и чиновников, а в изваяниях святых -- идолов? Не потому ли образова­лись протестантские общины, чтобы быть дальше от иер­архов и ближе к духу евангелия? Впрочем, и протестанты, в свою очередь, стали несчастных женщин жечь, будто каштаны на кострах,-- словно круг это замкнутый, по ко­торому каждый слепец пройти должен. Видать, и их обо­ротни одурачили, к жестокости подтолкнули, к злобе, будто трудно простому человеку зло от добра отличить, любовь от ненависти, божье от дьявольского. Поп тот -- Иванов начальник -- кстати, потом повесился и висел, по­казывая вспухший синий язык иконам, вроде того, как ты, Эдик, это себе представлял.
   Эдик оживился, и уж когда к нему обратился Усман, не удержался:
   -- Я ведь понимаю, Усман, ты мусульманин, потому так бедных христиан и не любишь. Вон сколько всякого раскопал. Насчет того, что ты говорил, я, может быть, и соглашусь. Но только ведь я и мусульманином был, даже обрезание себе сделал. Спорить не буду, плохим был му­сульманином--ни Корана не читал, ни молитв по-арабски не знаю, но, честно говоря, особой справедливости там тоже не ощутил. Как ты...
   Тут Усман замахал руками, перебив его:
   -- Не о том я! Не о том! Не об обряде я. И не в рели­гиях тут дело. Понимаете, я об оборотнях! О том, как незаметно одно подменяет другое. Как вместо света сгу­щается темень, а мы этого и осознать не можем, будто слепые. Будто кто-то морочит, ослепляет нас -- речами ли хитрыми или еще чем. Но ведь не слепые же мы на са­мом деле! Неужели трезво, непредвзято на очевидные вещи поглядеть не можем? А про то -- знаю, знаю! И тут оборотней сколько хочешь! Та же почти история. Как хотят, так лицедеи Коран и передергивают. Где это, например, сказано в святой книге, чтобы мусульманин му­сульманина убивал, к чему некоторые ярые имамы призывают? Или чтобы кто-то за деньги или по­дарки чужой грех брался отмаливать, чужую душу перед Аллахом очищать. Выходит, не такой же он раб, как все перед всевышним, вроде как на должности, вроде осо­бые у него отношения с отцом нашим и своих грехов у него нет, только вот и осталось чужие отмаливать за деньги. Чем больше денег, значит, тем больше грехов от­молит, даже наперед. Знай себе плати -- и воруй, убивай, обманывай! Что бы пророк на это сказал? Но, думаю, эти шустряки и пророка обвинили бы в неверии, лишь бы не мешал бизнес делать. Или, скажем, садятся люди за стол, хвалу и благодарность Аллаху воздают. Если при этом свинину принесут, то обидятся, и хорошо, что обидятся, не станут грязного мяса есть, но зато от водки могут и не отказаться. Словно этого шайтана впускать в себя меньший грех! Мол, если что-то нравится в учении пророка -- пусть будет, а если что не нравится, то вроде бы этого и нет и знать этого не желаю. Опять же, много что в святой книге передернуть можно, из контекста вы­дернуть, наплевав на дух учения. Что толку, если заре­жет богатый человек жертвенное животное и пригласит на трапезу таких же богатых, как сам, красуясь перед ними и хвастаясь? Что он получит для души? Почему не приг­ласит бедных и нуждающихся, почему смиренно не отне­сет сам угощение больным и немощным, не попросит их принять такую малость от него во имя Аллаха всемилост­ивого и милосердного? Почему проступок какой-нибудь можно выставить страшным преступлением, словно все мы не грешные люди, несмотря даже на то, что молимся пять раз в день, держим когда следует пост и даже носим чалму, а главные страшные грехи перед всевышним можно не замечать: убийство, воровство, клевету, жестокосердие? Ведь, посягая на жизнь, данную кому-то Аллахом, мы посягаем на него самого. Оборотни, кругом оборотни. Слово ставят над духом, показуху над смыслом, прит­ворство над честностью. Оборотни...
   Усман снова ходил, размахивая руками, и казался со стороны и вправду не совсем нормальным, споря с этим миром реальностей и апеллируя к миру бесплотных духов и к внутреннему нравственному закону, заложенному в нас невидимым и всемогущим.
   Кто знает, поняли ли слушатели эту страстную речь. Скорее всего Барток и Эдик по-своему истолковали обличения Усмана, ус­лышав вовсе не то, что хотел сказать этот ненормальный. Их не волновала каждодневная борьба добра и зла, анге­лов и демонов, столь явственно представ­лявшихся Усману и соблазнявших коварно его собственную душу, принимая разные формы и об­личья. Они увидели лишь ловких аферистов, ис­пользующих столь деликатную потребность людей в покаянии и их страх перед неизвестностью и потусторонним миром. Им отчетливо представились жулики, обманыва­ющие жуликов, и простаки, которых обманывали все, кому не лень, на этом свете и скорее всего будут обманы­вать и на том. А иначе для чего они тогда вообще наро­дились на свет?
  

XXVIII

  
   Нельзя сказать, что жизнь на земле от холода замира­ла совсем, однако никаких таких особых событий не происходило, пока вдруг по всем программам телевиде­ния и радио не зазвучала классическая музыка. Народ ахнул и зашептался. Не то чтобы у нас сильно не люби­ли такой музыки, но как-то в последнее время так сложи­лось, что это не к добру, что это намек и предупрежде­ние, даже подготовка умов и чувств к некоторого рода известиям. Уже несколько месяцев люди переглядывались и спрашивали друг друга: "Когда?" Они по-домашнему расхаживали в своих квартирах в трусах, пижамах и за­саленных халатах, жевали что-то и укоризненно плевали в сторону телевизора: "Какая простуда? Какой грипп? Кого обду­рить хотят? Четыре месяца простуда! Ни разу даже пока­зать не смогли! А все врут -- работает, руководит! Тьфу! Неужели трудно правду сказать?"
   Несколько месяцев тянулось это всеобщее ожидание, тянулось, тянулось и, наконец, разродилось пышными похоронами. Народ, конечно, запереживал, много хорошего вспомнил, надеж­ды свои несбывшиеся на перемены к лучшему, на порядок и справедливость. Но, глядя на пышную процессию, испорченные наши людишки нет-нет да и вставляли сре­ди вздохов и соболезнований: "Гляди, венков-то сколько, венков сколько! Столько венков на все политбюро хватило бы!" И на кухнях, за столом с картошкой и селедочными хвос­тами, начинали ржать и вспоминать другие анекдоты, и про Хайма, и про Чапаева, а потом и вовсе похабные.
   Нагоготавшись вволю под стопарик и утерев нос рукавом, бывшие подданные бывшего руководителя снова перехо­дили к темам серьезным, говорили об Америке, что, нап­ример, они там сейчас думают, небось злорадствуют, га­ды, козни строят; потом говорили о большой политике в мировом, так сказать, масштабе, а главное, вычисляли и вычисляли преемника, которого наверняка уже назна­чили. И особое внимание при этом уделяли возглавившему траурную комиссию по организации похорон, полагая, что если уж человек шикарные похороны организовать может, то и с государством нашим как-нибудь справится. Невелика проблема! И по правде говоря, какой только дурак этим государством ни управлял -- все вытерпели! Так, может быть, и новый не хуже других будет. Куда хуже-то? После бывших -- хуже некуда...
   В однокомнатной квартирке на пятом этаже Барток валялся на курпачах, а тощий, сутулый Эдик с немытыми, слипшимися волосами смотрел в мутный экран старенько­го черно-белого телевизора на муки задыхающегося пре­емника, пытающегося что-то сказать своему народу и про­клинающего про себя референта, накатавшего такую длин­ную речь. Специально, наверное, издевался -- собака. Вечно эти лакеи мелкие пакости хозяину подстраивают. Напиши коротко: "Было смирно, стало вольно! Гуляй, братва! Новый хозяин разрешает! Ему не до вас". Так нет, вон сколько страниц поотпечатали, чтобы руки у них отсохли! Хоть бы в трибуну кислородный баллон поставить кто догадался! Холуи, пакостники! Но что поделаешь: продолжая свистеть бронхами и синеть, бедня­га держался из последних сил. А Эдик, ковыряясь спич­кой в гнилом зубе и морщась то ли от этого, то ли от происходящего на экране, вдруг вздохнул:
   -- Эх, найти бы заказчика на нового хозяина. Тут даже делать ничего не надо! Взял задаток, потом полгода голову можно морочить, что, мол, внедряемся в Кремль, а потом, глядишь, и результат. И попробуй докажи, что не наша это работа. Что это он сам изволил копыта отбро­сить. Будьте добры -- рассчитайтесь. И никаких скидок! Первого человека такого государства завалили! Где же заказчика найти? В ЦРУ, что ли, обратиться? Для них миллион-другой -- тьфу, мелочь, а все же какую, мол, работу сделали. Им ведь наверняка показуха тоже нужна. Как же государственная организация без показухи обой­тись может? Думай, Валерик, как нам на ЦРУ выйти, думай! Такие бабки проворонить можем! И главное -- ничего делать не надо!
   Аккуратный Барток в черном своем костюме получал от сказанного удовольствие. Он уже сам тянулся к Эди­ку,-- влияние того было очевидно. Раньше он себя к блатным не причислял, держался особняком. Ну, разве что при Кузьмиче крутился. Так мало ли кто при нем еще крутился? Теперь же, с легкой руки Эдика, его блат­ные за фигуру держали, всяческое уважение оказывали. К тому же и Станиславский так к нему относился, и Кузьмич поражение свое признал, и Саид подарки стал делать. Даже в собственных глазах Валера начал считать себя величиной. А как же иначе? Вот и втянулся он пос­тепенно и в мыслях, и уже поступками в мутные круги теневой уголовной жизни. Почувствовал уже и вкус сла­вы, и азарт соперничества. Теперь ему было хорошо с Эдиком, теперь они говорили на одном с ним языке и правильно понимали друг друга. А хитрый Эдик, продолжая ковырять спичкой в зубах, морщился на телевизор и гнул свое:
   -- Я тут в последнее время задатков набрал и все людей надеждами тешу. Ну, среди клиентов всякие есть. Не на каждого можно наехать. На кого можно -- наеду, конечно. Грех не потрясти человека, если сам он к этому предрасположен, -- и, отдернув грязную занавеску, он пока­зал на обрез.--Трофей,-- с гордостью произнес он.--Но с других концов неприятности могут быть. Одолжил бы ты мне Фатхуллу на несколько дней. Уж очень уезжать не­охота. Так обжился здесь, такие люди, такие удовольст­вия в южном городе. Солнышко, анаша, терьяк, прилич­ное общество. Одолжи кудесника, не жмись. Понятно, гонорар твой -- дело святое. Пятьдесят штук с носа синего, считай, твои, по результату, конечно. Ну, не жмись, помоги другу, привези человека. Трудно тебе, что ли?
   -- Ты у меня как будто червонец взаймы просишь! -- оживился Барток.-- Одолжи Фатхуллу! Я уже не говорю, что ты меня по дружбе вообще за бортом оставить хочешь. В дело, так сказать, брать не изволите. В мое собственное дело, заметьте! -- Он перешел на "вы" и стал злиться. -- Ну, пятьдесят штук отступного за Фатхуллу -- это с вашей стороны благородно. На старость, так сказать. Пособие по бедности, чтобы с голоду не подох! Правду говорят: не имей сто рублей, не имей сто друзей, а имей наглую морду, вроде твоей. И этого человека я в хату пустил, из приличной, -- тут он театрально огляделся,--даже шикар­ной квартиры притон позволил сделать со шлюхами и наркотой. Думаю, пусть человек расслабится, отдохнет. А он вон что вздумал! Может быть, вам и дом свой одол­жить и все остальное?
   -- Что ты завелся? Что ты завелся? --замахал рука­ми Эдик. --Просто тебя беспокоить не хотел. Чего, думаю, человека зря впутывать.
   -- А интересно, как ты себе это представлял? Дам я тебе лампу и скажу Фатхулле: "Фатхулла, ты будешь джин­ном, а вот уважаемый Эдик ибн Терьяк будет Аладдином. Как, значит, этот наркоман лампу потрет, ты сразу из лампы выскакивай и вали всех подряд без разбора, лишь бы начальник был доволен. А не то он обидится и милости своей нас обоих лишит. Как жить-то тогда будем? Как будем жить?" Фатхулла, кстати, тебя не больно любит. И я вот сейчас думаю, с кого бабки за окончание твоей вредительской жизни получить можно. Обидно ведь бу­дет, если ты просто так, задаром, в ящик сыграешь. Хоть заранее скажи, кто тебя больше всех не любит, чтобы я финансовую сторону уладить успел. Потом ведь, задним числом, сам знаешь, никто ломаного гроша не даст, как ни проси.
   -- А ты к прокурорам сходи. Может, с них получишь. А то я им смерть как надоел, -- нашелся Эдик.--А я тебе серьезно говорю: бабки на дороге валяются приличные. Давай их подберем. Доставай своего джинна, и нет вопросов!
   Барток задумался, подошел к окну и стал гля­деть на проезжающие внизу машины.
   -- Вопросы как раз есть. Во-первых, Фатхуллу надо еще уговорить. Во-вторых, устроить ему встречу с людьми. Естественную встречу, заметь. Чтобы никто внимания не обратил, чтобы обороток потом не возник­ло.
   -- Вот это уже деловой разговор,-- обрадовался уго­ловник.--И очень даже у нас может получиться интерес­ный расклад. Давай сделаем так: пусть заказчики ничего не будут знать про вас с джинном, я их сам обработаю на ваш манер. А вам, в свою очередь, их тоже знать не обязательно. Вам я только данные на клиентов передам. Джинн быстренько отработает, скажет, кто, как и когда на тот свет собираться будет, и отдыхайте, дальше дело мое -- деньги взять, страху нагнать и так далее. Что касается организации встреч, то в этих краях традиция хорошая есть: по утрам на улице поминальный или свадебный плов делать. Ну, я думаю, всегда можно будет вычисли­ть, кто какой плов посетить должен, чтобы хозяев не обижать. Ну, мало ли там родственников, начальников, друзей, соседей. К тому же Фатхулла в таких мероприя­тиях ас, я видел, как он на похоронах управлялся. Ну, просто мулла, да и только...
   Барток, стоя у окна, внимательно слушал и согласно кивал головой. Все вроде бы сходилось, а не нравился ему токой расклад.
   -- Ладно говоришь, ладно, Эдик. Только я думаю, что мне полезно будет знать все: и заказчиков, и каждое твое действие. Все до мельчайших подробностей, понял? И право я за собой оставляю дать отбой в любой момент, если мне что-нибудь не понравится, и кто сколько из нас получит, тоже я решать буду. Мне твои подарки ни к чему. Это тебя устроит?
   -- Устроит, конечно, устроит!--заулыбался Эдик.-- Еще как устроит!
   Он, честно говоря, до последнего момента сомне­вался в успехе своего давно созревшего плана, и теперь был чрезвычайно доволен таким исходом и не скрывал этого.
   -- Еще один момент,--прервал его Барток.--Давай, чтобы Фатхуллу не засвечивать, на всякий случай кличку ему дадим: ну, мулла, например, или джинн.
   -- Джинн! Джинн! Джинн мне больше нравится. Это ты здорово придумал! А ты тогда Аладдином будешь, в случае чего. Как, Аладдин, подходит тебе? Не кисло зву­чит?-- И он, закатив глаза к потолку, произнес нараспев: "Алад-ди-ин", как это звучало в известном фильме.
   Оба при этом расхохотались, а Эдик, схватив заварочный чайник, принялся натирать ему бок ладонью, вызывая Фатхуллу, то есть джинна, сокрушаясь, что более под­ходящего сосуда под рукой не оказалось. Не бутылку же из-под шампанского натирать. Так ведь непьющий джинн из-за винных паров задурковать может. А дурковатый джинн -- создание опасное, это им ни к чему. Так что пусть пока в чайнике посидит, временно, конечно.
   Барток расспросил подробно про клиентов. Для начала отобрали три кандидатуры. Все они занимали довольно приличное положение. Двоим было уже за пять­десят, а одному около сорока лет. Оставшиеся две канди­датуры оставили пока в резерве. Почему Барток остано­вился именно на этих троих, сказать было трудно. Скорее всего ему показалось, что они чаще должны были посе­щать утренние пловы и прочие обрядовые мероприятия. И еще Барток был удивлен той бурной деятельностью, которую развил в Ташкенте этот еле живой наркоман, которому впору было целыми днями валяться на курпачах от дозы до дозы, когда ломки чередуются эйфорией и мира­жами. Переваривший уже недавние победы Барток был снова захвачен азартом большой игры. После нескольких скучных недель наступила возможность разыграть новую партию. Разыграть в ней предстояло чьи-то жизни, по возможнос­ти, чисто разыграть, конечно, не посвящая в игру тех, чьи карты предстояло перевернуть и выбросить к битым без их ведома, чтобы они уже не сыграли никогда ни с кем. Наградой же будут эти бумажки, которые можно, конечно, теоретически презирать, но которые так много значат в этой жизни. Уж он-то, Барток, выбившийся из нищеты, хорошо знал это. Эти бумажки привлекали самок, давали свободу, позволяли наслаждаться праздностью и оплачивать удовольствия, посылая к черту кретинов, строящих из себя начальников, чтобы на чужом горбу въехать в рай.
   С того дня, все время думая о Фатхулле, о предстоящем разговоре с ним, Валера стал замкнут и задумчив. На лице его появилось жестокое выражение, которое было с тревогой замечено Наташей. Но она слишком была за­нята в последнее время: училась водить машину, зани­малась хозяйством и почти каждый день ездила к Марии, часами возилась там с маленькой Еленкой и считала это время самым счастливым для себя, уже не представляя в мыслях большого дома без этой девчушки. С Марией, кстати, у неё тоже было полное взаимопонимание, и она радовалась, что у ее жениха такая простая и доб­рая мать, уж, наверное, передавшая эти свои качества своему сыну. Ей спокойней было думать так, потому что она, в сущности, так ничего и не узнала о нем, и могла только гордиться тем, что он стал куми­ром ее друзей, и пугаться при виде уголовников, окру­жавших их в ресторанах и посещавших их дом.
   Через два дня зябким утром Барток, постепенно ста­новящийся Аладдином, подумав немного, отогнал новую "Волгу" в глубь двора и, освободив путь для "жигуленка", пересел в него, принесшего в прошлый раз удачу, чтобы снова одолеть эту дорогу в горы к Фатхулле, ставшему теперь его джинном. Ему предстояло аккуратно потереть его самолюбие, чтобы на мгновение блеснули его тусклые глаза, чтобы алчность и жажда власти или еще какой-то неведомый таящийся в нем порок обнажили его смерто­носное жало в нужный и специально приуроченный мо­мент.
   Деревья по обочинам дороги тянули свои белые, покрытые нежным инеем ветви к голубому небу, словно стараясь оторваться от мерзлой земли и взлететь, кружась в искрящихся лучах холодного, еще не греющего света. Им словно не было дела до этого белого, мчащегося по белой дороге автомобиля, вздымающего за собой поземку -- крупицы растревоженного снега, которые вовсе не портили картину первозданного мира. Если б не это солнце, набирающее уже высоту и становящееся властелином мира, навязывающее всем свои любимые темные тона, оборачивающиеся сы­ростью и грязью. Только приближающиеся бело-голубые горные вершины еще долго будут неподвластны жел­тым лучам властелина, отражая их обратно в небо и словно напоминая этому катящемуся шару, что не так грозен царь для близких к нему и что вознесшаяся гор­дыня этих вершин уж никак не позволит смешать себя с грязью.
   ...Фатхулла тосковал в эти зимние месяцы. Ему теперь совсем не хотелось из-за этих паршивых рублевок и тре­шек выходить из теплой сторожки и открывать тяжелые металлические ворота. Деньги он стал брать нехотя, презри­тельно всматриваясь в сытые лица этих приезжих, те­ряющих уверенность под его холодным, непонятным для них взглядом. Впрочем, эти трусы тут же старались от­вернуться, якобы увлеченные каким-либо надуманным делом. Они ускользали от него, увозя свои ничтожные жизни в привычную для них атмосферу разговоров и суеты.
   Дома ему тоже было скучно, и он часто впадал в ка­кое-то полусонное состояние, прерываемое для обильной в последнее время еды. Еще его раздражала эта привязанность, почти даже нежность, возникшая между Юлдуз и приобретенной осенью белой дойной козой. Юлдуз, ходившая теперь в новых вещах, даже из барха­та, стала намного уверенней в себе и уже почти не похо­дила на затравленное и забитое существо, каким, собст­венно, и была до своего счастливого замужества. Она на стала менее почтительной к своему мужу. Напротив даже всячески старалась предугадать все его желания и пыта­лась сделать, по возможности, и сверх того, но теперь у нее появилась эта белая умница, с полуслова понимаю­щая ее и -- Юлдуз готова была поклясться -- говорящая с ней на своем козьем, впрочем, очень даже понятном языке. Фатхуллу же коза не любила. Она спокойно вы­держивала его взгляд, угрожающе наклоняла голову, недвусмысленно намекая, что и так с трудом его терпит, а в случае чего может и врезать этому придурку и давно уже врезала бы, если б не добрая хозяйка, пригревшая этого дармоеда в их доме.
   Словом, Фатхулла хандрил и дома, и на работе, а от частого употребления жирной баранины он стал ощущать тяжесть в животе и изжогу. От козьего же молока его тошнило, и это еще больше настраивало его против наг­лого животного.
   По причине всего этого Фатхулла очень тепло принял раскованного и светски улыбающегося Бартока. Ему было приятно вспоминать животный ужас, охвативший важно­го Эркина, его раболепское заискивание перед ним, а так­же почтение, которое было оказано ему со стороны этих столичных жуликов. Да и в любом случае общение с таким влиятельным человеком, как Барток, было куда при­ятней бытовых разговоров с соседями, заботы которых никак не простирались дальше их несчастного хозяйства. Уголь, дрова, картошка, макароны. Тьфу! Сколько можно об этом! Еще наверняка Барток приехал не просто так. Это уж точно. Вон как смеется, подшучивает, делает вид, что ему ничего от него не надо. Что это он просто так выехал ранним морозным утром из Ташкента, чтобы здесь, в горах, с ним про погоду поговорить, чай хвалить и белый козий сыр. Ну ничего, пусть потреплется, это у него хорошо получается, время терпит. А ведь он его ждал. Знал, что приедет. Знал, что их пути-дорожки Аллах еще не развел в разные стороны. Еще нужны они друг другу, и то, что может сделать он, вовек не получит­ся у ловкого горожанина, и надо признать, этот хитрец так здорово все подстроить может, что кажется даже, что так и должно быть, что именно так и предопределено. Нет, не случайно столкнул их когда-то Аллах. Нет случайностей в этом мире.
   Бартоку тоже уже надоело тянуть время, да и знал он хорошо повадки Фатхуллы. Ходить кругами дальше не было смысла. Пусть подавится своей паузой. Можно подумать, она что-то ему может дать в их разговоре. Хотя, конечно, что-то в этом есть, и преимущества кое-какие тоже.
   -- Я к тебе вот зачем приехал, Фатхулла. Дело есть для тебя в Ташкенте. Ждут тебя люди не дождутся. Кроме тебя, никто помочь им не может.-- Барток решил льстить, потому что по лицу хозяина ничего прочесть было нельзя, и он волновался за исход своего визита. Хотя что он, собственно, терял? Ничего. Кроме, конечно, азарта, упу­щенной игры, ну и немалых денег, чего тут прикидывать­ся -- это для него тоже было важно. Как говорится -- деньги к деньгам. Чем больше имеешь, тем больше хочет­ся.--Очень уж ты большое впечатление в Ургенче произвел. Прямо поразил людей, видавших виды. Особенно про глаза твои вспоминают. Стали в бога верить, в загробный мир. Значит, ты их вроде как от неверия спас. Не зря, значит, дервишем был, не зря.
   Фатхулла слегка кивал головой. Лицо его было до­вольным, и, видно по всему, ему было приятно слушать такие речи.
   -- Вот есть в Ташкенте сейчас три человека. Очень им нужно с тобой встретиться. Подходит, кажется, их срок. Они важные такие, самоуверенные, власть любят. А сами не знают еще, что им уже пора. Засиделись уже тут, другим людям мешают. Но на шаг вперед посмотреть не могут. Не знают, что я к тебе приехал. Не знают, что си­дим мы с тобой, говорим, предполагаем. И если их линии жизни пересекутся с тобой, а это вполне может случить­ся, можно устроить, что превратятся они в линии смерти.
   Сказано было красиво. И закивавший головой Фатхул­ла не удержался и произнес:
   -- На все воля Аллаха,-- что прозвучало почти как согласие.
   Обрадованный Барток перешел к деталям:
   -- Плов они очень любят. Любят утренний плов по­сещать. Ну, свадебный или поминальный. Знаешь, народ сейчас состоятельный стал, так некоторые уважаемые лю­ди чуть не каждое утро в шесть часов бывают приглаше­ны. Думаю, это очень даже удобно. Вполне подходящая обстановка. Люди, еда, молитвы. Все во дворе, на свежем воздухе. Приходят, уходят. Не все даже друг друга в лицо знают. Ну как, тряхнем стариной?
   Фатхулла, чуть подумав, утвердительно кивнул.
   -- Ну, вот и хорошо. Вот и хорошо. На прежних усло­виях, значит,-- и он вопросительно посмотрел на джинна.
   Выходит, правильно потер он лампу, выходит, разбу­дил его интерес. Ну что ж, хоть и жутковато есть с ним за одним столом, но все равно приятно чувствовать себя почти волшебником. Здорово это Эдик придумал про Аладдина. Фатхулла снова утвердительно кивнул головой. Значит, сделка была предварительно заключена. Теперь оставалось устроить роковую встречу.
   -- Заранее я предупреждать больше не стану. Как только все готово будет, вечером за тобой приеду. Ну, на следующий день к обеду дома будешь. Или задержишься на день-другой, чтобы с остальными не тянуть.
   Фатхулла снова кивнул, поднял к лицу ладони, про­бормотал молитву и, сказав напоследок: "Аллах велик", сделал умывающее лицо движение, означающее конец их разговора.
   Барток в нетерпении помчался в Ташкент, объявив Эдику о начале практических шагов. Не так все было здесь и просто. Здесь нужна будет точность и аккурат­ность,-- ни одного лишнего слова, ни одного лишнего движения.
   С Фатхуллы тоже слетит сонливость. Он начнет про­сыпаться, словно скорпион после холода, согреваясь теп­лом мыслей о будущей охоте, о страхе на лицах сытых и важных людей. Может быть, даже тех, что пихали ему трешки из полуоткрытых окон своих автомобилей перед закрытыми воротами санатория. Что ж, может быть, он кое-кому откроет ворота в мир иной. Пусть грешники идут к отцу нашему на суд его. Предстанут перед ним жалкие и без­защитные, без галстуков и паспортов, без должностей и льгот, без удобных кресел и секретарш. А он, Фатхулла, помашет рукой, открывая им эти ворота. И он прочитал из главы "Толпы" 75 стих: "И ты увидишь ангелов, окру­жающих трон, которые прославляют хвалой Господа свое­го. Решено между нами по истине, и скажут: "Хвала Аллаху, Господу миров!"
   Вошедшая Юлдуз снова увидит молящегося мужа и смахнет с глаз умиленную слезу. Только коза будет пре­зрительно смотреть вслед ушедшему гостю и с большим трудом вытерпит возвращение этого рыхляка, которому тоже неплохо было бы куда-нибудь уехать из их с Юлдуз дома. И охота ей ходить вокруг него кругами, все его же­лания выполнять. Эх, ее бы козья воля!..
  

XXIX

  
   Эдика часто одолевали сомнения. Слишком невероят­ными казались способности этого уже пожилого, молчали­вого, холодного азиата. Конечно, глаза его казались без­донными и страшными. Но, с другой стороны, такими они стали казаться потом. Он раз за разом воспроизводил в памяти каждую сцену, свидетелем которой являлся, ста­раясь вникнуть в каждую мелочь, каждую деталь, пыта­ясь отыскать что-то в выражениях лиц, в интонациях произнесенных слов, их прямой и возможный смысл. Иногда ему казалось, что подозрения его находят подтверждение, что улыбки, недомолвки, взгляды сплетаются в хитрую игру. И все это представало таким естествен­ным, что становилось радостно и легко. Тогда он делал себе укол в вену и, улыбаясь, сбрасывая с себя пос­леднюю тяжесть, уплывая в растянувшемся времени в какие-то глупые и бессмысленные сновидения, вызыва­ющие жажду и иногда дурноту, с которыми, впрочем, он давно уже свыкся и мирился, как с неизбежным след­ствием освобождения от тяжести и ломоты. Но потом время становилось обычным, и никак не находились объ­яснения стольким совпадениям. Не мог же Станислав­ский случайно угадать день смерти этой несчастной и предвидеть по дням течение ее болезни, вернее, ход ее умирания. Нет, в такие случайности верить он не собирал­ся, вот и мучил себя, то надеясь на чудо, то презирая себя за глупость и легковерие. И если бы теперь Барток нашел самые правдоподобные и уважительные причины, из-за которых срывалось их странное дело, то он облегчен­но вздохнул бы и уехал прочь из этого гостеприимного и полюбившегося ему города с самыми наилучшими вос­поминаниями и без всяких сожалений.
   Но однажды возбужденный Барток вошел в почти пустую комнату и, не раздеваясь и не здороваясь, глядя сверху вниз на Эдика, лежащего на курпачах, объявил, что теперь дело за ними. Они должны были устроить встречу, по возможности, ес­тественную, которая останется никем не замеченной и не привлечет ничьего внимания, в том числе и внимания приговоренных к этой встрече. Эдик почувствовал, что становится таким же возбужденным, как Барток, и как лихорадочно заработали его мозги, и как начала всплывать информация, уже полученная об этих людях, и стали сами собой складываться кое-какие планы. Теперь они оба почти не могли уже ни о чем другом думать, как охотничьи собаки, увлеченные выслеживанием, сбором информации, сужая и сужая круги вокруг будущих жертв, не питая, впрочем, по отношению к ним ни малейшей неприязни или других дурных чувств. Это казалось чем-то вроде спорта, детской игры или ненастоящей охотой. Ведь у них не было ни ружей, ни даже ножей, а встреча двух незнакомых людей была такой обыденной или, на­оборот, фантастической и неправдоподобной, что вовсе не воспринималась как злодейство или что-то подобное в этом роде.
   Барток часто вспоминал свою удачную мысль о ли­ниях жизни, которые превратятся в линии смерти, и, раз­вивая ее, пришел к выводу, что и до возможной роковой встречи с Фатхуллой линии эти шли к смерти, потому что другого конца у них и быть не могло. Все мы, в конечном итоге, движемся к одному и тому же концу, просто -- надо и это признать -- с определенного момента линии эти круто пойдут вниз, ускорят свой бег часы, минуты и секунды. Но ведь и другие не вечны, с другими тоже это происходит, иногда самым естественным образом. Однажды он поделился этими соображениями со своим новым компаньоном, и тот посерьезнел, как бы стараясь впитать весь смысл услышанной фразы, а потом закивал головой и нехорошо заулыбался, юродствуя и демонстрируя рукой эту линию, вроде того как дети изображают ладонью полет самолета, надувая щеки, гудя и мелко семеня ногами. Так Эдик семенил по комнате, делая круг за кругом, а потом, якобы случайно наткнувшись на Бартока и скривив при этом удивленную и испуган­ную рожу, наклонил ладонь пальцами вниз: и под нарастающее гудение резко спикировал ею к полу, изобразив в конце крушение, и потом, поднимаясь, показывал всякие неприличные жесты, матерился и снова корчил рожи, рассмешив в конце концов новоиспеченного философа, которому было все же немного жаль, что его глубокую идею превратили в комическую пантомиму и шутку, в которой была только доля шутки. А вообще эта образность или, как он сам говорил, умняк, так понравилась уголовнику, что он часто будет при встрече, иногда в самые неподходящие моменты, выпячивать глаза, выставлять ладонь перед собой и затем резко опускать ее пальцами вниз, вызывая этим улыбку и разряжая напряжение. Может быть, если бы палачами назначали шутов, смертная казнь не выглядела бы такой страшной и отвратительной. Может быть, тогда народ хохотал бы при виде отрубленных голов и гримас висельников, которых наверняка бы смешно копировали шутники и никто бы не думал тогда проклинать судей и деспотов. Во всяком случае, проклинать, смеясь до упаду, было бы неловко и неудобно, и куда естественней было бы кричать "бис" и "браво".
   Реалистично настроенный Эдик сразу определил сферу своих действий в их охотничьем, или, как он сам говорил, лягавом предприятии. Впрочем, сам сыск, все это вынюхивание, выслеживание, расспрашивание ему очень даже понравилось. Он разыскивал, так сказать, паршивых овец среди родственников, соседей или сослуживцев -- уголовников или наркоманов, а уж дальше он знал, что с ними, ничего не подозревающими, делать, как развязать их языки, как сделать их своими осведомителями, тем более, что информация требовалась совсем безобидная -- где и когда намечалось очередное утреннее мероприятие, которое должен был посетить интересующий его человек: либо по причине род­ства, либо из близкого соседства, либо закадычной дружбы или соображений служебной необходимости. С людьми порочными Эдику сходиться было легко и просто. Столь­ко лет он провел среди них, изучив в тесном общении их слабости и прекрасно научившись использовать их, благо большинство из них особым умом не отличались и заг­латывали почти любую наживку, которую опытный ловец при необходимости соизволит подбросить к их носу. С наркоманами же тем более проблем не было. Тут при виде вожделенного зелья и вовсе головы шли кругом, к тому же и понимали они быстро, что имеют дело с человеком вы­сокого полета, не их местечкового масштаба, так что у Эдика в этом вопросе осложнений не предвиделось, и успе­хи его, в сравнении с Бартоком, были куда более весомы­ми. Можно даже сказать, что практически всю черновую работу проделал он быстро, точно и не засвечиваясь, так­тично предоставив компаньону право выбора, терпеливо выслушивая его сомнения, похожие даже иногда на кап­ризы, и выражая готовность предоставить в ближайшее же время новую информацию, которая могла бы потре­боваться в таком, в общем-то несложном, деле.
   Уже через несколько дней посвежевшего наркомана и ловца душ больше занимали другие вопросы. Почти каждый вечер он встречался с людьми, готовыми платить немалые день­ги за смерть своего ближнего. Больше того, они не просто готовы были расстаться с деньгами, они жаждали этого, лишь бы побыстрей увидеть опускающийся саван в четы­рехугольную яму, словно запах сырости и смерти больше мог согреть их душу, чем пачки этих тоже любимых ими бумажек, на которые простой человек мог бы купить и дом, и машину, и мебель, и объявить себя счастливым. Но нет, некоторым обладателям всех этих и многих дру­гих благ для полного удовлетворения не хватало чьей-то смерти. Господи, и это на вид вполне приличные и доб­ропорядочные люди, радетели народных интересов и от­личные семьянины!
   Эдик вел себя с ними в высшей степе­ни по-деловому, объясняя красоту и уникальность работы и удивляясь тому, что теперь, когда он впервые в жизни не блефовал и говорил чистую правду, ему не верили и давали даже наперед деньги, а когда он по-джен­тльменски великодушно откладывал оплату на послепохоронное время, люди качали головами, улыбались и махали руками. Он не мог даже предположить, что потре­буется столько времени и сил, чтобы убедить неглупых людей в том, что они ничем, собственно, не рискуют, что он готов даже им задаток вернуть. Этот последний довод как-то озадачивал, но и он не мог до конца развеять сом­нения. Только после того, как Эдик важно сообщал, что укажет заранее день смерти и то, как будут умирать жертвы, дело трогалось с места. Видимо, людям приятно было узнать заранее о предсмертных мучениях других людей, надо полагать, совсем им не чужих, если они при­нимали столько участия в их судьбе, заботясь даже о мелочах и не жалея больших денег ради скорых пышных похорон.
   В конце концов, Эдику удалось договориться об условиях и об оплате со всеми, но собственная честность так ему понравилась, что он стал встречаться и с другими, у кого уже успел взять задатки, но предложенные канди­датуры которых почему-то были отвергнуты капризным Бартоком. Словно трудно было этому Фатхулле посмотреть еще на некоторых тоже вполне достойных и приличных кандидатов в покойники. Ну что же, придется посчитать, что они конкурс не прошли. Но совсем обижать этих хлопотунов тоже не хоте­лось, и у них тоже разжигали надежды и подпитыва­ли мечты о скором перелете дорогих им в материальном плане душ в мир иной. Причем, разоткровенничавшийся уголовник доверительно сообщил под большим секретом и о тех троих счастливчиках, которые конкурс прошли, обещая сообщить и их даты смерти и подробности, пред­шествующие этим датам. Дальше Эдика распалило так, что он стал набирать новые заказы и даже с некоторых задатков не брал, видимо, совсем тронувшись умом от собственной порядочности, шепотом намекая на некоторые имена и их скорую перемену места жительства, самым, впрочем, естественным образом.
   Не прошло и десяти дней, как у Бартока был график всех утренних пловов, дней рождений и свадеб, которые должны были посетить три уже "близких" ему человека,-- близких, потому что он столько о них успел узнать, об их семьях, родственниках, успехах на работе и в личной жизни. Он вглядывался в их лица из окна своего "жигу­ленка", которым снова стал пользоваться, суеверно памя­туя о том, что старый проверенный железный друг и рань­ше приносил удачу. Больше того, в огромном городе в ближайшее время, если верить полученной информации, утренние пути сразу двух клиентов должны были пересечься у одного казана с янтарно-желтым, аппетитно пахнущим пловом. Таким образом, Фатхулла мог бы заняться этой парочкой в один день. Это совпадение вдохновля­ло, и Барток решил предварительно поделиться своими планами со скучавшим сторожем, который и вправду стал превращаться в Валериных глазах в мистического джинна.
   И снова оказалось, что он не зря проехал по грязной слякотной дороге к белеющим горным грядам. Фатхулла в своей сторожке закапризничал, заявил, что ему необ­ходимо познакомиться хотя бы на расстоянии со своими жертвами предварительно, чтобы определить их слабые места и точнее рассчитать свое воздействие на них. Остальным он был удовлетворен, и они условились, что через три дня вечером Барток приедет за ним. Тогда у них останется пара дней для знакомства, ну, дальше тянуть смысла уже не было, раз механизм был запущен, то, как говорил бывший дервиш: "На все воля божья". "Или еще чья",-- это уже добавил от себя циничный горожанин.
   Валера в тот же день вернулся в город. Ему было жутковато, смущала одна немаловажная, на его взгляд, деталь: двое из приговоренных занимали довольно высокие посты. Тут уже пахло политикой, а политику Барток не любил и всячески сторонился ее, вспоминая тот государственный маховик, в который он угодил в моло­дости и который переломал бы ему и кости и жизнь, если бы не некоторые обстоятельства. Это потом он уже понял, что маховик этот можно и смазывать, и подмазывать, и вполне даже приспособиться к его не столь уж идеальной работе, но некоторое предубеждение у него осталось, и он решил не таить его в себе и поговорить с Эдиком, имевшим немалый жизненный опыт и некоторые соображения на этот счет.
   Оба они жили в последние дни как в лихорадке. При- чем чем дальше, тем больше усиливалось волнение, вернее даже волнение, смешанное с возбуждением. Эдик стал все сильнее сомневаться в реальности происходяще­го. Он снова вдумывался в эту фантасмагорию, в эти убивающие взгляды из древних легенд полубога-получе­ловека, а в реальности --квёлого и рыхлого немолодого мужика, и ему становилось плохо. Плохо от того, что он верил в мистику, как последний завскладом, и не прос­то поверил сам, а заморочил еще головы серьезным и опасным людям, которые вряд ли простят ему подобные розыгрыши, сильно смахивающие на насмешку и издевательство. Впрочем, он давно уже составил для себя план действий на случай провала и уже представлял, как поквитается с Бартоком перед тем, как испариться из южной столицы, а исчезать он умел не хуже всякого там джинна, этому его учитъ было не надо.
   И вот теперь, когда по полупустой комнате расхаживал его обаятельный компаньон в дорогом черном, ладно сидящем костюме, явно волновавшийся и не решавшийся сообщить ему что-то важное и, по-видимому, неприятное, подозрения Эдика превратились в очевидность, и у него возникло сильное желание приставить обрез к длинной холеной шее, прилагая при этом огромные усилия, чтобы не нажать, на курок. Впрочем, эти мысли никак не отразились на его тощем лице, и он только сильнее стал потирать зачесавшиеся ладони. Когда же он, наконец, узнал о причине столь сильной озабоченности компаньона, то не смог сдержать смеха и какое-то время катался по лежащим на полу одеялом, подвывая и утирая обильные слезы.
   -- Валера, Аладдин, браток! Политика, говоришь?! Ой как страшно! Или как раньше говорили: "Вопрос поли­тический, который должен решать весь советский народ, партия и; правительство!" А может быть, ты тоже тайный член партии ВКПбе?--Он нарочито протянул это "бе-е".-- Мо­жет, ты сам за наших вождей жизнь отдать готов, а, Валерик?-- Это "а Валерик" было сказано будто Кузьми-чом, точно с такими же интонациями. -- Может, нам с тобой партячейку организовать и партвзносы платить? Я, например, готов даже десять процентов терьяка в рай­ком отсылать, лишь бы перед начальством прогнуться! Значит, уважаешь должностных лиц -- хвалю, хвалю! Я бы тебя на зоне даже комсоргом назначил -- лекции мокрушникам читать: мол, до такой-то должности чело­века заваливать можно, а начиная с нее -- упаси бог! Или лучше даже градацию ввести: простой народ, шмаляй как хочешь, как душе угодно, а вот чиновника будь добр пристроить на тот свет с особым уважением, можно даже сказать, с почтением. Но ведь если вдуматься, так мы с тобой и поступаем. Больше того, по всему выходит, что это даже и не мы, а самый большой прокурор на самый высокий суд уважаемых вызы­вает.--Тут он кивнул наверх и перестал смеяться. И уже более серьезным тоном продолжал: -- Что же каса­ется политики, то, конечно, это она, родимая. Она нам с тобой, и не только нам, столько работы подкинуть может, что вовек не управиться. Вон, понагнали сюда из Москвы псов, будто им у себя делать нечего, будто у самих рыло не в пуху, дали зеленый свет шерстить всех и вся, невзирая, так сказать, на лица и заслуги, вот и загоре­лась у многих под ногами земля, тем более, что новый ваш, кроме как о своей шкуре, ни о чем больше думать не в состоянии. При таких условиях мы при всем даже нашем уважении и почтении и малой толики заказов не поднимем.
   И вообще, если бы не моя специфическая внешность и не менее специфическая биография, я, может быть, только политикой в открытую и занимался бы. Чего вылупился? Я серьезно говорю. Даже депутатом стал бы. И не только потому, что депутата посадить сложнее,-- если нужно, то посадят! А потому, что это действительно за­нимательная игра. И в игру эту можно многих затянуть и всякие козыри в ней использовать: и интересы народа, и интересы экономики, и обязательства перед союзниками, и подъем сельского хозяйства, и борьбу с коррупцией, и святое знамя демократии или другой религии можно под­нять. Да мало ли что еще в раскладе может быть. Толь­ко в результате разыгрываться будет власть и влияние, а разыграют ее умельцы. Тут уж со стороны трудно кому пробиться.
   Ты вот карточную игру видел? Играть каждый может, но в большой игре выигрывают всегда професси­оналы, большие умельцы. В шахматах тоже гроссмейстер любителю проиграть не может. Но, при всем моем уваже­нии к азартным играм, все вместе они не стоят такой игры, как политика. Здесь на поле не шахматные фигуры резвятся, не деревянные пешки друг другу противостоят. Здесь материал посложнее -- люди. А человек он и есть человек -- поменялся ветер, и белый стал черным, или красным, или зеленым, или полосатым в крапинку, и зна­ет, что его, как куклу-марионетку, на ниточках водят, в нужный момент ему руку поднимают или заставляют кри­чать и возмущаться. Нет, в этой игре столько скрытых пружин, столько невидимых препятствий, столько черных кардиналов, что, пожалуй, умного человека она вполне может увлечь. Ну и дурака, конечно, тоже, только резуль­тат у них разный будет в итоге. Кто-то будет в огонь прыгать, кто-то на диванчике по телефону каштаны жа­реные делить. Это раньше я политиков не уважал, ду­раками считал, бездарями. А потом в игру эту вник и ахнул. И если уж играть во что, то интересней этого, по-моему, еще никто ничего не придумал. Потому что это как жизнь, и если кто-то в ней вырастает до режиссера, до постановщика, беря в руки чужие жизни и судьбы, то он становится для них почти что богом, или Зевсом-гро­мовержцем, или еще кем, но только ощутить себя богом не каждому дано.
   Теперь Эдик ходил по комнате, глядел зачем-то в окно, потом внимательно всматривался в Бартока поблескива­ющими, с расширенными зрачками глазами, становясь серьезным и даже мрачным от прикосновения с действи­тельно занимавшей его темой.
   -- Представляешь, если у нас получится, какие от­кроются возможности в этой игре? Нет, ты даже не представляешь!
   В голосе его появились грусть и утомление. По всей видимости, Барток, этот холеный, гладкий, далёко не глупый человек, не понимал сейчас его. У него были какие-то свои мелкие, пустячные планы, и он не мог пока воспринять глубину Эдикиных идей. И сколько должно пройти времени, прежде чем он пресытится бабами и жратвой, прежде чем его затошнит от барахла и он поймет вкус власти, поймет, как приятно дергать за ни­точки и наблюдать, какдергаются затеянные тобой же отражения, явные и неявные, подстроенные крушения карьер и судеб, тихие кабинетные перевороты, и улыбаться, слушая чепуху, произносимую с высоких трибун, читать лозунги для марионеток и врать, врать своим врагам, выжидая удоб­ный момент, чтобы уже не пощадить их. Черт побери, что такое жратва или тряпки, когда умело стравленные кон­куренты перегрызают друг другу горло, как волкодавы, ослепленные яростью и жаждой крови, даже не подозре­вая, что на них всего лишь сделаны ставки, и в этих ставках -- смысл их кровавых, безжалостных драк. Ну что ж, он, Эдик, со своей стороны постарается поторопить время. Удалось же парню одолеть Кузьмича, так захо­чется и более крупных побед. Только б поскорее ему сос­кучиться с красавицей Наташей, и здесь скоро не оста­нется преград, а без преград до скуки один шаг, одно мгновение,-- уж это-то Эдик знал точно.
  

XXX

  
   Наташа с обидой и удивлением наблюдала в последнее время за отчуждением своего жениха, за тем, как ему приходилось делать усилие над собой, чтобы отвлечься от каких-то своих мыслей и обратить, наконец, на нее вни­мание. Будто это не он еще совсем недавно часами дожидался ее появления, не он ловил с благодарностью каж­дый ее взгляд, каждый жест, каждое слово, стараясь предугать желания и разогнать тучки с ее лица. Словно теперь, когда она, доверившись ему, жила в его доме, была в его власти, скука поселилась в нем. Чего ж ему было сейчас волноваться, если птичка была приручена и сидела в его клетке, удобной, прочной и богатой, из которой и улетать не захочется. Он даже гордился ею и любовался на досуге, но мысли его витали где-то далеко-далеко, где ей не было места и во что ее даже не счита­ли необходимым посвящать. Она слышала уже сотни раз и читала в книгах, что почти всегда так бывает, но не думала, что это наступит так быстро и ей будет так горько. Впрочем, Валера ссылался на какие-то очень важные дела и, может быть, говорил правду, потому что часто вставал чуть не среди ночи, выгонял машину на улицу и ждал, пока из соседского дома не выходил ка­кой-то пожилой человек в чапане.
   Стоя в ночной рубашке, она смотрела через стекло, почти не слыша звуков, как он почтительно, будто важную персону, словно могу­щественного шейха, встречал этого странного типа, неизвестно откуда взявшегося и обосновавшегося у добродуш­ного Усмана, брал его под руку и усаживал на заднее сиденье тесноватого для того "жигуленка". Затем они куда-то уезжали и приезжали через несколько часов. Потом Барток снова уезжал уже один или, что было еще хуже, оставался дома, и тогда почти неизменно появлялась уголовная физиономия Эдика, который много шутил, юродствовал, громко смеялся и говорил обо всяких пустяках в ее присутствии. Чувствуя себя лишней, она деликатно оставляла их одних и никак не могла понять, что могло связывать ее Валеру с подобным типом. Во вся­ком случае, это был не страх. Напротив, в интонациях уголовника угадывалось желание угодить. Еще он часто льстил и говорил всякие комплименты, и не только ей,-- словом, выглядел даже в чем-то зависимым. Нет, разга­дать этот ребус самостоятельно ей было не по силам, и от этого становилось еще печальнее.
   Откуда ей было знать, что жених ее вместе с сосед­ским гостем рано утром входил в гостеприимно открытый чужой двор и поджидал там человека, не причинившего ему ни малейшего вреда, для того, чтобы затем Фатхулла занял место рядом с тем за столом. Бывший дервиш чувствовал себя в своей стихии, зная все обряды и постепенно даже становясь душой общества. Он громко и певуче молился, поднимая перед собой руки и глядя, как все послушно повторяли его жесты. Потом перед аро­матно дымящимся ляганом он, жестикулируя, что-то го­ворил послушно кивающему, хорошо одетому соседу в норковой шапке, и тот, еще недавно самоуверенный и властный, невольно признавал первенство за этим столом столь грамотного и религиозного незнакомца, которого не даром же пригласили в этот уважаемый дом, чтобы с его помощью богоугодное мероприятие дошло, собственно, до бога. Во всяком случае, для должностного лица было ясно, что на мероприятии должны быть служители того верховного, которому они и доложат обо всем: и кто там был, и как себя вел. Бартоку даже не пришлось ни разу подстраховывать своего джинна, хотя он готов был по первому сигналу отвлечь клиента, подойти к нему сзади и обратиться с какой нибудь просьбой или предложе­нием. Но сигналов никаких не требовалось: Фатхулла опутывал словами свою жертву, как паутиной, и делал с ним все, что хотел. И тот послушно ел плов, и послушно пил дымящийся чай, принимая пиалу из рук почтенного и потом вспоминая его еще среди дня. Мол, сильна еще вера в простом народе, не искоренили ее за столько лет гонений. Вот и обряды знают, и молитвы, и читают нараспев мастерски по-арабски, словно всю жизнь только этим и занимались.
   Только одна осечка произошла у компаньонов -- не вышло у них запланированного двойного попадания. Не получилость выстрелить дуплетом,-- не явился второй клиент. Видно, что-то там произошло у него, или на небе зас­тупился за него ангел-хранитель. Но, может быть, это было и к лучшему. Устав уже держать Фатхуллу под боком, выслеживая не желающую умирать жертву, решили за­менить ее другой кандидатурой, так сказать, из резерва, которая, впрочем, была ничуть не хуже первоначальной ни по должности, ни по положению, ни по другим качест­вам, как ни верти, как ни придирайся. Словом, в течение недели три линии жизни, встретившись с рыхлым, пожилым уже человеком, превратились в линии смерти. Сна­чала по инерции все текло своим чередом, и никто даже не вспоминал случайную утреннюю встречу, а потом через неделю начинались легкие недомогания, но у кого их не бывает к весне. Когда же недомогание переходило в болезнь, то обращались к лучшим врачам, и те со зна­нием дела ставили диагнозы, назначали лечение, даже лично делали уколы и потчевали импортными лекарствами. В лучших больницах отводились лучшие одноместные па­латы, но в один прекрасный или, вернее, роковой день или ночь все усилия врачей оказывались напрасными, и они в смущении разводили руками, пряча глаза от укориз­ненных взглядов родственников, так веривших им и теперь так в них разочаровавшихся. Вскрытие показывало пра­воту врачей и верность их диагнозов. В назначенном лечении, правда, можно было сомневаться и искать не­точности, но особых просчетов тоже не наблюдалось. Словом, наука прекрасно все объясняла, но и она быва­ет бессильна перед свойством человека однажды умереть. Какой врач этого не понимает? Ну, а родственники, не­смотря на всю тяжесть их утрат, сначала будут горевать, возму­щаться, негодовать, а потом отвлекутся за хлопотами и, также поняв свое бессилие перед смертью, постараются уте­шиться и как-то жить дальше.
   Не доверяя своей памяти, Барток тщательно записы­вал прогнозы Фатхуллы, переспрашивая и уточняя даты и детали. По прогнозам получалось, что через полтора месяца три смерти уложатся примерно в двухнедельный отрезок времени. Таким образом, через два месяца все должно быть кончено и оплачено по договоренности. По­ка же удовлетворенный Фатхулла получил от Бартока задаток в шесть тысяч и был отвезен в свой кишлак на покой и чистый воздух отдыхать и разгонять свою скуку воспоминаниями. Барток, в свою очередь, подробно инструктировал Эдика, подражая голосу Папанова: "Смотри не перепутай, Козлодуев!" На что довольный уголовник отвечал голосом Миронова: "Лелик, только без рук!" А Барток продолжал сердито пучить глаза и проклинал: "Чтоб ты жил на одну зарплату!" На что испуганный Эдик причитал: "Лелик, только не это! Толь­ко не это, Лелик!"
   Проинструктированный Эдик был энергичен как ни­когда. Он уже вошел в роль волшебника и чародея, и ему так нравилось пребывать в этой роли, что он упивался, рассказывая заинтересованным людям про ангелов или чертей, которые прилетят с того света на этот в такой-то срок, за такой-то душой, потому что джинны его уже заключили договор с духами и скрепили его кровью, которую он, Эдик, тоже пил с шампанским из черепа. Конечно, ему никто не верил, принимая за шута и жалея, что угораздило связаться с этим психом. И даже первые совпадения с предсказаниями Эдика не принимались в расчет. Но совпадений становилось все больше и больше, поведение тощего, похожего на беса (как же раньше они этого не замечали?!) уголовника становилось все более наглым и торжествующим, пока, наконец, не происходило главное, ради чего и затевался весь этот сыр-бор. И, надо сказать, это неизменно вызывало шок и суеверный ужас, что-то вроде того, что происходило поначалу с самим с Эркином. Однако за это время произошли и еще кое-какие события...
   Часто встречаясь с дочкой, Наденька многое, даже слишком многое для того, чтобы оставаться спокойной, узнавала о жизни своего бывшего мужа. Да и у просто­душной Марии немало удавалось выведать. Раздражало, что никто от нее и не собирался скрывать предстоящую свадьбу. Маленькая Еленка лопотала про тетю Наташу, про куклы, подаренные ею. Мария при этом вздыхала и уж никак не была на стороне своей бывшей снохи, с ко­торой общалась через силу, исключительно ради внучки. Не способствова­ли умиротворению бывшей жены и большой дом, полный гостей, и новая белая "Волга"--элемент престижа и особого обществен­ного положения, и сплетни подружек про бриллианты и наряды на этой белой лисице, окрутившей-таки, вос­пользовавшись моментом, ее Бартока. То же, что расска­зывал ей Кузьмич, делало и без того привлекательную фигу­ру ее бывшего мужа вовсе фантастической. Та темная тень, рыскающая ночами под ее окнами, превратилась в наводящего суеверный страх демона, красивого и жесто­кого.
   Кузьмич не скрывал своего поражения и всячески остерегал амбициозную красавицу, что теперь с этим человеком шутки стали чреваты скорыми похоронами. Сам он стал мнительным, вечно прислушивался к своему сердцу и даже играть почти прекратил, не выдерживая длительного напряжения, что не замедлило отразиться на его щедрости, лишив старика в глазах женщин последних прив­лекательных качеств.
   Наденьке было и страшно и больно. Сейчас она даже любила Валеру и уже плакала несколь­ко раз, правда, прилично выпив перед этим. А эта пред­стоящая свадьба стала ноющей раной, ее проклятием, страшным наваждением, занимающим все ее мысли и от­равляющим ей окончательно жизнь. Уже зацвели и зазеленели деревья, воздух наполнился восхититель­ными пьянящими запахами, уже похорошели и заулыба­лись люди, радуясь солнцу и теплому дождю, но ей от этого становилось только хуже, и теперь Наденька, посвящавшая все свое время сбору сплетен, не могла довольствоваться этим и часами поджидала свою соперницу у дома бывшей свекрови, благо, что визиты эти были почти ежедневными.
   ... Однажды к дому подкатил столь знакомый "жигуленок", из которого вышла его новая элегантная хозяйка, хлопнувшая дверцей и направившаяся к уже открывшейся перед ней калитке. Наденька, собираясь с мыслями, помедлила еще с полчаса, а затем нажала своим белым паль­чиком на красную, под цвет ее ногтя, кнопку звонка. Открывшая дверь Мария была недовольна, но не смогла преградить дорогу этой бесстыжей девке. Хорошо выгля­девшая Наденька улыбалась и задавала какие-то пустячные вопросы, потом поинтересовалась, где Еленка, и, уже входя в дом, громко позвала ее, достав предварительно из сумочки куклу и шоколадку. Еленка радостно подбе­жала, следом появилась и Наташа, молча встав у стены и наблюдая эту радостную сцену встречи матери с дочкой. Мария, почуявшая недоброе, силилась и не могла придумать ничего такого, чтобы развести этих двух красивых молодых женщин, не собирающихся уступать друг другу ее сына. В конце концов, она села на старенький диван и замерла, предоставив все воле божьей.
   Опустив, наконец, Еленку на пол, Наденька попра­вила прическу и, уже в упор глядя на соперницу, произнесла:
   -- Так, значит, вот ты какая?
   -- Какая?--отреагировала вопросом на вопрос Ната­ша, который, впрочем, будто не был услышан.
   -- А то мне дочка все уши прожужжала: "Тетя Наташа, тетя Наташа". Хвалю, правильной дорожкой сле­дуешь. Валера любит ее, и ему, наверное, приятно, что ты такую заботу демонстрируешь.-- Она достала сигарету и, посмотрев на Марию, щелкнула зажигалкой, выпустив дым в ее сторону, давая понять, что та теперь нисколько ее не стесняет.
   -- Не кури при ребенке! -- нашлась уязвленная ее нахальством Мария.
   -- Вот вы с ней и погуляйте пока,--резонно заметила раскованная Наденька.
   Мария вопросительно посмотрела на Наташу и, увидев ее утвердительный кивок, поднялась и, ворча что-то, стала одевать крутящуюся девчонку, а затем, накинув на себя старую кофту, вышла с ней во двор. Благо, погода была хорошая и ребенку все равно нужно было гулять. Ну, а эти две молодухи сами разбе­рутся, без нее. Кто их сейчас поймет, нынешних.
   -- Я тебя уже видела несколько раз издали. Ничего смотришься. Вкус есть, ну и средства теперь тоже...
   -- Какая есть,-- спокойно, словно не заметив ехидства, снова коротко ответила Наташа.
   -- Да ты садись. Чего стоишь? Не бойся. Вот сигаре­ту закури, пока старухи нет.
   Наташа послушно уселась напротив за стол, взяла сигарету и, закурив ее, так же односложно произнесла:
   -- Я и не боюсь.
   -- А зря. Или ты думаешь, я случайно здесь с тобой
встретилась? Думаешь, я машину не заметила? Больше
того, я ведь видела, как ты прикатила. Вот полчаса с
мыслями собиралась, чтобы не перепутать что-нибудь.
   Соперница была так же спокойна. Ей совсем не хотелось ссориться, тем более, что Наденькина партия была
проиграна раз и навсегда. Она многое знала от Марии.
Но если у той и была предвзятость, то неподдельную
неприязнь Бартока к бывшей жене она ощущала сама.
В этом она себе доверяла, здесь ошибки быть не могло.
Так что им делить было нечего и некого, потому что дело
было не в них, а в самом Бартоке, а его выбор был однозначен.
   -- А может быть, и не зря,--не дождавшись ответа, продолжала занервничавшая Наденька.--Мы ведь теперь почти родственницы по Бартоку,-- и она расхохота­лась. -- Так что по-родственному я даже тебе помогать должна. Даже обязана помогать. Я это для себя твердо усвои­ла. И начну с того, что от Еленки вас избавлю. Зачем вам обуза? Надо молодую жизнь начинать налегке. А я все-таки мать, у меня ей хорошо будет.
   Тут она остановилась, убедившись, что попала в цель, наконец-то увидев смятение на красивом лице. "Ну, вроде проняло,--подумала она про себя .--Посмотрим, как остальное есть будет".
   -- Вовсе она не обуза,-- робко ответила Наташа.-- Ты это знаешь прекрасно. А ради того, чтобы больно мне сделать, ребенка мучить, по-моему, не стоит. Ребенок ведь не виноват...
   Но увидев напротив довольное выражение лица, она запнуласъ. Действительно, какой смысл был упрашивать и приводить убедительные доводы, если сидящая напротив женщина только этого добивалась, пытаясь унизить ее. Нет в этом вопросе нужно быдо действовать сообща с Валерой и Марией. Может быть, втроем им как-то удастся отстоять Еленку, не дать сделать ее жертвой ошибок взрослых.
   Здесь никто не должен был проиграть, ни одна сторона. Ведь для девочки и мать и отец в любом случае таковыми и останутся. И какой смысл доказывать, что кто-то из них плохой? Нет, на эту тему она больше говорить не станет. И решив это, Наташа успокоилась и пошла варить кофе. Нужно же было что-то сделать, чтобы перевести разговор в другое русло.
   -- Да ты не расстраивайся,-- попыталась дожать На­денька. -- У тебя еще свои дети будут. И еще меня добрым словом вспомнишь. Или Валера уже не способен на это? -- Тут она снова расхохоталась, но более нервно. Видимо, ревность делала эту тему болезненной для нее.
   -- Зачем про это? -- донеслось миролюбиво от плиты. -- Это не тема для разговора. Ты сама все знаешь. Ни ты мне, ни я тебе ничего нового в этом плане не откроем.
   Этот раунд, похоже, тоже был за Наташей. Во всяком случае, она ускользнула от болезненных тем и, в свою очередь, великодушно простила слабости противнице! Снова закурив, они сидели и пили кофе, перейдя на ин­тонации едва ли не дружеские и почти уже не чувствуя неприязни друг к другу. У Наденьки было еще что сказать, и, улучив ми­нуту, она перешла к главному:
   -- Говорят, Барток в блатном мире карьеру делает? Вот даже Кузьмича моего напугал почти до смерти. А ведь старый в жизни ничего не боялся. А знаешь, чем напугал?
   Тут Наташа насторожилась: разговор, действительно, становился интересным. Ведь она до сих пор была в полном неведении относительно рода занятий своего жениха.
   -- Ни за что не догадаешься! Он с каким-то дервишем ни в чем не повинную женщину на тот свет отправил. Продемонстрировал, так сказать, Кузьмичу свои возможности для устрашения. Ну и деньги, говорят, за это еще немалые с кого-то получил. Кузьмич говорит, он и раньше этим баловался, еще когда в тюрьме сидел. А тут специально куда-то аж в Хорезм поехали, ради женщины этой. Знал, что Кузьмичу обо всем в подроб­ностях донесут...
   Наташа побледнела... Все сходилось! Ведь действитель­но, Усман что-то тогда про Хорезм говорил и про хорезмийца какого-то. Видно, того, которого с таким почтением Барток недавно в машину по ночам усаживал. И уголовник Эдик тоже, видать, человек не со стороны, если у Валеры такое прошлое. И понятно теперь то уважение воров и картежников, которое выказывали им в ресторанах. И насчет денег больших тоже все сходится. Не зря же "Волгу" новую купил... И подарки, кольца, серьги и прочее,-- она даже затруднялась сейчас все оценить. Господи, неужели все это правда.
   -- А ты не знала, что Барток сидел?--не отступала Наденька, чувствуя, что берет верх над соперницей.-- Скрывал, значит, от тебя. А со мной, помню, не таился. Он ведь и с Кузьмичом там познакомился, подружился даже. И, говорят, многим обязан был ему. Это они сейчас врагами из-за меня стали, а раньше дня друг без друга прожить не могли. А теперь, значит, приличным прикидывается, порядочным? А сам вон бедную женщину не пожалел. Так что ты поосторожней с ним, вдруг он и тебя так... Причем, говорят, никто догадаться не может, как они это делают. Не то что улик не остается, но даже и смерть эта естест­венной кажется, словно так и должно было быть...
   Дальше Наташа слушать уже не могла. Она встала и, схватив плащ, выбежала во двор, махнув на ходу рукой Марии, выскочила, как ошпаренная, на улицу. Ма­шина послушно тронулась и, словно недоумевая, фыркала и рычала, видимо, не понимая, зачем так давить на пе­дали, когда она и так готова была послушно выполнять все прихоти и желания водителя. А у Наташи перед гла­зами всплывали противные рожи Эдика, и того в чапане, и еще какие-то лица, окружавшие их в ресторанах. Потом она вспомнила высокую фигуру и добрый голос Усмана, когда он успокаивал ее перед закрытыми воротами дома. Значит, и он тоже замешан, если тот в чапане выходил от него. И не зря, значит, Барток с Эдиком лазили к нему так часто через отверстие в заборе, пугая ее своим вне­запным исчезновением. И, наконец, уже подъезжая к дому, она вспомнила озабоченное лицо Валеры. Так, зна­чит, вот кто он -- убийца, хитроумный и жесто­кий, который ради денег не щадит никого. И ту "Волгу" он получил за женщину в Хорезме. А интересно, за кого он получил этот "жигуленок", в котором ей было так хорошо и комфортно и в котором отныне она вряд ли сможет без содрогания находиться? Вот, значит, за кого она замуж выходит! Вот на какие деньги жить бу­дет! Слава богу, что хватило у нее ума до весны дотянуть.
   В дом она вошла с таким лицом, что Барток сразу понял: случилось что-то неладное. Но на вопросы его она не отвечала, а вместо объяснений отворачивалась и торопливо собирала свои вещи. Не на шутку встревоженный Барток стал орать и трясти ее за плечи. И тогда она, отби­ваясь от его рук, закричала: "Убийца!"-- и слезы хлынули из ее глаз. Это была настоящая истерика. Она действи­тельно боялась его, и ему потребовалось немало терпения и выдержки, чтобы, наконец, узнать причину такой перемены в ней. Он задавал вопросы и так и эдак, пока перед ним постепенно не сложилась вся картина. Он с ненавистью представлял лицо этой ехидны, снова ломающей его жизнь. У него возникло острое желание добраться до бывшей жены и размозжить ее тупую зловредную голову, избавившись, наконец, от нее раз и навсегда. Но положение было так серьезно, что если он не сумеет разубедить Наташу сейчас, если он потеряет время, то ему уже не удастся сделать этого никогда. И он, не отпуская ее от себя, став перед ней на колени, умолял выслушать, чтобы снять с себя страшное обвинение.
   Он рассказал ей, как в молодости, много лет назад, продавал анашу и попался с ней. Как сидел в тюрьме и шел на суд, представляя, что жизнь его кончена и что теперь ничего поправить нельзя. Как в зоне он подружился с Кузьмичом, и завел много других полезных знакомств, и как Кузьмич научил его делать бизнес чисто, не мозоля никому глаза, и дал адрес в Находке. Он рассказал, как откапывал из заброшенной могилы мешки с анашой, как вез ее через всю страну на край света, как в виде оплаты ему всучили японские платки, и как он потом сбыл их через спекулянтку Свету. Как затем они на вырученные деньги снова занимались спекуляциями, и это получалось настолько успешно, что он действи­тельно стал богатым, даже, можно сказать, очень бога­тым, каким даже и в радужных мечтах себя не представлял.
   Еще он признался, что они со Светой были любовниками, и если она захочет, то он привезет ее, и она сама все подтвердит до мельчайших подробностей. Потом Кузьмич подсунул ему эту суку, свою любовницу, в жены, а он застукал их с поличным. И они, конечно, не могут ему простить своего унижения и теперь мстят, придумы­вая всякие гадости, лишь бы не допустить его счастья. Еще он рассказывал, как ездил с Саидом в Хорезм за товаром и предлагал привезти и Саида, чтобы он сам все подтвердил. А тот пожилой человек в чапане на самом деле был мулла, и его приглашали всякие влиятельные люди. И что плохого, если они поль­зовались его связями в своих, так сказать, целях. К тому же, разве мог мулла быть убийцей? Как она могла пове­рить в такие глупости? Как она могла верить этой по­таскухе и не верить ему, который так любит ее?
   Он цело­вал ей руки, и, чувствуя, что она начинает сомневаться в том, в чем была еще недавно убеждена, он говорил и говорил, вспоминая всякие подробности из своей жизни и каясь в том, что действительно совершал прес­тупления, предлагал ей осудить его за это. Но судить за то, что он действительно совершал, потому что у него не было другого пути выбиться из нищеты и рабства.
   Истерика у Наташи прошла, но она продолжала еще плакать. Только слезы эти были уже другими -- это были слезы облегчения. Действительно, как она могла поверить этой стерве и не верить ему? Разве мог он, такой добрый и ласковый, быть жестоким убийцей! Неужели она могла поверить в эту глупость? Но этот Эдик? Тогда Валера поклялся ей, что если это действительно так важно для нее, то он порвет с ним. Хоть это и будет большой потерей для него. Кто будет защищать их от уголовников? Разве не помнит она, как он срочно отправлял ее из города? И только этот уголовник, отсидевший половину своей жиз­ни, смог тогда нагнать страху и уладить дело. Но если это так важно, то черт и с ним, и со всеми остальными. И вообще, если она захочет, то они переедут в другой город, подальше от злопыхателей и злопыхательниц, ко­торые пусть подавятся своей ненавистью. Наконец На­таша успокоилась, но Барток ходил за ней как хвостик, гладил и целовал, и пытался развеселить. А ей было жалко и себя, и его, и она уже улыбалась его шут­кам.
   Примерно в час ночи, убедившись окончательно, что Наташа спит, он осторожно вышел из спальни и, плотно закрыв дверь, направился к телефону. Кровь пульсиро­вала у него в висках. Он готов был принять вызов, если они этого хотели. Он набрал номер и долго слушал длин­ные гудки, пока на том конце провода не ответил сон­ный голос Кузьмича.
   -- Так ты не угомонился, Кузьмич?--прошипел Барток. -- Продолжаешь мне гадить. Забыл свои обещания? Или надеешься снова откупиться?
   -- Это ты, Валера?--не сразу понял Кузьмич.
   -- Я, я! Или не узнал?
   -- Я не понял, про что ты. Объясни, если можешь.
   -- Это ты снова суку свою ко мне подсылаешь?
   -- Да про что ты? Я ничего такого не знаю. Никого я к тебе не подсылал.
   -- Тогда откуда она про дервиша знает, про Хорезм и прочее?
   -- А! Вот оно в чем дело. Каюсь, был грех -- рассказал я ей по пьянке. Но для того, чтобы, наоборот, ее предосте­речь от шуток с тобой. А она, значит, вон как себя пове­ла, дура.
   -- Так я тебе вот что скажу: если ты эту дуру во всем не разубедишь, не скажешь, что наврал ей, не зас­тавишь от всего отказаться, то пеняй на себя. Я больше терпеть не стану. И тогда кайся не кайся, мне все равно. Так что думай, исправляй свои ошибки.
   На этом он положил трубку и, сделав довольно про­должительную паузу, набрал другой номер. Он был бледен и страшен, и совершенно не похож на того доб­рого и любящего Валеру, который еще недавно целовал руки своей невесте и у которого сердце обрывалось от ее слез. Теперь он действительно чувствовал себя хладно­кровным и безжалостным убийцей, который готов разда­вить каждого, кто встанет на его пути, даже если это будет мать его дочери.
   Голос у Наденьки был несколько встревожен, но она готовилась к этому разговору и потому довольно скоро пришла в себя и даже обрадовалась, что эффект превзошел все ее ожидания. Надо же, как их проняло!
   -- Так чего ты добиваешься? Чего хочешь от меня?
   -- Я уже сказала все твоей ненормальной. Даже не ожидала, что она побежит как ошпаренная.
   -- Я тебя еще раз спрашиваю: чего ты хочешь?
   -- Ну, дочку забрать. Что, не имею на это права?
   Она постаралась придать своему голосу твердость и вызов, но последняя фраза у нее все равно прозвучала неуверенно, будто она сама сомневалась в этом праве. Но больше всего ее смущал приглушенный, холодный го­лос, не выражающий никаких эмоций. И даже вопросительность его предложений выражалась скорее не интонацией, а построением слов.
   -- Еще что?--прозвучало так же холодно.
   -- Ну, чтобы не одна я в дерьме купалась. А то полу­чается, что я такая стерва, а ты прямо золотой. Прямо ангел, а не человек. А сам вон чем занимаешься!
   -- Чем?
   -- Сам знаешь, чем!
   -- Я знаю. А вот тебе только предстоит это узнать.
   Это было сказано тоже без эмоций. И она не сразу поняла угрозу, заключенную в словах. Только теперь до нее дошло, что это уже не шутки, и что не напрасно так испугался тогда Кузьмич. И она вспомнила свой страх, когда его тень скользнула ночью в подъезд. И как она сидела с бьющимся сердцем под дверью, замирая от коротких звонков, и как потом кричала по телефону Кузьмичу: "Он убьет меня! Он меня убьет! Он приходил, чтобы меня убить!"
   -- А что я такого сказала?--уже оправдываясь, запри­читала она, но в ответ ей монотонно гудела трубка:-- У-у-у-у, -- так же бесстрастно, как до этого звучал глухой, поч­ти не знакомый ей голос.
   Потом позвонил Кузьмич и материл ее последними словами, то запугивая, то говоря, что придумал все от нечего делать. А под конец пообещал ей, что сам приедет и пришибет ее, чтобы она больше при всем желании звука произнести не могла. И что убить ее -- это единствен­ный выход застраховаться на будущее от ее подля­нок.
   На этот раз Наденька бросила трубку сама, после чего на кухне опустошила почти полностью бутылку коньяка. Но не удалось ни расслабиться, ни забыться, у нее закружилась го­лова и стало тошнить. Так что почти весь остаток ночи она провела склонившись над унитазом, отплевываясь от отвратительного вкуса рвоты и утирая катящиеся слезы и сопли. Вот жизнь! Черт бы ее побрал! А назав­тра, преодолевая тошноту, сдавленным го­лосом она извинялась по телефону перед Наташей, признаваясь в собственном вранье. Но пусть и она поймет -- обидно же все-таки...
  

XXXI

  
   Свадьбу решили делать в доме. Наташа наотрез отка­залась от ресторана, толпы полузнакомых гостей и саль­ных шуток ведущего. Она была нервозна и несколько сторонилась Бартока, но он связывал это с предсвадеб­ными заботами и надеялся, что со временем в ней поя­вится снова та теплота, которая осенью дала ему ощу­щение победителя и торжество властелина. Приглашены были только ближайшие родственники и Наташины друзья, в общей сложности человек тридцать. От элек­тронной музыки Барток отказался, пригласив трех му­зыкантов со скрипкой, аккордеоном и контрабасом. В большом зале были накрыты столы, за которыми неотрыв­но следили специально приглашенные официанты, готовые в любую минуту сделать все для удобства гостей: откры­вать бутылки, разливать в фужеры напитки, менять пе­пельницы и салфетки, и, уж конечно, была запланирована программа из многих прекрасно приготовленных блюд -- от фаршированной рыбы до запеченных целиком поросят и индюков. Все это вовремя резалось и подавалось гостям, которые довольно быстро освоились с таким превосход­ным сервисом и свое внимание перенесли на невесту в белом пышном платье и на жениха, который, впервые за последнее время, надел белую рубашку и галстук, изменив, наконец, черной масти своего мрачного стиля.
   Обошлись двумя-тремя короткими тостами, тамаду не выбирали, и вместо банальных речей с удовольствием слушали чардаш, молдавские и цыганские наигрыши и другие чудесные мелодии, под которые без особых приглашений стали танцевать, радуясь прелестным теплым звукам, создаю­щим романтическую атмосферу начала века где-нибудь в Вене или Будапеште, либо окунающим нарядных гос­тей в разгульную жизнь НЭПа.
   Часа через два пригла­шенные стали переходить в весенний цветущий двор, где дымились на углях шашлыки из заколотого днем барашка и где столы, стоявшие уже враз­брос, давали возможность собраться тесным компаниям. Под цветущими деревьями музыканты превзошли себя, а Наташа появилась, как фея, уже в другом элегантном платье под крики и звон бокалов подвыпивших и развеселившихся друзей. Никто из них давно не мог припомнить столь восхи­тительного праздника и чувства абсолютной свободы, когда никто никому ничего не навязывал, а весна, звуки скрипки и чудесные девушки кружили головы, и от этого хотелось смеяться, говорить хорошее и танцевать, танце­вать, танцевать, что и продолжалось почти до трех часов ночи, когда отяжелевшие от выпитого и съеденного, утомленные от впечатлений и естественной ус­талости гости стали расходиться по домам, причем и здесь были удивлены поджидавшими их такси. На этом, прав­да, праздник не кончился. Гулять продолжали еще нес­колько дней, пока сами собой постепенно дни не стали будничными, как бы подтверждая, что ничто не может длиться вечно.
   Однако и после свадьбы, где Наташа выглядела царицей и, казалось, упивалась этим своим почти сказочным положением, отношение ее к Валере не стало прежним. И Барток все чаще стал вспоминать тот вакуум, который сам собой создался вокруг Фатхуллы в зоне, оттого что окружающие, почувствовав инстинктивно смерть, отпря­нули от него, создав магический заколдованный круг. Теперь он ощущал это как одиночество и тоску, даже среди веселья и праздника.
   Впрочем, он ни в чем не обвинял свою новую жену. Она искренне старалась быть внимательной и доброй, но преодолеть свой инстинкт самосохранения и испуг ей бы­ло не по силам, это было не в ее власти. И Валера стал смиряться со своим одиночеством, философски заключив, что, видно, так ему было на роду написано -- жить среди яркого света и негреющей красоты. Больше того, он уже сам ощущал свое тяжелое поле и удивлялся, когда кто-то, почему-то не чувствуя его, тянулся к нему, и тогда он сам сторонился протянутых рук, чтобы не возбуждать в себе иллюзий и избежать предстоящих разочарований. Не случайно, отметил он про себя, на свадьбе не было его друзей, видимо, потому что их не было вообще. Не считать же дружбой их отношения с Эдиком, которого иногда ему искренне хотелось придушить, или с хитрым Саидом, загодя сделавшим ему богатый подарок, отметив этим растущий рейтинг жениха. Но, впрочем, никто из них не был приглашен в день, когда он еще надеялся на счастливую перемену в своей жизни.
  
   ... Фатхулла был удивлен отсутствием вестей из города. Он уже чуял первую смерть и вздрагивал при прибли­жении каждого белого "жигуленка" к своей сторожке. Потом наступил черед второй смерти, но и она никак не отозвалась в их горном кишлаке. И это было странно для него, ожидавшего своего торжества при виде испуганных лиц этих самодовольных человечишек, суеверно прячущих от него взгляд. Нет, не было подобострастных поклонов, и он не мог шепнуть на ухо мертвым свою весточку, чуя при приближе­нии запах мертвого тела, которое холили столько лет и которое превратилось теперь в пищу для червей и навозных жуков, которым было глубоко наплевать на человеческую мораль, которая единственная выделяла человеческое тело среди тел других животных. Глу­пости! Ничего подобного -- точно такой же корм, прекрас­но насыщающий падальщиков, будто сами люди не яв­ляются таковыми же. Вот душа -- другое дело. Видимо, человеческая душа должна отличаться от души червяка. Уж слишком много она успевает узнать и почувствовать за долгие годы своего обитания в теле. Но никто не звал его проститься с этими душами, будто не имел он права на это прощание, будто не его властью отлучены они были от своих тел.
   У Фатхуллы испортился сон, и он даже стал сомневаться. Неужели ухитрились ускользнуть из его сетей уже пойманные в них жертвы, неужели он неправильно что-то рассчитал и ошибся где-то. Тогда он закрывал глаза и представлял, как нарушается циркуляция несущей жизнь энергии, как нарушается гармония и нервные центры перестают передавать сигналы друг другу. Он почти чувствовал, как закрывается тонкий нервный ручеек и как удивленное сердце начинает дрожать и давать сбои, сначала почти незаметные, а потом все более и более чувствительные. А потом вместе с энергией станет исчезать и сила, не умеющая пробиться по привычным связям и оттого не находящая себе полезного применения. И эта невостребованная энергия, собираясь у поставленных им, Фатхуллой, преград, становится все более разрушительной, уничтожая то, что должна была оживлять. Эта энергия, как вода из треснувшей плотины, взбесится и, сокрушая все на своем пути -- и остатки плотины, и все, что под ней находится,-- опустошит хранилище и обнажит дно, затянутое тиной, исходящее смрадом. И он уже чуял этот смрад, этот тошнотворный запах от опустошенных и безжизненных тел. Но этот самодовольный и самоуверенный Барток делал вид, что ничего не произошло. Может быть, для того, чтобы унизить его, может быть, для того, чтобы измучить в сомнениях, представляя его, Фатхуллу, своим тупым орудием, покорным и послушным. Это он, Фатхулла, постигший тайну жизни и смерти, мнится горожанину слугой и наемником, должным, по его мнению, лизать ему ноги за эти вонючие деньги, которые он пихает ему, словно подачку, словно можно измерить деньгами прерываемую человеческую жизнь...
   Так Фатхулла промучился более двух недель, терзаемый своим воспаленным самолюбием, не дающим ему покоя ни днем, ни ночью, поднимающим в своих оценках то до небес, то бросающим его с высот на землю, давая почувствовать собственное ничтожество и то, что, собственно, он сам был точно таким же червяком, как и все остальные, толком не понимающим, что делать не только со своей жизнью, но и со смертью. Тогда он открывал священную книгу на главе "Верующие" и читал по-арабски вслух: "Он -- тот, который сотворил вас из праха, потом из капли, потом из сгустка, потом вывел вас младенцем, потом -- чтобы вы достигли крепости, потом -- чтобы вы были стариками. Среди вас есть тот, кто упокоивается раньше, и чтобы вы достигли названного предела, может быть, вы уразумеете!" (стих 69). Он вникал в эти бессмертные слова, но успокоение не приходило. Тогда он читал дальше: "Он -- тот, который оживляет и умерщвляет, а когда решит какое-нибудь дело, то только скажет ему: "Будь!"-- и оно бывает" (стих 70). Но его вознесшаяся гордыня не хотела примириться с собственным ничтожеством. Он сам хотел властно произносить: "Будь!"-- и даровать этим жизнь и смерть. Вернее, даровать смерть или щадить. Ведь дарование пощады не есть дарование жизни,-- это ему было понятно. Как сотворить жизнь непервородным грешным способом, он не знал. Зачем себя обманывать -- этого не знал никто из живущих на земле.
   Наконец появился Барток, который, как и предполагал Фатхулла, высыпал перед ним сорок пачек червонцев, видимо, предполагая этим поразить его и осчастливить видом рассыпанного богатства. Дешевка, видимо, судит о нем по себе. Деньги он все-таки забрал, но был холоден и неразговорчив. Барток в детали вникать не стал, а видя, что джинн его не в духе, удалился, решив, что пересчитывание денег настроение его выправит лучше всяких слов, в чем оказался во многом прав. Фатхулла действительно долго пересчитывал деньги, часто сбиваясь и начиная снова, и, под конец утомившись, ощутил, что обретает кое-какое душевное равновесие. Все-таки был он могущественным и зря сомневался в собственных силах. А этот горожанин еще успеет понять, с кем он имеет дело.
  
   ... Встревоженный странными слухами, подозрительный до мнительности Мамикон сам уселся за руль своей "Волги" и без всякой свиты выехал в город. Сначала он ехал в плотном потоке машин, часто останавливаясь у светофоров. Затем, немного не доезжая до кольцевой дороги, повернул вправо и, проехав мимо одноэтажных застроек, еще некоторое время петлял среди бетонных коробок нового микрорайона. Наконец, найдя нужный дом, он припарковал машину у подъезда и, посидев некоторое время, неподвижно глядя на горящий в окнах свет, что-то буркнул про себя и бодро поднялся на второй этаж. Дверь открыла симпатичная моложавая женщина лет сорока пяти. Она радушно улыбалась, пригла­шая его в дом, и, может быть, действительно была рада гостю, не выражая ни страха, ни подобострастия перед ним. Комната, в которую он вошел, была обставлена не слишком богато, хотя внимательные глаза подмечали довольно дорогие вещи, сделанные чаще всего в вычурном стиле, блестящие и с позолотой, подмечали еще и некоторый беспорядок, какой-то отпечаток неус­тойчивости и временности быта обитателей этой кварти­ры. Из кресла навстречу Мамикону, чуть качнувшись, поднялся седой, среднего роста человек с круглой головой и высоким лбом. Держался он просто, начисто пренебрегая принятым здесь, на Востоке, этикетом -- не произнес ни одной фразы вежливости, не справляясь ни о здоровье, ни о делах, ни о прочей не интересующей его чепухе. Пришел -- садись, смотри телевизор, пей чай, если что-то нужно -- спрашивай и не морочь голову. В том, что гостю было что-то нужно от него, он не сомневался. Ему, например, от Мамикона ничего не надо, и он сидел у себя дома и смотрел телевизор. Тот, в свою очередь, то­же не такой человек, чтобы наносить необязательные визи­ты. Значит, какая-то нужда оторвала его задницу от пышных аппартаментов и привела на второй этаж в не­престижном районе, и, значит, скоро он будет знать об этой нужде. Женщина, переглянувшись с хозяином, кив­нула и вышла на кухню, а Мамикон, усевшись на стул у открытого окна, с минуту глядел на беззвездное, затяну­тое тучами небо, а потом, тоже не растрачиваясь на пус­тяки, коротко спросил:
   -- Ты слышал про этого худого Эдика?
   Взгляд седого, снова усевшегося в глубокое кресло, стал заинтересованней.
   -- Что плетут про него? Про какие-то глаза, про ка­кие-то похороны. Духов каких-то вызывает, деньги за это берет.
   Седой так же молча неопределенно кивнул. То ли под-т­верждая, что слышал это, то ли сомневаясь в этих бас­нях для легковерных.
   -- Я проверял: похоже, что действительно кто-то умер неожиданно, и похоже, что ему за это деньги заплатили. И еще он вроде бы задатки за кого-то взял, и кое-кто сейчас в ожидании пребывает.
   Хозяин в кресле снова еле заметно кивнул.
   -- Только не могу я понять, откуда этот ветер дует, и в чью сторону, тоже понять не могу, а хотелось бы. Может быть, ты по своим каналам узнал что-нибудь? Может быть, есть что на этого Эдика. Кто он? Откуда? Зачем здесь объявился? От кого?
   Седой, наконец, заговорил, желая побыстрее закончить неприятную тему:
   -- Да ни от кого он вроде. Вроде сам по себе. Гово­рят, общаков не любит. Нашего брата, значит, тоже не признает. Отбыл, несмотря на относительную молодость, примерно с мое. Это раза в три поболее твоего. За себя откусывался, людишек сильно не обижал, не беспредельничал. Сверх этого ничего сказать не могу.
   -- Ну, раз нас не любит, значит, кого тогда любит? -- по-бычьи наклонил голову Мамикон. -- Может, с конторой что у него? Если с такой боевой биографией с ворами дела иметь не хочет, значит, с кем тогда хочет?
   -- А может, правильно делает, что не хочет! -- отпа­рировал седой.--Я вот теперь на старости лет тоже ниче­го понять не могу! То ли вор-прокурор, то ли прокурор в законе! Вор говорит, что прокурора купил, прокурор говорит, что вора завербовал. И клянусь, оба говорят правду! Так что, выходит, они теперь вместе с одного общака живут. Или как это теперь рассматривать? Глав­ное, никто никому ничего не предъявит -- оба правду говорят.-- Он отвернулся к телевизору и добавил: --Так что сам проверяй, откуда ветер дует, а я уже, видно, мно­гого не догоняю...
   Снова упомянутый к слову ветер, кажется, решив отозваться, ворвался порывом в окно, и затрепетавшая занавеска, надувшись, как парус, накрыла Мамикона с головой. Тот от неожиданности чертыхнулся и, поднявшись со стула, стал освобождаться от бьющейся, словно птица, материи, догадавшись, нако­нец, закрыть окно. Он сострил напоследок:
   -- Откуда ветер дует? Из окна дует! Чего проверять -- сам видел! --и попрощавшись, пошел к выходу.
   Седой, снова качнувшись, проводил его до коридора, и после того, как захлопнулась дверь, стал что-то нераз­борчиво бубнить с недовольным видом, как бы продол­жая затронутую тему: "Воры, прокуроры, конторы. Тьфу..."
   Выйдя из подъезда, Мамикон глубоко вздохнул. Круп­ные капли дождя уже барабанили по крыше его "Волги". Пахло свежестью и весенними растениями, которые рас­качивались в свете фонаря, шелестя молодыми листьями и вздрагивая от ударов косо летящих капель. Дорога уже была почти свободна от машин, и он больше не останав­ливался на красный свет, слушая ровный гул мотора, ше­лест шин и глядя через ритмично двигающиеся дворники, как мокрый асфальт ныряет под его машину. Через час в его дом вошел худощавый, небольшого роста, лысоватый человек лет сорока на вид.
   -- Ну как, прояснилось?--спросил он, немного кар-
тавя.
   Мамикон выматерился и пожал плечами.
   -- Мне уже скоро эти сказки чудиться будут. Стал вспоминать на досуге -- у кого смерть подозритель­ной кажется? И чуть не у каждого второго так выходит. Вот брат мой разбился, молодой еще, жить бы и жить. Может, и ему в машине что-то подкрутили или в водку дряни какой подсыпали. А теперь про этого тощего думай! Зачем он сюда к нам приперся? Посылай к нему людей. Пусть объяснят ему доходчиво, без насилия, конечно, что если он через три дня отсюда не исчезнет, то хлопнут его по-простому, без затей. Да пусть не говорят, от кого они, и пусть ничего не объясняют. И люди должны быть со стороны, как будто это не от нас исходит.
   Гость кивнул:
   -- Я сам примерно так и думал. Возможно, сегодня ночью с ним уже поговорят и еще, наверное, кое с кем...
   Он заулыбался оттого, что про себя отметил, как час­то стали со временем совпадать их мысли. Как много общего связывает их, таких разных и непохожих. Даже почерк стал один, даже повадки. Он еще не знал, что общей будет через три года и их смерть, что две пули они поделят поровну, стоя на крыльце злополучного рес­торана рядом, рука об руку, ежась от ночной сырости и промозглого ветра, ничего еще не подозревая, глядя, как подъезжает к ним "жигуленок" с опущенным боко­вым стеклом, из которого вдруг высунется спаренный ствол ружья и плюнет с грохотом в них свинцом. Потом взревет мотор, завизжат тормоза, но они этого уже не будут слышать, лежа друг около друга на холодном бе­тоне...
   Барток, встревоженный внезапным телефонным звон­ком, чуть свет поднимался по лестнице на пятый этаж. Эдик, впрочем, не выглядел напуганным или подавлен­ным. Он, по обыкновению, шутил и смеялся, рассказывая о визите четверых бугаев, у которых на улице осталось еще подкрепление численностью, наверное, в роту или полк, может быть даже и танковый. Но шутки шутками, а ситуацию Эдик уже оценил, и другого приемлемого выхода, кроме как подчиниться сейчас, не видел.
   -- Во-первых,-- размышлял он вслух,-- судя по всему, приходили люди сильные и глупые. Они сами толком ничего не знают. Им сказали -- они пришли. Таких могут еще человек сто прислать, сразу или по отдельности. Они даже не знают, чью конкретно команду исполняют. Кроме них, последних, может быть еще три-четыре звена. И уже только поэтому нужно отнестись ко всему всерьез. Против нас, ви­дать, ополчились крупные люди, которых, конечно, со временем можно будет и вычислить, но сейчас игра в открытую теряет всякий смысл. Потому что они нас зна­ют, а мы их пока нет. А в такой ситуации какой толк от нашего Фатхуллы? Вот если наоборот!
   А во-вторых, поработали мы хорошо, и, исходя из чувства меры, вовсе не обязательно перегибать палку. Поработали -- надо отдохнуть. А потом видно будет. Благо теперь есть на что и отдыхать.
   Еще Эдик сообщил, что спрашивали и про Бартока, и еще про всякую шпану, которая отиралась в этой квар­тире, но тему эту замяли, да и полномочий сильно давить в этом вопросе, видимо, не было. Правда, приходили и к Кузьмичу,-- Эдик уже звонил тому. Но старик молодежь эту быстро погнал, и на Бартока не только не вывел, но и наглухо эту тему закрыл, что будет и впредь делать.
   Что ж, компаньонам оставалось только распрощаться, и через сутки Эдик был далеко-далеко от южного госте­приимного города с приличной суммой денег, которой, по его прикидам, должно было хватить лет на пять вполне приличной жизни, если, конечно, не делать глу­постей и не бросать их на ветер.

XXXII

  
   Лето властно вступило в свои права, опалив жарким дыханием землю и убивая тянущиеся из нее травы, спе­шащие выбросить в пыль семена, которые, нежась в ее бархате, будут терпеливо притворяться мертвыми и ждать, ждать живительной воскрешающей влаги. Люди, расслаб­ленные жарой, все больше думали об отпусках, путевках в санатории, о море и теплоходах, о прохладе средней полосы и соблазнах почти западной Прибалтики с ночными ресторанами и прочими вольностями. Пока же, обливаясь потом и стараясь избегать лишней рабо­ты, они интересовались футболом, видеокассетами с дра­ками, любовью и прочими пустяками, не отказывая себе и в отечественных зрелищах. Так, с замирающим сердцем смотрели по телевизору уже не слишком продолжитель­ные выступления руководителя страны, который сипел, свистел бронхами, но все же мужественно держался на ногах и не падал. Это все больше и больше стало похо­дить на издевательство над человеком, и потому притя­гивало почти всеобщее внимание. После таких жестоких сцен кто-нибудь, делая траурное выражение лица, начи­нал вещать голосом телевизионного диктора, блудливым взглядом окидывая ехидные физиономии слушателей: "На се­мидесятом году жизни, не приходя в сознание, приступил к исполнению своих обязанностей новый генеральный секретарь..." Подобные шутки разносились по стране мг­новенно, скрашивая довольно скучную жизнь народа в застойный период...
   Наташа быстро вошла в роль хозяйки большого гостеприим­ного дома, вечно была чем-то занята, старалась вести себя с мужем ровно и ласково, но почему-то часто вспоминала Наденькин покаянный телефонный звонок. Ей становилось жутко, но она гнала эти мысли и старалась не думать о том, чем же так могли напугать эту гордячку, если она за сутки начисто забыла про свою гордость и уязвленное самолюбие проигравшей соперницы. Ей необходимо было какое-то время, чтобы научиться не вздрагивать при появлении мужа, но тот был деликатен и не назойлив, чем все больше и больше располагал к себе свою молодую жену, видимо, действительно сильно переживая ее охлаждение. Впрочем, Наташа много времени прово­дила у приболевшей Марии, возилась с Еленкой и там чувствовала себя почти счастливой,
   Барток поневоле смирился со своим одиночеством. Он почти каждый день украдкой покуривал анашу, отключая себя от хандры, довольно часто посещавшей его на фоне полного безделия. Еще его развлекали Наташины друзья. Какое-то время он действительно тянулся к ним, считая их людьми из другого мира, не испорченного развратом и корыстью. Но, постепенно приглядевшись и привыкнув к ним, он увидел, что хорошенькие Наташины подруги почти откровенно кокетничали с ним, позволяя себе про­зрачные двусмысленности, когда оставались наедине без свидетелей. Это даже занимало его. Ему льстило, что он имеет успех, но не до такой же степени, не у себя же дома и не под носом своей красивой и желанной в своей недоступности моло­дой жены. Интеллигентные молодые люди тоже теряли под зорким взглядом свой лоск. За умными страстными разговорами о справедливом обществе и о народном бла­ге все более угадывалась не самоотверженность правдо­любцев, а зависть неимущих к чужим дачам, машинам, шмоткам, кабинетам. Мысленно пересаживая говорунов в удобные кресла, Барток готов был поспорить с кем угодно, что они быстро освоятся там, примут правила игры и забудут о каких-то там народных интересах, начнут презирать этот, может быть, и не самый хороший на земле народ и даже станут считать его быдлом.
   Барток корил себя за цинизм и подозрительность, старался бороться с собой и верить людям на слово, но все равно за масками бунтарей и фрондеров видел их желание про­дать себя, и лучше подороже, за те же дачи, колеса и барахло. И он знал, что прав. Это подсказывало ему зна­ние жизни и людей. Его жизненный опыт противился ис­кусственному искажению реальности. Он мог отличить обиду невостребованности от одержимости, от жертвен­ного служения идее, что, к сожалению, а может быть и к счастью, встречалось крайне редко. Однако разочаро­вание его сменилось любопытством, и, наблюдая со сто­роны, он уже в ком-то узнавал себя, с той лишь разницей, что у него хватило отчаянья броситься в омут преступления и испить свою чашу расплаты за него, а эти уже взрослые мальчики больше говорили, деклариро­вали, упрекали. Но, может быть, и слава богу. Нормаль­ные, значит, люди, без суперменства и мании величия, и, скорее всего, проживут нормальную жизнь, кто-то луч­ше, кто-то хуже, в зависимости от везения, и это тоже хорошо, что они будут считать себя несостоявшими­ся гениями, будут винить в этом обстоятельства, от них не зависящие, социальный строй и пороки государства.
   Барток попытался представить себе, что было бы, если бы каждый из них попер напролом, пошел по судьбам и трупам вроде него, или Фатхуллы, или Эдика. Да тогда мир превратился бы в скопище змей и скорпионов, жалящих друг друга и даже себя. Нет, в таком мире, пожалуй, жить было бы неудобно и неуютно. Когда од­ни змеи и скорпионы -- это нехорошо, это даже про­тивно.
   Размышляя как-то о причине своих неудач в отноше­ниях с женщинами, неудач по большому счету,-- конечно, он не имел в виду свои многочисленные постельные побе­ды и больше не стремился к карьере соблазнителя,-- вспо­миная пустоту, следующую за обладанием, вспоминая прелестные и желанные тела, теряющие свою прелесть на ложе греха после того, как грех этот случался,-- нет, этим он был, пожалуй, пресыщен,-- теперь он думал о близости духовной, которой у него не было и с Надень­кой, и которой нет, чего увиливать, и с Наташей. Хотя могло случиться и так, что он, желающий этой близости сейчас, добившись ее, быстро пресытился бы этой духовностью так же, как пресыщался раньше телами. Его развращенный ум, стремясь к чему-то, складывал затем это "что-то" в свои за­пасники и терял к нему интерес. Так же, как он потерял сейчас интерес к своему дому, своим машинам, своему богатству. Господи, а как же он мечтал обо всем этом раньше! Как многим готов был пожертвовать ради этого! Но, видно, какая-то отрава была в нем самом, и он не знал, что с этой отра­вой делать. Или эта отрава была расплатой? Но он не хотел об этом думать. Расплаты он не боялся, он давно знал, что за все нужно платить. Так что получите, сэр.
   В этой скуке и созерцании дней ему как-то вспомнились восторженные, влюбленные глаза белокурой Светы, ког­да она смотрела на него, как на спасителя, с восхищени­ем и обожанием, готовая по первому его знаку послать к черту своего мужа вместе со всей его надежностью и удобным послушанием. И он решил рискнуть. Хотя чем он, собственно, рисковал? И он был даже доволен, встре­тив довольно прохладный прием. В Свете не было и кап­ли того чувства, о котором он вспоминал в последние дни. Эту его вторую женитьбу она перенесла куда тяжелее первой. Выходит, подставив раз одну щеку, она получила вместо поцелуя пощечину, потом подставила другую щеку и получила по ней еще больнее. Теперь что прика­жете подставлять? Нет, столько кушать она была не на­мерена. Увольте! Соскучился принц, заехал на минутку потешиться, так что изволите? Хотя, конечно, она не против возобновить с ним близкие отношения, но пусть и он заслужит их, пусть хотя бы пересилит лень и явится еще раз. Но нет, посидел, обиделся и ушел. Ну и черт с ним! Что же теперь, выть ему вслед? Не тут-то было, не дождешься!
   Барток, еще раз убедившись в предначертанности сво­ей судьбы, продолжал томиться в жаре дальше, уже прос­то мечтая о перемене места. Но болела мать, и Наташа была непреклонна. Разве можно бросить ее сейчас? И она была как всегда права. Черт бы побрал это июльское солнце, липкое от пота тело и душные ночи! Но в одну из этих душных ночей зазвонил телефон, своим характер­ным вызовом извещая, что беспокоят из другого города. Это был Эдик. Он вялым голосом расспрашивал о делах, здоровье, Наташе, выслушивал односложные ответы и, когда казалось уже, что на этом разговор исчерпан, вдруг сообщил, что есть дело штук на сто. Приятное и нехлопотное, к тому же в курортном городе Сочи. Так что пусть Барток берет джинна и летит к морю. Джинн, наверное, и моря никогда не видел. Пусть считает, что это для него экскурсия и поощрение за победу в соцсоревновании. Пусть считает, что другие джинны преступно тунеядст­вовали и оттого будут сидеть в своих лампах или дру­гих не приспособленных для этого предметах, например, в ШИЗО, а он, передовик, в это время на море поедет, не в Артек, правда, но в Сочи тоже хорошенькие пионерво­жатые водятся.
   После некоторого размышления Барток попросил перезвонить через два дня и на следующий же день сгонял к Фатхулле. Тот, в свою очередь, почти с ненавистью смотрел на счастливых обладателей автотран­спорта, сигналивших у ворот дома отдыха, которые он должен был перед ними распахивать за смехотворную мзду. Он все больше понимал, как мелка была его нынешняя деятельность и как она не соответствовала его масштабу. Он -- вершитель судеб, отправлявший души в бессмертие, в космос, в бесконечность, где нет времени и где не действуют больше не только законы, придуман­ные людьми, но и законы материального мира, он, заг­лянувший в другое измерение и сдружившийся со смер­тью, должен был теперь размениваться на мятые трешки, открывая ворота не на Страшный суд, не на небо или в преисподнюю, а в этот утопающий в зелени уголок, где эти самодовольные ничтожества будут маяться от без­делья, загорать, пить вино и тискать бесстыжих женщин. Разговор с Бартоком был недолгим: конечно, он согласен. К морю так к морю. Не гнить же здесь вечно, среди соседей, только и способных ковырять землю и управ­ляться со скотом! Нет, никогда они не поймут друг друга.
   ... Море Фатхулле понравилось. Оно было ласковым и дружелюбным. Волны лизали его ноги, ритмично подка­тывая и деликатно удаляясь. Прохладный ветерок прият­но обдувал лицо и руки. Одежду он никогда не снимал. Еще на него надели шляпу, всю в мелких дырочках, сде­ланную из непонятного материала, и он, проходя мимо зеркала, с удивлением отмечал, что похож в ней на кол­хозного главбуха, носившего, правда, для важности еще портфель. На Бартока и Эдика он сердиться почти пе­рестал. Те были учтивы и предупредительны, присылали ему в номер официантов с едой, не беспокоили зря и вообще сделали его жизнь удобной и беззаботной. Одна­ко через несколько дней глаза их заблестели, они почти целыми днями не появлялись в гостинице, а когда появ­лялись, то до полночи шушукались у Бартока в номере. Началась охота, догадался Фатхулла. В нем тоже прос­нулся азарт, и ему было обидно, что его не посвящают в детали разрабатываемого плана, словно не он, Фатхул­ла, был его главным действующим лицом. Ведь без него все шушуканья и выслеживания были суетой и пустым звуком. Как могли не понимать этого два осла, возомнив­шие себя бог весть кем!
   Наконец, его повезли в ночной ресторан с пляшущими полуголыми девками и громкой музыкой, где показали плешивого, еще не старого мужичка с круглой мордой и сизым носом, который сидел через столик от них, види­мо, со своей супругой и еще одной молодой парой. Фат­хулла довольно долго приглядывался к нему. Смотрел на его сизый нос, отечные глаза, одутловатое лицо и чуть дрожащие руки. Он был серьезен и ушел почти полно­стью в себя, не обращая уже внимания ни на гром­кую музыку, ни на почти раздетых женщин, ни даже на подска­зывающих ему что-то сообщников. Его даже не занимали сейчас тонкости отправки плешивого на тот свет,-- здесь проблем быть не должно. Занимали же его мысли о не­соразмерности оценок. Он силился и не мог понять, за что кто-то платит огромные деньги? Как и по каким критериям оценивают здесь человеческую жизнь? Вот душа у этого сизоносого была маленькая, скукоженная, а денег за нее давали много. А за другого, человека дей­ствительно сильного, которого ему, Фатхулле, может быть, и одолеть было бы трудно, никто ничего не даст. Но ведь скучно же с мелкотой дело иметь. Ведь не стул его, не должность и даже не кубышка предстанут перед отцом нашим. Чучело это может и вовсе на себя внимания его не обратить. Что же проку возиться с ним здесь? Потом Фатхулле пришла мысль, что платят здесь, видимо, за пакостность. А пакостником этот плешивый должен быть отменным, так что, возможно, они приехали сюда и не зря. Еще в голову лезли всякие глупости, например, о влиянии плешивости на состояние души или влиянии столь мощной супруги на это же состояние. Что-то в этом, конечно, было, но точно определиться он сейчас не мог. Заметив, что Фатхулла рассматривает большую женщину, Эдик толкнул его в бок и спросил:
   -- Что, трогательная женщина?--и, видя, что Фатхулла не понял, захохотал, поясняя: -- Ну, потрогать бы такую бабу! Груди -- прямо как на бахче два арбуза, а задницу и сравнить ни с чем не могу! -- И он стал причмокивать и качать головой:--Ай- яй-яй! Бахча, да и только! Мед, а не баба! Дать ей пинка хорошего, так жир неделю будет колыхаться, как на море волны! Этакий легкий бриз-каприз от пупка к седьмому подбородку! Ты смотри и ее не зацепи случайно, ее не заказывали. Видать, рука на такое сокровище не подня­лась!
   -- Ладно, хватит про глупости! -- перебил разо­шедшегося Эдика Барток. -- Сегодня не работаем. Ува­жаемый Фатхулла должен в следующий раз в упор с человеком сойтись. Так сказать, познакомиться поближе.
   Барток по-прежнему не желал посвящать Эдика в методы воздействия дервиша. Пусть продолжает думать про глаза, духов и прочую чушь. А план у него был та­кой: Эдик через день начнет дежурить в этом ресторане, и как только плешивый появится снова, он должен будет мчаться в гостинцу. На этом его роль, вероятно, и закон­чится. Дальше он тихо будет сидеть в своем номере и ждать результата. Валера уже завербовал официанта, представившись тому сотрудником безопасности и предъ­явив липовое удостоверение, то ласково улыбаясь, то гроз­но буравя его глазами. Теперь оставалось натаскать Фатхуллу, чтобы он мог хотя бы недолго пообслуживать за столиком клиентов. Подходящая одежда уже была приоб­ретена: и костюм, и рубашка, и бабочка. На идею эту навели воспоминания с перевоплощением в официанта Станиславского, однажды разыгравшего их с Кузьмичом в ресторане. И это перевоплощение как нельзя более подходило в данной ситуации. Фатхулле стоило только принести, скажем, один поднос с горячими блюдами, по­ухаживать за столом за посетителями и все -- больше ничего делать было не надо. Все просто и эффективно. Затруднения, однако, возникли: дервиш никак не хотел превращаться в официанта. Барток, одолжив поднос и тарелки, тренировал его в номере целый день, но так и остался недоволен результатом. То костюм на нем не так сидел, то бабочка сбивалась вбок, то поднос падал, то он смущался и чуть не ронял посуду. Хуже всего же было с физиономией. Может быть, это было предубеждение, но она никак не соответствовала заданной роли. К вечеру дело дошло до упреков и ехидных подколок, которые ис­портили настроение джинну. Но в конце концов худо­-бедно на следующий день в нужный момент на Фатхуллу была нацеплена бабочка, вручен поднос с четырьмя тарелками борща, и он отправился осваивать новую для себя специальность, совмещая ее со старой. При этом, может быть, у него и были оплошности и неловкость, но на подмену никто не обратил внимания. Новоявленный официант-самозванец еще несколько раз подходил к столу, приносил напитки, менял пепельницу и минут через двадцать сложил с себя полномочия, пре­доставив дальше действовать истинному мастеру своего дела, который был посвящен в тайны операции против иностранных агентов и оказал таким образом услугу своей Родине, получив, впрочем, еще в подарок бутылку конь­яка, которую и приговорил после работы. Его при этом сильно тянуло рассказать эту историю друзьям-коллегам, но он поклялся молчать. А через несколько дней и он уже не вспоминал об этом деле. Уж очень много было забот, да и частое употребление алкоголя делало многие события нечеткими, и он иногда сам не мог понять, было ли это на самом деле или во сне. Агенты продолжали приходить в ресторан и хорошо ели и пили, явно не стра­дая плохим аппетитом, пока отпуск их не кончился. Ви­димо, ошибка с ними вышла. Сотрудников безопасности он больше не видел, а рассказав, наконец, эту поблекшую со временем историю соседу, увидел его скептичес­кую улыбку, и на этом остановился. Действительно, не было ни погони, ни стрельбы, ни даже задержания. О чем рассказывать?
  
   ... В эти самые дни Наденька почувствовала себя худо. Ее ломало и тошнило так, словно она напилась или из­винялась перед Наташей. Страх вовсе помутил ее рас­судок. Она все время находилась в состоянии истерики, лечилась алкоголем, но от этого ей стало еще хуже. У нее поднялась температура до тридцати восьми градусов, но никаких признаков простуды она не находила. Не было ни насморка, ни кашля, и горло тоже не болело. Когда после обеда ей стало совсем плохо, она, лежа на постели, набрала дрожащим пальчиком номер Валеры.
   Трубку взяла Наташа и сообщила, что Валеры в городе нет уже несколько дней и что она точно не знает, когда он приедет. Тогда отчаявшаяся Наденька страдающим тихим голосом обреченно произнесла:
   -- Я умираю, Наташа. Они убили меня. Он страшный человек. Бойся его...
   На этом она положила трубку, а Наташа села в кресло и просидела так часа два. Потом ее словно прорвало, и она выбежала во двор. Ей страшно было находиться в этом зловещем доме, где все было связано с человеком, которого она и любила, и ненавидела, и теперь боялась. Сначала слезы тихо текли по ее лицу, скатываясь по щекам, попадая на губы и ощущаясь как соль. Словно горечь имела соленый вкус. А потом она разрыдалась в голос и плакала так по-бабьи, закрыв лицо руками, всхлипывая и подвывая. Сколько это продолжалось, она не помнила, но вдруг скрипнула доска в заборе, и она, вздрогнув, уви­дела в проеме голову Усмана. Первым ее желанием было поскорее убежать, но, взяв себя в руки, она решила, что от этого все равно не убежишь и лучше расспросить обо всем простодушного сообщника.
   Услышавший громкие Наташины рыдания, Усман сначала подумал, что случилось какое-то несчастье. Он мягко и деликатно стал расспрашивать о Валере, о ро­дителях. Не случилось ли чего с ними? Но Наташа, про­должая плакать, отрицательно качала головой. Тогда Ус­ман поинтересовался, не нужна ли помощь. Но Наташа снова отрицательно замотала головой, пытаясь собраться и взять себя в руки. Затем она сама стала задавать вопросы, и опешивший Усман старался на них подробно отвечать, понимая, что это, наверное, было важно для нее. Впрочем, многого рассказать он не мог. Да, Валера иногда подселял к нему Фатхуллу. Он хорезмиец, но живет где-то здесь, недалеко от Ташкента. Чем тот занимается, он точно не знал, но впечатление производил человека тихого и благопристойного. Был ли он муллой, сказать трудно, но молитвы знал хорошо и по-арабски мог читать. Так что вполне мог быть и мул­лой. Про Эдика он сказал, что тот долго сидел и, навер­ное, много мучился. Поэтому таких людей тоже надо бы­ло пожалеть.
   Когда же Наташа стала рассказывать про тайные дела этой троицы, про убитую женщину в Хорезме, про уми­рающую сейчас первую жену Бартока, то Усман все боль­ше и больше мрачнел и повторял еле слышно: "Оборотень. Как же я сразу не понял, что это оборотень? Как же я не почувствовал?"
   Наташа в тот же вечер, собрав вещи, переехала к ро­дителям, оставив Усману еду для собаки и попросив не рассказывать Бартоку об их разговоре.
   Еще она несколько раз звонила Наденьке, надеясь оказать ей какую-нибудь помощь, но телефон ее не отвечал. Та, после звонка Наташе, вызвала "скорую", и врач, быстро определивший у больной гепатит, тут же забрал ее в инфекционную больницу. Так что На­денька напугалась зря. Болезнь эта, конечно, очень не­приятная, но не смертельная.
   Приехавший Барток нашел дом пустым, без хозяйки. Мрачный Усман сказал ему о каком-то несчастье с его первой женой. Встревоженный Валера сел за руль и пое­хал выяснять, что же стряслось с его женами, оставив Фатхуллу пока у соседа.
   Можно только догадываться, о чем говорили несколько часов Усман с Фатхуллой по-хорезмийски, но к концу разговор перешел на повышенные тона. Глаза рассержен­ного Усмана сверкали, а лицо выражало брезгливость, как если бы перед ним был не человек, а бочка с нечис­тотами. Фатхулла сначала тоже сердился, но потом помягчел и даже приготовил чай, дружелюбно улыбаясь и, видимо, стараясь замять тему.
   Приехавший через несколько часов Валера застал их за скромной трапезой уже почти примиренных и сооб­щил, что первая его жена заболела желтухой и ничего страшного в этом нет. А Наташа, паникерша и истеричка, болтает сама не зная что. Потом он посадил Фатхуллу в машину и, уже на ночь глядя, погнал по знакомой до­роге, иногда поглядывая на брезгливую несимпатичную морду луны и принимая это ее выражение на своей счет. Ночные тополя чуть раскачивали верхушками, видимо, осуждая проезжающих мимо них двух путников, но те быстро проносились мимо навстречу темнеющим очертани­ям гор.
   Стоило Бартоку отлучиться на неделю, как рухнуло с таким трудом создаваемое благополучие в его доме. Теперь ему приходилось часами что-то объяснять своей слабонервной жене, возить ее в инфекционную больницу, приводить в палату лечащего врача, показывать анализы и результаты исследований. Да, вирус гепатита группы "А", обычная в Средней Азии история. Вон вся боль­ница переполнена заболевшими. При этом ему хотелось двинуть своей бывшей жене в ухо, смачно так, чтобы она завизжала, но вместо этого он улыбался ей, выставлял на тумбочку фрукты, соки и лекарства, проявляя на словах сочувс­твие и заботу. У Наденьки же каждый раз вдруг стали расстегиваться верхние и нижние пуговицы на халатике. Было такое впечатление, что он вообще чудом не падал с ее соблазнительного тела, от которого пахло дорогими духами и чистотой. Наташа тоже обратила внимание на эту странность, и это ее сильно успокаивало, заставив в конце концов вернуться в большой, дожидающийся хозяйки, дом...
   Сумасшедшее солнце, не сбавляя хода, вкатилось в август, размягчая асфальт и головы жителям южного города. Чокнутое светило, будто рассердившись, пресле­довало каждого, кто попадал в поле его зрения, с удов­ольствием наблюдая, как эта мелюзга разбегается под его лучами, прячась в тень и включая в раскаленных домах вентиляторы и кондиционеры, от которых тоже болела голова и портилось настроение.
   ... Непонятно с какого дня Усману стало вдруг не хватать по ночам воздуха. Он менял позу и стал спать сидя, прислонившись спиной к прох­ладной стене, но через какое-то время удушье стало по­являться и днем, и он уже не мог придумать, как бороть­ся с этим. Лень обволакивала его тело, время стало длин­ным и вязким и измерялось теперь его тяжелыми вдоха­ми и выдохами, словно бы у него и не было другого пред­назначения, как только отмерять скудные порции воз­духа, с трудом входящие в его легкие. Потом в голове и, как ни странно, в ногах, появился гул, то усиливавшийся, то спадавший и являвшийся теперь его главным собеседником. Он откликался на его мысли и, в свою очередь, нарастая, напоминал, что нужно напиться воды и съесть сухарь или оправить нужду. Потом Усману стало каза­ться, что это стены давят на него и мешают ему дышать.
   Когда это ощущение стало невыносимым, он собрал свои скудные сбережения и поехал на вокзал. Через несколько часов он уже трясся в поезде, глядя через грязное стекло за быстро проносящейся жизнью. Время изменило свой ритм, подстроившись под стук колес и почти оставив его дыхание в покое. Сердобольный проводник часто прино­сил ему сладкий чай и подкладывал под спину подушки, иногда сообщая про станции, на которых они делали ко­роткие остановки, и от этого прекращался стук времени, и ему снова становилось труднее дышать. Но станции становились все реже, и ночью они мчались через пустыню, почти не останавливаясь. Тук-тук, тук-тук, тук-тук... Под этот стук закрылись глаза и нахлынули воспоминания из детства, в которое он сейчас ехал и в котором не был столько лет. Тук-тук, тук-тук -- билось его сердце при виде доброго лица матери. Она стояла над ним, словно никогда не умирала от рака, и улыбалась, протягивая к нему руки, которые он не знал с чем сравнить, и, при­жавшись к ним щеками, испытывал сейчас почти счастье, вдыхая их запах и думая, как хорошо это случилось, что он едет к ней, а она уже пришла и стоит рядом, и теперь уже ничего не страшно. И так они ехали всю ночь. Он что-то спрашивал у нее, а она успокаивала и говорила, :что все будет хорошо и что он будет счастлив, потому что он умный и добрый, а когда это сочетается в одном человеке, то он несчастливым быть не может.
   Потом поезд остано­вился. На здании вокзала большими буквами было напи­сано "Ургенч". Действительно, ему здесь дышалось намного легче. Он ходил по улицам, многие из которых сильно изменились, навещал родственников и школьных друзей, изменившихся еще больше. Нельзя сказать, что ему были рады, с трудом узнавая в нем высокого и сильного Усмана и подозревая в больном человеке обузу для себя. Но это было неважно. Он глядел на знакомые лица, узнавал старые деревья, касался их веток и стволов, которые дол­жны были его помнить, босоногого и озорного. Так же текли мутные воды Шавата, создавая впечатление, что кто-то там, наверху, беспрерывно сыпал в амударьинские воды порошок какао, быстро размешивая его и превра­щая в однородную питательную жидкость, от которой здесь рождались самые сладкие дыни и янтарный инжир.
   У воды ему было особенно хорошо. Теперь время под­строилось под ее журчание и не мешало оставаться в детстве. Еще над мутным потоком ему приходили в го­лову всякие мысли. Что, например, иногда люди говорили языком неба. Пусть это случалось редко, но зато их чу­десную музыку передавали по радио, их слова в книгах непонятным образом сплетались в откровения, их краски, перемешиваясь, рождали жизнь и красоту, спорящие с красотой этого мира. Он оглядывался и смотрел на прос­тые лица своих земляков, идущих по тротуару. Конечно, куда чаще люди говорили языком земли. И этот язык был простым и добрым. Но он не мог понять, откуда брались зависть, злоба и жестокосердие, которых не было ни на земле, ни на небе. И это снова стало его мучить и мешать дыханию.
   Через несколько дней его, сильно ослабевшего, посадили в поезд и отправили назад, в Таш­кент, по месту, так сказать, его прописки. С вокзала его привезли домой незнакомые люди, соседи по вагону. В домике никого не было, и они постучались в соседние ворота, сообщив, что человеку плохо и с ним нужно что-то делать. Барток вызвал "скорую" и сам поехал вслед за ней в больницу. Несколько дней Усман лежал под кислородом в реанимации, куда не пускали ни Вале­ру, ни взволновавшуюся Наташу, пока, наконец, им не сообщили, что он умер. Похороны были немноголюдными, на мусульманском кладбище. Над холмиком земли пел молитвы мулла, прося Аллаха принять еще одну душу, летящую сейчас к нему, всемилостивому и милосердному, под его вечное покровительство и защиту, где она встре­тится под сенью вечности с матерью и отцом, и с осталь­ными пращурами, ждущими ее, готовыми ласково обнять, и утешить, и наполнить своей любовью, потому что кро­ме любви у бога ничего для нас нет, потому что бог весь из любви и добра, и нас, детей своих, хотел сотворить по подобию своему и, наверное, до сих пор не может разобраться, откуда мы успели понабраться всякой дряни. Впрочем, это не относилось к большой и доброй душе Усмана, вместив­шей в себя весь мир и ни на кого не таившей зла за всю его пятидесятилетнюю жизнь на земле.
   Наташа сама организовала поминки, и, притихшая, корила себя, считая виновной в его смерти, и больше не испытывала страха ни к кому, готовая нести свой крест, не бегая ни от добра, ни от зла.
   В сентябре Эдик привез деньги. Он тоже постоял над свежим холмиком и был неподдельно расстроен, расспрашивая о подробностях: как, когда, где? А откуда Валера это знал? Он Усмана и не видел ни разу в последний месяц. Говорят, тот был на своей родине, в этом злополучном Ургенче. Вроде бы один там был. А приехал уже почти без соз­нания и сразу попал в больницу. Он ведь и раньше был нездоров, может быть, время пришло его. Эдик пожал плечами и в тот же день улетел, увозя свою долю за сочинскую гастроль.
   Назавтра Барток взял пистолет, подаренный ему Саидом, и отправился в горы к Фатхулле.
   Фатхулла был в отличном расположении духа. Нали­вал ему чай, угощал душистым горным медом, шутливо поведав о своей новой мечте -- стать официантом в рес­торане, а то каждую ночь снятся раздетые девушки и веселая курорт­ная жизнь. Деньги он тоже принял без обычного безразличия, даже с благодарностью, сразу принявшись их пересчитывать. Когда он поднял голову, то увидел глядящий ему в лоб ствол из вороненой стали и жестокое, непроницаемое лицо Бартока.
   -- Это твоя работа с Усманом?
   -- Какая работа? -- искренне удивился Фатхулла.-- При чем здесь Усман?
   -- Ты знаешь, что Усман умер?
   -- Откуда мне знать. Теперь вот знаю, когда вы ска­зали. Жалко, конечно, мы земляки были. Не совсем, ко­нечно. Я из Хивы родом, но все равно в Ургенче тоже жил. А что произошло с ним?
   -- Задохнулся, дышать не смог.
   Валера уже решил про себя, что больше с этим скорпионом дел никаких иметь не будет, и сейчас смотрел, как естественно дервиш реагировал на его вопросы, как ни один мускул не дрогнул на желтоватом лице, и готов был даже поверить, что тот говорит правду.
   -- Ай-яй-яй!--закачал головой Фатхулла.--Как же так?
   -- Он в Ургенче вашем вроде заболел. А в Ташкент приехал уже без сознания.
   Ствол не опускался, и Фатхуллу это стало беспокоить.
   -- Я-то тут при чем? Теперь если кто умрет, то сразу я, выходит, виноват? Что, раньше Аллах никого к себе не забирал? Мне-то чем Усман помешать мог? Я жил у него. Ни в чем он мне не отказывал.
   -- Вот что, Фатхулла! Я тебя предупреждаю. Если кто из моих близких или, тем более, я сам плохо себя почувствую, то разговоров между нами никаких больше не будет. С тобой вот этот ствол поговорит. Или сомне­ваешься?
   -- Э-э, зачем так говорите? Сколько лет мы друг друга знаем?
   -- Так вот, я сказал! Ты понял?
   -- Понял,--покорно скис дервиш.
   Барток поднялся и, не прощаясь, вышел из дома. Во дворе на него удивленными глазами смотрели коза и женщина в платке с блестками, наподобие тех, которые он когда-то привозил из Находки. Засунув пистолет в карман, он пошел мимо них, сел в машину и на обратном пути думал, что начнет новую жизнь и никогда больше не станет связываться с подобными пакостями. Наташа, в конце концов, права, что так реагирует на его занятия. Кому охота жить с убийцей? Сейчас он ясно оценивал род своих занятий -- наемный убийца, и никакой не пос­редник, не режиссер и постановщик. Просто грязный убийца. Ему было жутко от своих мыслей, и он, стараясь убежать от них, давил на газ, слушая свист рассекаемого воздуха и на что-то еще надеясь...
   Первая, едва заметная, тяжесть наступила через пять дней. Он снова взял пистолет и поехал в горы, по пути прокручивая все подробности своего прошлого визита. Он точно помнил, что, начиная с определенного момента, не прикасался ни к какой еде. Да и перед тем выпил только пиалу чая и съел пару ложек меда. "Может, и вправду этот скорпион может убивать глазами?-- Но он отогнал эту мысль. -- Просто взбесившийся скорпион после Усмана решил жалить всех остальных, знающих о его фокусах. Решил, значит, следы заметать? А Усману, наверное, ска­зала Наташа. Не зря же она так переживает его смерть. Тогда все складывается. Усман наехал на эту гадину, ну тот его и..." Теперь действительно все складывалось. Но хуже всего было, что это не сложилось раньше и в самый нужный момент он на такт опоздал. В сторожке ему ска­зали, что уважаемый Фатхулла взял отпуск без содержа­ния и что в последнее время он часто так поступал, уез­жая куда-то. Соседи тоже подтвердили, что видели, как ува­жаемый садился в такси с кожаной сумкой. Испуганная Юлдуз тоже ничего не знала и ходила вслед за гостем по комнатам своего маленького дома, ничего не в силах понять. Коза во дворе была несколько раздражена: толь­ко они с любимой хозяйкой остались вдвоем, так нет, принесло еще какого-то дармоеда, хотя этот, конечно, не такой противный, но все равно...
   Врачи с удивлением слушали рассказ щедрого паци­ента и недоверчиво кивали головами. Ничего такого они у него не находили. Ну, были, конечно, кое-какие откло­нения. А у кого их нет? У каждого хоть отбавляй. У него брали анализы, делали рентген, ставили капельницы, давали пить активированный уголь и еще неизвестно что, делали уколы внутримышечно и внутривенно, но тяжесть про­должала нарастать. Валера спрашивал у врачей: "От чего эти уколы?" А те пожимали плечами и отвечали: "Вы же говорите, что было отравление. Вот от этого и лечим. Ну и всякие там общеукрепляющие средства тоже даем -- витамины и прочее". Тогда он решил обратиться к мод­ным в последнее время экстрасенсам. Встревоженная Света нашла ему пять адресов.
   Мужчины и женщины, отмеченные редким даром, выслушивали его странную историю, потом водили вокруг него руками, замеряли рамкой энергию, искали прорывы в его биополе, связывались с инопланетянами или, как они го­ворили, с космосом. Каждый называл это по-разному, потом старались дать описание его врага, причем у не­которых выходило бы довольно похоже, если б они не приплетали все время женщин. Все, как один, нашли на нем порчу и сглаз, но боролись с этим каждый по-своему. Тепло от их рук и жар он не чувствовал, в гипноз не впа­дал; но читал написанные ему молитвы, ставил свечки в церкви, пил заряженную воду и отвары из трав.
   Время шло, а состояние все ухудшалось. Барток понял, что теря­ет драгоценные дни и что когда у него не останется сил, то вокруг него соберут всех врачей и экстрасенсов вместе и дадут помереть в таком почетном окружении, так ска­зать, с почетным эскортом, что его вовсе не устраивало. Он не был до такой степени тщеславным и предпочел бы сейчас скромную жизнь пышным похоронам. Наташа не понимала пока, что с ним происходит, но стала часто ходить в церковь и молиться там за грешную душу свое­го мужа, думая про себя, что это совесть его мучает и делает нервозным и беспокойным.
   Наконец, уже теряя надежду -- чувствуя гибельность своего пути,-- Валера вспомнил пасечника -- дядьку Ивана и Турсуной, которая наводила на того страх и к которой он потом заходил с Наташей. Наступал уже вечер, но он решил не откладывать поездку, справедливо сомневаясь в своей способности завтра управляться с машиной. Не знал он, и хватит ли у него сил на дорогу сейчас, но дру­гого выхода он не видел. Оставив машину на краю верх­него кишлака, он под собачий лай спустился в глубокий овраг и потом, останавливаясь после каждого шага, долго поднимался к мазанке, к которой даже не было подведе­но электричество и в маленьких оконцах которой сейчас мерцал неуверенный свет огонька -- то ли свечи, то ли керосиновой лампы. Наконец, схватившись за плетень, он закричал:
   -- Бабка, открой! И угомони своих собак, пока они меня не разорвали!
   Из мазанки вылезла знакомая худенькая фигурка и, постояв в нерешительности, окликнула:
   -- Кто там?
   -- Открой! Я за помощью к тебе пришел. -- У Бартока появилась какая-то злость, и он уже про­клинал себя за то, что приехал сюда.
   -- Счас, счас,--забормотала старуха.
   Медленно, мед­ленно, мелкими шажками она засеменила к сплетенным из проволоки и веток воротам. Вернее, это был кусок плет­ня, у которого одна сторона была прикручена наглухо к одному столбику, а противоположная сторона соединя­лась с другим столбиком лишь одним витком проволоки, размотав который, старуха и открыла эти самодельные ворота. При виде хозяйки собаки угомонились, и Валера прошел мимо них в маленькую комнатку, освещенную керосиновой лампой, стоящей на каком-то захламленном сверху сундуке.
   -- Заходи, сынок, заходи,--приговаривала Турсуной, не ожидавшая столь позднего визита и старавшаяся при­помнить, где же и когда видела этого молодого красавца, хорошо одетого, но, видимо, сейчас действительно ослаб­шего.
   -- Я у тебя был как-то осенью с девушкой,--напомнил Валера.--Помнишь?
   -- Помню, помню,--ответила хозяйка, уже закрыв­шая дверь в комнату.
   -- Помнишь, я у тебя про сторожа вашего, Фатхуллу, спрашивал?
   -- Может, и спрашивал, -- согласилась она.-- Я его не знаю.
   -- Ну так я тебе расскажу...
   И он коротко, опуская подробности, рассказал про его проделки в зоне и пос­ле, не став, правда, уточнять свое участие в этих про­делках. Зато подробно, сколько знал, описывал, как уми­рали люди, точно следуя графику, предначертанному злодеем. Описав смерть Усмана, он помолчал, а потом перешел к себе, рассказав про врачей и экстрасенсов и остановившись, наконец, на своем нынешнем состоянии и на том, что она, Турсуной, теперь его последняя на­дежда.
   Старуха внимательно слушала нежданного гостя. Ког­да же тот закончил свой рассказ, она поднялась и за­суетилась, часто повторяя свое "счас, счас". На желез­ную печку была выставлена и зажжена толстая свеча, потом она стала вытаскивать из углов какие-то пучки трав и бутылки с жидкостями, потом сняла деревян­ную крышку с большого чугунного казана и стала раз­жигать под ним огонь, изрядно надымив в комнатушке. Когда огонь разгорелся, в казан с шипением была влита вода, после чего какое-то время старуха сидела молча и не двигаясь. Барток полулежал на деревянном топчане, облокотившись на свернутые одеяла, и смотрел на это ведьмино представление, за которое в средневековье ее непременно бы сожгли на глазах у довольной публики, чтобы другим неповадно было.
   Когда вода закипела, Турсуной стала бросать в котел травы, что-то бормоча невнятно и даже подпевая. Ком­ната наполнилась какими-то диковинными травяными запахами, а знахарка, распустив волосы, склонилась над варевом и, словно набираясь от пара сил, говорила и пела все громче, взмахивая, как птица, руками и раскачи­вая головой -- от плеча к плечу, от плеча к плечу. Иног­да она подбегала к свече, и тогда огонек испуганно ме­тался от ее рук, дергался от ее слов и начинал трещать, как бы сердясь на столь бесцеремонное обращение. Ра­зобравшись со свечой, старуха подбрасывала дрова под котел и снова ходила вокруг него, пока в нем почти не осталось жидкости. Остатки жидкости она собрала боль­шой ложкой в пиалу и, держа ее на вытянутых руках, поднесла Бартоку, сказав шепотом: "Пей. Все пей, до капли". Варево оказалось отвратительного вкуса, но бы­ло выпито полностью, как и велела Турсуной, которая сразу принялась варить вторую порцию трав, издающих уже другие запахи, под другие заговоры и припевания.
   Уже рассвело, когда вконец уставший пациент выпил последнюю чашу. Его, шатающегося, старуха вывела из комнаты и, расстелив одеяла на топчане под навесом, уложила там дрожащего и почти не понимающего, где он и что с ним происходит, Валеру. Лежа, укрытый ватными одея­лами и обдуваемый свежим ветерком, он почувствовал, что умирает, здесь, почти в пещере, рядом с какой-то ведьмой, опоившей его окончательно и забравшей остаток жизни.
   Солнце, как огромное перекати-поле, ползло по рва­ным волнам гор. Это огромное перекати-поле отражалось в немигающих глазах распластанного перед ним челове­ка, мечтавшего о господстве над другими себе подобными и ради этого приручившего скорпиона, заставляя его жа­лить ни в чем не повинных перед ним людей, разжигая злобные инстинкты и наживая на этом деньги, пока вз­бесившийся от самомнения скорпион не ужалил его само­го; это огромное перекати-поле, равнодушно смотревшее с высоты на возню копошащихся внизу букашек, рожда­ющихся и умирающих ежедневно, продолжало свой неиз­менный, раз и навсегда определенный кем-то путь, будто ничего не случилось, оставшись в застывшей памяти последним впечатлением, вспышкой катящейся по небу колесницы, которая, подняв нас к зениту, когда-нибудь все же отправит за горизонт, в никуда, в неизвестность, в другое измерение, в которое так силимся мы заглянуть при жизни и которого так боимся, неизбежно прибли­жаясь к нему, следуя кем-то заведенным незыблемым порядком.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Ваши отзывы прошу направлять по адресу: r-bulgakov@yandex.ru
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   134
  
  
  
Оценка: 8.00*4  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"