Бруннов : другие произведения.

Если бы Булгаков писал Мастера и Маргариту в наше время

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  
   Михаил Афанасьевич Булгаков был оригинальным человеком. Когда все обязаны были верить в Бога, он объявил себя атеистом. Когда Бога свергли, то говорил, что он верующий. Он всегда шел поперек течения, и, если угодно, стада. Так в разгар тотального атеизма, в период разрушения Храма Христа Спасителя, он сел писать заведомо непроходной роман об Ии... Ах нет. И тут Булгаков остался верен себе. Он написал роман-вставку о Иешуа Га-Ноцри, вроде похожего на евангельского героя, и в то же время так сильно от него отличающегося. Создал настолько непохожий образ, что поставил в тупик и верующих, и неверующих. Неверующие были убеждены, что Иершалаимские главы - о Христе, истинном и светлом, а верующие увидели в Иешуа поклеп на евангельского Иисуса. Ну и кто из них прав?...
  Время течет и времена меняются. Кто бы мог подумать при жизни Михаила Афанасьевича, что в страну придет второе пришествие религии, и Храм Христа Спасителя возродится (воскреснет!). Правда, на деньги менял. Тех, которых евангельский Иисус изгнал из иерусалимского храма. Но не будем вдаваться в детали. В конце концов, кроме Михаила Афанасьевича есть Федор Михайлович с его 'Легендой...'. Перейдем к делу. А именно: спросим себя, мог ли Булгаков написать свой роман в наше время, когда исчезли условия его породившие? Или он 'вечен', но с поправкой на время?
  Попытаемся представить, в каком ключе писал бы Булгаков роман 'Мастер и Маргарита' в наше время, учитывая его неуживчивый к властям и господствующей идеологии характер. Итак,
  
  
   Мастер и Маргарита
  
  Глава 1. Никогда не пишите оды
  
  Однажды весною, в час небывало жаркого заката, в Москве, на Патриарших прудах, появились два гражданина. Первый был не кто иной, как Михаил Александрович Берлиоз, редактор толстого художественного журнала, а молодой спутник его - поэт Иван Николаевич Понырев, пишущий под псевдонимом Рублевый.
  В воздухе пахло парикмахерской и баварским пивом петербургского розлива, хотя ни первого, ни второго на прудах не наблюдалось. Но похоже жажда, что томила поэта и редактора, вызывала у них несвойственные для сквера ассоциации. Однако вместо того, чтобы быть дома поближе к квасу и вентилятору, они решили уединиться в тихом месте. У двоицы были серьезные основания для встречи. Дело в том, что редактор заказал поэту большую религиозную поэму к дате. Можно даже сказать оду. Оду Иван Николаевич сочинил в короткий срок, но редактора она не удовлетворила, хотя по форме особых претензий не было. Главного действующего лица поэмы - Иисуса Христа, поэт обрисовал самыми яркими красками, что были в его поэтической палитре, не пожалев словесного сусального золота, и тем не менее поэму требовалось, по мнению редактора, доделать. И вот теперь редактор читал стихотворцу нечто вроде лекции о Христе, с тем, чтобы разъяснить основной просчет сочинителя.
  Трудно сказать, что именно подвело Ивана Николаевича - изобразительная ли сила его таланта или недостаточное знание вопроса, но Иисус в его изображении получился как памятник, что, собственно, и насторожило редактора. Берлиозу хотелось доказать поэту, что главное не в том насколько Иисус был монументален (оное и так понятно), а в том, чтобы ярче подчеркнуть личность Иисуса, как реального лица, полностью опровергающего домыслы о его существовании как мифа.
  Берлиоз едва начал заготовленную речь, как сердце его вдруг стукнуло и на мгновенье куда то провалилось, потом вернулось, но уже с тупой иглой, засевшей в нем. Уважаемого редактора вдруг охватил необоснованный, но столь сильный страх, что ему захотелось тотчас же бежать с Патриарших без оглядки. Берлиоз растерянно огляделся, не понимая, что его напугало. Все округ дышало умиротворением и покоем.
   'Переутомился я. Пожалуй, пора бросить все к черту и в Кисловодск, к Лермонтову, на воды...'
  Не успел он додумать спасительную мысль, как вдруг знойный воздух сгустился перед ним, и соткался из этого воздуха прозрачный гражданин престранного вида. Большую курчавую голову, словно соединившую в себе Володю Ульянова в детстве и баснописца Крылова в зрелые годы, венчал жокейского вида картузик, а одет он был в пиджак в большую желтую клетку и короткие, до щиколоток, штаны. Гражданин был крупнотел, лицо украшали кошачьи усики. И выражение физиономии, прошу заметить, была глумливая. Гражданин кого-то здорово напоминал. И редактор даже узнал шарж на одного известного литератора из неподкупных либералов. Побледнев, он вытаращил глаза и в смятении подумал: 'Такого не может быть!' Но это, увы, было, и кошачьего вида гражданин, не касаясь земли, качался перед ним влево и вправо.
  'Ну почему он?' - удивился Берлиоз, и даже слегка вскрикнул. Это помогло. Мираж растаял, хотя призрачный гражданин успел многозначительно подмигнуть. И это уже была форменная гадость.
  Берлиоз зажмурился. А когда раскрыл глаза, увидел, что все кончилось, марево растворилось, клетчатый исчез, заодно и тупая игла выскочила из сердца.
  - Фу ты черт! - воскликнул редактор, - знаешь, Иван, у меня сейчас от жары едва удар не сделался! Даже что то вроде галлюцинации было, - он попытался усмехнуться, но в глазах его еще прыгала тревога, и руки дрожали, словно он сдавал решающую раздачу в ожидании туза.
  Однако постепенно он успокоился, обмахнулся платком и, произнеся довольно бодро: 'Ну с, итак...' - повел речь, прерванную полу-обмороком.
  Надо заметить, что редактор был человеком начитанным и очень умело указывал в своей речи на древних богословов, например, на знаменитого Иоанна Златоуста и блестяще образованного Григория Великого. Также упомянул Блаженного Августина и преподобного ныне живущего патриарха московского. А еще больше его увлекали исторические реминисценции, как наследие двух высших гуманитарных образования.
  Поэт, для которого все, сообщаемое редактором, являлось новостью, внимательно слушал Михаила Александровича, уставив на него свои бойкие голубенькие глаза, и лишь изредка икал, выдавая свое волнение.
  И вот когда Михаил Александрович перешел к рассказу о том, как ацтеки, поклонявшиеся языческому богу Вицлипуцли, уверовали в Христа, лишь только в ихней Ацтекии появились христианские миссионеры-богоборцы во главе с убедительным Кортесом, в аллее показался странный человек.
  При первом взгляде можно было уверенно сказать, что тот был маленького роста, зубы имел золотые и хромал на правую ногу. Со второго - что человек был росту громадного, коронки имел платиновые и хромал на левую ногу. Но, взглянув в третий раз, замечалось, что особых примет у прохожего не было. Так, скользило нечто, пройдешь - закурить не попросишь. Но все это пустое. На самом деле ни на какую ногу гражданин не хромал, и росту был среднего. Ну, может чуть выше среднего. Но не высокого. Хотя и не низкого... Да черт с ним, с ростом! Не в этом суть. Что же касается зубов, то с левой стороны у него были платиновые коронки, а с правой - хорошая керамика. Одет он был в серый добротный костюм с бабочкой на шее, как у режиссеров симфонического оркестра, а голову украшал черный берет, который он лихо заломил на ухо. В руке держал трость с черным набалдашником в виде головы пуделя. По виду - лет сорока с лишним. Или пятьдесят. Или... Впрочем, не важно. Зато рот заметен: губы с кривизной, и получалось нечто вроде иронической насмешки. Мол, знает мы, что да как... Выбрит гладко, без модной трехдневной щетины. Брюнет. Правый глаз черный, левый вроде бы зеленый. Брови черные, но одна выше другой. Словом - странного вида господин.
  Пройдя мимо скамьи, на которой помещались редактор и поэт, пришелец покосился на них, остановился и вдруг уселся на ту же скамейку, что приютила наших приятелей.
  'Немец', - подумал Берлиоз, искоса взглянув на соседа.
  'Англичанин, - подумал Рублевый, - ишь, и не жарко ему в перчатках'.
  'Борис Акунин', - подумал бы я, Булгаков, но не обо мне сейчас речь.
  А впрочем, почему не обо мне, когда обо мне? И в то же время, соглашусь, речь, вроде о других... Ах, ну ладно, сосредоточимся на тех кто уже на страницах.
  А в этот момент человек, похожий на иностранца, окинул своими разноскопическими глазами высокие дома, квадратом окаймлявшие пруд, причем заметно стало, что видит это место он впервые. Так вот, оглядев, снисходительно усмехнулся своим мыслям. Затем прищурился, будто сытая пантера, положил руки на набалдашник трости, а подбородок - на руки.
  - Ты, Иван, - продолжил Берлиоз, - очень хорошо и возвышенно изобразил рождение младенца Иисуса, но соль в том, что еще до Иисуса родился Иоанн Креститель, и - что показательно - до них никаких святых не было! Ну разве что Моисей, но он из другой оперы. А то выходит по твоему рассказу, что Сын Божий появился на свет, в естественном, так сказать, порядке. А где голубь? А где свет, излившийся на чрево Марии? И нужно обязательно указать на преклонные года Иосифа, чтоб развеять нелепые слухи об этом рождении.
  Тут Рублевый сделал попытку прекратить мучившую его икоту, задержав дыхание, отчего икнул еще громче, и в этот же момент Берлиоз прервал свою речь, потому что странный господин вдруг приподнялся и обратился к писателям с вежливым поклоном.
  - Извините меня, пожалуйста, - заговорил сосед с иностранным акцентом, но не коверкая слов, - что я, не будучи знаком, позволяю себе... но предмет вашей ученой беседы настолько интересен, что...
  Тут он вежливо снял берет, и друзьям ничего не оставалось, как в ответ приподняться и раскланяться.
  'Нет, скорее француз...' - подумал Берлиоз.
  'Поляк..' - подумал Рублевый.
  'Дарья Донцова', - подумал бы я, Булгаков. Шучу, конечно.
  - Если я не ослышался, вы изволили говорить, что Иисус был реальное, так сказать, историческое лицо, но при этом высший дух во плоти? - спросил иностранец, обращая к Берлиозу свой левый зеленый глаз.
  - Нет, вы не ослышались, - учтиво ответил Берлиоз, - именно это я и говорил.
  - Ах, как интересно! - воскликнул иностранец.
  'Какого черта ему надо?' - подумал Рублевый и нахмурился. Ему хотелось быстрее закончить дело с нравоучением редактора и побежать домой к квасу, вентилятору и Лидочке...
  - А вы соглашались с вашим собеседником? - осведомился неизвестный, повернувшись к Рублевому.
  - На все сто! - подтвердил тот непреклонно.
  - Изумительно! - воскликнул непрошеный собеседник и, почему-то воровски оглянувшись и приглушив свой низкий голос, сказал: - Простите мою навязчивость, но я так понял, что вы, помимо всего прочего, верите в Бога? - он сделал испуганные глаза и прибавил: - Клянусь, я никому не скажу.
  - Да, мы верим в Бога, - чуть улыбнувшись испугу приблудившегося, ответил Берлиоз. - Но об этом можно говорить совершенно свободно.
  Иностранец откинулся на спинку скамейки и спросил, даже привизгнув от любопытства:
  - Вы - верующие?!
  - Да, мы - истово верующие, - улыбаясь, ответил Берлиоз, а Рублевый подумал, рассердившись: 'Вот прицепился, гусь!'
  - Ах, какая прелесть! - вскричал удивительный иностранец и завертел головой, глядя то на одного, то на другого литератора.
  - В нашей стране вера в истинного и единосущного Бога никого не удивляет, - дипломатически пояснил Берлиоз. - Большинство населения сознательно и давно перестало верить сказкам об отсутствии присутствия божественного в мире.
  Тут господин отколол такую штуку: встал и пожал изумленному редактору руку, произнеся при этом слова:
  - Позвольте вас поблагодарить от всей души!
  - За что это вы его благодарите? - завистливо осведомился Рублевый.
  - За очень важное сведение, которое мне, как путешественнику, чрезвычайно интересно, - многозначительно подняв палец, пояснил заграничный чудак.
  Важное сведение, по-видимому, действительно произвело на путешественника сильное впечатление, потому что он испуганно обвел глазами дома, как бы опасаясь в каждом окне увидеть по верующему с крестиком на шее, готовых тремя перстами перекрестить окрестности.
  'Нет, он не англичанин...' - подумал Берлиоз, а Рублевый подумал: 'Где это он так наловчился говорить по-русски, когда все иностранцы говорят по английски', - и опять нахмурился.
  - Но, позвольте вас спросить, - после тревожного раздумья спросил заграничный гость, - как же быть с доказательствами небытия божия, коих, как известно, существует ровно пять?
  - Увы! - с сожалением ответил Берлиоз, - ни одно из этих доказательств ничего не стоит, и человечество давно сдало их в архив. Ведь согласитесь, в области разума никакого доказательства отсутствия Бога быть не может. Кто-то же создал этот мир?
  - Браво! - вскричал иностранец, - браво! Вы полностью повторили мысль беспокойного старика Иммануила по этому поводу. Но вот курьез: он начисто разрушил все пять атеистических доказательств, а затем, как бы в насмешку над самим собою, соорудил собственное шестое доказательство!
  - Доказательство Канта проблематичности бытия божьего в свете несовершенства человеческого разума, - тонко улыбнувшись, возразил образованный редактор, - также неубедительно. И недаром Торквемада говорил, что все рассуждения по этому вопросу могут удовлетворить только еретиков, а Папа Римский просто смеялся над кантовским доказательством от противного.
  Берлиоз говорил, а сам в это время думал: 'Но, все-таки, кто он такой? И почему так хорошо говорит по-русски?'
  - Взять бы этого Канта, да за такие доказательства года на три в монастырь упечь на покаяние! - совершенно неожиданно бухнул Иван Николаевич.
  - Иван! - сконфузившись, шепнул Берлиоз.
  Но предложение отправить Канта в монастырь не только не поразило спорщика, но даже привело в восторг.
  - Именно, именно! - закричал он, и левый зеленый глаз его, обращенный к Берлиозу, засверкал, - Ему там самое место! Ведь говорил я ему тогда за завтраком: 'Вы, профессор, воля ваша, что то нескладное придумали! Оно, может, и умно, но больно непонятно. Над вами потешаться будут'.
  Берлиоз выпучил глаза. 'За завтраком... Канту?.. Что он плетет?' - поразился редактор.
  - Но, - продолжал дискутант, не смущаясь изумлением Берлиоза и обращаясь уже к поэту, - отправить его в монастырь совершенно невозможно по той причине, что он уже лет двести с лишним пребывает в местах значительно более отдаленных, чем монастырь, и извлечь его оттуда никоим образом нельзя, уверяю вас!
  - А жаль! - отозвался задира поэт.
  - И мне жаль! - подтвердил неизвестный, сверкая глазом, и продолжал: - Но вот какой вопрос меня беспокоит: ежели Бог есть, то кто же, спрашивается, управляет жизнью человечества и распорядком на Земле и в государствах?
  - Бог и управляет, - почему-то осердясь на этот детский вопрос ответил Бездомный.
  - Виноват, - мягко отозвался неизвестный, - Позвольте же вас спросить, как же может управлять Бог, если тысячи лет меж людьми идут войны, льется кровь, к власти запросто приходят подонки, планета превращается в свалку... Неужто все это по божьему попущению, а то и - страшно сказать - божьему плану? И если, предположим, вам сегодня, уважаемый, отрежут голову, то неужели данное действие будет исходить от Бога?
  Тут неизвестный окончательно повернулся к Берлиозу.
  - Вообразите, что вы тот, кто еще недавно полагал, что, находясь под защитой Небес, соберетесь съездить в Кисловодск, - тут иностранец прищурился на Берлиоза. - Пустяковое, казалось бы, дело, но и этого совершить не сможете, потому что вдруг поскользнетесь и попадете под трамвай. Неужели вы скажете, что это Бог так устроил? Не правильнее ли думать, что управился с вами кто то совсем другой? А может даже вообще произошло чисто случайно? - и здесь незнакомец рассмеялся странным смешком.
  Берлиоз с великим вниманием слушал неприятный рассказ про трамвай, и какие-то тревожные мысли начали мучить его. 'Он не иностранец! - думал он, - И не замаскированная Дарья Донцова - уж больно логично стелет, и даже не Борхес. Он... он... подозрительнейший субъект! Но из каких же он? А если из журнала конкурентов?'
  Тут литераторы подумали разно. Берлиоз: 'Нет, не от конкурентов', а Рублевый: 'Пристал, черт его возьми! А тут гонорар до зарезу нужен...'.
  'Надо будет ему возразить так, - решил Берлиоз, - да, человек смертен, никто против этого и не спорит. А дело в том, что...'
  Однако не успел выговорить этих слов, как заговорил незнакомец:
  - Да, человек смертен, но это еще полбеды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чем фокус! И валить сей факт на Бога неприлично как-то, будто подозреваешь за ним способность ударить исподтишка. Никто не может сказать, что кто будет делать в сегодняшний вечер.
  'Какая-то нелепая постановка вопроса...' - помыслил Берлиоз и возразил:
  - Ну, здесь явное преувеличение. Сегодняшний вечер мне известен более или менее точно. Само собой разумеется, что, если на Бронной мне не свалится на голову кирпич.
  - Кирпич свалиться сам по себе не может, - внушительно перебил неизвестный. -В этом будет вина строителей, но не Бога. Но представляется мне, что вы умрете другой смертью.
  - Может быть, вы знаете, какой именно? - с совершенно естественной иронией осведомился Берлиоз.
  - Охотно, - отозвался говорун. Он смерил Берлиоза взглядом, будто собирался состругать гроб, и сквозь зубы пробормотал: - Вам отрежут голову!
  Рублевый дико вытаращил глаза на развязного неизвестного, а Берлиоз спросил, криво усмехнувшись:
  - А кто именно? Атеисты?
  - Нет, - ответил собеседник, - русская женщина, православная в последние три года.
  - Гм... - промычал раздраженный шуточкой неизвестного Берлиоз, - ну, это, извините, маловероятно.
  - Прошу и меня извинить, - ответил иностранец, напирая, - но это так. Потому мне хотелось б спросить вас, что вы собирались делать сегодня вечером, если это не секрет?
  - Секрета нет. Сейчас я зайду к себе на Садовую, а потом в восемь часов вечера в редакции состоится заседание, и я буду на нем председательствовать.
  - Нет, этого быть никак не может, - твердо возразил наглец.
  - Это почему?
  - Потому, - ответил иностранец, - что Аннушка уже купила подсолнечное масло, и не только купила, но даже разлила. Так что заседание не состоится.
  Под липами наступило молчание.
  - Простите, - после паузы заговорил Берлиоз, поглядывая на мелющего чепуху иностранца, - при чем здесь подсолнечное масло... и какая Аннушка?
  - Подсолнечное масло здесь вот при чем, - вдруг заговорил Рублевый, очевидно, решив объявить незваному собеседнику войну, - вам не приходилось, гражданин, бывать когда-нибудь в лечебнице для душевнобольных?
  - Иван!.. - тихо воскликнул Михаил Александрович, сконфузившись.
  Но иностранец ничуть не обиделся.
  - Бывал, бывал и не раз! - вскричал он, смеясь, при этом не сводя несмеющегося глаза с поэта, - где я только не бывал! Жаль только, что я не удосужился спросить у доктора, что такое политическая шизофрения. Так что вы уж сами узнайте это у профессора Стравинского, Иван Николаевич.
  - Откуда вы знаете, как меня зовут?
  - Помилуйте, Иван Николаевич, кто же вас не знает? - проговорил иностранец, извлекая из кармана вчерашний номер 'Православного вестника'. И поэт увидел на первой странице свое изображение, а под ним собственные стихи. Но вчера еще радовавшее доказательство славы и популярности на этот раз ничуть не обрадовало виновника торжества.
  - Я извиняюсь, - сказал Иван, и лицо его потемнело, - вы не можете подождать минутку? Я хочу товарищу пару слов сказать.
  - О, с удовольствием! - воскликнул неизвестный, - здесь так хорошо под липами, а я, кстати, никуда не спешу.
  - Вот что, Миша, - зашептал поэт, оттащив Берлиоза в сторону, - никакой он не интурист, а агент масонов. Это сионист, прибывший к нам с заданием. Спрашивай у него документы, а то уйдет...
  - Ты думаешь? - встревоженно молвил Берлиоз, стараясь сохранять невозмутимое достоинство перед младшим собратом по искусству, а сам подумал: 'А ведь он, пожалуй, прав! Мне, православному, мученической смертью грозил!'
  - Уж ты мне верь, - засипел ему в ухо Иван, - он дурачком прикидывается, чтобы навести тень на плетень и зарезать мне гонор... то бишь поэму. Ты слышишь, как он по русски говорит, - и покосился на скамейку, удостовериться, не удрал ли провокатор. - Задержим его, а то уйдет...
  И стихоложец за руку потянул Берлиоза к скамейке.
  Незнакомец не сидел, а уже стоял возле нее, держа в руках какую то книжечку в темно сером переплете, а также плотный конверт хорошей бумаги и визитную карточку.
  - Извините меня, что я в пылу нашего спора забыл представить себя вам. Вот моя визитка, паспорт и приглашение приехать в Москву, - веско проговорил неизвестный, проницательно глядя на обоих литераторов.
  Те сконфузились. 'Черт, все слышал', - подумал Берлиоз и вежливым жестом показал, что в предъявлении документов нет надобности. Пока иностранец совал их редактору, поэт успел разглядеть на карточке напечатанное иностранными буквами слово 'профессор' и начальную букву фамилии - решетчатое дабл ю.
  - Очень приятно, - смущенно бормотал редактор, и иностранец наконец спрятал документы в карман.
  Отношения были восстановлены, и вся троица снова уселась на скамью.
  - Вы в качестве консультанта приглашены к нам, профессор? - спросил Берлиоз с максимальным расположением в голосе.
  - Да, консультантом.
  - Вы - западноевропеец? - осведомился Рублевый.
  - Я то?.. - переспросил профессор и вдруг задумался. - Да, пожалуй, из тех, - сказал он.
  - Вы по русски здорово чешите, - искренне похвалил Рублевый.
  - О, я вообще полиглот и знаю очень большое количество языков, - ответил профессор. - Даже несколько мертвых.
  - А у вас какая специальность? - осведомился Берлиоз.
  - Я - специалист по каноническому богословию.
  'Вот тебе раз!' - стукнуло в голове у Михаила Александровича.
  'Вот тебе счас будет два', - вспомнил анекдот Михаил Афанасьевич.
  - И... и вас по этой специальности пригласили к нам? - запнувшись спросил он.
  - Да, по этой части пригласили, - подтвердил профессор и пояснил: - На одном из ваших телеканалов проходит конкурс экстрасенсов, так вот требуется, чтобы я продюсеров проекта консультировал. Я по части таких консультаций единственный в мире специалист.
  - А а! Так вы эксперт? - с большим облегчением спросил Берлиоз.
  - Я - знающий свое дело наблюдатель, - подтвердил приезжий, и добавил ни к селу ни к городу: - Сегодня вечером на Патриарших прудах я буду наблюдать интересный случай.
  И консультант отрешенно уставился куда-то вдаль, будто прозрел нечто невидимое. Наша пара не смела прервать молчание третьего, не зная, что говорить, и возобновлять свою беседу, тоже как-то не представлялось удобным. Но тут иностранец очнулся. Редактор и поэт опять крайне удивились, когда профессор с таинственным видом пальцем поманил их к себе и, когда они наклонились к нему, прошептал:
  - Имейте в виду, что Христа больше нет!
  - Так выходит, по-вашему, Бога нет? - язвительно спросил Берлиоз.
  - Почему же нет, - спокойно отвечал незнакомец на иностранную букву 'В'. - Идеи, как известно, материализуются. Был Осирис и Изида, Зевс Олимпийский и Перун, и Иисус, естественно был.
  - Что значит, был? - удивился Берлиоз.
  - А взял да улетел. Надоели вы ему. Разочаровался в вас.
  - Как улетел, куда улетел? - ошарашенно спросил Берлиоз, поддаваясь магнетизму иностранца.
  - В другую галактику. Начинать все сызнова.
  - А кто же вместо него? Никто?
  - Почему же никто. Я вместо него, - просто, даже обыденно, ответил незнакомец. - А что касается веры... Будете верить в меня, в мой праведный суд и мое милосердие. Какая вам, в сущности, разница, в кого верить и во что.
  После этих слов незнакомец решительно поднялся, как закончивший ставший ему не нужным разговор.
  - Разрешите откланяться, - учтиво сказал он, и приподнял шляпу (когда и каким образом берет сменился на элегантную шляпу никто из собеседников не заметил).
  И пошел вдоль липовой аллеи, небрежно и в тоже время грациозно помахивая тростью.
  На скамейке осталась пачка листов. Рукопись. Берлиоз машинально взял верхний листок и прочитал:
  'Было утро четырнадцатого весеннего месяца нисан....'
  
  
  
  Глава 2 Понтий Пилат
  
  
  Было утро четырнадцатого весеннего месяца нисан. В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.
  Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя. От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта двенадцатого молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух - запах трупа. О боги, боги, за что вы наказываете меня?
  'Да, нет сомнений! Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Кроме как отсечения.., - уже в который раз подумал больной. - Попробую не двигать головой'.
  На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону.
  Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил:
  - Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?
  - Да, прокуратор, - ответил секретарь.
  - Что же он?
  - Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, - объяснил секретарь.
  - Чего он испугался?
  - Как всегда... Ответственности.
  - Но это же просто бродяга.
  - У них иной бродяга может считаться святым. На Востоке это не редкость.
  Прокуратор дернул щекой и сказал тихо:
  - Приведите обвиняемого.
  И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет тридцати. Он был одет в старый голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, руки связаны за спиной. Под левым глазом чернел синяк, в углу рта - ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора.
  Тот помолчал, потом тихо спросил по арамейски:
  - Так это ты подговаривал народ разрушить Ершалаимский храм?
  Прокуратор при этом сидел как каменный, боясь качнуть пылающей адской болью головой и только губы его шевелились чуть чуть при произнесении слов.
  Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить:
  - Добрый человек! Поверь мне...
  Но прокуратор, по прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его:
  - Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, - и так же монотонно прибавил: - Кентуриона Крысобоя ко мне.
  Всем показалось, что на балконе потемнело, когда человек, командовавший особой кентурией, Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором.
  Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце.
  Прокуратор обратился к кентуриону по латыни:
  - Преступник называет меня 'добрый человек'. Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить.
  И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который махнул рукою арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним.
  Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из за его роста, а те, кто видел его впервые, еще потому, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его был некогда разбит ударом германской палицы.
  Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане.
  Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет.
  Выведя арестованного из под колонн в сад. Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Марк одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова:
  - Римского прокуратора называть - игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя?
  Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло:
  - Я понял тебя.
  Через минуту он вновь стоял перед прокуратором.
  Прозвучал тусклый больной голос:
  - Имя?
  - Мое? - торопливо отозвался арестованный, всем существом выражая готовность отвечать толково, не вызывать более гнева.
  Прокуратор сказал негромко:
  - Мое - мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Твое.
  - Иешуа, - поспешно ответил арестант.
  - Прозвище есть?
  - Га Ноцри.
  - Откуда ты родом?
  - Из города Гамалы, - ответил арестант, головой показывая, что там, где то далеко, направо от него, на севере, есть город Гамала.
  - Кто ты по крови?
  - У меня кровь разных народов, - ответил арестованный, - и я уже не помню моих родителей.
  - Где ты живешь постоянно?
  - У меня нет постоянного жилища, -ответчал арестант, - я путешествую из города в город.
  - Короче, ты - бродяга, - подытожил прокуратор. - А родственники есть?
  - Нет. Я один в мире.
  - Знаешь ли грамоту?
  - Да.
  - Знаешь ли какой либо язык, кроме арамейского?
  - Греческий.
  Арестованный говорил все отрешеннее, будто начал скучать от столь простой беседы.
  Зато в прокураторе проснулся интерес. Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым.
  Пилат заговорил по гречески:
  - Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?
  Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он заговорил по гречески:
  - Я, доб... - тут арестанта поперхнулся и тут же поправил себя, - я, игемон, никогда в жизни не собирался разрушать здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие. Сказал лишь однажды, что храм, как обиталище Слова, погибнет от другого Слова.
  Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким столом и записывающего показания. Он поднял голову, но тотчас опять склонился над пергаментом.
  - Множество разных людей стекается в этот город к празднику. Среди них торговцы, ротозеи, воры.., - говорил монотонно прокуратор, - а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют люди.
  - Эти добрые люди, - заговорил арестант, теперь не забыв добавить требуемое: - игемон, - ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница будет продолжаться очень долгое время. И все из за того, что он неверно записывает за мной.
  - Кто?
  - Один искатель истины.
  Наступило молчание. Теперь уже оба больных глаза тяжело глядели на арестанта.
  - Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, - произнес Пилат негромко и монотонно, - за тобою записано немного, но записанного достаточно, чтобы тебя казнить.
  - Нет, нет, игемон, - весь напрягаясь в желании убедить, заговорил арестованный, - ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Там переврано все, что я говорил. Я стал умолять: сожги ты свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал.
  - Кто такой? - брезгливо спросил Пилат и тронул висок рукой.
  - Левий Матвей, - пояснил арестант. - Он был сборщиком податей, и я с ним встретился впервые на дороге в Виффагию, и разговорился с ним. Сначала он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, - тут арестант усмехнулся, - я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово...
  Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил вопросительный взгляд, но не на арестованного, а на прокуратора.
  - ...однако, послушав меня, он стал смягчаться, - продолжал Иешуа, - наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мной проповедовать...
  Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю:
  - О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу, чтобы нести околесицу про то, что он не понимает!
  Пилату стало весело. Все же какое-то развлечение в этот пустой день...
  Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Пилата.
  - А он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны, - объяснил Иешуа странные действия Левия Матвея и добавил: - И с тех пор он стал моим спутником.
  Все еще улыбаясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу направо, и вдруг в какой то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого сумасшедшего, произнеся только два слова: 'Вздернуть его!' После чего уйти внутрь дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на судьбу. И даже мысль о яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора.
  Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном Ершалаимском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать.
  - Левий Матвей? - хриплым голосом спросил больной и закрыл глаза.
  - Да, Левий Матвей, - донесся до него высокий, мучающий его голос.
  - А вот что ты все же говорил про храм толпе на базаре?
  Голос отвечавшего, казалось, колол Пилату в висок, был невыразимо мучителен, и этот голос говорил:
  - Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины.
  - Зачем же ты, бродяга, смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представление? Что такое истина?
  И тут прокуратор подумал: 'О, боги мои! Я спрашиваю его о чем то ненужном на суде... Мой ум не служит мне больше...' И опять померещилась ему чаша с темною жидкостью. 'Яду мне, яду!'
  И вновь он услышал голос:
  - Истина в том, что люди нуждаются в спасении.
  - От кого или чего? - полюбопытствовал Пилат.
  - Главным образом от самих себя.
  - От самих себя? Что ты имеешь ввиду?
  - Люди должны спасать свои души, а для этого стремиться к чистым помыслам. А чтобы были чисты помыслы, надо делать чистые дела.
  Прокуратору опять удивился. Что за бред... Людям приходится делать разное, на войне, например...
  - Чепуха! - отчеканил Пилат. - Во-первых, не надо спасать всех, во-вторых, не все хотят спастись, в-третьих, это не истина, а твое мнение.
  - Истина конкретна и на этот момент состоит в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь думать о чем нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.
  Секретарь вытаращил глаза на арестанта, не дописав слова.
  Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, и тот сторонится солнца.
  Тут прокуратор поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас. Но он тотчас же подавил его своею волею и вновь опустился в кресло.
  Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни одного слова.
  - Ну вот, все и кончилось, - говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Пилата, - и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, - арестант повернулся, прищурился на солнце, - позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление умного человека.
  Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол.
  - Беда в том, - продолжал никем не останавливаемый узник, - что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон, - и тут говорящий позволил себе вздохнуть.
  Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не верить. Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора от этой неслыханной дерзости арестованного. Но представить себе не смог, хотя хорошо знал прокуратора.
  И вот раздался хрипловатый голос прокуратора, отдавшего по латыни приказ:
  - Развяжите ему руки.
  Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться.
  - Сознайся, - тихо по гречески спросил Пилат, - ты великий врач?
  - Нет, прокуратор, я не врач, - ответил арестант, с наслаждением потирая измятую и опухшую багровую кисть руки.
  Круто, исподлобья Пилат буравил глазами арестанта, и в этих глазах уже не было мути, в них появились всем знакомые искры.
  - Я не спросил тебя, - сказал Пилат, - может, ты знаешь и латинский язык?
  - Да, знаю, - подтвердил арестант.
  Краска выступила на желтоватых щеках Пилата, и он спросил по латыни:
  - Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?
  - Это просто, - ответил арестант так же по латыни, - ты водил рукой по воздуху, - арестант повторил жест Пилата, - как будто хотел погладить, и губы...
  - Понятно, - прервал Пилат.
  Помолчали, потом Пилат задал вопрос по гречески:
  - Итак, ты врач?
  - Нет-нет, - живо ответил арестант, -я не врач. Но разве что врачеватель душ...
  - Ну, хорошо, - сказал Пилат, посчитав последнее замечание арестованного желанием отвертеться. - Если хочешь держать свое искусство в тайне, - держи. К делу это отношения не имеет. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить... или поджечь, или каким либо иным способом уничтожить храм?
  - Я, игемон, никого не призывал к подобным действиям. Разве я похож на слабоумного?
  - О да, ты не похож на слабоумного, - тихо подтверди прокуратор и улыбнулся какой то страшной улыбкой. - Тогда поклянись, что этого не было.
  - Чем хочешь, чтобы я поклялся? - спросил, оживившись, арестованный.
  - Ну, хотя бы жизнью своею, - ответил прокуратор, - ею клясться самое время, так как она висит на волоске, знай это!
  - Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? - спросил арестант. - Если это так, ты ошибаешься.
  Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы:
  - Я могу перерезать этот волосок.
  - И в этом ты ошибаешься, - светло улыбаясь и заслоняясь рукой от солнца, возразил арестант, - согласись, что перерезать волосок наверно может лишь тот, кто подвесил?
  - Так, так, - улыбнувшись, сказал Пилат, - теперь я не сомневаюсь в том, что праздные зеваки в Ершалаиме ходили за тобою по пятам. Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как пророку? - тут прокуратор указал на свиток пергамента.
  Арестант недоуменно поглядел на прокуратора.
  - У меня и осла то никакого нет, игемон, - сказал он. - Пришел я в Ершалаим точно через Сузские ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия Матвея, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Ершалаиме не знал.
  - Не знаешь ли ты таких, - продолжал Пилат, не сводя глаз с арестанта, - некоего Дисмаса, другого - Гестаса и третьего - Вар раввана?
  - Этих добрых людей я не знаю, - ответил арестант.
  - Правда?
  - Правда.
  - А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова 'добрые люди'? Ты всех, что ли, так называешь?
  - Всех, - ответил арестант, - злых людей на свете нет от рождения.
  - Впервые слышу об этом, - сказал Пилат, усмехнувшись. - Откуда ты этого набрался? Словно с неба свалился. Можете дальнейшее не записывать, - обратился он к секретарю, хотя тот и так ничего не записывал, и вновь обратился к арестанту: - Ты прочел все это в какой нибудь греческой книге?
  - Нет, я своим умом дошел до этой истины.
  - И ты проповедуешь ее?
  - Да, стараюсь по мере сил.
  - А вот, например, кентурион Марк, его прозвали Крысобоем, - он - добрый?
  - Да, - ответил арестант, - он, правда, несчастливый человек. С тех пор как изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил.
  - Охотно могу рассказать, - отозвался Пилат, - ибо я был свидетелем этого. Добрые люди бросались на него, как собаки на медведя. Германцы вцепились ему в шею, в руки, в ноги. Пехотный манипул попал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, - тебе, философ, не пришлось бы разговаривать с Крысобоем. Это было в бою при Идиставизо, в долине Дев.
  - Если бы с ним поговорить, - вдруг мечтательно сказал арестант, - я уверен, что он резко изменился бы.
  - Я полагаю, - отозвался Пилат, - что мало радости ты доставил бы легату легиона, если бы вздумал разговаривать с кем нибудь из его офицеров или солдат. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я.
  В это время в колоннаду стремительно влетела ласточка, сделала под золотым потолком круг, снизилась, чуть не задела острым крылом лица медной статуи в нише и скрылась за капителью колонны. Быть может, ей пришла мысль, вить там гнездо.
  В течение ее полета в светлой теперь и легкой голове прокуратора сложилась формула. Она была такова: игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа по кличке Га Ноцри, и состава преступления в нем не нашел. В частности, не нашел ни малейшей связи между действиями Иешуа и беспорядками, происшедшими в Ершалаиме недавно. Бродячий философ оказался душевнобольным. Вследствие этого смертный приговор Га Ноцри, вынесенный Малым Синедрионом, прокуратор не утверждает. Но ввиду того, что безумные, утопические речи Га Ноцри могут быть причиною волнений в Ершалаиме, прокуратор удаляет Иешуа из Ершалаима и подвергает его заключению в Кесарии Стратоновой на Средиземном море, то есть именно там, где резиденция прокуратора.
  Оставалось это продиктовать секретарю.
  Крылья ласточки фыркнули над самой головой игемона, птица метнулась к чаше фонтана и вылетела на волю. Прокуратор поднял глаза на арестанта и увидел, что возле того столбом загорелась пыль. Не было радости на лице арестанта, но Пилат не обратил на это внимания.
  - Все о нем? - спросил Пилат у секретаря.
  - Нет, к сожалению, - неожиданно ответил секретарь и подал Пилату другой кусок пергамента.
  - Что еще там? - спросил Пилат и нахмурился.
  Прочитав поданное, он изменился в лице. Виновата ли была кровь, прилившая к вискам и застучавшая в них, или что-то еще только у прокуратора что то случилось со зрением. Померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец; на лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью; запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризною губой. Пилату показалось, что исчезли розовые колонны балкона и кровли Ершалаима вдали, внизу за садом, и все утонуло вокруг в густейшей зелени Капрейских садов. И со слухом совершилось что то странное, как будто вдали проиграли негромко и грозно трубы и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянущий слова: 'Закон об оскорблении величества...'.
  Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: 'Погиб!', потом: 'Погибли!..' И какая то совсем нелепая среди них о каком то долженствующем непременно быть - и с кем?! - бессмертии, причем бессмертие почему то вызывало нестерпимую тоску.
  Пилат напрягся, изгнал видение, вернулся взором на балкон, и опять перед ним оказались глаза арестанта, - на этот раз внимательные, с прищуром.
  - Слушай, Га Ноцри, - заговорил прокуратор, глядя на Иешуа как то странно: лицо прокуратора было грозно, но глаза тревожны, - ты когда либо говорил что нибудь о великом кесаре? Отвечай! Говорил?.. Или... не... говорил? - Пилат протянул слово 'не' несколько больше, чем это полагается на суде, и послал Иешуа в своем взгляде какую то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту.
  - Правду говорить легко и приятно, - заметил арестант.
  - Мне не нужно знать, - придушенным, злым голосом отозвался Пилат, - приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придется ее говорить. Но, говоря, взвешивай каждое слово, если не хочешь не только неизбежной, но и мучительной смерти.
  Никто не знает, что случилось с прокуратором Иудеи, но он позволил себе поднять руку, как бы заслоняясь от солнечного луча, и за этой рукой, как за щитом, послать арестанту какой то намекающий взор.
  - Итак, - говорил он, - отвечай, знаешь ли ты некоего Иуду из Кириафа, и что именно ты говорил ему, если говорил, о кесаре?
  - Дело было так, - охотно начал рассказывать арестант, - позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Иудой из города Кириафа. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил...
  - Добрый человек? - спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.
  - Очень добрый и любознательный человек, - подтвердил арестант, - он высказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно...
  - Светильники зажег... - сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали.
  - Да, - немного удивившись осведомленности прокуратора, продолжал Иешуа, - попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал.
  - И что же ты сказал? - спросил Пилат, - или ты ответишь, что ты забыл, что говорил? - но в тоне Пилата была уже безнадежность.
  - В числе прочего я говорил, - рассказывал арестант, - что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть.
  - Далее!
  - Далее ничего не было, - сказал арестант, - вскоре вбежали люди, стали меня вязать и повели в тюрьму.
  Секретарь, стараясь не проронить ни слова, быстро чертил на пергаменте слова.
  - На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиверия! - сорванный и больной голос Пилата разросся.
  Прокуратор с ненавистью почему то глядел на секретаря и конвой.
  - И не тебе, безумный преступник, рассуждать о ней! - тут Пилат вскричал: - Вывести конвой с балкона! - и, повернувшись к секретарю, добавил: - Оставьте меня с преступником наедине, здесь государственное дело.
  Конвой поднял копья и, мерно стуча подкованными калигами, вышел с балкона в сад, а за конвоем вышел и секретарь.
  Молчание на балконе некоторое время нарушала только песня воды в фонтане. Пилат видел, как вздувалась над трубочкой водяная тарелка, как отламывались ее края, как падали струйками.
  Первым заговорил арестант:
  - Я вижу, что совершается какая то беда из за того, что я говорил с этим юношей из Кириафа. У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль.
  - Я думаю, - странно усмехнувшись, ответил прокуратор, - что есть еще кое кто на свете, кого тебе следовало бы пожалеть более, чем Иуду из Кириафа, и кому придется гораздо хуже, чем Иуде! Итак, Марк Крысобой, холодный и убежденный палач, люди, которые, как я вижу, - прокуратор указал на изуродованное лицо Иешуа, - тебя били за твои проповеди, разбойники Дисмас и Гестас, убившие со своими присными четырех солдат, и, наконец, грязный предатель Иуда - все они добрые люди?
  - Да, - ответил арестант. - Как прекрасно лицо ребенка, если его не калечить.
  - И настанет царство истины?
  - Настанет, игемон, - убежденно ответил Иешуа.
  - Оно никогда не настанет! - вдруг закричал Пилат таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся. Так много лет тому назад в долине дев кричал Пилат своим всадникам слова: 'Руби их! Руби их! Великан Крысобой попался!' Он еще повысил сорванный командами голос, выкликая слова так, чтобы их слышали в саду: - Преступник! Преступник! Преступник!
  А затем, понизив голос, он спросил:
  - Иешуа Га Ноцри, веришь ли ты в каких нибудь богов?
  - Бог один, - ответил Иешуа, - Справедливость! В него я верю.
  - Так помолись этому невстреченному никем богу. Покрепче помолись! Впрочем, - тут голос Пилата сел, - это не поможет. Не видать тебе справедливости... Жены нет? - почему то тоскливо спросил Пилат, не понимая, что с ним происходит.
  - Нет, я один.
  - Это хорошо. Это очень хорошо... Все уйдет с тобой и вновь наступит покой в этом мире.
  - Ненавистный город, - пробормотал прокуратор и передернул плечами, как будто озяб, а руки потер, как бы обмывая их, - если бы тебя зарезали перед твоим свиданием с Иудою из Кириафа, право, это было бы лучше. Скольких людей ты б тогда не потревожил...
  - Ты бы меня отпустил, игемон, - неожиданно попросил арестант, и голос его стал тревожен. - Чувствую, меня хотят убить.
  Щека у Пилата дернулась, будто от пощечины. Он обратил к Иешуа воспаленные, в красных жилках белки глаз и сказал:
  - Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего о власти непотребство? О, боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место подсудимого? Так знай, я твоих мыслей не разделяю! И еще: если с этой минуты ты произнесешь хотя бы одно слово, заговоришь с кем нибудь, берегись меня! Повторяю тебе: берегись!
  - Не беспокойтесь вы так, игемон...
  - Молчать! - вскричал Пилат и бешеным взором проводил ласточку, опять впорхнувшую на балкон. - Не знаю, какую ты игру затеял, но она плохо кончится для тебя. Ко мне! - крикнул Пилат.
  И когда секретарь и конвой вернулись на свои места, Пилат объявил, что утверждает смертный приговор, вынесенный в собрании Малого Синедриона преступнику Иешуа Га Ноцри, и секретарь записал сказанное Пилатом.
  Через минуту перед прокуратором стоял Марк Крысобой. Прокуратор приказал ему сдать преступника начальнику тайной службы и передать распоряжение прокуратора о том, чтобы Иешуа Га Ноцри был отделен от других осужденных, а также, чтобы команде тайной службы под страхом тяжкой кары было запрещено о чем бы то ни было разговаривать с Иешуа или отвечать на какие либо его вопросы.
  По знаку Марка вокруг Иешуа сомкнулся конвой и вывел его с балкона.
  Затем приказал секретарю пригласить председателя Синедриона во дворец.
  Солнце, с какой то необыкновенною яростью сжигавшее в эти дни Ершалаим, не успело еще приблизиться к своей наивысшей точке, когда на верхней террасе сада у двух мраморных белых львов, стороживших лестницу, встретились прокуратор и исполняющий обязанности главы Синедриона первосвященник храма Иосиф Каифа.
  Прокуратор начал с того, что пригласил первосвященника на балкон, с тем чтобы укрыться от безжалостного зноя, но Каифа вежливо извинился и объяснил, что сделать этого не может. Пилат накинул капюшон на свою чуть лысеющую голову и начал разговор.
  Пилат сказал, что он разобрал дело Иешуа Га Ноцри и утвердил смертный приговор. Таким образом, к смертной казни, которая должна совершиться сегодня, приговорены трое разбойников: Дисмас, Гестас, Вар равван и, кроме того, этот Иешуа Га Ноцри. Первые двое, вздумавшие подбивать народ на бунт против кесаря, взяты с боем римскою властью, числятся за прокуратором, и, следовательно, о них здесь речь идти не будет. Последние же, Вар равван и Га Ноцри, схвачены местной властью и осуждены Синедрионом. Согласно обычаю одного из двух преступников нужно будет отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника пасхи. Итак, прокуратор желает знать, кого из двух преступников намерен освободить Синедрион: Вар раввана или Га Ноцри? Каифа склонил голову в знак того, что вопрос ему ясен, и ответил:
  - Синедрион просит отпустить Вар раввана.
  Прокуратор хорошо знал, что именно ответит первосвященник, но задача его заключалась в том, чтобы показать, что такой ответ вызывает его изумление. Пилат это и сделал с большим искусством. Брови на надменном лице поднялись, прокуратор прямо в глаза поглядел первосвященнику с изумлением.
  - Признаюсь, этот ответ меня удивил, - мягко заговорил прокуратор, - боюсь, нет ли здесь недоразумения.
  Пилат объяснился. Римская власть ничуть не покушается на права духовной местной власти, первосвященнику это хорошо известно, но в данном случае налицо явная ошибка. И в исправлении этой ошибки римская власть, конечно, заинтересована. В самом деле: преступления Вар раввана и Га Ноцри совершенно не сравнимы по тяжести. Если второй, явно сумасшедший человек, повинный в произнесении нелепых речей, смущавших народ в Ершалаиме и других некоторых местах, то первый отягощен гораздо значительнее. Мало того, что он позволил себе прямые призывы к мятежу, но он еще убил стража при попытках брать его. В силу всего изложенного прокуратор просит первосвященника пересмотреть решение и оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее вреден, а таким, без сомнения, является Га Ноцри. Итак?
  Каифа прямо в глаза посмотрел Пилату и сказал тихим, но твердым голосом, что Синедрион внимательно ознакомился с делом и вторично сообщает, что намерен освободить Вар раввана.
  - Как? Даже после моего ходатайства? Ходатайства того, в лице которого говорит римская власть? Первосвященник, повтори в третий раз.
  - И в третий раз мы сообщаем, что освобождаем Вар раввана, - тихо сказал Каифа.
  Все было кончено, и говорить более было не о чем. Га Ноцри уходил навсегда, и страшные, злые боли прокуратора некому излечить; от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Пилата. Все та же непонятная тоска, что уже приходила на балконе, пронизала все его существо. Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего то не договорил с осужденным, а может быть, чего то не дослушал. Или не понял какого-то намека...
  Пилат прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, а тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тут же погасшая короткая другая мысль: 'Бессмертие... пришло бессмертие...' Чье бессмертие пришло? Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке. И он спросил:
  - Почему вы боитесь безвредного? И почему не боитесь попасть... м-мм.. в историю. Разве вы не должны стоять на страже справедливости?
  - Наше решение справедливо, ибо мы стоим на страже веры. А Га-Ноцри совершил святотатство, присвоив себе прерогативы Бога. Он взялся судить людей как высший судия. И когда мы спросили его: 'На каком основании'?, то вместо ясного ответа он пустился в разговоры.
  А какого ответа вы хотели?
  - Всего лишь демонстрации чуда. Свыше, конечно...
  - Хорошо, - сказал Пилат, - да будет так.
  Тут он оглянулся, окинул взором видимый ему мир и удивился происшедшей перемене. Пропал отягощенный розами куст, пропали кипарисы, окаймляющие верхнюю террасу, и гранатовое дерево, и белая статуя в зелени, да и сама зелень. Поплыла вместо этого всего какая то багровая гуща, в ней закачались водоросли и двинулись куда то, а вместе с ними двинулся и сам Пилат. Теперь его уносил, удушая и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия.
  - Тесно мне, - вымолвил Пилат, - тесно!
  Он холодною влажною рукою рванул пряжку с ворота плаща, и та упала на песок.
  - Сегодня душно, где то идет гроза, - отозвался Каифа, не сводя глаз с покрасневшего лица прокуратора.
  - Нет, - сказал Пилат более не сдерживая себя, - не оттого, что душно, а тесно мне стало с тобой, Каифа, - и, сузив глаза, Пилат добавил: - Побереги себя, первосвященник.
  Темные глаза первосвященника блеснули, но он дипломатично выразил на своем лице удивление.
  - Что слышу я, прокуратор? - гордо и спокойно ответил Каифа, - ты угрожаешь мне после вынесенного приговора, утвержденного тобою же? Может ли это быть? Мы привыкли к тому, что римский прокуратор выбирает слова, прежде чем что нибудь сказать. Не услышал бы нас кто нибудь, игемон.
  Пилат мертвыми глазами посмотрел на первосвященника и, оскалившись, изобразил улыбку.
  - Что ты, первосвященник! Кто же может услышать нас сейчас здесь? Разве я похож на юного бродячего юродивого, которого сегодня казнят? Мальчик ли я, Каифа? Знаю, что говорю и где говорю. Оцеплен сад, оцеплен дворец, так что и мышь не проникнет ни в какую щель! Да не только мышь, не проникнет даже этот, как его... из города Кириафа. Кстати, ты знаешь такого, первосвященник? Да... если бы такой проник сюда, он горько пожалел бы себя, в этом ты мне, конечно, поверишь? Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему, - и Пилат указал вдаль направо, туда, где в высоте пылал храм, - это я тебе говорю - Пилат Понтийский, всадник Золотое Копье!
  - Знаю, знаю! - бесстрашно ответил чернобородый Каифа. Он вознес руку к небу и продолжал: - Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь! Защитит его Бог! Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Пилата!
  - О нет! - воскликнул Пилат, и с каждым словом ему становилось все легче и легче: не нужно было больше притворяться, не нужно было подбирать слова. - Слишком много ты жаловался кесарю на меня, и настал теперь мой час, Каифа! Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в Антиохию и не в Рим, а прямо на Капрею, самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме прячете от смерти. И не водою из Соломонова пруда, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Ершалаим! Нет, не водою! Вспомни, как мне пришлось из за вас снимать со стен щиты с вензелями императора, перемещать войска! Вспомни мое слово, первосвященник. Увидишь ты не одну когорту в Ершалаиме, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания. Вспомнишь ты тогда спасенного Вар раввана и пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирною проповедью!
  Лицо первосвященника покрылось пятнами, глаза горели. Он, подобно прокуратору, улыбнулся, скалясь, и ответил:
  - Веришь ли ты, прокуратор, сам тому, что сейчас говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Ершалаим, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Словами добра он сеял зло! Ты хотел его выпустить затем, чтобы тот смутил народ, надругался над верою и подвел народ под римские мечи! Но я, скромный служитель Бога, покуда жив, не дам на поругание нашу веру и защищу народ! Ты слышишь, Пилат? - И тут Каифа грозно поднял руку: - Прислушайся, прокуратор - то глас народа!
  Каифа смолк, и прокуратор услыхал как бы шум моря, подкатывающего к самым стенам сада Ирода великого. Этот шум поднимался снизу к ногам и в лицо прокуратору.
  - Ты слышишь, прокуратор? - тихо повторил первосвященник, - неужели ты скажешь мне, что все это, - тут первосвященник поднял обе руки, и темный капюшон свалился с головы Каифы, - вызвал жалкий разбойник Вар равван?
  Прокуратор тыльной стороной кисти руки вытер мокрый, холодный лоб, поглядел на землю, потом, прищурившись, в небо, увидел, что раскаленный шар почти над самой его головою, а тень Каифы совсем съежилась у львиного хвоста, и сказал тихо и равнодушно:
  - Дело идет к полудню. Мы увлеклись беседою, а между тем надо продолжать. - Пора!
  Они тронулись вниз по широкой мраморной лестнице, к воротам, выходящим на большую, гладко вымощенную площадь, в конце которой виднелись колонны и статуи Ершалаимского ристалища. И дальше на обширный царящий над площадью каменный помост.
  Перед собой прокуратор увидел толпу. Огромную болотистую толпу. Она залила бы и самый помост, если бы не тройной ряд себастийских и итурейской солдат не держал ее.
  Пилат поднялся на помост, сжимая в кулаке пергамент с приговором и щурясь. Щурился прокуратор не оттого, что солнце жгло ему глаза, нет! Он не хотел почему то видеть группу арестованных, которых сейчас вслед за ним возводят на место дл осужденных.
  Лишь только белый плащ с багряной подбивкой возник в высоте на каменном утесе над краем человеческого моря, незрячему Пилату в уши ударила звуковая волна: 'Га а а...' Она началась негромко, зародившись где то вдали у гипподрома, потом стала громоподобной и, продержавшись несколько секунд, начала спадать. 'Увидели меня', - подумал прокуратор. Волна не дошла до низшей точки и неожиданно стала опять вырастать и, качаясь, поднялась выше первой, и на второй волне, как на морском валу вскипает пена, вскипел свист и отдельные, сквозь гром различимые, женские стоны. 'Это их ввели на помост... - подумал Пилат, - а стоны оттого, что задавили нескольких женщин, когда толпа подалась вперед'.
  Он выждал некоторое время, зная, что никакою силой нельзя заставить умолкнуть толпу, пока она не выдохнет все, что накопилось у нее внутри, и не смолкнет сама. И когда этот момент наступил, прокуратор выбросил вверх правую руку, и последний шум сдуло с толпы. Тогда Пилат набрал, сколько мог, горячего воздуха в грудь и закричал, и сорванный его голос понесло над тысячами голов:
  - Именем кесаря императора!
  Пилат задрал голову и уткнул ее прямо в солнце. Под веками у него вспыхнул зеленый огонь, от него загорелся мозг, и над толпою полетели хриплые арамейские слова:
  - Четверо преступников, арестованных в Ершалаиме за убийства, подстрекательства к мятежу и оскорбление законов и веры, приговорены к позорной казни - повешению на столбах! И эта казнь сейчас совершится на Лысой Горе! Имена преступников - Дисмас, Гестас, Вар равван и Га Ноцри. Вот они перед вами!
  Пилат указал вправо рукой, не видя никаких преступников, но зная, что они там, на месте, где им нужно быть.
  Толпа ответила длинным гулом. Когда же он потух, Пилат продолжал:
  - Но казнены из них будут только трое, ибо, согласно закону и обычаю, в честь праздника пасхи одному из осужденных, по выбору Малого Синедриона и по утверждению римской власти, великодушный кесарь император возвращает его презренную жизнь!
  Пилат выкрикивал слова и в то же время слушал, как на смену гулу идет великая тишина. Теперь ни вздоха, ни шороха не доносилось до его ушей, и даже настало мгновение, когда Пилату показалось, что все кругом вообще исчезло. Ненавидимый им город умер, и только он один стоит, сжигаемый отвесными лучами, упершись лицом в небо. Пилат еще придержал тишину, а потом начал выкрикивать:
  - Имя того, кого сейчас при вас отпустят на свободу...
  Он сделал еще одну паузу, задерживая имя, проверяя, все ли сказал, потому что знал, что мертвый город воскреснет после произнесения имени счастливца и никакие дальнейшие слова слышны быть не могут.
  И, раскатив букву 'р' над молчащим городом, он неожиданно для себя прокричал:
  - Г-га-Ноцри-и!
  Тут ему показалось, что солнце, зазвенев, лопнуло над ним и залило ему огнем уши. В этом огне бушевали рев, визги, стоны, хохот и свист. И холодный пот прошиб его.
  Пилат повернулся и пошел по мосту назад к ступеням, не глядя ни на что, кроме разноцветных шашек настила под ногами, чтобы не оступиться. Он знал, что теперь у него за спиною на помост градом летят бронзовые монеты, финики, что в воющей толпе люди, давя друг друга, лезут на плечи, чтобы увидеть своими глазами чудо - как человек, который уже был в руках смерти, вырвался из этих рук!
  А навстречу уже спешил первосвященник и из раскрытого рта неслись пронзительные звуки.
  - Я оговорился, - растерянно оправдывался прокуратор. - Я хотел сказать другое имя.
  Каиафа уже не сдерживая ненависти, бросил на него испепеляющий взгляд и поспешил на то место, где мгновение назад величественно царил Понтий Пилат.
  Каиафа что-то прокричал толпе, та взревела в ответ и стала скандировать имя: Вар-раван!! Вар-раван! Вар-раван!
  Пилат прислушался. Вызов был брошен. И что ему было делать: настоять на своем? Но он только что в присутствии нескольких человек признался, что ошибся с помилованным. К тому же имя то заранее было занесено секретарем в протокол.
  Пилат скрипнул зубами в бессильной ярости. Все из-за больной головы. И... проклятого бродяги.
  Он вернулся и встал рядом с Каиафой.
  - Вар-раван! Вар-раван! - неслось ему навстречу штормовым ветром.
  'Будьте вы все не ладны...', - подумал Пилат.
  Прокуратор поднял руку. Шум стих.
  - Вы хотите Вар-равана?
  - Да-а! - взревело в ответ.
  Пилат понимал, что не может уйти просто подчинившись толпе, уронив свой престиж. Нужен был какой-то жест. Он оглянулся: кто? что поможет ему? И в мгновение понял, что именно. На столике невдалеке стоял кувшин с чистой водой для питья. Он подошел, взял его, и на глазах притихшей толпы омыл свои руки.
  'Будьте вы прокляты...', - мысленно повторил Пилат.
  Уходя с надменным видом, при этом жадно слушал, что творилось там, внизу. К стону орущей от радости победы толпы примешивались пронзительные выкрики глашатаев, повторявших на арамейском и греческом языках окончательный приговор. А еще до слуха долетел дробный, стрекочущий и приближающийся конский топот и труба, что то коротко и весело прокричавшая. Этим звукам ответил сверлящий свист мальчишек с кровель домов улицы, выводящей с базара на гипподромскую площадь, и крики 'берегись!'.
  Солдат, одиноко стоявший в очищенном пространстве площади со значком в руке, тревожно взмахнул им, и тогда прокуратор, легат легиона, секретарь и конвой остановились.
  Кавалерийская ала, забирая все шире рыси, вылетела на площадь, чтобы пересечь ее в сторонке, минуя скопище народа, и по переулку под каменной стеной, по которой стлался виноград, кратчайшей дорогой проскакать к Лысой Горе. Ее командир поскакал в переулок, переходя в галоп. За ним по три в ряд полетели всадники в туче пыли, запрыгали кончики легких бамбуковых пик, мимо прокуратора понеслись лица с весело оскаленными, сверкающими зубами.
  Закрываясь от пыли рукой и недовольно морща лицо, Пилат двинулся дальше, устремляясь к воротам дворцового сада, а за ним двинулся легат, секретарь и конвой.
  'Он добился своего', - сверлила мозг Пилата застрявшая в сознании мысль. - Он добился своего'. Но что именно, Пилат ответить ясно не мог. Просто чувствовал, что его провели. Бродяга провел всех. Он вылечил его голову и внес смуту в душу. Пилат сжалился над арестованным, и теперь ему не быть настоящим прокуратором...
  Он обрек на бессмертие всех участников сего действа.
  
   ............
  
  
  Глава 13 Явление героя
  
  ...Итак, неизвестный погрозил Ивану пальцем и прошептал: 'Тсс!'
  Иван опустил ноги с постели и всмотрелся. С балкона осторожно заглядывал в комнату темноволосый, с острым носом, встревоженными глазами и со свешивающимся на лоб клоком волос человек примерно лет тридцати восьми.
  Убедившись в том, что Иван один, и прислушавшись, таинственный посетитель осмелел и вошел в комнату. Тут увидел Иван, что пришедший одет в больничное. На нем было белье, туфли на босу ногу, на плечи наброшен бурый халат.
  Пришедший подмигнул Ивану и шепотом осведомился: 'Можно присесть?' - и, получив утвердительный кивок, поместился в кресле.
  - Как же вы сюда попали? - повинуясь сухому грозящему пальцу, шепотом спросил Иван, - ведь балконные то решетки на замках?
  - Решетки на замках, - подтвердил гость, - но растащиловку пока никто не отменял. И замки, и болты и арматура добрым людям тоже нужны, а нам - без надобности, потому и молчим о неестественной убыли.
  - Раз вы можете выходить на балкон, то можете и удрать? - заинтересовался Иван.
  - Нет, - отвечал гость как-то рассеянно, думая о чем-то своем, - Удрать отсюда не могу, потому, что бежать некуда, да и незачем. - И после паузы добавил: - За что сидим?
  - Да так... получилось, - ответил Иван уклончиво, не решаясь рассказывать свою замысловатую историю, предпочитая изучающее вглядываться в карие и беспокойные глаза пришельца.
  - Кстати... - тут гость встревожился, - вы, надеюсь, не буйный? А то я, знаете ли, не выношу шума, возни, насилий и всяких вещей в этом роде. В особенности ненавистен мне людской крик, будь то крик страдания, ярости или какой нибудь иной. Так что мне от вас ждать?
  - Вчера в ресторане я одному типу по морде засветил, - мужественно признался поэт.
  - Основание? - строго спросил гость.
  - Если вдуматься в суть конфликта, то без основания, - сконфузился Иван.
  - Безобразие, - осудил гость и добавил: - А вдруг у того, кому, как вы выразились 'засветили', лицо, а не морда? На ней... на нем... ведь не написано. А вы, не разобравшись, кулаком по паспорту... Нет, рукоприкладство надо отставить.
  Отчитав Ивана, гость на правах старожила продолжил опрос:
  - Профессия?
  - Поэт, - почему то неохотно признался Иван.
  Пришедший огорчился.
  - Ох, как мне не везет! - воскликнул тот, но тут же спохватился, извинился и спросил: - А как ваша фамилия?
  - Рублевый. Но это псевдоним.
  Пришедший сморщился.
  - Что, вам мои стихи не понравились или псевдоним? - с задором спросил Иван.
  - И то и другое, - честно ответил гость.
  - А вы что у меня читали?
  - Я ваших стихов не читал! - сказал, как отрубил посетитель.
  - А чего вы тогда морщитесь?
  - Что ж тут такого, - вздохнул гость, - будто я других не читал. Впрочем... разве что чудо? Хорошо, я готов принять на веру. Хороши ваши стихи, скажите сами?
  - Не очень, - вдруг откровенно признался Иван. - Хотя есть строчки...
  - Не пишите больше! - попросил пришедший умоляюще. - Даже ради хорошей строчки. К добру это не ведет. Заметят... там.. наверху... и приспособят для своих дел.
  Иван ничего не понял, но в сумасшедшем доме и его не поняли.
  - Обещать твердо и навсегда не могу, но обязуюсь их не публиковать. Клянусь! - торжественно произнес Иван.
  - Вот и хорошо! - обрадовался пришелец.
  Соглашение скрепили рукопожатием, и тут из коридора донеслись мягкие шаги и голоса.
  - Тсс, - шепнул гость и, выскочив на балкон, закрыл за собою решетку.
  Заглянула дежурная сестра - Прасковья Федоровна. Спросила, как Иван себя чувствует и желает ли он спать в темноте или со светом. Иван попросил свет оставить, и Прасковья Федоровна удалилась. Когда все стихло, вновь вернулся гость.
  Он шепотом сообщил Ивану, что в 119 ю комнату привезли новенького, какого то толстяка с багровой физиономией, все время бормочущего про какую то нечистую валюту в вентиляции и клянущегося, что у них на Садовой поселились черти.
  - Пушкина ругает на чем свет стоит и все время кричит: 'Куролесов, бис, бис!' - говорил гость, тревожно дергаясь. Успокоившись, он сел, сказал: - А впрочем, бог с ним, - и продолжил беседу с Иваном: - Так из за чего же вы попали сюда? Одного мордобия маловато будет. Не милицейская предвариловка здесь, а почтенное, можно даже сказать, душевное учреждение.
  - Из за Понтия Пилата, - хмуро глянув в пол, ответил Иван.
  - Как? - забыв осторожность, крикнул гость и сам себе зажал рот рукой. -Потрясающее совпадение! Умоляю, умоляю, расскажите!
  Почему то испытывая доверие к неизвестному, Иван, первоначально запинаясь и робея, а потом осмелев, начал рассказывать вчерашнюю историю на Патриарших прудах. Да, благодарного слушателя получил Иван Николаевич в лице таинственного посетителя. Гость проявил к рассказываемому величайший интерес и по мере развития этого рассказа, наконец, пришел в восторг. Он то и дело прерывал Ивана восклицаниями:
  - Ну, ну! Дальше, дальше, умоляю вас. Но только, ради всего святого, не пропускайте ничего!
  Иван ничего и не пропускал, ему самому было так легче рассказывать, и постепенно добрался до того момента, как Понтий Пилат в белой мантии с кровавым подбоем вышел на балкон.
  Тогда гость молитвенно сложил руки и прошептал:
  - О, как я угадал! О, как я все угадал!
  Описание ужасной смерти Берлиоза слушающий сопроводил загадочным замечанием, причем глаза его вспыхнули злобой:
  - Об одном жалею, что на месте этого Берлиоза не было критика Латунского или литератора Лавровича, - и исступленно, но беззвучно вскричал: - Дальше!
  - И вот, - рассказав про происшествие в Доме литераторов, загрустив и затуманившись, Иван закончил: - я оказался здесь.
  Гость сочувственно положил руку на плечо бедного Ивана и сказал:
  - Несчастный поэт! Вы полезли туда, куда хоть вас и просили, но лезть без острой надобности не нужно было. Не надо ни глядеть в пропасть, ни заглядываться на небеса. Дело человеков ходить по земле и смотреть перед собой, чтобы не налетать лбом на стены и прочие твердости. Или вы не согласны?
  - Теперь, конечно, согласен. А когда тот господин подошел к нам, то с виду гражданин как гражданин... Хотя нет, я сразу почувствовал странное, только придал не то значение. А кто б отгадал? Впрочем, я и сейчас не знаю отгадки. Да кто же он, наконец, такой?! - в возбуждении возопил Иван, боясь до пота на лбу своей догадки.
  Гость вздрогнул от сдавленного крика соседа, но оправился и вгляделся в Ивана. Решившись на что-то, ответил вопросом:
  - А вы не впадете в беспокойство? Мы все тут люди ненадежные... Вызова врача, уколов и прочей возни не будет?
  - Нет, нет! - воскликнул Иван. - Скажите, кто он такой?
  - Ну хорошо, - ответил гость и веско и раздельно сказал: - Сдается мне, что вы встретились с Верховным Судией. Чаще его зовут сатаной, или еще каким обидным прозвищем, а он всего лишь падший светоносный ангел.
  Иван не впал в беспокойство, как и обещал, но был все таки ошарашен сообщением.
  - Не может этого быть! Я при кресте. Вот на шее... И сам крещен. И постился недавно. Так как же он столь безбоязненно подкатил к нам... Нет, не может быть.
  - Не открещивайтесь. Уж кому кому, но не вам это говорить. Сидите, как сами понимаете, в психиатрической лечебнице, а все толкуете о том, что такого не может быть. Право, это не логично.
  Сбитый с толку уверенным тоном пришельца Иван замолчал.
  - Лишь только вы начали его описывать, - продолжал гость, - я уже стал догадываться, с кем вы вчера имели удовольствие беседовать. И, право, я удивляюсь Берлиозу! Ладно вы, человек девственный, - тут пациент опять извинился, - но тот, насколько я о нем слышал, все таки хоть что то читал по существу! Первые же речи этого профессора рассеяли всякие мои сомнения. Его нельзя не узнать, мой друг! Впрочем, вы... вы меня опять таки извините, ведь, я не ошибаюсь, вы человек невежественный, хотя и с высшим образованием?
  - Бесспорно, - согласился обуянный смирением Иван.
  - Ну вот... Ведь даже лицо, которое вы описывали: разные там глаза, брови... Простите, может быть, вы даже оперы 'Фауст' не слышали?
  Иван страшнейшим образом сконфузился и с пылающим лицом что то начал бормотать про какую то поездку в санаторий в Сочи, где по радио что-то такое передавали, когда он играл в домино...
  - Ну вот, неудивительно! Не те интересы. А Берлиоз, повторяю, меня поражает. Он человек не только начитанный, но и хитрый. Хотя в защиту его я должен сказать, что, конечно, Воланд может запорошить глаза человеку и похитрее.
  - Как?! - в свою очередь крикнул Иван.
  - Тише!
  Иван с размаху шлепнул себя ладонью по лбу и засипел:
  - Понимаю, понимаю. У него буква 'В' была на визитной карточке. Ай яй яй, вот так штука! - он помолчал некоторое время в смятении, всматриваясь в луну, плывущую за решеткой, и заговорил: - Так он, стало быть, действительно мог быть у Понтия Пилата? Ведь он уж тогда родился? А меня сумасшедшим называют! - прибавил Иван, в возмущении указывая на дверь.
  - Нет правды на земле, а уж тут тем боле, - подытожил Иван.
  Горькая складка обозначилась у губ гостя.
  - Будем глядеть правде в глаза, - и гость повернул свое лицо в сторону бегущего сквозь облако ночного светила. - И вы и я - сумасшедшие, и нечего нам отпираться. Видите ли, он вас потряс - и вы свихнулись, так как у вас, очевидно, подходящая для этого культурная почва. Поэт - это не столяром быть! Но даже папа Карло удивился чуду, когда полено заговорило по-итальянски... Так, к чему это я? Ах, извините - повело. Так вот, то, что вы рассказываете, бесспорно было в действительности. Но это так необыкновенно, что даже Стравинский, подлинный маэстро в психиатрии, вам, конечно, не поверил. Он смотрел вас? (Иван кивнул.) Ваш собеседник был и у Пилата, и на завтраке у Канта, а теперь посетил Москву. Видите, насколько все последовательно. Но людям в здравом уме эта логика ускользает. Они слишком заземлены... Или приземлены.., - озадачился гость, но Иван вернул его к сути разговора.
  - Да ведь он тут черт знает чего натворит! Как нибудь его надо изловить, - не совсем уверенно, но все же поднял голову в новом Иване прежний, еще не добитый окончательно активист. - Изловить и привлечь к суду по всей строгости!
  - Вы уже пробовали, и будет с вас, - иронически отозвался гость, - и другим тоже пробовать не советую. К тому же к какому суду вы привлечете судию? И какой прокурор осмелится обличать главного прокурора? На это даже Пилат не согласился бы. А что Он натворит всякого, так это уж будьте благонадежны. Ах, до чего мне досадно, что встретились с ним вы, а не я. Хотя... это я хорохорюсь. Ни к чему мне встреча с ним.
  - А если в целом рассуждать, то к чему он вам?
  Гость долго грустил и дергался, но наконец заговорил:
  - Видите ли, какая странная история, я здесь сижу из за того же, что и вы, именно из за Понтия Пилата, - тут гость пугливо оглянулся и сказал: - Дело в том, что год тому назад я написал о Пилате роман.
  - Вы - писатель? - с интересом спросил поэт.
  Гость потемнел лицом и погрозил Ивану пальцем, потом сказал:
  - Я - мастер, - он сделался суров и вынул из кармана халата засаленную черную шапочку с вышитой на ней желтым шелком буквой 'М'. Он надел эту шапочку и показался Ивану в профиль и в фас, чтобы доказать, что он - мастер. - Она своими руками сшила ее мне, - таинственно добавил он.
  - А как ваша фамилия?
  - У меня нет больше фамилии, - с мрачным презрением ответил странный гость, - я отказался от нее, как и вообще от всего в жизни. Забудем о ней.
  'Максудов вы, Михаил Афанасьевич, но дело ваше', - подумал Иван, хорошо разбиравшийся в литературном мире Москвы и ее окрестностях.
  - Так вы хоть про роман расскажите, - деликатно попросил Иван.
  - Извольте с. История моя, действительно, не совсем обыкновенная, - начал гость.
  ...Историк по образованию, он еще два года тому назад работал в одном из московских литературных музеев, а кроме того, занимался переводами для театральных постановок.
  - С какого языка? - с интересом спросил Иван.
  - Я знаю пять языков, кроме родного, - ответил гость, - английский, французский, немецкий, латинский и греческий. Ну, немножко еще читаю по итальянски.
  - Ишь ты! - завистливо вздохнул Иван. - У нас в Зареченске преподавали какой-то язык, но учительница все время по беременности в декрете сидела. Ее заменяла литераторша. Она и заразила меня поэзией.
  Гость терпеливо выслушал объяснение, а затем продолжил рассказ о себе.
  Жил историк литературы одиноко, не имея родных и не заводя знакомых в Москве. И вдруг однажды выиграл миллион рублей.
  - Вообразите мое изумление, - шептал гость в черной шапочке, - когда я сунул руку в корзину с грязным бельем, вытаскиваю завалявшийся билет, и смотрю: на ней тот же номер, что в газете! Лотерею в пользу сирот мне в музее дали, - пояснил он.
  Выиграв большие деньги, загадочный гость Ивана поступил так: купил книг, бросил свою комнату в Капотне...
  - Уу, проклятая дыра! - прорычал гость.
  ...и нанял у дивелопера в переулке близ Арбата квартиру себе по вкусу.
  - Вы знаете, кто такие девелоперы? - спросил гость у Ивана, и тут же пояснил: - Это новая аристократия. Мой девелопер гордился этим званием, видя в нем сочетание слов 'дворянин' и 'пэр'! Может, он и прав. Каждая эпоха выдвигает свою аристократию. Так вот, нанял я две комнаты в подвале маленького домика в садике. Службу в музее бросил и начал сочинять роман о Понтии Пилате. Давно хотелось погрузиться в переломную эпоху...
  - Ах, это был золотой век, - блестя глазами, шептал рассказчик, - совершенно отдельная квартирка, и еще ванная с красивым именем 'джакузи', - почему то особенно горделиво подчеркнул он. - Маленькие оконца над самым тротуарчиком, ведущим от калитки. Напротив, в четырех шагах, под забором, сирень, липа и клен. Ах, ах! Зимою я не только видел в окошке чьи нибудь ноги, но и слышал хруст снега под ними. А в камине у меня пылал огонь! Но внезапно наступила весна, и сквозь мутные стекла увидел я сперва голые ноги, а затем одевающиеся в зелень кусты сирени. И вот тогда то, прошлою весной, случилось нечто гораздо более восхитительное, чем получение выигрыша.
  - Я открыл оконца и сидел во второй, совсем малюсенькой комнате, - гость стал отмеривать руками, - так... вот диван, а напротив другой диван, а между ними столик, и на нем прекрасная ночная лампа, а к окошку ближе книги, тут маленький письменный столик, а в первой комнате - громадная комната, четырнадцать метров, - книги, книги и камин. Ах, какая у меня была обстановка!
  Необыкновенно пахнет сирень! И голова моя становилась легкой от утомления, и Пилат летел к концу.
  - Белая мантия, красный подбой! Понимаю! - кивал Иван.
  - Именно так! Пилат летел к концу, и я уже знал, что последними словами романа будут: '...пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтий Пилат'. Но тут что-то застопорилось. Это как лампочка перегорает в самый неподходящий момент при чтении. Читать хочется, а лампочки под рукой для замены нет. Тогда я решил дать себе отдых и пройтись прогуляться. К тому же деньги были. Мильон для меня большая сумма, и я денег еще далеко не истратил, потому купил прекрасный серый костюм и отправился обедать в хороший ресторан. На Арбате я давно заприметил один такой.
  Тут глаза гостя широко открылись, и он продолжал шептать, глядя на луну:
  - Я иду и вдруг навстречу мне видение. Форменным образом само олицетворение весны с большой буквы. Она несла в руках тревожные желтые цветы. И эти цветы очень отчетливо выделялись на черном ее невесеннем пальто. Она несла желтые цветы! Нехороший цвет. Она повернула с Тверской в переулок и тут обернулась... Тверскую вы знаете? По Тверской шли тысячи людей, но я вам ручаюсь, что увидела она меня одного и поглядела не то что внимательно, а как-то болезненно. И меня поразила не столько красота ее, сколько необыкновенное, никем не виданное одиночество в глазах!
  Повинуясь этому желтому знаку, я тоже свернул в переулок и пошел по ее следам. Мы шли по кривому, скучному переулку безмолвно, я по одной стороне, а она по другой. И не было, вообразите, в переулке ни души. Я мучился, потому что мне показалось, что с нею необходимо говорить, и тревожился, что я не вымолвлю ни одного слова, а она уйдет, и я никогда ее не увижу...
  И, вообразите, внезапно заговорила она:
  - Нравятся вам мои цветы?
  Я отчетливо помню, как прозвучал ее голос, низкий довольно таки, но со срывами, и, как это ни глупо, показалось, что эхо ударило в переулке и отразилось от желтой грязной стены. Я быстро перешел на ее сторону и, подходя к ней, ответил:
  - Нет.
  Она поглядела на меня удивленно, а я вдруг, и совершенно неожиданно, понял, что я всю жизнь любил именно эту женщину! Вот так штука, а? Вы, конечно, скажете, сумасшедший?
  - Ничего я не говорю, - воскликнул Иван и добавил: - Умоляю, дальше!
  И гость продолжал:
  - Да, она поглядела на меня удивленно, а затем, поглядев, спросила так:
  - Вы вообще не любите цветов?
  В голосе ее была, как мне показалось, враждебность. Я шел с нею рядом, стараясь идти в ногу, и, к удивлению моему, совершенно не чувствовал себя стесненным.
  - Нет, я люблю цветы, только не такие, - сказал я.
  - А какие?
  - Я розы люблю.
  Тут я пожалел о том, что это сказал, потому что она виновато улыбнулась и бросила свои цветы в канаву. Растерявшись немного, я все таки поднял их и подал ей, но она, усмехнувшись, оттолкнула цветы, и я понес их в руках.
  Так шли молча некоторое время, пока она не вынула у меня из рук цветы, не бросила их на мостовую, затем продела свою руку в черной перчатке с раструбом в мою, и мы пошли рядом.
  - Дальше, - сказал Иван, - и не пропускайте, пожалуйста, ничего.
  - Дальше? - переспросил гость, - что же, дальше вы могли бы и сами угадать. - Он вдруг вытер неожиданную слезу правым рукавом и продолжал: - Любовь выскочила перед нами, как из под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас обоих! Так поражает молния, так поражает финский нож! Она то, впрочем, утверждала впоследствии, что это не так, что любили мы, конечно, друг друга давным давно, пусть никогда не видя, но наши души в высших сферах давно отыскали друг друга. А что она жила с другим человеком, и я тоже... с этой, как ее...
  - С кем? - спросил Бездомный.
  - С этой... ну... как ее, - занервничал гость и щелкнул пальцами.
  - Вы были женаты?
  - Ну да, я же щелкаю, чтоб вспомнить... на этой... Вареньке, Манечке... нет, Вареньке... еще платье у нее полосатое... впрочем, я не помню. Так вот она говорила, что с желтыми цветами в руках она вышла в тот день, чтобы я наконец ее нашел, и что если бы этого не произошло, она отравилась бы, потому что жизнь ее пуста.
  Да, любовь поразила нас мгновенно. Я это знал в тот же день уже, через час, когда мы оказались, не замечая города, у кремлевской стены на набережной.
  Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет. На другой день мы сговорились встретиться там же, на Москве реке, и встретились. Майское солнце светило нам. И скоро, скоро стала эта женщина моею тайною женой.
  Она приходила ко мне каждый день, а ждать ее я начинал с утра. Ожидание это выражалось в том, что я переставлял на столе предметы. За десять минут я садился к оконцу и начинал прислушиваться, не стукнет ли ветхая калитка. И как курьезно: до встречи моей с нею в наш дворик мало кто приходил, просто сказать, никто не приходил, а теперь мне казалось, что весь город устремился в него. Стукнет калитка, стукнет сердце, и, вообразите, на уровне моего лица за оконцем обязательно чьи нибудь ботинки.
  Она входила в калитку один раз, а биений сердца до этого я испытывал не менее десяти. Я не лгу. А потом, когда приходил ее час и стрелка показывала полдень, оно даже и не переставало стучать до тех пор, пока без стука, почти совсем бесшумно, не равнялись с окном туфли с черными замшевыми накладками бантами, стянутыми стальными пряжками.
  Иногда она шалила и, задержавшись у второго оконца, постукивала носком в стекло. Я в ту же секунду оказывался у этого окна, но исчезала туфля, черный шелк, заслоняющий свет, исчезал, - я шел ей открывать.
  Никто не знал о нашей связи, за это я вам ручаюсь, хотя так никогда не бывает. Не знал ее муж, не знали знакомые. В стареньком особнячке, где мне принадлежал этот подвал, знали, конечно, видели, что приходит ко мне какая то женщина, но имени ее не знали.
  - А кто она такая? - спросил Иван, в высшей степени заинтересованный любовной историей.
  Гость сделал жест, означавший, что он никогда и никому этого не скажет, и продолжал свой рассказ.
  Ивану стало известным, что мастер и незнакомка полюбили друг друга так крепко, что стали совершенно неразлучны. Иван представлял себе ясно уже и две комнаты в подвале особнячка, в которых были всегда сумерки из за сирени и забора. Красную потертую мебель, бюро, на нем часы, звеневшие каждые полчаса, и книги, книги от крашеного пола до закопченного потолка.
  Иван узнал, что гость его и тайная жена уже в первые дни своей связи пришли к заключению, что столкнула их на углу Тверской и переулка сама судьба и что созданы они друг для друга навек.
  Иван узнал из рассказа гостя, как проводили день возлюбленные. Она приходила, и первым долгом надевала фартук, и в узкой передней, где находилась та самая раковина, которой гордился почему то бедный больной, готовила завтрак, и подавала в первой комнате на овальном столе. Когда шли майские грозы и мимо подслеповатых окон шумно катилась в подворотню вода, угрожая залить последний приют, влюбленные зажигали духовку и пекли картофель. От картофеля валил пар, черная картофельная шелуха пачкала пальцы. В подвальчике слышался смех, деревья в саду сбрасывали с себя после дождя обломанные веточки, белые кисти. Когда кончились грозы и пришло душное лето, в вазе появились долгожданные и обоими любимые розы.
  Тот, кто называл себя мастером, работал, а она, запустив в волосы тонкие с остро отточенными ногтями пальцы, перечитывала написанное, а перечитав, шила вот эту самую шапочку. Иногда она сидела на корточках у нижних полок или стояла на стуле у верхних и тряпкой вытирала сотни пыльных корешков. Она сулила славу, она подгоняла его и вот тут то стала называть мастером. Она дожидалась этих обещанных уже последних слов о пятом прокураторе Иудеи, нараспев и громко повторяла отдельные фразы, которые ей нравились, и говорила, что в этом романе ее жизнь.
  Он был дописан в августе месяце. И настал час, когда пришлось покинуть тайный приют.
  - И я вышел в свет, держа роман в руках, и тогда моя жизнь кончилась, - прошептал мастер и поник головой, и долго качалась печальная черная шапочка с желтой буквой 'М'. Он повел дальше свой рассказ, но тот стал несколько бессвязен. Можно было понять только одно, что тогда с гостем Ивана случилась какая то катастрофа.
  - Я впервые попал в мир большой литературы, но теперь, когда уже все кончилось и гибель моя налицо, вспоминаю о нем с ужасом! - торжественно прошептал мастер и поднял руку. - Да, он чрезвычайно поразил меня, ах, как поразил!
  - Кто? - чуть слышно шепнул Иван, опасаясь перебивать взволнованного рассказчика.
  - Да редактор, я же говорю, редактор. Когда он прочитал, то смотрел на меня так, как будто у меня щека была раздута флюсом, косился в угол и даже сконфуженно хихикнул. Он без нужды мял манускрипт и крякал. Вопросы, которые он мне задавал, показались мне сумасшедшими. Не говоря ничего по существу романа, он спрашивал меня о том, кто я таков и откуда взялся, давно ли пишу и почему обо мне ничего не было слышно, и даже задал, с моей точки зрения, совсем идиотский вопрос: кто это меня надоумил сочинить роман на такую странную тему?
  Наконец, он мне надоел, и я спросил его напрямик, будет ли он печатать роман или не будет. Он задумался, поскреб нос, потом сказал, что если я заплачу за издание сто тысяч, то роман увидит свет. Я тут же согласился. 'Вот, оказывается, почему мне выпала денежная удача!' - подумал я. И уверился, что само Небо благословило меня. Через два месяца я держал книгу в руках. Сбылось! Сбылось! Мы ликовали. Она накрыла совершенно роскошный стол, и мы пили благородное вино. И мечтали... Мне до сих пор стыдно вспоминать об этом, и о своем хвастовстве перед любимой женщиной. Смешно, да смешно, но я был уверен, что роман заметят. Шли недели, месяцы, но его никто не замечал. Он словно провалился в тартарары. Я ходил в магазины. Книги лежали. Я стал суетиться, выставлять их на полках позаметнее. Потом стал рассылать именитым людям. Но роман... не видели. Тогда я стал подлавливать этих людей и спрашивать их мнение. Они косились на меня, что-то мычали, но не говорили ничего существенного. И кто был в этом виноват, кроме меня - автора?
  Гость притих, призадумался. Иван тоже замер, словно не смел напомнить о своем существовании. А в мозгу проносились картины того, как легко впорхнул в литературу он... Но вот мастер очнулся и продолжил рассказ.
  - Настали совершенно безрадостные дни. Роман был написан, больше делать было нечего, и мы оба жили тем, что сидели на полу у камина и смотрели на огонь. Впрочем, теперь мы чаще расставались, чем раньше. Она стала уходить гулять одна, ссылаясь на дела. Оно и понятно... Зато со мной случилась некая оригинальность, отвлекшая меня от ипохондрии. У меня неожиданно завелся друг. Да, да, представьте себе. Я обладаю мизантропическим свойством: схожусь с людьми туго, недоверчив, подозрителен к ним. Но все равно при этом качестве ко мне обязательно проникает в душу кто нибудь непредвиденный, неожиданный и внешне то черт знает на что похожий индивид. Новый знакомый мне больше всех понравился. А как все получилось? В то проклятое время открылась калитка нашего садика, денек еще, помню, был такой приятный, осенний. Ее не было дома. И в калиточку вошел человек. Он пришел по какому то делу к моему дивелоперу, потом зашел ко мне с вопросом и как то быстро свел со мной знакомство. Отрекомендовался журналистом. Понравился он мне до того, вообразите, что я его до сих пор иногда вспоминаю и скучаю о нем. Дальше - больше, он стал заходить ко мне. Я узнал, что он холост, что живет недалеко от меня примерно в такой же квартирке, и что ему тесно там, и прочее. К себе однако не звал. Марго он не понравился до чрезвычайности. А я заступился за него. Тогда она сказала:
  - Поступай как хочешь, но говорю тебе, этот человек производит на меня отталкивающее впечатление.
  Я рассмеялся в ответ. Причем как-то зло, нехорошо, высокомерно что ли... Но чем, собственно, он привлек меня, спросите вы? Дело в том, что человек как таковой, без сюрприза внутри неинтересен. Такой сюрприз Алоизий (да, я забыл сказать, что моего нового знакомого звали Алоизий Могарыч) - имел. Нигде до того я не встречал и уверен, никогда теперь не встречу человека столь особого ума, каким обладал Алоизий. Если я не понимал смысла какой нибудь заметки в газете, Алоизий объяснял мне ее буквально в одну минуту, причем видно было, что объяснение это ему не стоило ровно никакого умственного труда. Будто он родился с уже готовыми ответами на все земные вопросы. Но это не главное. Алоизий покорил меня своею страстью к литературе. Он не успокоился до тех пор, пока не упросил меня прочесть текст от корки до корки. О романе он отозвался лестно, но с подкупающей честностью объяснил мне почему мой роман не мог иметь успеха. Он прямо говорил: глава такая то на читателя впечатление не произведет, и почему. Его аргументы были столь весомы, что я вынужден был соглашаться с ним. И впрямь, то что мне казалось хорошо задуманным при написании, теперь выглядела вялым и неубедительным. И еще сказал:
  - Друг мой, твой роман напомнил мне об одном знакомом, который кричал, что не будет поклоняться иудею из Назарета. Мол, он - русский и его бог Перун! Но у того хоть какой-то был бог, а в вашем романе пусто. Это вызов. Но пустой вызов...
  Чтобы разрешить все сомнения, Алоизий Могарыч предложил услуги настоящего литературного критика-профессионала, своего знакомого по фамилии Латунский.
  - Знаю его, - подтвердил Иван, - известная в наших кругах фигура.
  - Так вот. Латунский пришел. Мы сели втроем, и он, читая роман, на ходу выдавал свои комментарии. И при этом постоянно извинялся: 'Извините меня, но это детский сад... Извините меня, но это графоманство...'. А потом прочел нотацию на тему, насколько изъежжена взятая мной тема, сколько по этому сюжету написано, нарисовано, снято и спето.
  - Даже я.., - устыдился Иван.
  - Вот и вы... С тем и отбыл. Алоизий Могарыч утешал меня как мог. Предлагал другие сюжеты и новые перспективы. А потом открылся. Сказал, что он прихожанин местной церкви и ему жалко мою заблудшую душу. А еще мою возлюбленную, которая все чаще стала отлучаться, и это не к добру. И дал совет: 'Не ссорьтесь вы с Богом и церковью, даром это не пройдет. Наказание будет. И, похоже, им станет потеря вашей женщины'.
  - Значит, он спасал вашу душу, но не смог, - подытожил Иван с сочувствием.
  - Именно! Спасал, губя ее! Наверное, это сверхзадача всех церквей. Впрочем, не знаю, не могу судить...
  - Главное для церкви - торговля Надеждой! - вдруг выпалил Иван. И сам поразился сказанному.
  - Думаете, мой роман рушил ее?
  - Не знаю - не читал, давайте не будем продолжать эту тему. Я, кажется не то сказал, - стал отрекаться Иван. - Так что было с вами дальше?
  Тут гость вскочил и нервно пробежался по комнате. Потом остановился, набычился, будто заставляя взять себя в руки и продолжить исповедь.
  Наконец пришелец сел, зябко повел плечами, и продолжил.
  - Я решился... Будто пружиной подбросило. Кинулся в магазины, где моя книга продавалась - скупил все. И сжег их в мусорном контейнере. На последние деньги скупил, и не жалко было. И когда бумага горела, нисколько не жалел. Пока уничтожал - представляете, даже радостно было! Как оказывается, аутодафе бодрит. Понял в те мгновения, почему народ сбегался смотреть с энтузиазмом казнь на костре. Разрушение завораживает, ибо быстро все делается, и результативно! И тут меня словно током пронзило. А ведь я поступил, как инквизитор! И что-то мне сделалось не хорошо. А затем наступила третья стадия - страх. Нет, не страх от содеянного, а страх перед другими, совершенно не относящимися к роману вещам. Я, например, стал бояться темноты. Наверное наступила стадия психического заболевания. Стоило мне перед сном потушить лампу в маленькой комнате, как стало казаться, что через окно, хотя оно и закрыто, влезает какой то спрут с очень длинными и холодными щупальцами. И спать мне пришлось с огнем.
  - Значит, вы сдались? Надо было не поддаваться, - захрабрился Иван.
  - А что делать, если люди вокруг уже сдались?
  - Считаете?
  - А вы разве не думаете сдаться? Вы попытались остановить нечистую силу и оказались здесь. Будете настаивать на своем происшествии - останетесь тут в качестве сумасшедшего до конца своих дней.
  Иван поежился.
  - А герой вашего романа тоже сдался?
  - Не знаю-не знаю, - отвечал гость, опять вскакивая и начиная лихорадочно ходить по комнате. - Не знаю, но он сопротивлялся... Это точно!
  Теперь уже Ивану впору было бояться за нервное состояние пациента. И он подбодрил мастера.
  - Вот потому и появился ваш роман. Иначе никакого романа не было. Не о чем было бы писать.
  Гость остановился в некотором удивлении.
  - А вы...
  - Не так глуп как кажусь?
  - Ну что вы, я ничего такого о вас не думал, я вас плохо знаю...
  - Не беспокойтесь, я знаю, что произвожу легкомысленное впечатление. И, знаете, спокойно к этому отношусь. Во мне нет греха гордыни. А вы, сдается мне, впадали в сей грех, когда писали, за то наказаны.
  Гость что-то пробормотал про себя и успокоенный присел на кровать.
  - О себе с этой стороны я не думал. Уж не высшие ли силы послали вас ко мне с увещеванием и разъяснением? - предположил он с улыбкой. - Если выстроить логическую цепочку, то сходится: Патриаршие пруды с Берлиозом, рассказ Воланда о Пилате, ваше помещение в палату номер шесть, и луна, что позвала меня сюда... Эге, да вы не прост, как мне показалось вначале.
  - Даже не знаю, что на это сказать. Еще утром я был рядовым пиитом, жаждавшим гонорара. Какое уж тут быть вестником!
  - Запутались мы, смертные, в потусторонних делах, - подытожил гость. - Не нам понять замысел ихнего романа.
  - М-да, на евангелие от Ивана я точно не тяну. Лучше продолжите рассказывать вашу историю. Она сама почти роман...
  - Да-да... Так что было дальше? Моя возлюбленная очень изменилась (про спрута я ей, конечно, не говорил, но она чувствовала, что со мной творится неладное), похудела, побледнела, перестала смеяться и нередко просила меня простить за то, что она советовала мне напечатать книгу. А однажды сказала, что ей надо ненадолго уехать. Она поцеловала меня и сказала, что ей легче умереть, чем покинуть меня в таком состоянии, но ее ждут, и она покоряется необходимости. Но умоляла меня не бояться ничего.
  Это было в сумерки, где-то в середине октября. И вот она ушла. Я лег на диван и заснул, не зажигая лампы. Проснулся от ощущения, что спрут рядом. Шаря в темноте, еле сумел зажечь лампу. Часы показывали два часа ночи. Я лег заболевающим, а проснулся больным. Мне вдруг показалось, что осенняя тьма сейчас выдавит стекла, вольется в комнату и я захлебнусь в ней, как в чернилах. Я вскрикнул, и мне захотелось бежать к кому то, хотя бы к моему девелоперу. Я боролся с собой как безумный. Я кинулся в кухню, зажег свет, нашел бутылку белого вина, откупорил ее и стал пить прямо из горлышка. От этого страх притупился несколько, по крайней мере настолько, что я не побежал. Я присел у камина, так что жар начал обжигать мне лицо, и шептал:
  - Догадайся, что со мною случилась беда. Приди, приди, приди!
  Но никто не шел. Тогда случилось последнее. Я вынул из ящика стола черновые тетради и начал их жечь. Это страшно трудно делать, потому что исписанная бумага горит неохотно. Ломая ногти, я раздирал тетради, бросал в камин и ручкой от пылесоса трепал листы. Пепел временам душил пламя, но я боролся с ним, и роман, упорно сопротивляясь, все же погибал. Знакомые слова мелькали передо мной, покрывались желтизмой и пропадали лишь когда бумага чернела, корежилась, и я яростно добивал их.
  В это время в окно кто то стал царапаться тихо. Сердце мое прыгнуло, и я, погрузив последнюю тетрадь в огонь, бросился отворять. Кирпичные ступеньки вели из подвала к двери. Спотыкаясь, я подбежал к ней и тихо спросил:
  - Кто там?
  И голос, ее голос, ответил мне:
  - Это я.
  Не помню как я совладал с ключом. Лишь только она шагнула внутрь, то припала ко мне дрожащая, с мокрыми щеками и развившимися волосами. Я смог произнести только слово:
  - Ты... ты? - и голос мой прервался, и мы побежали вниз. Она освободилась в передней от пальто, и мы быстро вошли в первую комнату. Тихо вскрикнув, она голыми руками выбросила из камина на пол последнее, что там оставалось, разодранную тетрадку, которая занялась снизу. Дым сейчас же наполнил комнату. Я ногами затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и судорожно.
  Когда она утихла, я сказал:
  - Я возненавидел этот роман, и я боюсь. Мне страшно.
  Она поднялась и заговорила:
  - Боже, как ты болен. За что это, за что? Но я тебя спасу, я тебя спасу. Что же это такое?
  Я видел ее вспухшие от дыма и плача глаза, чувствовал, как холодные руки гладят мне лоб.
  - Я тебя вылечу, вылечу, - бормотала она, впиваясь мне в плечи, - ты восстановишь его. Почему, почему я не оставила у себя один экземпляр!
  Она оскалилась от ярости, что то еще говорила невнятно. Затем, сжав губы, она принялась собирать и расправлять обгоревшие листы. Это была какая то глава из середины романа, не помню какая. Она аккуратно сложила обгоревшие листки, завернула их в бумагу, перевязала лентой. Все ее действия показывали, что она полна решимости и что она овладела собой. Она потребовала вина и, выпив, заговорила спокойнее.
  - Вот как приходится платить за ложь, - говорила она, - и больше я не хочу лгать. Я осталась бы у тебя и сейчас, но мне не хочется это делать таким образом. Я не хочу, чтобы у него навсегда осталось в памяти, что я убежала от него ночью. Он не сделал мне никакого зла. Его вызвали внезапно, у них в офисе пожар. Но он вернется скоро. Я объяснюсь с ним завтра утром, скажу, что люблю другого, и навсегда вернусь к тебе. Ответь мне, ты, может быть, не хочешь этого?
  - Бедная моя, бедная, - сказал я ей, - я не допущу, чтобы ты это сделала. Со мною будет нехорошо, и я не хочу, чтобы ты погибала вместе со мной.
  - Только эта причина? - спросила она и приблизила свои глаза к моим.
  - Только эта.
  Она страшно оживилась, припала ко мне, обвивая мою шею, и сказала:
  - Я погибну вместе с тобою. Утром я буду у тебя.
  И это последнее, что я помню в моей жизни, - полоску света из моей передней, и в этой полосе света ее прядь, ее берет и ее полные решимости глаза. Еще помню черный силуэт на пороге наружной двери и белый сверток.
  - Тсс! - вдруг сам себя прервал больной и поднял палец, - беспокойная сегодня лунная ночь.
  Он скрылся на балконе. Иван слышал, как проехали колесики по коридору, кто то всхлипнул или вскрикнул слабо.
  Когда все затихло, гость вернулся и сообщил, что 120 я комната получила жильца. Привезли человека, который просит вернуть ему голову.
  - Ну какой же это больной? Вполне здравое желание, - вздохнул мастер.
  Оба собеседника помолчали в тревоге, но, успокоившись, вернулись к прерванному рассказу. Гость раскрыл было рот, но ночка, точно, была беспокойная. Голоса еще слышались в коридоре, и гость начал говорить Ивану на ухо так тихо, что то, что он рассказал, стало известно одному поэту только, за исключением первой фразы:
  - Через четверть часа после того, как она покинула меня, ко мне в окно постучали.
  То, о чем рассказывал больной на ухо, по видимому, очень волновало его. Судороги то и дело проходили по его лицу. В глазах его плавал и метались то страх, то ярость. Рассказчик указывал рукою куда то в сторону луны, которая давно уже ушла с балкона. Лишь тогда, когда перестали доноситься всякие звуки извне, гость отодвинулся от Ивана и заговорил погромче.
  - Да, так вот, в половине января, ночью, в том же самом пальто, но с оборванными пуговицами, я жался от холода в моем дворике. Сзади меня были сугробы, скрывшие кусты сирени, а впереди меня и внизу - слабенько освещенные, закрытые шторами мои оконца, я припал к первому из них и прислушался - в комнатах моих играл музыка. Это все, что я расслышал. Но разглядеть ничего не мог. Постояв немного, я вышел за калитку в переулок. В нем играла метель. Метнувшаяся под ноги собака испугала меня, и я перебежал от нее на другую сторону. Холод и страх, ставший моим постоянным спутником, доводили меня до исступления. Идти мне было некуда, и проще всего, конечно, было бы броситься под трамвай на той улице, куда выходил мой переулок. Издали я видел эти наполненные светом, обледеневшие железные ящики и слышал их омерзительный скрежет на морозе. Но, дорогой мой сосед, вся штука заключалась в том, что страх владел каждой клеточкой моего тела. И так же точно, как собаки, я боялся и трамвая. Как теперь ясно - их и надо бояться, таким как мы. Да, хуже моей болезни в этом здании нет, уверяю вас.
  - Но вы же могли дать знать ей, - сказал Иван, сочувствуя бедному больному.
  - Вы, очевидно, не понимаете меня. Или, вернее, я утратил бывшую у меня некогда способность описывать что нибудь. Представьте, если б перед нею, - гость благоговейно посмотрел во тьму ночи, - легло бы письмо из сумасшедшего дома. Разве можно посылать письма любимой женщине, имея такой адрес? Вы шутите, мой друг! Сделать ее несчастной? На это я не способен.
  Иван не сумел возразить на это, а тот кивал от муки своих воспоминаний головою в черной шапочке и говорил так:
  - Бедная, бедная.... Впрочем, у меня есть надежда, что она забыла меня!
  - Но вы можете выздороветь... - неуверенно заметил Иван.
  - Я неизлечим, - спокойно отмел надежду гость, - когда Стравинский говорит, что вернет меня в наличную жизнь, я не верю ему. Он гуманен и просто хочет утешить меня. Не в его силах излечить мироздание. Впрочем, не отрицаю, что мне теперь гораздо лучше. Но лучше не значит окончание болезни... Ну да, бог с ней, болезнью. Так на чем я остановился? Да, мороз, эти летящие трамваи... Я знал, что эта клиника уже открылась, и через весь город пешком пошел в нее. Безумие! За городом я, наверно, замерз бы, но меня спасла случайность. Что то сломалось в грузовике, я подошел к шоферу, это было километрах в четырех за заставой, и, к моему удивлению, машина шла сюда. И он повез меня. Я отделался тем, что отморозил пальцы на левой ноге. Но это вылечили. И вот четвертый месяц я здесь. И, знаете, нахожу, что здесь очень даже неплохо. Не надо задаваться большими планами, предаваться суетным мечтам. Я вот, например, хотел объехать весь земной шар. Оказывается - не суждено. Здесь я вижу только незначительный кусок этого шара. Думаю, что это не самое лучшее, что есть на нем, но, и не самое плохое. Вот лето идет к нам, на балконе завьется плющ, как обещает Прасковья Федоровна. По ночам меня будит луна. Ах, она ушла! Свежеет. Ночь умирает. Мне пора.
  - Скажите, а что было дальше с Иешуа и Пилатом, - попросил Иван. - Уж больно хочется знать.
  - Как что? - удивился пришелец. - Продолжение спора!
  - О чем? - удивился Иван.
  - Ах, Иванушка, - вздохнул гость. - Церковь однозначно решила, что в споре человека с Небом абсолютная правота исключительно за высшей силой, а человек лишь должен подчиняться ей. Но Пилат вопросил: 'Что есть истина?' и не получил ответа, ибо Иешуа, побывав в шкуре человека, понял, что и у нас есть своя правда. Правда Адама и Евы, захотевших познать мир. Правда Каина, убившего чересчур послушного божьей воле брата Авеля, принесшего в жертву ребенка. Впрочем... Нет, нет, - болезненно дернувшись, почти прокричал гость, - я вспомнить не могу без дрожи мой роман. Как не может без дрожи вспоминать капкан заяц, из которого вырвался. А ваш знакомый с Патриарших прудов вспомнил все наилучшим образом. До свидания.
  И раньше чем Иван опомнился, закрылась решетка с тихим звоном, и гость скрылся.
  
   ..........
  
  
  Глава 23 Великий бал
  
  
  ...- Вы не задумывались над тем, почему бал у таких как мы начинается после полуночи? - спросил Коровьев. И сразу ответил.
  - Конечно, ночь - это день для темных сил. Но не только по этой причине. Люди засыпают и им начинают сниться сны. В снах они посещают разные места и встречаются с разными людьми. В эту ночь некоторым счастливчикам приснится этот бал. Они воочию, пусть и в грезах, увидят свое будущее, и будут радоваться встрече с Прекрасным в лице королевы бала (тут Коровьев низко поклонился Маргарите) и подлинного Величия в образе Мессира.
  И в следующий миг Маргарита поняла, что имел ввиду любезный Коровьев. Вместе с мертвыми стали появляться живые. Она не видела столько знаменитостей разом. Какие это были люди! Первый сорт! Нет, высший сорт! Богачи, политики, шоумены, журналисты. Один даже в раззолоченной рясе. Они вереницей подходили к ней и прикладывались мокрыми губами к ее колену. Трудовой пот навечно запекся на их лоснящихся спинах и запачканных кровью ладонях, - следствие тяжкого труда восхождения на вершины больших и малых олимпов. Зато в результате: пир жизни, фонтаны успеха, зависть оставшихся внизу... Так было, так есть и будет вечно. Когда-то так боролись за жизнь ныне умершие и той же дорогой идут те, кому еще предстоит умереть в почете и успокоиться в богатых гробах и могилах, стоящих целое состояние.
  ...Жизнь продолжалась даже в мертвых формах. Воланд правил балом и Марго царила на празднике нетления. Очередной бал в Москве, который может и не затмил бал 1929 года, но все равно был великолепен по составу участников и грядущим переменам.
  'Перемен! Мы хотим перемен!', - пел приглашенный певец. 'Мы до основания мир разрушим, а затем...' - пел хор ветеранов в другом углу. '...ведь все остается людям', - выводило сопрано в третьем углу. А четвертый угол был отдан иллюзионистам.
  Веселье бурлило, булькало и пузырилось. Шампанское тугой струей рвануло к звездам. Еще бы! Открывались не литровые бутылки, а целые бочки. На таком балу все должно быть гомерических размеров и самого высшего сорта. Гуляй быстрей до третьих петухов, пока рассвет не прервал веселия. Но бал не должен превращаться в шабаш. Он для обслуги - чертей и ведьм. Бал же для утонченного общества. Иного Воланд не потерпит у себя, иных не представит перед очами своей королевы.
  Зримая демонстрация силы и славы предстала в эту ночь, и Маргарита смиренно внимала ему...
  
  
  
  Глава 24. Излечение мастера
  
  ...Наступило молчание, и прервал его Коровьев, который зашептал в ухо Маргарите:
  - Алмазная донна, на сей раз советую вам быть благоразумнее! Пожелайте попросить у мессира что-нибудь весомее, а то ведь фортуна может ускользнуть!
  И Маргарита решилась.
  - Я хочу, чтобы мне вернули моего мастера, - сказала Маргарита. - Больного или здорового, лишь бы был здесь.
  Мессир даже не спросил о ком именно идет речь, а только кивнул. И тут же в комнату ворвался ветер, так что пламя свечей в канделябрах легло, тяжелая занавеска на окне отодвинулась, распахнулось окно, и в далекой высоте открылась полночная луна. От подоконника на пол лег зеленоватый платок ночного света, и в нем появился тот, кто столь самоуверенно называл себя мастером. Он был в своем больничном одеянии - в халате, растоптанных тапочках и черной шапочке с буквой М. вместо кокарды. Небритое лицо его было хмуро, он рассеянно косился на огни свечей, а лунный поток кипел вокруг него.
  Маргарита всплеснула руками и бросилась к нему. Она целовала его в лоб, в губы, прижималась к колючей щеке, и долго сдерживаемые слезы теперь бежали ручьями по ее лицу. Она произносила только одно слово, бессмысленно повторяя его:
  - Ты... ты, ты...
  Мастер отстранил ее от себя и глухо сказал:
  - Не терзай меня, Марго. Я тяжко болен.
  Он огляделся, и вроде бы не удивился странной компании в комнате, а просто ухватился за подоконник рукою, как бы собираясь вскочить на него и бежать.
  Но Маргарита перехватила его, схватив за локоть.
  - Нет, нет, не бойся! Я с тобою! Я с тобою!
  - Ну что же вы, мастер, - сказал мессир приветливо, - спешите нас покидать. Если уж взяли на себя роль Гамлета, то играйте до конца. Милости прошу к нашему камину.
  Коровьев ловко подпихнул к мастеру стул, и тот тяжело опустился на него, а Маргарита бросилась на колени, прижалась к боку больного и так затихла. Больной опустил голову и стал смотреть в пол угрюмыми больными глазами.
  - Уважаемый, вы не на допросе, - мяукнул кот. И вздохнул. - Глядя на вас у меня сердце начинает болеть. Приму валерьянку...
  - Вы нам не рады. Почему так? - спросил Воланд бесстрастно.
  - Иван мне рассказал о вас...
  - Пострел и туда поспел, - подтвердил Коровьев.
  - Что ж, значит можно обойтись без прелюдий.
  И мессир приказал Коровьеву: - Дай ка своему собрату выпить для бодрости.
  Коровьев быстро плеснул из графина что-то янтарное и услужливо поднес стакан мастеру.
  Мастер с сомнением покосился на питье.
  - Не сомневайтесь, это отменное вино, - подбодрил мессир.
  - Выпей, выпей. Ты боишься? Верь мне, тебе здесь помогут, - упрашивала мастера Маргарита дрожащим голосом.
  - Да уж тут не мозгоправы с сомнительными дипломами от сомнительных вузов, - поддакнул кот. - Тут не заставят верить в свой комплекс Эзопа...
  - Комплекс Эдипа, - поправила Гелла.
  - А ты откуда знаешь? - удивился кот. - И его обслуживала?
  И немедля получил затрещину.
  После такой сценки больной взял бокал и решительно осушил его, но рука дрогнула, и выскользнувший стакан разбился у его ног.
  - К счастью! К счастью! - закричал Коровьев почти восторженно. - Смотрите, он уже приходит в себя!
  Действительно, взор больного стал светлее.
  - Это все же ты, Марго? - спросил лунный гость.
  - Не сомневайся, это я, - подтвердила Маргарита.
  - Ну раз есть говорящие коты, то и ты можешь быть здесь, - смирился пришелец.
  - Подайте гостю для разгона! - весело приказал Воланд.
  После того, как мастер осушил второй бокал, его глаза стали веселыми.
  - Теперь другое дело, - сказал Воланд удовлетворенно. - Теперь поговорим. Кто вы такой?
  - Я теперь никто, - ответил мастер, криво улыбнувшись.
  - Ну все мы кто-то, даже когда не ведаем кто именно, - заметил мессир. - Другое дело имеем ли мы решимость признаться себе, кто мы на самом деле... А откуда вы?
  - Из дома скорби, - ответил мастер. - Я - душевнобольной.
  Этих слов Маргарита не вынесла и заплакала вновь. Потом, вытерев глаза, она вскричала:
  - Ужасные слова! Ужасные слова! Он мастер, мессир. Он много больше, чем больной. Вылечите его, он стоит того.
  - Понимаю ваше желание, дорогая Маргарита Николаевна. Но, смею заметить, есть обстоятельства, когда этого делать не следует. Как с Гамлетом, например...
  - Но я не Офелия! - вдруг твердо, уже без просительных ноток, сказала, как отрезала Маргарита.
  - Браво! - выкрикнул Бегемот из своего угла.
  - Раз вы общались с пиитом Рублевым, то знаете, с кем говорите, - продолжил беседу Воланд. - Легко можно догадаться в каком свете представил меня ваш сосед по палате. Я имел неудовольствие общаться с ним на Патриарших прудах. Он мигом зачислил меня в масоны и диверсанты. Но даже доктор психиатрии отказался ему верить! А ведь он тоже верующий. А вы верите в мое существование? Разумеется, не в качестве шпиона.
  - Приходится верить, - ответил мастер обреченно. - Но было бы гораздо спокойнее считать вас плодом галлюцинации и мифологии.
  - Ну, что же, если вам спокойнее, то считайте, - вежливо согласился Воланд.
  - Нет, нет, - испуганно говорила Маргарита и трясла мастера за плечо, - опомнись! Перед тобою действительно Он!
  Кот вновь не преминул напомнить о себе умным рассуждением:
  - А вот я действительно похож на галлюцинацию. Обратите внимание на мой профиль в лунном свете, - кот полез в лунный столб и хотел еще что то сказать, но его попросили замолчать, и он смиренно согласился: - Хорошо, хорошо, готов молчать. Я буду молчаливой галлюцинацией.
  - А скажите, почему Маргарита вас называет мастером? - спросил Воланд.
  Тот пожал плечами:
  - Это простительная слабость. Она слишком высокого мнения о романе, что я написал.
  - О чем роман?
  - О Понтии Пилате и его подсудимом.
  Тут опять закачались и запрыгали язычки свечей, задребезжала посуда на столе, Воланд усмехнулся.
  - Неплохая тема. Хотя и не актуальная. Простительная судебная ошибка и ничего более. Другие вели б на месте Пилата много хуже, - уж поверьте. Многие лицемерили и поклонялись тому, кого в тот день, не задумываясь, приговорили бы к смерти. Впрочем, затем последователи распинали своего учителя множество раз. Столько, что Он изнемог. Уже на тайной вечере он понял, чем все обернется, и возопил: 'Не вино, а кровь вы мою пьете!' Но оставим сию историю истории. Позвольте прочитать ваш роман.
  Воланд требовательно протянул руку.
  - Я, к сожалению, не могу этого сделать, - ответил мастер, - потому что сжег его.
  - Простите, не поверю, - ответил Воланд, - этого быть не может. Рукописи не горят. - Он повернулся к коту и сказал: - Ну ка, Бегемот, дай сюда роман.
  Тот моментально вскочил со стула, и все увидели, что он сидел на толстой пачке листов. Кот огреб стопку и с поклоном подал Воланду. Маргарита задрожала и закричала, волнуясь до слез:
  - Вот она, рукопись! Вот она!
  Она кинулась к Воланду и восхищенно добавила:
  - Всесилен, всесилен!
  Воланд взял в руки поданную ему рукопись, и стремительно, как считают пачку денежных купюр кассиры, просмотрел ее. Затем отложил в сторону и молча, без улыбки уставился на мастера. Тот неизвестно отчего впал в тоску и беспокойство, поднялся со стула, заломил руки и, обращаясь к далекой луне, вздрагивая, начал бормотать:
  - И ночью при луне мне нет покоя, зачем вы потревожили меня? О боги, боги...
  Маргарита вцепилась в больничный халат, прижалась к нему и сама начала бормотать в тоске и слезах:
  - Боже, почему же тебе не помогает лекарство?
  - Ничего, ничего, ничего, - шептал Коровьев, извиваясь возле мастера, - ничего, ничего... Еще стаканчик, и я с вами за компанию. По опыту знаю, как здорово помогает, когда на душе сумрачно. Главное, чтоб душа была...
  И стаканчик подмигнул, блеснул в лунном свете, и помог этот стаканчик. Мастера усадили на место, и лицо больного приняло спокойное выражение.
  - Ну, теперь все ясно, - сказал Воланд и постучал длинным пальцем по рукописи.
  - Совершенно ясно, - подтвердил кот, забыв свое обещание быть молчаливой галлюцинацией, - теперь главная линия этого опуса мне ясна насквозь. И зачем автор убил Иуду? Что он ему сделал? Чуть что: 'Иуда-Иуда'. А тот, между прочим, собой пожертвовал ради величия товарища. Что ты говоришь, Азазелло? Ты тоже жертвовал? - обратился он к молчащему Азазелло.
  - Я говорю, - прогнусил тот, - что тебя хорошо было бы утопить.
  - И это называется 'спасибо', - с печалью отвечал кот. - Будь милосерден, Азазелло. Ты так похож своей рыжестью на безобидного Шуру Балаганова, а наводишь нашего повелителя на плохую мысль. Поверь, что всякую ночь являлся бы я тебе в таком же лунном одеянии, как наш бледный мастер, и манил бы тебя за собою. Каково бы тебе было, о Азазелло, спросонья тащится за мной не знамо куда и не ведая, как далеко?
  - Так-с, - сказал Воланд, и тем пресек, как отрезал бритвой, лишние разговорчики своей свиты. - На мой дилетантский вкус, роман несколько наивен, хотя художественно талантлив. Во всяком случае его никак не сравнить с опусом вашего соседа по палате. Та поэма вызвала у меня изжогу.
  - У меня тоже! - объявил кот победно.
  Воланд спокойно снял туфлю с ноги и запустил в кота.
  - Одно мне непонятно, - продолжил мессир. - Вы же умный человек, но почему-то поступили так же, как и все прочие, - остановились перед, казалось бы, очевидным вопросом. А именно: что было с казненным после его воскрешения?
  - А что было? - с беспокойством спросил мастер.
  - А было возвращение блудного сына. Как вы думаете, похвалил ли Отец своего Сына за его приключения на Земле?
  - Откуда нам, людям, знать такое, - сумрачно ответил мастер.
  - Надо же! - и мессир раздраженно хлопнул себя по коленке ('Колено - больное', - механически подумала Маргарита). - Вы же писатель и взяли на себя смелость, я бы даже сказал нахальство (Вот именно! - не замедлил подать голос, спрятавшийся кот из-под кровати) писать о том, что вы не видели, но решились воссоздать в своем воспламененном мозгу. Да еще представить свою литературную фантазию на суд публики, хотя сами же описали последствия подобного, заведомо несправедливого, суда...
  - Я сжег рукопись, - глухо возразил мастер.
  - Осмотрительно, конечно, - согласился мессир, - да поздно. Ваша дама сердца прочла рукопись, и роман запечатлелся в ее сердце. А знаете какие последствия бывают от запечатленного сердца?
  Мастер молчал.
  - Вы вызвали духов! И вот они перед вами. В сумасшедшем доме от нас, милейший мастер, не спрячетесь. Ведь Он (мессир сделал коротенькую паузу) тоже прочел роман. И колесо завертелось. И что теперь будет? С вами. С Маргаритой Николаевной. С Москвой, наконец. Город, представьте себе, целый город, не сможет стать прежним! Уж Бегемот с Коровьевым об этом позаботятся.
  - Мы уж позаботимся, - развязно заверил вновь объявившейся кот, потягиваясь и мурлыча.
  Коровьев лишь развел руками, мол: 'А что делать, дорогой ограбляемый'.
  - И ведь я остановить их не смогу. - Тут мессир наклонился и сказал мастеру шепотком доверительно. - Это такие, знаете ли, хулиганы... (Кот и Коровьев перед этой репликой, как по команде, закрыли себе уши. Впрочем кот затем почему-то Гелле).
  - Так как вы думаете, уважаемый мастер: как отнесся Отец к злоключениям своего Сына? - вернулся Воланд к главному и меняя тон в голосе на металлический. - Похвалил ли его? Вы, как я понимаю, можете выбрать три варианта ответа: да, нет, не знаю. Какой выберите?
  Мастер стоял недвижно в лунном свете, словно статуя. Замерла и Маргарита у ног его.
  - Не знаю, - сорвалось с уст мастера.
  Воланд вздохнул.
  - Сдается мне, что вы спасовали, мастер. Но дело ваше.
  В комнате наступила вязкая тишина. Но хозяин был учтив с гостями до конца.
  - Ну, Маргарита Николаевна, - обратился Воланд весело к даме чужого сердца, - говорите, что вам еще нужно?
  Глаза Маргариты вспыхнули, и она умоляюще обратилась к Воланду:
  - Позвольте мне с ним переговорить?
  Воланд кивнул, и Маргарита, припав к уху мастера, что то пошептала ему. Слышно было, как тот ответил ей:
  - Нет, поздно. Ничего больше не хочу в жизни. Кроме того, чтобы видеть тебя. Но тебе опять советую - оставь меня. Ты пропадешь со мной.
  - Нет, не оставлю, - ответила Маргарита и обратилась к Воланду: - Прошу вас вернуть нас в дом на Арбате, в полумрак торшера, и чтобы все стало, как прежде.
  Тут мастер засмеялся и, обхватив кудрявую голову Маргариты, сказал:
  - Не слушайте бедную женщину, мессир. Не бывает так, чтобы все стало, как раньше. - Он приложил щеку к голове своей подруги, обнял Маргариту и стал бормотать: - Бедная, бедная...
  - Не бывает, вы говорите? - сказал Воланд. - Это верно. Сдается, вы хотели бы и дальше прятаться в своем доме для скорбных. Будь по вашему. Я дам вам такой домик, где вы обретете душевный покой.
  И тут Воланд опять оборотился к возлюбленной мастера и заговорил с ней так, будто они были с ней одни.
  - Вы согласны, Маргарита Николаевна, разделить его судьбу?
  - Согласна, согласна! - закричала Маргарита.
  - Выбор сделан, ставок больше нет! - громовым голосом вскричал Воланд. - Азазелло, твой выход!
  
  .......
  
  
  Глава 29 Судьба мастера решена
  
  
  На закате солнца высоко над городом на каменной террасе одного из самых красивых зданий в Москве, построенного около полутораста лет назад, находились двое: Воланд и Азазелло. Они не были видны снизу, с улицы, так как их закрывала от ненужных взоров балюстрада с гипсовыми вазами и гипсовыми цветами. Но им город был виден почти до самых краев.
  Воланд сидел на складном табурете, одетый в черное. Его длинная шпага была воткнута между двумя рассекшимися плитами террасы вертикально, так что получились солнечные часы. Тень шпаги медленно и неуклонно удлинялась, подползая к черным туфлям на ногах Воланда. Положив острый подбородок на кулак, скорчившись на табурете и поджав одну ногу под себя, Воланд не отрываясь смотрел на привольно раскинувшийся перед ним город. Азазелло, расставшись с пиджаком, котелком, лакированными туфлями, вернулся к привычной одежде - черному плащу, стянутому серебряным ремешком, - неподвижно стоял невдалеке, не спуская глаз с повелителя.
  Воланд заговорил:
  - Какой интересный город, не правда ли?
  Азазелло шевельнулся и ответил почтительно:
  - Мессир, мне больше нравится Рим!
  - Да, это дело вкуса, - ответил Воланд. - Я помню град сей первопрестольным, а ныне это Новый Вавилон.
  - Значит, стоит ждать прихода Навуходоносора? - полюбопытствовал Азазелло, наслаждаясь общением с Хозяином.
  - Уже.. уже родился тот, который... Даже гвардию свою муштрует. Скоро, скоро... полыхнет. А что там, кстати, за дым, в центре?
  - Это горит Дом Литераторов, - ответил Азазелло.
  - Надо полагать, Коровьев и Бегемот посетили его?
  - В этом нет никакого сомнения, мессир. Тянет их по старинке к искусству и утонченным дамам. Только получается аутодаффе...
  - Да, первую натуру не переделать до конца, - согласился Воланд. - И задумался о чем-то своем.
  Опять наступило молчание, и оба находящихся на террасе глядели, как в окнах, повернутых на запад, в верхних этажах громад зажигалось изломанное ослепительное солнце. Глаз Воланда горел так же, как одно из таких окон, хотя Воланд был спиною к закату.
  Но тут что то заставило Воланда отвернуться от города и обратить внимание на круглую башню, которая была у него за спиною. И не зря. Из стены ее вышел оборванный, выпачканный в тине мрачный человек в хитоне и в самодельных сандалиях.
  - Ба! Явление Левия Матвея миру и граду!- воскликнул Воланд, с насмешкой глядя на вошедшего. - Менее всего можно было ожидать тебя здесь, безгрешный грешник. Неужели кончился срок ссылки?
  - Да, и давно по земному исчислению.
  - А по мне две тысячи лет прошли быстро.
  - Можно было б еще тысячу накинуть, - поддакнул Азазелло, ставший в отсутствии кота и всех прочих разговорчивым.
   - Судя по виду, от которого никак не очистишься, ты так и пробыл с Хозяином рядом неотлучно и неразделимо как хвост? Могу представить, как ты Ему надоел.
  - Он мне не Хозяин. Я зову его 'брат'.
  - Ну так с чем пожаловала, сестра?
  Азазелло хохотнул, наверное впервые за десять веков.
  - Знать дела у вас идут неплохо, раз такие веселые, - огрызнулся Левий Матвей.
  - Это верно, грех жаловаться. Но давай перейдем к делу, - поторопил Воланд, возвращая голосу холод.
  - Я к тебе, дух зла и повелитель теней, - высокопарно начал Левий, исподлобья недружелюбно глядя на Воланда.
  - Если ты ко мне, то почему не поздоровался со мной, как вошел? - проговорил Воланд сурово.
  - Потому что я не хочу, чтобы ты здравствовал, - ответил дерзко непрошенный гость.
  - Но тебе придется примириться с этим, - возразил Воланд, и усмешка искривила его рот. - Не успел ты появиться на крыше, как уже сразу отвесил нелепость, и я тебе скажу, в чем она, - в твоих интонациях. Ты говорил так, будто не признаешь теней, а также и зла. Может, у тебя хватит ума подумать над вопросом: что бы делало твое добро, если бы не существовало зла. Как можно было бы дурной поступок отличить от хорошего? И как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени? Ведь тени получаются от предметов и людей. Вот тень от моей шпаги. Но бывают тени от деревьев и от живых существ. Не хочешь ли ты ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и все живое из за твоей фантазии наслаждаться голым светом?
  - Я не буду с тобой спорить, старый софист, - ответил Левий Матвей.
  - Ты и не можешь со мной спорить, по той причине, о которой я уже упомянул, - ты глуповат, - ответил Воланд.
  - Но зато умен мой старший великий брат. В таких случаях он говорит: 'Все полезно на этом свете, но только в правильных пропорциях!'
  - Ладно, вернемся к делу, аптекарь. Говори кратко, не утомляя меня, зачем явился?
  - Он прислал меня.
  - Что же Он велел передать тебе, раб?
  - Я не раб, - все более озлобляясь, ответил Левий Матвей, - я его ученик.
  - Ты не можешь быть его учеником в силу своего бедного разума, потому мы говорим с тобой на разных языках, - отозвался Воланд, - но вещи, о которых мы говорим, от этого не меняются. Итак, что тебе?
  - Он прочитал сочинение мастера и просит тебя, чтобы ты отпустил его душу и наградил покоем. Наверное, это тебе будет не трудно сделать?
  - Мне ничего не трудно, - ответил Воланд, - тем более ради одной души, коих у меня миллионы.
  Затем усмехнулся уголками губ.
  -Значит, не берете его к себе, в свет?
  - Он заслужил покой, - твердо отвечал Левий.
  - Передай, что сделаю, - согласился Воланд и прибавил, причем глаз его вспыхнул: - И покинь меня немедленно. Уж больно от тебя тяжелый запах. Оно и понятно: питаться так долго акридами и пиявками... Хотя улитки для иных - деликатес.
  Левий пропустил колкость мимо ушей дабы закончить поручение.
  - Он просит еще, чтобы ту, которая любила и страдала ради него, отпустили тоже, - и в первый раз моляще посмотрел на Воланда.
  - Без тебя б не догадался об этом. Иди... с богом... брат.
  Левий Матвей исчез.
  - Видишь, все получилось, как я и предвидел. Кому нужен тот, кто не умеет... чуть приукрашивать историю.
  Азазелло вновь изобразил подобие улыбки.
  - А Бегемот так и не научился льстить по-настоящему, хотя и старается вроде, - задумчиво проговорил Воланд.
  - Первая натура, - печально откликнулся Азазелло.
  - Ну пусть еще сто лет побудет шутом этот знаток 'Гамлета' и 'Короля Лира'. Может научится... А вот Берлиоза с Иваном и натаскивать не надо. Все схватывали на лету, но мне они без надобности. Увы - бездарны!
  От Азазелло донесся скорбный вздох.
  
   ........
  
  
  Глава 32 Прощение и вечный приют
  
  
  ...Ночь густела, летела рядом, хватала скачущих за плащи и, содрав их с плеч, разоблачала обманы. И когда Маргарита, обдуваемая прохладным ветром, открывала глаза, она видела, как меняется облик всех летящих к своей цели. Когда же им навстречу из за края леса начала выходить багровая и полная луна, все обманы исчезли, свалилась в болото, утонула в туманах колдовская нестойкая одежда. Пали личины и мастер узнал в коте Бегемоте известного писателя, а Маргарита в бывшем Коровьеве - успешного актера.
  Мастер не удержался, чтобы не спросить мессира о писателе.
  - Он в шутах за всезнайство, - пояснил Воланд. - Захотелось покрасоваться. Уговор есть уговор. Через 99 лет договор потеряет силу. Только ему затем придется понести кару за иудин грех на тысячу лет. Ну да ничего - время бежит быстро.
  - А чем провинился Миша... Коровьев? - полюбопытствовала в свою очередь Маргарита. - За тот же грех?
  - Он тут не столько за грехи, сколько за пустоголовость.
  - Разрешите, мессир, еще спросить, - осторожно обратился мастер.
  - Слушаю вас.
  - А вы были в Москве в 30-е годы?
  - Был-был, - кивнул Воланд, и улыбка тронула его губы. - Да ради одного большого разговора с одним большим человеком. Москве нужен был Страшный суд. И она его получила.
  - Рука мастера в них чувствуется.
  - Ну не вам же одному быть мастером, - рассмеялся Воланд.
  
  
  
  Эпилог
  
  ...Мастер с Маргаритой не знамо сколько времени шли и шли по наитию вперед, держа источник струящегося света у себя за спиной, веря, что он направляет их по нужному азимуту. И впрямь скоро они увидели дом под сенью разросшихся деревьев - дубов, лип и кленов. Они остановились.
  - Наконец мы обретем приют! - воскликнула Маргарита. Она хотела сказать 'вечный приют', но в один миг решила пропустить слово 'вечный'. Пусть будет просто 'приют'.
  Можно было идти или даже побежать к желанной цели, но что-то остановило их. Может то, что дом у них будет теперь так долго, что еще успеет надоесть своей неизменностью. А пока они вкушали сладкое чувство новизны и обретения подарка.
  Так ощущала момент Маргарита, но оказывается не мастер.
  - Ты тоже думаешь, что я испугался, отвечая на вопрос Воланда? - спросил он.
  - Так вот чем ты был озабочен всю дорогу! - рассмеялась облегченно Маргарита. - Мне нет дела до таких вопросов. Я женщина и думала, как будут обживать дом.
   - Последняя редакция романа Воланда как будто разочаровала. Иуда там другой, однако он снизошел до нас.
  - Нет-нет, ты не прав, роман ему понравился, - горячо запротестовала Маргарита. - И пусть последняя редакция неожиданна, все равно он оценил ее, иначе б не явился в Москву. Шутка сказать у тебя 'Нагорную проповедь' со всеми этими 'если ударят по правой щеке, обрати к нему и другую' и 'Я говорю вам: не противьтесь злому' произносит дьявол в обличии Иешуа. И вывод делается: добро и зло нерасторжимы, ибо выступают внешне как близнецы. Где Еммануил, а где Иешуа человеку отличить сложно.
  - Ты меня переоцениваешь. Наверняка у Воланда были и другие дела. А мой роман - это попутное.
  - А я хочу верить, что он прибыл ради него, и ты не переубедишь меня в обратном. Он умный и тонкий... человек.
  - Ты, вроде его защищаешь? - не без ревности откликнулся мастер. - Того, кто в защите не нуждается...
  - Он так одинок. Тысячи лет одиночества!
  - А свита?
  - Милый, самая пышная свита не заменит родные души. Впрочем, что нам до потусторонних сил. У нас свое, у них - иное. Для них мы песчинки, а мы для себя - вселенная! И твой роман в ней - центр мироздания!
  - Да ты философ! - удивился мастер.
  - А ты - мужчина, считающий, что удел женщин дом и чтоб быть при муже. Таковой я теперь и буду, - засмеялась Маргарита.
  - Ты не права, - смутился мастер.
  - Ах, не трудись переубеждать меня еще и в этом постулате.
  - Боюсь, что это счастье будет не надолго. Уж точно не вечно...
  - Почему?
  - Думаешь Воланд задал мне вопрос о том, что случилось с казненным просто так? Он задал мне тему! Тему нового романа, и будет ждать его. И я напишу его: о том, что случилось с казненным после вознесения. А когда закончу, мы вновь увидим мессира и его свиту. И как знать, чем закончится встреча на этот раз.
  Маргарита прижалась к мастеру.
  - Ты меня не испугаешь. Я разделю твою судьбу, какой бы она ни была.
  - Не знаю-не знаю... Это как камень на шее.
  - А ты можешь... не писать роман? - робко спросила Маргарита.
  - Это выше моих сил. Идти наперекор предназначению все равно, что плыть против течения по Амазонке. Выбьешься из сил, но не достигнешь истока. А если плыть по течению - унесет в океан. Вот и весь выбор человека. Но такой выбор был и у казненного. Он мог уклониться от него, но тогда б земная история пошла по другому руслу...
  Они молча стояли, обнявшись, некоторое время, потом Маргарита спросила:
  - А зачем им твой роман?
  - Это нам, муравьям, кажется, что высшие силы всезнающи и всемогущи. А это не так. Не только мы всецело зависим от них, но и они каким-то образом от нас. В том числе и от моего романа.
  Маргарита вздохнула.
  - Пусть будет, что будет. Пойдем в дом, мне не терпится обжить его.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"