Аннотация: Импрессионизм в чистом виде, с легким привкусом сюрреализма. Опиум, МДМА и масляные краски.
Я помню, как родился, это было уже так давно, но я все равно это помню, странно, не правда ли? Я, кажется, даже помню, что я тогда думал. Или нет? Можно ли вообще помнить, что ты думал? Порой и думать-то сложно, а запоминать... Запоминать иногда вообще не стоит, а еще лучше уметь не вспоминать.
Мадлен... Кажется, ты сама сказала, что это твое имя. Может, конечно, статься, что я сам так решил, а ты вообще ничего мне не сказала, прошла мимо, или даже вообще никуда не шла - а таяла, неумолимо таяла в витрине магазина, в окне автобуса, в терпких облаках... Твое рождение я тоже помню, ты проклюнулась подснежником, закутанным в неведомую пыль, такую желтую, что веяло радиацией, и мой счетчик, сердце, так шкалил... А снега не было. Конечно же, ведь нет белой краски, и не было никогда - есть бумага, холст, но нет никакой белой краски.
Стоит только отвернуться от себя, и остаешься ты. Мадлен... Да-да, ты родилась как раз тогда, когда кисть, теряя по пути крошечные волоски, выскользнула из искореженных судорогой пальцев, и оставила первое пятно, еще безглазое, бесчувственное, но уже твое, повелевающее, молчаливое. Это очень мучительно, безумно, рождать тебя. Как краску из тюбика, я выдавливал тебя на холст из своего черепа, Мадлен. Я бился в истерике, спазмы шли дальше меня, и руки, ломающиеся руки с хрустом писали тебя.
Но все же я одновременно был рядом. Я помню, широкими импрессионистскими мазками лег на пол ковер, я трогал его и удивлялся - почему же он такой? Откуда взялась эта фантомная мягкость, дышащая льдом? Когда я уперся в стену, линии жгли мне спину, на ней и сейчас эта решетка - только я ее не вижу. Слева - стекло, справа - стена, я упираюсь в стол и удивляюсь, зачем его здесь нарисовали. Мадлен... А ты глядишь на него, даже странно, наверное, я один здесь еще удивлен. И я рисую это, я рождаю тебя. Я рождаю твое лицо, гладкое, с легкими прожилками комковатой старой краски, и пытаюсь его коснуться - но нет, куда уж. Ты сидишь, в твоей руке невидимый цилиндрик стекла - ведь это твой, по-настоящему твой День Рождения, так отчего же тебе, Мадлен, и не держать этот стакан? Ты, кажется, о чем-то грустишь, или же просто текстура холста пробивается сквозь глаза решеткой, не пускающей их на волю. А кисть смазывает, сворачивает краски, и ты так же смазываешь этот несчастный стакан - который? Первый, десятый, последний? И ты какая? Первая? Ты заворачиваешься вокруг себя, становишься осью, и какая-то тупая тоска глядит тобой в окно, вернее, в то, что от него осталось, в покореженный трупик стекла за тяжелыми шторами.
Но ты не одна. Меня бьет током, я отскакиваю от мольберта, в ужасе прижимая к губам запачканную руку, не замечаю, как все лицо покрывается остро пахнущими багровыми пятнами. Мадлен, Мадлен... Они насмешливы, беззаботны, сидят за этим столом. Кто-то улыбается - но себе, когда все улыбки здесь должны принадлежать только тебе, Мадлен, но ты одна - одна не бросаешься радостью. Все еще глядишь в окно. Я вижу их руки - краска плывет, холст плюется ей на меня, руки оползают, эта бешеная, рваная жестикуляция медленно, недвижно вползает в комнату... В какую из них? В пыльную, где я до белизны костяшек сжимаю кисть, как кинжал, или оранжевую, по ночному солнечную, где ты, скорчившись в стороне, ось всего? Эти разговоры, вращения стаканов, твои глаза блестят - краска размягчается, и уже не понять, что именно твой взгляд, и зачем он тебе. Первый, последний, навсегда... Жестокими ударами кто-то вымарывает эту публику, всех тех, кто навязался на наше с тобой таинство. Наверное, это я их убиваю, но не все ли едино, если это не волхвы...
Я задел тебя? Ты оказываешься у штор, что-то держишь в руках, но мои зрачки отказываются воспринимать что-либо, кроме профиля, на котором, кажется, видна слезинка... Или это радость? Так ли уж и далеко от слез к счастью? Да не мне тебе это объяснять, милая Мадлен... Я отворачиваюсь, почему-то мне становится стыдно, что вот так, обнаженная в чистоте, ты стоишь передо мной, да только краски все текут и текут... Ты стекаешь вместе с ними, неторопливо, сперва за стол, потом - куда-то ниже, так, что от тебя остается только тень. Меня бьет дрожь - неужели ты уходишь? Ты выросла... Но когда? Я бросаю палитру в холст, будто в блюдце с водой, рябь сносит всё, и картина тоже сносит. Из хаоса появляешься ты - снова. Тебе уютнее здесь, в нагромождении беспорядочных пятен, в диком камуфляже безумца, чем на нелепом празднестве без окон, чем под скальпелем моих мыслей. И ты не одна - как же я мог забыть, Мадлен!
Я едва не позабыл, что ты таешь, таешь неумолимо, и у меня почти нет времени ни на рождение, ни на смерть. А жизнь не стоит рисовать. И вы с ним танцуете - я не знаю, кто это, но улыбка, отдающая приятным сумасшествием, затвердевает на твоем лице, и только она и глаза вечны здесь, среди размытого хаоса. Я отхожу подальше, забиваюсь в самый угол комнаты, дышу сладким дымом, и только так и только отсюда могу разглядеть, что такое эти пятна, но так и не понимаю - почему от картины столько света? Ах, Мадлен...
Пятна становятся руками, грудью, они скользят друг по другу, краска переливается через край и хлещет на пол - оранжевая, желтая, белая, и кокетливый багрянец, буквально выстреливающий из твоей улыбки. Краска касается моих ботинок - таинство причащения. А не исповедь ли там, на этом экране, к которому даже страшно притронуться кистью? Духовный каннибализм, головная боль - сумасшедшая, способная довести до экстаза самого опытного либертена и самого ретивого праведника, какое-то еще неумелое, сумасшедшее, не осознающее себя единение... И глаза становятся кристаллами, я вижу их грани - с другой стороны, уходящие так глубоко, что в этом зеркальном лабиринте теряется и этот таинственный он, и я сам, и вот уже глаза поглощают сами себя. Миры останавливаются - если никто не слышит музыки, зачем нужна сфера? Но сферы уже там, и подлунная терпеливо застывает. Миг. Вечность. Луч.
Удар кисти, прямо мне в висок, я пошатываюсь и падаю на остатки пиршества, смешавшиеся в пятно цвета, которому я не могу дать имени. И ты, Мадлен, стоишь в сторонке и смотришь куда-то... Снова одна. Кисть безжалостно замазывает все угольным цветом, графит сыплется отовсюду, и я, кочегар первого акта, стараясь не задохнуться, тихо кружу в этой пустоте. Кисть не хочет знать, что было дальше. Я не хочу. Ты же - ты одна - знаешь, что ничего дальше не было. Рождение... Рождение бывает раз в жизни, а порой еще реже, и это то-что-дальше... Нет, ты не испортишь ни время, ни себя. Ты улыбаешься. Странно, слишком безумно, чтобы лгать, но ложь, ложь продолжает сыпаться графитом долгие годы - я не понимаю, почему я все еще стою здесь, и почему твои глаза все так же тверды, но текут, тают, заполняют собой пустоту, становясь пустотой.
Но расцветают солнца - мне начинает ломить зубы, и сквозь этот скрип я слышу, как радиоволны говорят с тобой. Отворачиваюсь от холста, вытираю пот - или краску - с лица. Отчего бы и не побледнеть, когда цвет сейчас за моей спиной. И, закрыв глаза, я бросаю в холст новые краски. От них приходится уворачиваться - почему-то они мне противны, кричащие, воняющие техническим спиртом и слишком яркие, как сны шизофреника. И ты, Мадлен, этот шизофреник, чающий проснуться, не понимая, где же сон заканчивается. Может, это я сплю?
Ты не состарилась, но постарела, ты все такая же, но краски в тебе не те, что лились так недавно - или века назад? Глаза твои уже текут - как тогда, при рождении, они заливают собой и пол и стены, они больше не похожи на бриллианты, но кому же холод милее теплоты такого движения? Да что я... Но ты все здесь, ты стоишь, прижав руку к щеке, и плавно покачиваешься, поворачиваешься, чтобы взглянуть куда-то - туда, где заботливая кисть забросила новые краски, где на секунду вырос какой-то мир. Тот, в котором ты живешь, но не тот, что живет в тебе. Сквозь грудь твою проходят шрамы, нити холста, слишком грубые, чтобы их можно было скрыть даже тобой, уродующие эти мгновенные снимки, которые - фон для тебя. Но ты, Мадлен, ты спокойно принимаешь их, и шрамы не портят ни твой стан, ни улыбку - внезапную, болезненную, забитую тремором, и следы твоих рук, оставляющих пятна комковатой краски на лице, не требуют стирания.
Из мешанины клякс вырастают уродливые фигуры. Они - люди, или им так кажется, или кажется мне. Я моргаю, пока из глаз не начинают хлестать слезы, ноги подкашиваются, и слезы эти падают на картину. Ты глядишь на меня, пристально, будто заметила, улыбка спадает - но не потому, что ты перестала быть безумной или что-то поняла. Так просто нужно. Ты улыбаешься глазами - в них мелькают грани бриллианта, из которых на меня глядят мириады таких же бриллиантов, насмешливо, наивно и мудро. Я отхожу в угол - почему-то вклеиваюсь в какую-то новую сцену и застываю, как эти гротескные фигуры. Неужели я так же ужасен? Ты глядишь, будто увидела меня, и я не знаю, что мне думать или чувствовать. Может, вот только сейчас я рождаюсь? И, оплывая клубочком багровой краски, продолжаю удивляться, пока не смазываю этот ком, не превращаю его в задний план. Теперь можно оттуда выбраться. От краски очиститься и не пытаюсь - да еще и непонятно, кого и от чего стоит отчищать. У меня слабое дежа вю, ты снова глядишь в несуществующее окно, и снова вертишь в руках невидимое нечто, первое, десятое, последнее. Рвутся желтые птицы - вот они, внизу, где еще остались кучи графитовой пыли, и ты тоскуешь по птицам. Я даже начинаю понимать, почему. Кисть замирает в миллиметре от холста, я подхожу к ней и погружаю лицо в мягкую липкую маску. Вот она какова, улыбка... Я рисую на лице яркую дугу и снова забиваюсь в угол - отдохнуть бы, Мадлен, отдохнуть бы... Слюна смазывает контур улыбки, более реалистичной, чем настоящая, и я не хочу знать, что у меня вместо лица. Мадлен?
Ты уже забыла о птицах, ведь незачем знать о том, что не помнит тебя. Ты идешь - стоя на месте, растворяясь, ты таешь, снова таешь Чеширским Котом. Я подбираю палитру, прикладываю к холсту, и на ней отпечатывается улыбка, которой у тебя уже нет, и жидкие бриллианты глаз. Такими красками можно нарисовать все, Мадлен, но только не тебя... И я рисую снег, я пытаюсь вспомнить, как он должен искриться, но что-то не вяжется. Я пинаю ногой вязкий сугроб, даже не понимаю, что ты все идешь и идешь, ищешь - ищешь то, что давно нашла. Наверное, ты спрятала это, Мадлен. Вглядываюсь в палитру - там твой тайник, между бриллиантами, под улыбкой. Да, я уже забыл, как рождал тебя. Тоска... Утратить то, чего не имел, нельзя. Теперь у меня тоже две улыбки.
Ты идешь - уже среди другого снега, который я не рисовал... Или я забыл? Внизу холста скопилась красная краска, осторожно убираю ее. И этой краски я тоже не помню... Осторожно плетусь следом за тобой. Ты покачиваешь на локте бутылку вина, как младенца, и другой младенец пробует на прочность твою голову - там, внутри, очень тесно, только тонкие линии и проклятая решетка из волокон холста. Здесь кисть бессильна. Ты считаешь огни - и они считают тебя, там силуэт - небольшой, он касается окна с той стороны, и отпечаток его ладони оплывает, заполняет прямоугольник света. Вибрация стучит в лицо - какое напряжение, и в тебе струной единственной песни, и в этом окне, которое так просто разрывает изнутри. На холсте расцветает взрыв, я становлюсь паникой. Кисть отскакивает от глянца застывшей краски, стоп-кадр. Мой дым поднимается вверх, вслед за тобой. С век слезают чешуйки краски, у тебя тоже. Ты отряхиваешь их, глаза становятся еще больше. Теперь ты - в своих глазах. Мадлен, как же все будет теперь?
Очень сложно стоять на скользких гранях, прикрывая глаза от блеска, невозможно не ударяться об улыбку. И снова этот он - без кисти, без красок, он входит в твои глаза и аккуратно расставляет бриллианты по своим местам. Я стараюсь не попадаться ему на глаза, соскальзываю с граненого эшафота, как с книжных полок, прямиком в семнадцатый век, до весны. Снова оранжевое - пятно дивана, окно, на сей раз не изувеченное шторой, и свет - теперь я знаю, откуда он. Глаза, твои глаза, Мадлен, мы все еще в них, или ты снова собрала кипящую тьму в глазницы? Трещит решетка за твоим лицом, шрамы... Шрамы столпились под стеклом, они завоевывают что-то там, с другой стороны окна. А здесь - сухая тишина воздуха, статическое электричество и брызги, брызги и искры. Наверное, в глаза мне попала краска, слезы капают метрономом - два раза в секунду, в твою секунду, Мадлен, и эти потеки - тонкий сигаретный дымок, терпкий аромат пота, от которого шрамы разбегаются по углам - одна из ниточек даже выпрыгивает из холста, я поднимаюсь, чтобы поднять ее. Мадлен, Мадлен... Я не слышу звуков, но ты улыбаешься, глазами, ртом, всем телом, грустно и счастливо. Мне кажется, что вот этот маленький штрих в углу - подхожу поближе, осторожно, чтобы не спугнуть, - капелька надежды. Да, вот же она, скользнула по кисти, капнула снова. Яркая. Мадлен, собери же ее... Или ты не видишь? Впрочем, неважно. Я пытаюсь заглянуть в окно, меня изредка мажет краской случайное прикосновение пальцев - твоих? Его? Иногда хорошо быть невидимкой, да, я залезаю в окно, и становлюсь стеклянным. А ты стоишь - уже?
Ты глядишь в окно, ты, Мадлен, ось симметрии, глядишь в окно, и я смещаюсь - куда-то к краю, где, как злополучная ниточка, можно ступить ногой на пыльный пол... В лужу старой краски. Неужели опять багровой? Но багровая краска мне не нужна, алый, пунцовый я соберу с твоих губ, с бесконечной палитры, улыбающейся мне в лицо, а остальные цвета рисует небо, то самое, которого так не видно за этим окном. Окно взрывается, унося куда-то комнату, его, со странным выражением лица предугадывающего метаморфозы, еще теплый диван, книги и мониторы. Он остается - все такой же странный, понимающий всего чуть-чуть, и оттого знающий слишком много. Но не в комнате, не в пятнах бессмысленной краски, уже присыпаемой графитом, а там, в твоей груди, где раньше были безобразные шрамы холста. Хотя нет, я наклоняюсь поближе, и вижу все те же шрамы. Просто теперь у них есть лицо. А твое лицо улыбается - и неважно, что надежду разметало взрывом так же, как и всю эту комнату. Может, ее у тебя и так предостаточно, а, Мадлен?
Я будто просыпаюсь ото сна, я вижу, что ты не таешь, что бриллианты рассыпались по полу асбестовой пылью, и - ужас! - на моей палитре больше нет твоей улыбки. Постой, Мадлен! Краска сохнет, ты застываешь вполоборота, с лицом Моны Лизы, с глазами Эйнштейна, со знанием, которое я не могу упустить. Погоди же, Мадлен! Отчаянно, будто теряя кровь, я бросаюсь краской - избиваю холст кистью, ненавижу его за то, что он не отпускает тебя... Глупо. Разве не ты держишь холст? Соскабливаю последние капельки надежды - не знаю, настоящая она или только суррогат, как и вся живопись, бросаю в самый центр. Я так увлекаюсь этой комнатой, что не замечаю, как ты подходишь к дивану, осторожно касаешься его кончиками пальцев, садишься. А я все пишу проклятое окно. Когда я кладу грунт на стены, сдувая угольный налет, он тоже появляется рядом с тобой, Мадлен, от пыли у меня опять текут слезы - снова дымка поднимается над вами.
Мне удается остановиться, вам - нет. Падаю на стул, брызнувший краской, ножки его поплыли, но устояли. Гляжу на вас - словно вижу впервые, да так оно и есть. Может, это опять рождение? Только чего? Кого? Соленая дымка разъедает ваши лица, тела, только твои глаза четко очерчены - с улыбкой, такой, от которой холст начинает трещать. Я заглядываю под стол - но надежды там нет. Кажется, я совершенно забыл, куда ее налил... Сил не осталось. Стул оплывает. Вы лежите и беседуете, улыбок больше нет. Никому не дано понять, что приходит им на смену - разве что Иуде. Или кисти, беспомощно упавшей на пол. Дым стелется по полу, вы молчите - хотя откуда мне знать. Закрываю глаза, но веки прозрачны. Пальцы прозрачны. И все превращается в твои глаза, Мадлен, которые сейчас забирают в себя потолок, выдирают его с мясом под сумасшедший треск. Его глаза тоже открыты - но что он видит, не знает и сам. Я в испуге жмусь к двери - она здесь, где стою другой я, наклоняясь все ближе. Он встает и садится на стул - тот оплывает окончательно и превращается в уродливый варварский трон, мешанину из спектра. Белое пятно начинает солнечным зайчиком бродить по комнате - нет, скорее это снежный ком, он накатывает на себя краску, грунт, эту странную угольную черноту. Он - уже не сидя на стуле - закрывает глаза и начинает смазываться, поглощать себя, а ты, Мадлен, ты забираешь все - вскоре твои глаза становятся такими большими, что ни во мне, ни на холсте просто не остается больше места. Мадлен, остановись! Но нельзя - я вижу, как шрамы в груди исчезают, разбегаются, и вместо них - вместо них ты, Мадлен, вы оба. И первый акт под барабанную дробь мигрени и чернильный занавес, и второй, яркий, как первый день нового эона, и третий, финал - финал ли? - какой-то искусственный, горячий... Какой же горячий! Я зажмуриваюсь.
Мадлен!
Я весь в краске. На полу - чистый изорванный холст и горсть таблеток.