Боброва Лариса Владимировна : другие произведения.

Сага О Стройбате Империи

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


Лариса БОБРОВА

САГА

О СТРОЙБАТЕ ИМПЕРИИ

  
  
  
  
  

Ч а с т ь п е р в а я

  

ОБЕТОВАННАЯ ЗЕМЛЯ

  
  
   ... Ибо Властитель вселенной и создатель земли и небес с Его совершенным могуществом и всё заключающей в себе мудростью воздвиг в той стране такие горы, что каждая из их вершин вздымается в небесную высь вровень с орбитами созвездий Плеяд и Девы. И узенькая тропинка там вьётся, подобно смиренному вздоху молящегося, что доходит до самого купола небосвода. И если какое войско пойдёт, одного камня достаточно для его отражения. И в весенние эти негодяи опасны как хищные волки и яростные львы.
   Шах-Наме (Тарих и Омар-хани) мирзы Каландара, муштрифа Исфараги.
  
  

1.

География

  
   Действительно - горы, достигающие купола небосвода, даже через годы, уже на равнине, будет сниться этот хребет за спиной, отделивший полмироздания. И подняв лицо к небу, ты видишь его вершины, не оборачиваясь...
   Слово Тянь-Шань - знакомое с детства, его звон - округлый, не подходящий в название горам, скорее, - какой-то сфере, звонкому своду. Потом второй пласт его звучания - ну да, Китай, (только подумать - Китай!) китайское слово Тянь-Шань и означает "Небесные горы".
   Острота одного московского знакомого - "Всё, что дальше Нарофоминска - Тянь-Шань!" То есть Тмутаракань, край света. Нарофоминск как горизонт, дальше - обвал, дикость.
   Но это как посмотреть.
   Просто другой мир. Яростно и оглушительно - другой!
   Всё это было давно.
   Да, дикий. Голые обожженные скалы, кое-где тронутые растительной жизнью, упорной как нигде, стремительная и яростная река - эта дикая вода - река? Это потом, гораздо ниже, после слияния со всеми притоками, будет Сыр-Дарья, а тут ещё Нарын - стремительная, густо замешенная на иле вода цвета охры, цвета угрозы и гибели. Живая, тяжёлая, именно потому что тяжёлая и стремительная - уже как бы и не вода, а что-то живое, грохочущее курьерским поездом со скоростью восемь метров в секунду... Сколько же это в час?
   В общем, не много...
   Толпящиеся над обрывом скалы можно рассматривать бесконечно, и, если движешься по дороге над грохочущей рекой, перемещаются и скалы, группируются, сходятся, расходятся - у них идет своя жизнь, отдельная, непонятная и непонятно глядящая темным наклонившимся ликом, угадываемым и уже неотвязно глядящим. И никак не избавиться от впечатления чего-то громоздко разумного и связанного, запелёнутого, заключённого в такой вот форме. "Вечная мука материи", ранее казавшаяся словесной фигурой и философской категорией - вот она, воплощённая, желающая осуществиться и выразиться...
   Через три километра, пять, оглянешься - всё так же глядит в твою сторону отмеченный ранее взгляд. Но сама эта глыба, гора, это не знамо что - переместилась, подошла ближе к нескольким своим подобиям, и теперь они уже каменной бабьей группой глядят тебе вслед. И все сто километров эти передвижения, перебегания, так, и не так уже - перегруппировались, передвинулись каменные громады, сменили выражение от смены света и тени. Небольшой подъём, поворот, и та же глыба опять подошла к краю обрыва - одна, и стоит, глядит...
   Подвесной мост, построенный в сорок седьмом году, о чём сообщает табличка, приваренная к одной из несущих стоек, раскачивается и скрипит, проседая, пружиня под тяжестью машины. Зачем он здесь, этот мост, среди муки каменной жизни, на осыпающейся дороге, пустой совершенно и как бы навсегда? Зачем эта дорога над пропастью с грохочущей, судорожно бьющейся внизу рекой, масляно отблескивающей на складках, гребнях и как бы втягивающей воздух стоячими воронками водоворотов, стоящими на одном месте, а значит, для чего-то нужными, вроде органов дыхания?
   Перекинувшись на левый берег, дорога круто берет вверх, а на правом - на участке, видимо, совершенно заброшенном после создания моста, как раз идёт какая-то жизнь, ползают неслышимые за шумом реки бульдозеры, разгребая образовавшиеся за пятнадцать лет завалы сыпучки, а чуть дальше - вдруг взметнётся веер взрыва, с опозданием дойдёт его грохот...
   Левобережная же дорога все отдаляется и отдаляется от края пропасти и летящей навстречу реки, поднимается выше, и уже виден водопад левобережного притока, скачущего по циклопическим обломкам скал к уже невидимому Нарыну. Машина гудит на многовитковом серпантине и, наконец, переваливает через отрог, а за следующим - угадывается пространство долины - слишком уж удалены за ним хребты, высинены, погружены в толщу воздуха. И действительно, долина, зелёная чаша с петляющей вместе с зарослями облепихи светлой прозрачной рекой. И там, вдали, в самом конце долины (или начале?) видно, как сливаются три водотока, собравшие воду с окрестных хребтов и распадков.
   Обращенный к солнцу хребет, отделивший от Нарына эту долину полутора тысячеметровой стеной, льет на неё дополнительный, отраженный медовый свет, и почти опрокинут в её сторону, так что сыплется и сыплется каменная труха и щебёнка, стекает каменными ручьями из всех щелей и разломов, собираясь в конусообразные выносы у подножия хребта. А противоположный склон, сложенный из багряно-красных алевролитов, ступенчато поднимается просторными, покрытыми яркой зеленью террасами, за которыми уже вздымаются серо-голубые хребты, голые, с убелёнными снегом вершинами, один за другим уходящие в воздух, в даль, и растворяющиеся в них.
   Дорога рассекает долину вдоль по третьей от реки террасе высокой основательной насыпью, вызывающей оторопь именно своей высотой и основательностью, неужели пойму затапливает метров этак на сорок? Чего никак уж не может быть. Фантастическая же дорога в пустом необжитом месте уходит дальше - в распадок, снова сужающийся в ущелье, чтобы через двадцать два километра опять полезть на перевал и перемахнуть, наконец, в Кетмень-Тюбинскую котловину, заслоненную горами от всего остального мира и многие века недоступную завоевателям. Но это гораздо дальше, а здесь впечатление необжитости, слегка покачнувшееся от вида встречной машины, старенькой и расхлябанной, и груженной всяким скарбом, это впечатление вдруг рухнет перед чудом арыка, опоясавшего красную гору и полого, почти незаметно спускающегося к кибиткам, сложенным чабанами из собранных вокруг камней - красное на красном - и обсаженными невысокими гранатовыми деревьями с темной глянцевитой зеленью.
   Постепенно из множества картин выстроится впечатление веками устоявшегося уклада, годового цикла жизни, текущей здесь размеренно и закономерно-естественно. По этой пустой дороге раз ли два в день проволочёт за собой шлейф пыли машина, груженная бидонами или лошадьми, или высоким плотно увязанным тюком шерсти, а в положенное время осени повалят вниз, в долину, овечьи стада, сбитые в плотную текучую массу, в которой будет вязнуть любой транспорт. На ста километрах дороги увязнешь не раз и не два на дню, и в конце концов удивишься, сколько же их там, вверху? Сидя в машине, прижатой к скалам плотной массой блеющей плоти, вокруг которой мечутся огромные лохматые собаки с обрезанными ушами, с хрипатой яростью догоняя то одну, то другую заблудшую овцу и прихватывая их зубами за пыльные бока, пока не прогарцуют на лошадях улыбчиво-невозмутимые чабаны...
   Потом этот обвал скота все-таки иссякнет, первый снег выбелит горы, ещё тёплое солнце лизнет их бока, и ближние склоны окажутся полосатыми - задержавшийся снег отметит на них все тропы, выбитые животными за века.
   Строители, вторгшиеся в долину левобережного притока, собирались запереть плотиной ущелье великой реки и пустить в дело её энергию, пропадающую здесь втуне. А заодно обеспечить многолетнее регулирование стока реки - удержать весенние паводки, что замывают хлопковые поля, скручивают в узлы рельсы железных дорог, сносят саманные дома, людей и животных внизу, в Ферганской долине. И припасти воду на засушливые времена, когда вокруг её распределения разгораются страсти, часть урожая гибнет на корню, а лежащей ниже Голодной степи воды и вовсе не достается.
   Местное население отнесётся к этому спокойно и почти доброжелательно. Может, привыкнув не к сиюминутному, часовому или даже суточному измерению времени, а к измерению его годами и их двенадцатилетними циклами высоких и низких паводков, к счёту на поколения, оно восприняло этот возникший в одно лето развал и размах как нечто временное, что через какой-то промежуток должно уложиться, устояться и пребывать далее в каком-то новом качестве. Тем более что в "Манасе", его древнем богатырском эпосе, была и такая страница, где Батыр уже брался перекрывать великую реку. Ковырнул гору кетменём, оторвал её часть и кинул на середину реки. Но что-то отвлекло его, помешав довести замысел до конца. И скала торчит из воды, разламывая реку надвое перед самым ущельем, по которому Нарын выносит свои воды из Кетмень-Тюбинской котловины в Ферганскую долину.
  
   К тому времени, когда пришлый молодой народ изумится столь удивительно правильной полосатости ближних склонов, почвенный слой уже будет сорван, клонящиеся к реке террасы выутюжены до строгой горизонтальности для удобства возведения фундаментов и всего нулевого цикла, а сами строители станут тонуть в красной, плывущей от дождей глине, теряя на ходу сапоги.
   Вся щебёнка из ближних карьеров пойдет в отсыпку: террасы выровняются, устоят, начнут понемногу обрастать домами. Потом придет зима - снежная, метельная, с резкими перепадами дневной и ночной температур, высокая насыпь дороги окажется вровень с засыпанной снегом третьей террасой.
   Первые три года строители (начальнику нет и пятидесяти, главному инженеру тридцать пять, а средний возраст взрослого населения - 23,7 года) будут торопливо и нерасчетливо тратить молодые силы на обустройство жизни и возведение производственных баз, чтобы запереть плотиной ущелье реки, предварительно загнав её в пробиваемый в правом склоне строительный туннель. Три года они будут долбить этот самый туннель в скальном монолите и одновременно расширять старую дорогу, ведущую к створу будущей плотины.
   Старая дорога была кое-как обихожена до ближайшего за намеченным створом правобережного притока Токтобека, в неширокой долине которого с незапамятных времен (не с раскола ли?) поселились русские старообрядцы. И где сейчас ещё доживает свой век семья стариков, которых по праздникам навещают разлетевшиеся во все стороны дети и внуки. А далее дорога по ущелью и впрямь заброшена - не дорога - фрагменты её, перекрытые голубовато-серыми осыпями, стекающими до самой воды. А люди, что живут здесь или отгоняют на лето скот в эти места, предпочитают попадать в Кетмень-Тюбинскую котловину и расположенный в ней старинный кишлак Музтор долиной Токтобека, Токтобек-саем. Сай - это и есть неширокая долина, распадок, разлом. Здесь он пологий, уютный, с ореховыми рощицами, тянущимися до самого перевала, до водораздела с другим притоком, бегущим такой же пологой и уютной долиной до самой котловины...
   К весне дорога строительства будет пробита и расширена вчерне; рядом с подвесным мостом, чуть выше и параллельно ему взметнется ажурная арка нового моста, и уже по нему потекут вверх бесконечные, отощавшие за зиму и как бы ещё не проснувшиеся стада. Посёлок строителей лишит их первого выпаса, и пастухи будут останавливаться здесь разве на ночевку, раскинув палатки в том месте, где сливаются три водотока. Но это первые год-два, но потом и эта стоянка будет каким-то образом исключена - не будет ни стад, ни палаток на зеленой траве, ни костров в вечереющем свете с вертикально стоящими дымами. Хотя именно середину поймы строители тронут не скоро, и будет стоять там и год, и два, и пять вымахавшая по плечи трава, а зимой золотой дым её сухих обрыжевших соцветий стелиться над засыпавшим пойму снегом...
   Только лет через пять или шесть, когда пройдут на летние выпасы стада, вдруг из ничего возникнет там палаточная стоянка цыган; посёлок радостно изумится: надо же, цыгане! Дошли сюда, докатились, отыскали, словно узаконив его существование в мире своими палатками на зеленой траве, телегами, кострами, дымами, скрипкой и бубном, столь отличными от скороговорки комузов, звучавших на прежних стоянках. Пройдя по посёлку и собрав гаданием, плясками детей и просто выклянчив или стребовав как бы положенную дань, цыгане исчезнут, как и появились, каким-то особым цыганским способом - утром пойма будет пуста, словно и не было там ничего и никого ни вечером, ни утром, ни вчера, ни позавчера.
   Так вот, строители. Нашествие их в эти места нельзя рассматривать как нашествие Мамая; это больше похоже на появление в доме сантехника с капитальным ремонтом. Сантехник может быть шумен и нагл, но дальше санузла и кухни его действия не простираются; он может загородить прихожую так, что не пройти, не выйти, но вряд ли вопрётся в спальню - своё место он знает. При благожелательном попустительстве хозяев он может только постоять у порога, калякая о том, о сём, с детским интересом озирая пространство чужой жизни и удивляясь ей, но тут же отступит к санузлу и раковине.
   Уродуясь на створе, дробя скалы, утюжа их бульдозерами, ровняя террасы под жилые кварталы и возводя их, этот самый строитель в свои выходные дни будет с любопытством расползаться по окрестностям, собирая из впечатлений жизни и подробностей географии некую цельную картину страны, в кою он вторгся. Он не только выяснит, но своими глазами убедится, что река, в которую впадают две другие, вытекает из озера, образованного перекрывшим долину завалом при землетрясении; что за этим озером есть еще одно, поменьше, отделенное от первого таким же завалом. Что в верховьях второго притока, Каинды, есть довольно обширная долина с берёзовой рощей; что чуть ниже этой рощи, по притоку Каинды, пасут своих лошадей единоличники, так и не вступившие в колхоз "Коминтерн", а "Коминтерн" пасёт за следующим хребтом. Что по Кара-Колу, от которого был отведён изумивший их арык, пастбища сдаются в аренду узбекам, и они как истые земледельцы распахивают широкую его излучину под кукурузу (Бог мой, сохой, на верблюде!). И появятся в семейных альбомах фотографии рядом с этим верблюдом и даже верхом на нём, хотя за одним из фотолюбителей этот самый верблюд погонится тяжелой иноходью при попытке сфотографировать его "в лицо". Незадачливый фотограф добежит до скалы, до стенки и вмиг окажется на ней, повторив подвиг не безызвестного отца Федора.
   От любопытства и молодых, не истраченных на работу сил, строители пересекут все расположенные здесь по вертикали климатические пояса, доберутся до последних выпасов, озёр, перевалов, до снежных цирков, выпаханных сошедшими лавинами, и уставленных оплывшими бабами "кающихся снегов", увидят, как катится снежная крошка, мгновенно превращаясь в огромный шар, чтобы потом, остановившись под собственной тяжестью оплыть под солнцем в "кающуюся" бабу... Дойдут до самих лавинных ущелий с нависшими козырьками еще не сошедших снегов, услышат гул, торжественный и непонятно от чего исходящий, гул будущих лавин и рождающихся рек. И уйдут, с четко сложившимся пониманием, что это не для людского глаза, святая святых и что это не положено видеть.
   Шатаясь по окрестностям и навещая гостеприимных хозяев стоянок, пришлый люд, усвоивший поначалу лишь приветствия и несколько оборотов местной бытовой речи, будет общаться со здешним пожилым населением с помощью молодых, а то и вовсе детей и внуков, уже посещающих школу, а часто - и своих толмачей. Строители - народ многонациональный, и среди них обязательно затесался и киргиз, и узбек, или ни с того ни с сего заговорил рыжий и вполне голубоглазый казанский татарин, перебив сопливого семи- восьмилетнего толмача и вызвав полный восторг стариков вразумительностью своей речи...
   С другой стороны, за провиантом и прочим годным в употребление товаром теперь гораздо ближе ездить в посёлок, у магазинов появились коновязи, кое-кто уже катает на луке седла местную ребятню, а почетная делегация аксакалов непременно украшает своим присутствием и живописным видом все этапные строительные праздники...
  
   Хозяин оказался мудрым - через двадцать лет всё уложилось, устоялось, строители сделали своё дело и отбыли в другие места и выше по течению Нарына, оставив на стокилометровом пространстве ущелья не только ту, первую плотину, но целых три. Роль мостов стали выполнять гребни этих плотин, подпёртая ими отстоявшаяся вода цвета глубокой купоросной синевы придала всему пейзажу что-то от лаковых открыток с видами старой горной Европы. Новая дорога, пробитая на уровне гребней этих плотин, петляет с правого берега на левый, вписывается в пейзаж сопряжениями поворотов, словно так было всегда...
   А старая, бывшая в девственные времена прогонной тропой, а потом собственно дорогой строительства - мощной, ухоженной, всё ещё идёт по правому берегу, спускается к самой воде, уходит в её синь и даже просматривается там некоторое время, невольно вызывая слабоумную мысль, что что-то же там есть, если есть дорога, туда ведущая. Или есть кто-то, кому без разницы, в воздушной ли среде передвигаться, в водной ли, потому что дорога снова выныривает из воды, такая добротная, таким цельным серо-стальным асфальтом покрытая, перемахивает через отрог и снова уходит в воду... Появляется и ныряет, и снова появляется, вызывая некоторую оторопь, тем более, что мощные плотины, избавленные от всяческих лесов, покровов, техники и людей, кажутся чем-то циклопическим, требующих сил невиданных, и не теперешними сооружениями, а свидетельствами мощи древних рас или вовсе оставленными внеземной цивилизацией... К тому же вверху, у самого подножия взметнувшегося отвесно хребта и несколько отдельно от поселка, обжитого и заросшего растительностью до бровей, - есть некая площадка, куда никакая растительность не допускается, кроме коротко стриженой травы, да и та кажется искусственного, химически синеватого цвета. Огороженная частой сеткой, покрытой белой фосфоресцирующей краской, площадка разбита на бетонные прямоугольники и квадраты, служащие основаниями для каких-то баков, шпилей, ажурных конструкций и паукообразных, в трубчатом исполнении объёмов и ёмкостей, тоже белых и слегка фосфоресцирующих.
   Специалист и даже поверхностный знаток объяснит вам, что здесь энергия реки поднимается до напряжения в пятьсот киловольт, чтобы по вышкам ЛЭП, через долину одного из притоков попасть кружным путем вниз - в долину Ферганскую, и вверх - в Музтор. Что все эти вышки, баки, паукообразные объёмы и ёмкости суть трансформаторы, выключатели, громоотводы и еще чёрт знает что. Но для постороннего взгляда эта отъединённая и стерильно ухоженная площадка, ощетинившаяся иглами ажурных вышек вокруг паукообразных объёмов с их ощутимым гулом и напряжением, отзывающимися в слабом человеческом организме неким позывом к истерике, кажется именно чем-то посторонним и к людям, живущим или выпасающим здесь скот, отношения не имеющим. И даже существа, облачённые в белые с отблеском комбинезоны и прозрачные диэлектрические шлемы, воспринимаются как инопланетяне, устроившие здесь полигон для каких-то своих нужд. Но всё это современная мифология - никто особенно не всматривается в ту сторону, не пугается, не разглядывает существ в комбинезонах с длинными белыми шестами в руках, нужными, видимо, для манипуляций с энергией.
   По окружной дороге по-прежнему катятся мимо посёлка стада, текут по гребням плотин, весной - вверх, осенью - вниз, оживляя циклопический и в то же время лаковый, открыточный пейзаж с синей подпёртой рекой и глядящимися в неё горами...
  
   Так об чём речь, дорогие сограждане?
   Речь не об истории с географией.
   Что касается чистоты, экологии и минимальности затопления полезных земель, Нарынский каскад - один из наиболее благополучных.
   ...Эта географическая глава пишется уже после того, как автору было указано именно на невнятность географии, разболтанность временных координат, небрежное введение отдельных героев, и т.д. и т.п. В общем, на дилетантизм. Конечно, принявшись писать роман, автор делать этого не умел, но, тем не менее, с беспрецедентной наглостью взялся за это дело почти по модной в те времена формуле: "если не я, то кто же?", точно зная, что больше никто не возьмется. И не то чтобы очень уж хотелось водить пером по бумаге (автор по сути своей ленив), не для того, чтобы зафиксировать уходящее или прояснить невнятность жизни. Но потому, что нечто в этой невнятности задело так глубоко и больно, что избавиться от этого не нашлось иного способа, чем расковырять болячку и посмотреть, что же там было такого и от чего так саднит.
   Так вот, об этой истории, скажем так, на географическом фоне.
   Не будем рассматривать все двадцать лет (от покоя до покоя уже в ином виде) за которые в данной местности произошли столь разительные перемены. Рассмотрим лишь некую болевую точку, пришедшуюся, примерно, на середину этого временного промежутка. А чтобы было понятнее и просторнее взгляду, отмотаем события на год назад, как раз к тому времени, когда посёлок строителей Музторской ГЭС, обосновавшийся в пойме левобережного притока, уже врос в террасы склонов, назвал себя Кызыл-Ташем, выписал вензеля улиц с мостовыми, тротуарами и арыками, срыл насыпь старой дороги и опоясался окружной. Залечил потревоженную до кровавой раны почву, засадил её кустарниками и деревьями и сам почти скрылся в них, будто всегда здесь был, и ничто уже не указывало на его инородность и пришлость. Только русло великой реки за хребтом, все ещё загнанной в туннель, являло собой развороченное операционное поле, уставленное всевозможными приспособлениями и инструментами, необходимыми для операции. Скальное же пространство вокруг (если можно назвать пространством вертикальные стены ущелья), дабы с них, не дай Бог, что-нибудь не упало и не покалечило бы операторов, механизмы и само создаваемое сооружение, было сплошь затянуто профилактической сеткой, сплетенной из проволоки в одной из тюрем региона. (Заключенных тоже надо чем-то занять, почему бы не плетением сети?). Сама же плотина была укрыта брезентовым шатром, под коим как бы готовился сюрприз, скрытый до времени от Божьего ока; хотя наличие шатра было вызвано лишь континентальным климатом и должно защитить создаваемое от непогоды, морозов и зноя.
   По времени это, ну, примерно, 1973 год, а еще точнее, февраль, самый его конец, скажем, последний понедельник февраля, между четырьмя и шестью вечера. Как раз в это время проводятся планерки в управлении строительства, а по описанной дороге едет одна из наших героинь... Конечно, странен женский взгляд на производственные дела, как и само присутствие женщин в отдаленных и труднодоступных районах страны, тем более, если женщина занимается взрывами, пусть и направленными. Но с другой стороны, женщина вроде бы нужна и для красоты сюжета, такова, скажем, литературная традиция. Но весь смех в том, что нужна она и самой жизни, зачем-то, в самых неожиданных местах, может быть, для того, чтобы сильному полу было перед кем красоваться, а, может, как своего рода катализатор, что, оставаясь нейтральным, ускоряет реакции, генерацию идей, придает блеск и изящество мужским решениям и поступкам, чаще никакого отношения к ней не имеющим. И по жизни - женщина, занимающаяся возведением плотин направленным взрывом, смею заверить, там была.
  

2.

Начальник, его главный инженер и прочая рать

   На еженедельные планерки в кабинет начальника строительства Зосима Львовича Тереха собираются все подрядчики, субподрядчики, представители всех СУ, СМУ, участков и колонн, строительство осуществляющих. Хотя к тому времени уже входила в моду селекторная связь и коробки селекторов уже красовались на столах, кызылташцы относились к этому веянию с прохладцей и селекторные совещания никак не внедряли, думается, главным образом, не желая отменять эти еженедельные сборища и по-своему ими дорожа.
   Здание управления возводилось в три приёма - вначале быстренько собрали два одноэтажных щитовых дома, один за другим, а через год или два возвели и соединивший их двухэтажный кирпичный куб. В целом получилось нечто топорное, залёгшее в глубоком кювете идущей по склону дороги, раскинув по земле два деревянных крыла. Но уже привычное, удобное, к тому же, почти скрывшееся среди разросшихся деревьев и кустов. Поднявшись на высокое, слегка нелепое крыльцо с козырьком, попадаешь в просторный темноватый вестибюль с дверями по сторонам и проходами в коридоры боковых пристроек. Широкая лестница в глубине разветвляется на две и ведет на второй этаж, где размещаются техотдел, обиталища замов и просторная приёмная между кабинетами начальника строительства и главного инженера.
   Февраль, стало быть, две одноногие вешалки в ближних углах приёмной ломятся под ватниками, тулупами и шапками, пришедшие позже сваливают одежду на стулья вдоль стен, а дверь кабинета начальника даже как бы вибрирует от гула набившегося туда народа.
   Как и в любой другой понедельник, поначалу утрясались всякие несогласованности на монтаже, на сей раз возникшие из-за утери графика монтажных работ, созданного почему-то в одном экземпляре. Начальник строительства, Зосим Львович Терех, вполне благодушно распорядился в срочном порядке "реанимировать" этот "безвременно погибший график". Но главным вопросом, стоящим уже почти истерически, был вопрос о дальнейшей укладке бетона в плотину, грозившей вот-вот встать из-за отсутствия металла третьего и четвертого водоводов.
   Конечно, бетон надо класть, ибо это единственное, на что им платили деньги, которые делились на всех. Уже сегодня крановщики изворачиваются на одном самолюбии, но скоро краны встанут совсем, подсыпная дорога перед плотиной и ведущий к ней транспортный туннель мгновенно будут забиты подпирающими друг друга бетоновозами, а их рёв, будут стараться перекричать, срывая голосовые связки, матерящиеся шофёры и диспетчера.
   Три конвейера бетонного завода остановят, уже схватывающийся бетон распихают всем, кто согласится его взять и употребить с пользой - строителям здания ГЭС, дорожникам, тем же туннельщикам... Бетонщики будут слоняться по плотине и поплевывать вниз, в зияющую дыру, где между уложенными блоками и четвертым транспортным туннелем должен пройти водовод.
   Металл, означенный главным технологом Щедриным "вопросом большим и неразрешимым", по сути являл собою тришкин кафтан, который делили меж тремя среднеазиатскими стройками - Нуреком, Черваком и Музтором. Вопрос его добычи не обсуждался - зам. начальника по снабжению Илья Григорьевич Толоконников, по прозвищу Бампер, уже вторую неделю как отбыл его добывать и, похоже, не отчаивался, слал ободряющие телеграммы, по которым можно было определить разве место его нахождения: Москва - значит, министерство, Липецк - завод-изготовитель. Илья Григорьевич смог буквально вырвать металл для первых двух водоводов, когда слово "консервация" казалось неотделимым от названия стройки. Музтор, Музторская ГЭС - это в министерстве означало то, что было приостановлено, отодвинуто в неопределенное будущее, "законсервировано", заморожено и должно пребывать в сомнамбулическом состоянии, пока в министерстве не сложатся благоприятные обстоятельства, не всплывут какие-то деньги и фонды, кои нужно освоить, дабы не потерять. То, что им выделили металл для первых двух водоводов, объяснялось не столько расторопностью Ильи Григорьевича, сколько удивлением и оторопью в министерстве, вызванными выходом строительства на уровень этих самых водоводов без всяких к тому возможностей: "Оказывается, они чего-то там и строят..."
   Теперешние надежды на Илью Григорьевича выражались крайне туманно:
   - У него родня в Липецке...
   - В Курске!
   - Во, набили металлу под Курском, до сих пор не раскопают!
   - Прекратите гудение, - начальник строительства Терех прикрыл рукой ухо и поморщился, - Цикады...
   ...Почему теперь, при воспоминании об этих "цикадах" и прочих немудреных остротах Тереха, произнесенных добродушно-ворчливым тоном, встает ком в горле и трудно припомнить, что же они вызывали тогда, когда произносились? Помниться именно ощущение тепла, в котором желание отбиться, отвертеться - каким-то образом трансформировалось в готовность помочь, отдать, подставиться, причем, с легкостью и полным сознанием, что подставляешься - А ладно!.. Только от ворчливого тона человека с по-птичьи добродушным лицом, невысокого, суховатого, с едва заметным животиком из-за отсутствия всякой заботы о собственной стати?
   В тот момент Зосима Львовича Тереха более интересовали возможности временного, из-за отсутствия металла, выхода из четвертого транспортного туннеля, общими усилиями уже сведенного к двум вариантам - мост с бычком или консоль. При этом Леня Шамрай, беспомощно глядя близорукими глазами сквозь толстые линзы очков, от лица проектировщиков говорил почти в оскорбленном тоне о нежелательности того и другого варианта как прямой угрозы всему сооружению, и "вообще неизвестно, как оно себя поведёт".
   Чуть вислый нос, продолжающий линию покатого лба, и белокурый нимб вокруг лысеющей головы Шамрая составляли как бы профиль овна, невинной жертвы за чужие грехи, и мало соответствовали характеру и весёлому складу его ума, но если Шамрай говорил что-либо в оскорблёно-обиженном тоне, то становилось не по себе и совершенно ясно, что уж этого никак нельзя, невозможно и грех, что дело дошло до ручки и до точки.
   Терех повертел чётками, сбоку, по-птичьи глянул на сидящего справа от него главного инженера, Германа Романовича Лихачёва и, после некоторого молчания, сказал:
   - Или ты разберись, или я буду принимать решение, не разобравшись!
   Лицо Германа Романовича, до сего времени тупо рассматривавшего побелевшие суставы на сжатых кулаках, с медленным изумлением принимало осмысленное выражение.
   Кто-то фыркнул, и с десяток пар глаз уставились на него с весёлым ехидством.
   Собственно Герману Романовичу и надлежало разбираться во всех вопросах, касающихся технической стороны возведения плотины, начиная с тех, которых никто и никогда не решал, и кончая - возникающими чуть ли не ежедневно из-за того, что стройке чего-то не додали, не выделили или не поставили в срок. Но в том, что начальник собирается "принимать решение не разобравшись", - был явный упрек ему, Лихачёву в безделии или занятости "своими делами", диссертацией, стало быть. И хотя в ней он собирался изложить метод, выработанный для возведения именно этой плотины, сама по себе диссертация уже не имела к стройке никакого отношения.
   Раньше начальник никогда не встревал в вопросы конструкции.
   Глупо, да и некогда надеяться на Толоконникова, но от моста с бычком и от консоли Лихачёва воротило примерно одинаково, и он сказал, просто чтобы выиграть ещё вечер, утро и ночь:
   - Ну что ж, давайте завтра еще раз посмотрим на месте, что можно сделать. И решим. Девять утра всех устроит?
   Он в упор оглядел всю компанию, а начальник кивнул на протокол:
   - Запишите.
  
   После планёрки Герман Романович прошел к себе в кабинет и плотно прикрыл дверь.
   Он и сам не знал, что собирался высмотреть завтра на месте, сообразить утром или вечером - на плотине он был и вчера, и позавчера, и сегодня, и каждый день. Срез котлована стоял перед глазами как большая фотография, только мелькало иногда, будто на снимок клали сверху ещё один, ещё и ещё... Рано или поздно что-то должно проясниться на этом снимке, должно же наконец что-нибудь прийти в голову человеку, которому задана такая вот картинка. Человеку в общем-то сообразительному и привыкшему к работе до упора, но без перебирания вариантов, имевших место в практике или классических, от чего он тупел...
   Сидел Герман Романович довольно долго, пока в дверь не просунулась голова Костика из производственного отдела, а потом и весь он, довольный донельзя, протиснулся в дверь, помахивая реанимированным монтажным графиком, словно сушил свежие чернила. Пока Лихачёв изучал график, Костик вскакивал, садился и ёрзал от нетерпения. Наконец не выдержал:
   - Ну и как? А, Герман Романыч?
   - Лихо.
   Костик расцвёл и пошел из кабинета прочь, уже от двери поднял приветственно руку. Лихачёв усмехнулся. Пока тебе важно, что тебя хвалят - ты молод, да что там - юн, похвала имеет ценность, когда исходит от старшего... Когда-то он и сам вваливался в кабинет начальника и так же гарцевал от нетерпения: "Ну что, Зосим Львович?"
   Последний раз Герману Романовичу Лихачёву хотелось, чтоб его похвалили, пожалуй, этак лет десять назад, когда он выбил для стройки коэффициент по заработной плате.
   Существуют всякие северные, колёсные, высокогорные, коэффициенты за отдалённость, увеличивающие заработную плату во столько раз, во сколько коэффициент выше единицы. Им не хватало ровно пятидесяти метров, чтобы объект автоматически был причислен к высокогорью, и двадцати двух километров для коэффициента за отдалённость от последнего жилья.
   Там, в Верхах, не могли знать, что это за километры, которые в начале строительства не всегда можно было преодолеть и за световой день, а в дождь или зимой, в снегопад или после него, когда нагревались скалы от вдруг выглянувшего солнца и оплывали на старых обветренных участках, выкатываясь на дорогу осыпями и обвалами. И подавно не знали, что за горы, в которых им предстояло построить ГЭС. Предыдущая ГЭС Нарынского каскада строилась еще в долине, хотя и у самого подножия гор, а теперь они забрались в дичайшие места, где автотропа едва была пробита, и её ещё нужно было довести до состояния дороги, по которой мог бы ходить тяжёлый строительный транспорт, ведомый нормальными людьми с нормальной скоростью. А не только лихими ребятами в хорошей компании для подталкивания и подкладывания под колеса камней. Вот тут-то, когда расширяли дорогу, и поползла Гнилая гора - дорога подрезала ей основание как раз чуть ниже скрипучего подвесного моста, и посёлок больше чем на месяц оказался отрезанным от всего остального мира. И в посёлке съели весь запас рыбных консервов - все частики, шпроты и всю паюсную икру, которой тогда было навалом, она стояла на витринах в лотках килограммов по пять, и по теперешним временам была баснословно дешевой. А в кафе подавали макароны под килькой в томате. И до сих пор посёлок не выносит даже вида рыбных консервов, в Торге от них отбояриваются как могут, а то, от чего не могут отбояриться, помаленьку съедают командированные, которых в пору Гнилой горы здесь не было.
   Сквозной дороги на Музтор тоже не было, и начальник автобазы Домбровский пёхом пригнал через перевал стадо баранов, выменяв его на ЗИЛок в Кетмень-Тюбинской котловине. И только тогда в столовых появилось мясо, а у Домбровского тяга к подсобному хозяйству, его мужицкая запасливость и хозяйственность оказались, ох, как дальновидными! А ЗИЛок смогли переправить туда только через год. И мог ли представить себе Домбровский, гоня баранов через перевал, что когда-нибудь через него и два четырехтысячника, Тюя-Шу и Алабель, проляжет тракт в столицу республики, и те семьдесят восемь километров, что пробили и обиходили они, даже будут записаны дорожниками на свой счет?
   А Гнилая гора все ползла, ползла и никак не могла остановиться. И тогда они выписали артиллерию и расстреливали её из гаубиц, чтоб она уж поскорее сползла.
   Но по нормам им никаких коэффициентов не полагалось, хотя по сумме условий стройка должна была тянуть хоть на какой-нибудь.
   А на створе люди лезли на скалы и закреплялись на них.
   И тогда Лихачёв поехал в Москву выбивать коэффициент. А дать его, утвердить вопреки всем нормам мог только Совет Министров. Заседание Совмина по всяким вопросам такого рода бывает один раз в году, вопросов там сотня, и на каждый приходится не более пяти минут. Ему пришлось обегать двенадцать ведомств и везде размахивать снимками, и объяснять сложный, тяжелый характер стройки - эта тяжесть и сложность казались ему самоочевидными, но из двенадцати ведомств положительные заключения дали только два - Министерство Энергетики, естественно, и, естественно, ВЦСПС. Расклад, при котором надеяться было не на что.
   Что тогда было в нем - наверно, решимость отчаяния - он знал, что доклад министра энергетики при одном "за" от ВЦСПС обречён, и вряд ли министр будет драть глотку за их стройку - у него этих строек до хрена и больше, и каждой что-то надо.
   Лихачёву оставалось только всеми правдами и неправдами добывать себе пропуск в Совмин и прорываться через двенадцать дверей и двенадцать чиновников, отделяющих от улицы Зал Заседаний. Он прошел эти двери, как огонь, воду и медные трубы, ибо всех его друзей, приятелей и сочувствующих не хватило на то, чтобы добыть пропуск на само заседание Совмина. Вся его нахрапистость и изворотливость держалась только на одном - "наше дело правое". Проходя через шестую дверь, он не знал, чем закончится дело у седьмой. И так - до двенадцатой. Ему только объяснили, как вести себя в Зале Заседаний - войти деликатно, но как бы по делу, не имеющему отношения к заседанию, будто шляпу забыл, пришел проверять вентиляцию или кондиционер, и одет должен быть соответственно. И он прихватил синий рабочий халат на случай, если его придержат где-нибудь на полпути. Далее следовало пройти в самый тёмный угол, что по левой стороне от входа, и без скрипа присесть на крайнее кресло в последнем ряду. И еще он знал порядковый номер вопроса, семьдесят второй, в ряду прочих, рассматривавшихся в этот день. И пока будут идти пятый, двадцать пятый, тридцать шестой и так далее, он должен продвигаться на один ряд вперёд, не скрипеть креслами, не кашлять и никак не обращать на себя внимание. Но к тому времени, когда очередь дойдёт до семьдесят второго вопроса, - оказаться в первом ряду и суметь встрять в разговор. А далее всё будет зависеть от личного обаяния и убеждённости - выслушают его или выставят за дверь.
   Он шёл как ему было подсказано, без всякого неудобства, будь он даже в халате, вряд ли ему бы жало подмышками от самолюбия или робости. "А что, какие наши годы!" Молодой он был тогда - тридцать семь лет. Или тридцать шесть? Он прошёл все заслоны и едва не погорел у двери самого Зала Заседаний. Дверью заведовал товарищ генеральского вида, он-то и разглядел, что все пропуска и направления Лихачёва в комиссию Совмина, но никак не на его Заседание. Возвращаться назад для уточнений Лихачёв не мог - никаких уточнений и дополнительных разрешений ему бы не дали, - он это знал точно, в отличие от генерала, который сомневался. Заседание уже началось, и Лихачёв только глянул на генерала и резко рванул на себя дверь. Что было во взгляде, и от чего опешил генерал можно только гадать, скорее всего, он просто понял, что остановить Лихачёва нельзя, что если пытаться останавливать, то выйдет скандал и сплошное неприличие. Не мог же он в самом деле, как швейцар, хватать человека за воротник и выволакивать прочь, демонстрируя служебное рвение перед Заседанием Совмина и его Председателем? Генералу оставалось только подробно ознакомиться с оставшимися в руках документами, и уповать на то, что прорвавшийся не окажется шизофреником, сбежавшим с Канатчиковой дачи, автором вечного двигателя или еще какого-нибудь изобретения, возможно, и имеющего определённый резон.
   А дальше всё шло как пописанному - кто-то поднял глаза на раскрывшуюся дверь, и ещё раз, попристальнее, взглянул их министр, Пётр Степанович Непорожний, как бы желая удостовериться, не померещилось ли ему. Потом про Лихачёва забыли - реакция была лишь на распахнувшуюся дверь. Он пересаживался из ряда в ряд, как ему и советовали, не скрипя стульями и, когда очередь дошла до семьдесят второго вопроса, оказался в первом ряду. Пётр Степанович изложил суть вопроса, присовокупив, что ходатайство Министерства Энергетики было поддержано лишь ВЦСПС. И тут Лихачёв рванул наискосок к столу, за которым восседал Совет и обратился к Председателю: "Я прошу всего пять минут, и если за это время мне не удастся вас убедить, вопрос снимется сам собой". Голос у него срывался до альта, он хлопал по ладони папкой с фотографиями, напряжённо вытягивался и нервно притоптывал ногой. Косыгин спросил: "Кто вы?" или "Кто это?" потому что ему ответил "Да главный инженер этой ГЭС", - министр Водного хозяйства, с которым Лихачёв сражался за подпись не на жизнь, а на смерть, но так её и не получил. Выпрашивая подпись, он много чего нагородил этому смежнику, этому ирригатору (ГЭС-то ирригационная!), который хотел, чтоб и водичка была, и рук не приложить, даже в самом прямом смысле - не подписаться. И тон был такой, как бы отмахивающийся отчего-то, до смерти надоевшего: "Да главный инженер..." Вот на тон и отреагировал Председатель: "У него, наверно, имя есть?" И сразу все проявили заинтересованность, основанную на почтении к Председателю и желании оказаться в струе. Лихачёв даже успел изумиться, хотя ему было не до того. Он представился и был представлен Петром Степановичем Непорожним, всё это хором, в один голос.
   " Я думаю, что Герману Романовичу как главному инженеру виднее, что там происходит. Предоставим ему эти минуты, - сказал Косыгин и обратился к нему, - Но не более пяти".
   Лихачёв раскладывал схемы и фотографии, а там, ну что там - отвесные скалы, дымящаяся Гнилая гора, по которой пробивается бульдозер, привязанный тросом к лебёдке, пристёгнутые карабинами к страховочным веревкам люди, переносящие на себе грузы и оборудование. Висящий на скалах рабочий, держащийся одной рукой за какой-то выступ, а другую протягивающий напарнику с отбойным молотком. И опять бульдозер на склоне, а рядом Гарик Манукян, подкладывающий камни под гусеницы, - тропа у самого створа, и на некоторых фотографиях отмечен уровень будущей плотины.
   Конечно, он кричал эти пять минут и про перепад температур от +40 летом, до -40 зимой, и про перепад высот между поселком и собственно створом, и про все остальное, упирая на то, что сумма всех условий тянет на какой-нибудь коэффициент, но общий смысл собственной речи ему представлялся смутно. Его остановили на полуслове: "Спасибо". Пять минут истекли, он собирал в кучу разбросанные снимки, они никак не укладывались и не лезли в папку, а потом выскользнули и посыпались на пол. Он полез за ними под стол и увидел чьи-то руки справа и слева, помогавшие их собирать. Когда он вылез, ему совали в руки снимки, а Косыгин сказал: "Будем надеяться, что если не всех, то некоторых из нас вы убедили". Лихачёв выскочил из зала как мальчишка, и уже больше из озорства, чем на радостях стиснул генерала в объятиях и расцеловал в щеки, пахнущие резедой.
   Им дали тогда коэффициент 1,3 - для всей стройки и 1,6 - для работ непосредственно на склонах, на что он даже надеяться не смел. Он возвращался на белом коне и ждал, что его будут подкидывать и подбрасывать, очень хотелось, чтоб его похвалил начальник, какой он молодец и умница, ханыга и прохиндей, хотелось рассказать, как это всё было, чтоб начальник оценил все подробности, А Терех только спросил: "Выбил?" И он едва успел кивнуть. "Ну вот и хорошо". И даже не спросил, как ему это удалось и досталось. Лихачёв очень тогда обиделся на начальника - очень хотелось, чтоб его похвалили, погладили по голове. А ему: "Выбил? Ну и хорошо". И всего делов.
   Сейчас плотина худо-бедно растет, но всё-таки это существование, а не рост. И еще его ворчание: "Герман Романович, я понимаю, заставлять тебя заниматься подачей пара на полигон - все равно, что ценной вазой забивать гвозди в стену, но, может, ты найдёшь для себя более подходящее занятие? Соответствующее ценности сосуда? Или нам теперь только диссертаций ждать?
   Когда заложили первые два блока плотины послойным методом, специально изобретённым для этого отвесного ущелья, и ждали, что станет делать бетон - будет трескаться или не будет, и от страха нарезали температурных швов больше, чем нужно, а потом забивали эти швы и снова ждали - как всё это долго и напряженно ждалось! Начальник только заглядывал Лихачёву в лицо - хотя что там можно было разглядеть, он как каменный был тогда. Но вот начальник заглядывал и успокаивался. Именно с тех пор у Тереха завелась манера вертеть четки, за что его за глаза стали звать "папой Соломоном". Потом Соломон отпал, папа остался - "папа Терех".
   Следом заложили еще два блока, в два и четыре раза больше и только с двумя температурными швами, и снова ждали результатов лаборатории... И когда результаты пришли, шапки летели вверх, начальник целовал его, а он начальника, и Гарика Манукяна, и бригадира Феттаева, и привёзшего добрые вести завлаба... А потом все качали завлаба, а он стоял и думал о ставшей ясной как день необходимости железобетонной опалубки на месте температурных швов, навсегда остающейся в теле плотины.
   И уже не ждал благодарности, и уже не хотелось, чтобы его погладили по голове и похвалили...
  

3.

Судьба - не судьба, её приметы или их отсутствие.

Судьба - это работа

   А ночью шел дождь, первый в ту весну, и когда Лихачёв выезжал из посёлка, низкие облака тянулись в сторону долины, волочась по земле клочьями тумана. Взметнувшийся над поселком хребет был почти скрыт ими, только проступала самая нижняя часть его скругленных, бурых от прошлогодней травы предхолмий, образовавшихся на месте старых осыпей. Бурый их цвет был с обещанием зеленого, газик шел легко, и настроение было такое, будто на плотине уже лежало готовое решение - надо только подойти, наклониться и взять.
   Элегическое настроение ночи, вызванное ровным шумом дождя, упавшего на землю в полной тишине и неподвижности всего остального мира, и видом обрызганных, счастливо сияющих в темноте ночи окон, освещенных невидимым фонарем, это настроение отступало, стиралось... Как и проблеск какой-то общей мысли, чего-то вроде "судьба - не судьба"... Он был готов, натянут, сжат, чтобы распрямиться, как пружина, едва его вынесет на плотину.
   Между отрогами, где расположилась автобаза, туман был налит как в чашу, газик нырнул в него, как в воду, чтобы вынырнуть уже на следующем отроге, снова приподнимавшем дорогу. Дальше она серпантином разматывалась вниз, до самого Нарына, туман снова становился облаками, и только отдельные клочья его бежали вдоль дороги, как чьи-то отлетевшие, босые и весёлые души.
   А после моста, почти не заметив, как проскочил правобережный участок дороги, Лихачёв разогнался по седьмому туннелю и вылетел на плотину.
   Вся компания была уже в сборе, Шамрай держал развернутую синьку среза, остальные топтались вокруг, и только туннельщик Матюшин стоял чуть в стороне, смотрел вдаль, и выражение скуки бродило по его холёному, мягкому, ещё молодому лицу.
   Площадка у второго транспортного туннеля как будто стала шире со вчерашнего дня, в неё легко вписывался разворот, он просто просился туда, и если его чуть расширить и продлить по линии примыкания к скале, то вполне можно выйти на проектную дорогу. А это объём бетонирования на месяц целому участку, а дальше уже мост, но без бычка, временный, пока будет монтироваться водовод...
   Лихачёва охватило знакомое возбуждение - хотелось взять за плечи Лёню Шамрая и развернуть лицом к площадке перед туннелем, он был очень сообразительный, Лёня, и в состоянии, близком к его собственному. Но к радости примешивался легкий зажим обиды и весёлая злость, которую он не считал нужным скрывать. Эти задницы не хотели думать сами, и уже была в ходу фразочка: "А куда вожди смотрят? - А вожди смотрят в диссертацию". Он с холодной вежливостью отшлёпал своих умных мальчиков (две недели решение ищут!) и, ещё горяченький, отвернулся и сделал стойку, увидев выходящую из лестничного колодца нездешнюю женщину. Опля! Вы пока соображайте, а я за женщинами поухаживаю.
   Женщина была красивая. По крайней мере так показалось в момент, когда она вышла из дыры будущего лестничного марша - полы длинненькой шубки в руках, поднятый подбородок. А за нею шёл Гарик Манукян, и можно было поклониться и придержать Манукяна, чтоб она тоже подольше постояла рядом, и чтоб запомнила. Но она подняла глаза и улыбнулась:
   - Здравствуйте, Герман Романыч!
   Знакомо короткая улыбка, приветливость-вежливость и милая скромность милого лица. Но подбородок не опустила, и в этом была какая-то знакомость и уверенность чисто женская, что вырабатывается годам эдак к тридцати даже у милых скромниц...
   Он поклонился ей отработанным поклоном для женщин, в глазах чёрт: "Ну-ну". Чёрт весёлый, почтительный, светский. Во встречном взгляде мелькнуло смущение и как бы даже огорчённость, он не успел рассмотреть толком - она уже отвела глаза, чтобы сделать последний шаг из лестничного колодца наверх.
   Она сделала его так неуверенно, и так внимательно глядела под ноги и чуть дальше, чем было нужно для этого шага, что он улыбнулся и ухватил Манукяна за полу, чтобы спросить: "Где она у нас работала?" Неожиданно громко, как выстрел, хлопнул сорванный ветром угол брезентового шатра, и Лихачёв вдруг вспомнил: "Так это же та девочка, Бог мой! Явилась!" Он все-таки спросил у Манукяна:
   - Где она у нас работала?
   - У Пулатходжаева... в Спецпроекте.
   И еще спросил, сразу, чтоб Манукяну не пришлось удерживать понимающую улыбку:
   - Долго еще будешь заливать спираль?.. Сегодня же наладь слив!
   В те изначальные времена молодые специалисты говорили о ней чуть ли не с придыханием, а он никак не мог взять в толк, что же в ней было такого, о чем можно было бы говорить. С придыханием. Когда приходила по делу, смущалась до сгиба спины, до косолапости. Правда, совсем другая в окне, идущая через площадь - стремительная походка, пряменькая спина, короткая яркая улыбка... На какой-то коллективной пьянке Лихачёв снисходительно пригласил её танцевать, и она пошла, вскинув на него изумленные глаза - понимая и снисходительность его, и что не находил ничего. От этого изумленного взгляда он вдруг почувствовал себя уже не первым парнем на деревне, а легкомысленным шаркуном, ни с того ни с сего раскатившимся по паркету.
   И эта история с Багиным. Почему именно он говорил с ним? Ах, да, начальник велел. Багинская жена нажаловалась то ли в партком, то ли самому, и ему велели.
   А что он говорил Багину, наверно, только Багин и помнит. Что-нибудь вроде того, что если б не нужно было стирать рубашки, он и сам бы не женился... Он твёрдо знал только, что Багин остался с женой, а она уехала, но не сразу, потому что разговор с Багиным был летом, он хорошо помнит, как эти двое уходили по раскаленной, вдруг раздавшейся площади, и знойное марево текло-переливалось под их ногами. И долгую тишину, которая вдруг лопнула, раскололась с сухим взрывом - это свалился цветочный горшок из окна дирекции, столкнутый необъятной грудью одной из зрительниц... Мелькнуло Багинское лицо из того разговора - с непроницаемо сияющими светлыми глазами. А Багину он тогда говорил, что бабником надо родиться, что это редкость, как родиться в рубашке, чтобы не отравлять жизнь себе, жене, любимым женщинам... А иначе всем плохо, в том числе ему, Лихачёву, но Пулатходжаеву еще хуже - ведь он в тот момент с ней говорил, как же её звали? И только смысл последней фразы дошёл до Багина точно, потому что сияющий взгляд вдруг стал холодным и жёстким. Багин глянул на него ещё раз от двери, издали... И это был август, а кинотеатр был после, в мае, он точно помнит, май, и оркестр, и идет мимо высокая чужая девочка с ничего не видящими глазами. Через силу повела головой - кто там кланяется? Вежливая девочка, даже через силу. И поклониться опять, уже этому усилию, с комом у горла. Когда мимо что-то настоящее и не про нас.
   Он обернулся в сторону в сторону четвертого блока, куда они ушли с Манукяном, Шамрай увязался за ними, что-то кричал ей в ухо, она даже ежилась, но улыбалась и, подняв подбородок, смотрела ему в лицо. Вон какая стала.
   День был яркий, расхристанный, с наплывами, словно всё, что попадалось на глаза не хотело уходить из сознания и двойной проекцией накладывалось на находящееся в поле зрения: мелькали на ряби воды мягкое лицо Матюшина, золотой пар над бетоном и бегущие саваны облаков, блеск речных струй на дороге и лицо с заносчивым подбородком... Была весна, земля парила и уходила из под ног, и во всём было такое острое ощущение бытия, одновременно зыбкого и вечного, стремительно текущего и навсегда уходящего...
   А вечером раздался телефонный звонок, был первый час ночи, тоненький и немного виноватый голос телефонистки сказал:
   - Герман Романович, не разбудила? Это четвёртая, я думала вам будет интересно, тут телеграмма, от Толоконникова...
   Это была именно та телеграмма, которую он ждал: "Металл есть!" и поздним слухом уловил, что звонок-то девочки давали междугородний.
   Ему было сорок семь лет, где-то в ещё заснеженной, крутящей мартовской метелью Москве дочь собиралась рожать ему внука, и потому там была жена и, скорее всего, ещё не спала. И хотя разница во времени не исключала звонок, он наглухо исключил его вероятность, выстраивая цепочку событий другого ряда.
   Девушка, замеченная на плотине, мелькала несколько раз рядом с ГИПом Кампараты, очередной ГЭС каскада - Люсенька Шкулепова, Алиса Львовна, в стеганой курточке, в брюках, заправленных в резиновые сапоги - на повороте к гостинице, на площади, в вестибюле управления. И улыбка и поклон ему, Лихачёву. В вестибюле кто-то кинулся ему под ноги:
   - Герман Романыч, я к вам!
   И собственный рокочущий весёлый голос:
   - А зачем ты мне нужен?.. Я тебя звал?
   Она всё-таки позвонила ему, хотя никакой Кампаратой он не занимался, позвонила и назвалась.
   - Наконец-то вы, сударыня, изволили позвонить!
   - Он слушал лёгкий, с придыханием голос, спросил напористо:
   - Где мне вас найти? - И почувствовал растерянность на том конце провода, изумление, услышал упавший голос:
   - Я... я сама к вам приду... вы только скажите, когда это удобно. Мне нужно всего минут двадцать...
   Неслышно и наискосок летели облака в оконной раме. И ты снова дурак дураком, ни с того ни с сего раскатившийся по паркету...
   - Перезвоните через полчаса, я поищу окно.
   "Сама дура", сказал он в сердцах. Приезд этой барышни он тоже почему-то зачислил в число счастливых примет. Правда, радостного возбуждения при виде этой приметы было многовато.
  
   А в памяти барабанил утренний дождь того дня, когда его вынесло на плотину. Дождь, упавший в полной темноте и неподвижности всего остального мира. И окна, счастливо сияющие в этой темноте, только потому, что бывшему энергетику Карапету вздумалось когда-то вкопать на углу столб, а после влепить и фонарь...Судьба - не судьба... Судьба - не женщина, судьба - работа, это он знал навсегда и навечно. Никакой мистики тут не было. Ему было знакомо это тянущее за душу ощущение, возникшее в темноте, под ровный шум дождя. Тоска по какому-то высшему смыслу, только тоска, ибо на созерцание и абстрактные размышления общего порядка, по сути, никогда не было времени, а, стало быть, не сложилось и привычки. Он только промелькивал иногда, этот высший смысл, в каких-то совпадениях, цепочках событий, удивительно вяжущихся одно за другим, или, чаще всего, в плохо понимаемых знаках.
   Он хорошо помнил утро после перекрытия Нарына, после первой большой победы. Серое, сухое, беспросветное. В тот год долго не было снега, от мороза трескалась земля, стреляли скалы, и ветер тащил вдоль тротуаров пыль, как поземку. Замордованный посёлок спал, и только на окрестных хребтах зловеще горели костры, дым от них стоял над поселком слоями, срезая гребни хребтов. Как после нашествия кочевников, - сухо, холодно, беспросветно. И непоправимо, ибо пути назад нет. Будто они что-то бесповоротно изменили в мире и с них теперь спросится. И не помогало знание, что костры для пущей торжественности зажгли комсомольские активисты, закатив старые автомобильные покрышки чёрт знает куда, что всё это проделывалось с лёгкой руки архитектора Мазанова, скорого в те времена на советы, а в то утро стоявшего рядом с ошеломлённым лицом. Даже оператор с кинохроники, увязавшийся за ними и захлёбывающийся восторгом от вчерашних своих операторских подвигов, притих и стоял, зябко сутулясь. А потом спросил: "А скажут ли вам спасибо через триста лет?"
   И когда эти двое уходили по раскаленной, вдруг раздавшейся площади, и марево текло-переливалось под их ногами - благословение и отмеченность, и краткость момента, ибо следом - дурацкий горшок из окна дирекции или вопрос насчёт спасибо через триста лет.
  
   А потом ничего такого не стало.
   Когда над стройкой зависла консервация, как блокада, и нужно было выжить на пределе, на одной заработной плате - не жизнь, а борьба за выживание. Бетон все-таки шёл бесперебойно, в три смены, и в министерстве они на хорошем счету - "по ведомостям машин у них ноль, а они чего-то там еще и строят..." Но чувство брошенности - дело спасения утопающих - дело рук самих утопающих.
   По-прежнему горели осенние закаты, окрашивая в лилово-красные цвета небо, горы и сам воздух, по-прежнему падали светлые весенние дожди, но ощущение брошенности, предоставленности самим себе... Они выкарабкались из, казалось, полной неразрешимости, из отсутствия в природе способа возведения плотины в таком каньоне, выработали его на предельном напряжении мозгов и железобетонном упорстве людей, предоставленных самим себе... И когда головы перестали болеть, и седеть или лысеть, как у него, ему, видимо, не хватило загруженности, и от этого, как от сырости, завелась книжка, а затем диссертация. И сейчас трудно сказать, чего было больше - инерции напора или желания застолбить опыт, добытый собственным горбом.
   А теперь вот - судьба не судьба, но ты выходишь на люди таким, к какому тебе привыкли: "Я вам покажу консоль! И бычок!" И делаешь стойку, увидев юбку. И знают тебя именно таким, и испуг отсюда, "я сама к вам приду..." Хотя не изумись она, всё пошло б именно в этом духе.
   Он не сразу взял трубку.
   - Герман Романович? Это опять я... - она перевела дыхание, голос был виноватый.
   - Сколько вам нужно времени, чтобы добраться до управления?
   - Минут десять-пятнадцать.
   - Я жду вас через двадцать, - он нажал кнопку селектора.
  

4.

Откуда берутся счастливые приметы

   Алиса Шкулепова приехала в Кызыл-Таш неожиданно для себя - она не собиралась возвращаться. Там осталась юность, любовь, счастье, невозможное по сути - впечатлением рая, Эдема, из которого рано или поздно изгоняют или даже проще - который для тебя просто перестает им быть.
   Перейдя в экспериментальный отдел на разработку и моделирование направленных взрывов, она как бы исключила для себя и вероятность командировок, время от времени возникающих в силу производственной необходимости, потому что "надо" или некому.
   Но нежданно-негаданно в Москву из своего Ташкента заявился Вилен Карпинский, решивший возвести направленным взрывом плотину Кампараты, очередной ГЭС Нарынского каскада. Во всяком случае, желавший немедленно приступить к проектированию и созданию её опытной модели. В институте тема давно уже числилась госбюджетной, но не было заказчика, а, стало быть, и денег, могущих перевести тему из мифической бюджетной в плановую.
   С Карпинским они были знакомы по Нуреку, где Алиса проработала с полгода сразу после окончания института, и больше, пожалуй, не сталкивались все десять лет. Карпинский изменился мало, разве усы завел, но по-прежнему стояла в глазах насмешливая светлая точка. Он чмокнул Шкулепову в лоб и вольготно усевшись, рассказал с чем приехал. На зава экспериментального отдела Степанова и Шкулепову ему указали как на людей, могущих смоделировать нужный ему взрыв. Выцветшие глаза Александра Алексеевича Степанова блеснули и погасли, и он сухо объяснил Вадиму, что проектная организация не может быть заказчиком, и прежде всего нужно выходить на министерство. Карпинский и сам это прекрасно понимал, но он искал союзников, и, похоже, кроме Степанова и Шкулеповой, их у него здесь не было. Мало-помалу они выложили ему весь здешний пасьянс, и Александр Алексеевич твердо отправил его к начальству, посоветовав менее всего ссылаться на их готовность ввязаться в это дело, хотя, естественно, они и рады бы ввязаться.
   На совещании, где его предложение обсуждалось между делом, Карпинскому снова объяснили про министерство, госбюджетную тему и заказчика, Карпинский понял, что "эта парочка" до удивления точно объяснила ему здешний расклад и главное - не дать от себя отмахнуться и утопить поставленный вопрос в ряду прочих. К тому же собственный подпор не допускал никакого отступления, Карпинского занесло, и он сказал, что управление строительства Нарынского каскада уже ведет переговоры по этому поводу в министерстве, пока об опытной плотине типа Кампараты, и решение - дело одного-двух месяцев. "И я хотел бы знать, насколько можно рассчитывать на выполнение подобного заказа вашим институтом, или мне следует искать другого исполнителя".
   Его напор посеял некоторые сомнения, а он тем временем продолжил: "Пока же речь идет о предварительном совещании с участием проектировщиков, предполагаемого заказчика и представителей вашего института, занимающихся данной проблемой".
   Ему ответили, что именно данной проблемой собственно никто не занимается. На что Карпинский потряс пачкой неизвестно для чего прихваченных "Вестников" и сказал, что у него в руках пять публикаций о проведенных в институте испытаниях, из коих два - полигонных, и реферат диссертации, защищенной в этих стенах; а изложенный в ней метод, на его взгляд, имеет прямое отношение к данному вопросу.
   На публикации Степанова смотрели сквозь пальцы, так как они восполняли нужное количество оных, защита же Шкулеповой еще была на памяти - в проектных институтах защищаются редко. Карпинский заверил почтенное собрание, что "по отзывам, в том числе и зарубежным", это направление весьма перспективное. Он знал, что никто не будет проверять его экскурсы, как министерские, так и зарубежные, страстей и желания урвать многообещающий кусок, насколько он мог судить, пока не было, было лишь желание жить спокойно и заниматься привычным. А к встречам и ни к чему не обязывающим совещаниям на предложенном уровне здесь привыкли и относились, в общем, снисходительно. На том и порешили. А патриарх Беляков вдруг одобрительно заволновался: "А то, знаете ли, пока гром не грянет, мужик не перекрестится".
   Объясняя потом в закутке у Степанова свой "челночный метод", Карпинский более всего боялся напугать старика этой выскочившей малой ложью, но Степанов сказал только, что "ныне его радуют даже благие намерения и энтузиазм, становящийся редкостью". Название метода было из анекдота про Киссинжера, и Карпинский уверял, что наверняка все обойдется всего лишь одной перестановкой порядка действий, той, которую он так легкомысленно начал сегодня.
   - Бандит ты, Карпинский, - только и сказала Шкулепова.
   Решили, что ехать на таком уровне дел Александру Алексеевичу несолидно, поедет Шкулепова, тем более, знает всех. Алису вдруг как заклинило, будто все предшествующие разговоры не имели к ней никакого отношения. Как во сне она выписывала командировку, отдавала паспорт ринувшемуся за билетами Карпинскому и, почти ничего не соображая, отправилась домой укладывать чемодан.
   Рейс был ночным, в ожидании посадки они стояли в продутом ветрами, резко высвеченном мертвенным светом прожекторов Домодедове с полосами наметенного снега и змеящейся по асфальту позёмкой. И у Алисы было такое лицо, что Карпинский сказал: "Ну что ты, мать, психуешь, я ж не замуж везу тебя выдавать".
   Предрассветный Ташкент встретил такой же стылостью и промозглостью, аэробус разгружали более часа, и почти не спавшая Алиса продрогла до озноба.
   В САО Гидропроекте? Карпинский отвел ее к геологам, усадил за данные Кампаратинской разведки и исчез часа на два. Алиса успела просмотреть отчеты и немного представить себе Кампаратинский створ. Сложенные из порфировидных гранитов, "мясо-красных" по описаниям геологов, с извилистыми полосами от ярко-красных до темно-серых, отвесные борта каньона как бы раскрываются вверх по течению реки, отклоняясь в стороны на сорок-пятьдесят градусов. А дальше, где река образует излучину, красный массив прорывают дайки диабазов - темно-серые, зеленоватые, с редкими вкраплениями роговой обманки. Порфировидные граниты сильно выветрены, трещиноваты, что даст мелкое дробление при взрыве. Склоны сами как бы диктовали выбор типа плотины.
  
   Карпинский вернулся с Павлом Ефимовичем Кайдашем, "лысым красивым мужчиной", как они называли его ещё в бытность начальником Музторской геологической экспедиции, а ныне - главным геологом САО Гидропроекта. Он как раз собирался взглянуть, как идут дела на Кампаратинской разведке, заказал вертолёт на три дня, а, стало быть, его можно будет использовать и для выбора створа опытной плотины. Карпинский тихо светился по этому поводу, словно пропеллер уже приделали к его подтяжкам, и он тихо журчал за его спиной.
   Пока говорили о Кампарате, всё было довольно ясно: граниты, углы падения пластов, тектонические разломы, а далее геологические штольни, шурфы, состояние дороги, еще собственно автотропы, вагончики, питание, движок... События как бы сдвигались на десять лет назад, память плыла, Кайдаш казался законсервированным, перед глазами вставало медленно, трудно разворачивавшееся прошлое и таким же представлялось будущее - дорогой, какой она была к Музторскому створу десять лет назад. Кричаще красная полоса на снегу, которую не мог закрыть никакой снегопад, оползни и камнепады, выбегающие отдельными глыбами с кровоточащим следом, и такая же дорога маячила впереди. Но был еще челночный метод Карпинского и необходимость разговора со строителями, Карпинский снова говорил о бюджете и плане, Кайдаш смотрел на него удивлённо, оказывается его намерения и вертолёт просто счастливо совпали с намерениями Карпинского, вот как тому везло! Кто-то из присутствующих геологов подавал реплики: "Форсируешь?" "Страхуешься?" От поднятых бровей Кайдаша, смятой, с недомолвками речи Карпинского появлялось ощущение, что он еще где-то передернул, о чем она не знала. Все это напоминало давние здешние дела, вдруг показавшиеся вполне реальными в новом исполнении и довольно распространенные. Были такие совещания, когда кто-то просто обходил другого на повороте и этот другой всё понимал и молчал, потому что ничего изменить не мог или не был особенно правым. Вся эта возня даже не вызывала гнева, просто становилось душно. И сейчас душно и холодно, и перед глазами косой метельный снег.
   Она оттянула на горле ворот свитера и сказала Карпинскому:
   - Стоп.
   Карпинский как бы споткнулся, снег продолжал лететь, сказывались ночной рейс, трехчасовая разница во времени, близость весны, и она сказала, мало думая о формулировке:
   - Как-то не хотелось бы оказаться в компании очередного руководителя проекта, выбивающего престижный заказ в обход перспективных расчётов. Как когда-то был выбит Нурек... Что до сих пор аукается обеим стройкам...
   Человек, вывернувший руки отделу перспективного проектирования в начале шестидесятых годов и пробивший проект в обход расчётов, ныне был главным инженером института, в стенах которого они сидели.
   Опешивший Карпинский на мгновенье замер с открытым ртом, Кайдаш остро глянул на Шкулепову.
  
   Они хорошо помнили времена, когда нынешний главный инженер САО был ещё руководителем отдела Вахша, и каким-то образом сумел добиться решения о первоочередном проектировании и строительстве Нурекской ГЭС вопреки выводам перспективного отдела и всякому здравому смыслу. Тем более, что в отделе Нарына никаких телодвижений не предпринимали, в полной уверенности, что согласно перспективам их и предпринимать не надо. Решение о первоочередном строительстве Нурекской ГЭС грянуло как гром.
  
   Зав. Отделом перспективного проектирования Жихарев бегал по комнате, вцепившись в волосы и, натыкаясь на столы и стулья, вопил: "Что за проклятая страна! Что за рабский народ! О наша родная российская подлость! В кои веки человек, облечённый властью, позволил себе помыслить в слух! Советоваться! Но мы-то, воспитанные не столько на повиновении, сколько на готовности подчиняться, с радостью, с самоотречением! Мы подхватываем каждый изгиб высокопоставленной мысли, чтобы довести её до абсурда! Если кукуруза, то до Северного полюса! Если ГЭС, то и на равнине, если ТЭЦ, то и в горах! Идиотизм!" И так далее.
   В этом была вся грустная история отечественного энергостроительства. Вначале строили ГЭС, где можно и где нельзя, затопляли тысячи, миллионы гектаров пахотных земель, заболачивали реки, засоляли поймы, топили леса, всё это с размахом, с летящими как в прорву деньгами. А годы идут, проекты устаревают... Потом кому-то удалось объяснить первому лицу в государстве, чуть ли не проклятые капиталисты взяли сей труд на себя, что ГЭС - это большие первоначальные затраты, непостоянство режима, длительность строительства во времени, а вот тепловые станции... Да, размышляли наверху, пожалуй, строительством тепловых можно быстрей обеспечить насущные нужды - быстро, постоянно, дешевле поначалу... И гремят репродукторы, закладываются ТЭЦ - одна, вторая, десятая, двадцатая... В том числе и в Средней Азии, в ущерб гидростроительству. Возмущенная Азия вздымает руки в сторону Мекки: "А ирригация?"
   И вот, когда наконец есть окончательное мнение по этому вопросу - в Средней Азии ГЭС, везде, где нужно и можно ГЭС по оптимальным перспективам, всплывает человек, перед энергией которого устоять никому не дано. И потому идет Нурек, проектируется Нурек. Водохранилище минимальное как ирригационное, электроэнергию девать пока некуда, да и строить тоже некому. На Головной ГЭС Вахшского каскада только перекроются через год, а перекрытие - это лишь начало строительства. Мамаканскую ГЭС пустят не ранее, чем через два года. Это только газетная сказка, что ГЭС строят ударные комсомольцы, ГЭС строят гидростроители! Потомственные. Специалисты. Ударные комсомольцы, хлебнув романтики, каждые полгода сменяются новыми, это статистика.
   А на Нарыне уже есть база в Шамалды-Сае, только что пущена первая ГЭС каскада, внизу - Ферганская долина, которую весной заливают паводки, а к концу лета ей не хватает воды, а Голодной степи и вовсе ничего не достается.
   Но руководителю отдела Вахша нужно было отхватить престижный заказ сегодня, а не годом-двумя позже. А старый директор, Дед, как его называли, хочет спокойно дожить до почетной пенсии, и поэтому все замечательно и ура, что есть проект города Нурека, который пока некому строить, да и не для кого. И это не ирригация, зачем же было воздевать руки в сторону Мекки и бить себя в грудь?
   В грудь себя бил уже один только Жихарев: "Мы же САО! САО! Средне-Азиатское отделение! Мы должны отстаивать интересы маловодных земель, а не пробивного дельца!"
   О Музторе - не заикайтесь. Перспективщики уже всем надоели и выглядели на совещаниях если не идиотами, то маньяками точно. Крики прекратились, когда поезд ушел окончательно. Нурек уже строился, как - это видела и Шкулепова, попавшая туда сразу после ВУЗа, - на домах даже не могли толком пригнать панели блоков, и они заваливались, как карточные. Дело двигалось лишь за счёт душанбинцев, которых посылали туда, как посылают на картошку и хлопок. А что могли построить ударные комсомольцы и таджики из окрестных кишлаков, у которых не было никакого строительного опыта на предложенном уровне?
   Когда вопрос был решен окончательно, Даля Озоева, самый молодой специалист отдела перспективного проектирования сложила в папки все объяснительные записки, ватманы и синьки - их требовали сдать в архив. Кто-то, кивнув на эти плоды их трудов, в порядке бреда предложил отправить всё в ЦК или дождаться приезда в Ташкент Никиты Сергеевича Хрущёва. Даля укладывала папки и относила их в архив, но она была еще очень молодым специалистом, и ей трудно было расстаться с мыслью о разумной оптимальности проектирования. Она унесла домой два демонстрационных чертежа с таблицами и объяснительную записку к ним - самую сжатую и убедительную.
   Когда в Ташкент приехал Хрущёв, Даля свернула чертежи в трубку, взяла тоненькую папку с объяснительной запиской и срезала все мамины гвоздики под окном. Она позвонила в приемную и узнала, в каком месте должен их институт встречать правительственный кортеж, когда тот проследует через город. Она навсегда запомнила столбы под номерами 132 и 133 на проспекте Абая, закрепленные за их институтом, и веселые глаза милиционера, заглянувшего в свернутые чертежи, как в позорную трубу. Со своими очками и смоляной косой до подколенок она вполне могла сойти за студенточку.
   Переходя улицу, она помахала свернутой трубкой чертежей возвышавшемуся над толпой Жихареву, сразу закоченевшему при виде Дали. Даля сказала ему: "Я сама". "Нет, ты этого не сделаешь". "Там видно будет. Может быть, да. Может, нет. Посмотрим".
   Он отобрал чертежи, но папка осталась у нее.
   Никто особо не обратил внимания на девушку в национальном платье с красными гвоздиками и тоненькой папкой подмышкой, державшую за руку тридцатилетнего балбеса с чертежом. Девушка успела отдать Хрущеву папку и гвоздики, а чертежи Жихареву пришлось почти кинуть, крича при этом: "Там моя фамилия есть! В спецификации!"
   Никита Сергеевич поднял вверх сложенные ладони, приветственно потряс ими. И потом считал Музтор своим крестником. Может быть, поэтому его и законсервировали в шестьдесят седьмом году. Хотя годом раньше было ташкентское землетрясение, и еще тогда всё и всем урезали до последней возможности.
   Жихарев остался руководителем отдела, а с Дедом случился инфаркт, и главного инженера перевели в директоры, а руководителя отдела Вахша - в главные инженеры. И ему стало начхать и на Нурек, и на отдел Вахша. Потому что для него было важно собственно место, а не дело, да и не было у него собственного дела.
   А Карпинский под танк ляжет за свою плотину.
   Именно это он и сказал Шкулеповой. И еще сказал, чтобы покончить со всеми недомолвками:
   - Кампарата всё равно будет. Только неизвестно, какая она будет. Я хотел взывную. И только поэтому впутал тебя. Но если опытная плотина не получится, нам придется выбирать другой тип. Возможно, с внутренним нефильтрационным телом. Возможно, гравитационную, хотя там очень слабые склоны. И поэтому я форсирую. Потому что не знаю, какая она будет, если не направленным взрывом. И с внутренним дроблением. Я должен знать. Имею право.
   Шкулепова долго смотрела на него.
   - Спасибо. Все это нужно было сказать на берегу. Я тоже должна знать. Имею право. - Она взяла из кайдашевской коробки "Казбека" папиросину. - Когда ты научился так вертеться? Нынче за правом стоят в очереди. Тем более, на престижную работу.
   Папироса, которую она вертела в руках, лопнула, крошки табака просыпались на стол. Понемногу успокаиваясь, она водила пальцем по столу, по табачным крошкам. Потом тряхнула головой, улыбнулась.
   - По крайней мере, первый довод уже есть. И, может быть, самый веский. Или ты хотел стукнуть меня этим прямо в разговоре со строителями?
   За Карпинского вступился Кайдаш:
   - Не сердитесь на него, он хороший парень. - Он улыбался. Ему нравились эти ребята. - Но, конечно, под уздцы его придерживать надо.
   - Осталось выяснить, где он еще передёрнул, и можно идти к строителям под лозунгом "повинную голову меч не сечёт".
   Покаявшийся, просветлённый Карпинский снова напрягся:
   - Ну, это ты брось, Шкулепова.
   - Лучше выкладывай, где ты еще нашкодил. Кызыл-Таш - прекрасное место на земле еще и потому, что там можно не лукавить, нет надобности, понимаешь?
   - Все течёт, все меняется. Ты сколько там не была?
   - Пять лет.
   Ей объяснили: Кызыл-Таш сейчас другой, почти завод, бетон в три смены, от того, что было, мало чего осталось, молодость, в общем-то, прошла...
   Она притихла, внутри всё как бы затаилось.
  

5.

Давай вернёмся на семь лет назад

  
   Музтор начинался одним махом, огромной приливной волной - строители, уже справившиеся с возведением первой ГЭС Нарынского каскада, поставили палатки и били дорогу к створу, равняли террасы в пойме левобережного притока, ставили первые щитовые дома и двухкомнатные "педеушки", собиравшиеся из двух, похожих на вагончики блоков, сложенных вместе широкой стороной. А из проектов не было ничего - ни проекта самой ГЭС, ни посёлка, ни дорог, ни даже, кажется, геологического обоснования. И на Музтор нагнали народу из проектных организаций всего Союза - киевляне проектировали промбазы; малый бетонный завод и гравийный - ленинградцы, куйбышевцы - организацию производства работ, дороги - тбилисцы, прекрасно певшие по вечерам... И только посёлок и плотину оставили Ташкенту, упустившему два года и уже не могущему справиться со всем. Естественно, ничего не было и по туннелям, даже на уровне технического обоснования. В Спецпроекте тут же была сколочена ударная группа рабочего проектирования, и Шкулепову отправили туда прямо из Нурека, даже не вызвав на перекомандировку в Москву. Был конец октября, в Нуреке стояла по-летнему теплая осень, в Душанбе лил дождь, в аэропорту всем отлетающим, независимо от направления, делали противохолерные прививки... В Ташкенте лепил мокрый снег, а Шамалды-Сай, поселок первой ГЭС Нарынского каскада, ставший в ту осень перевалочной базой и проектным центром, встретил морозом и едва прикрывшим землю снегом. Промерзшая, в светлом плащике, Алиса добежит до почты и даст телеграмму маме: "Срочно вышли пальто, здесь настоящая зима!" Мама с перепугу вышлет и валенки...
   Кресла из актового зала Нарын ГЭС были вынесены, а сам зал, с наклонённым в сторону сцены полом - сплошь заставлен письменными столами, но их всё равно не хватало, и за некоторыми сидели по двое, лицом друг к другу или с торцов. Была какая-то весёлая странность в этих наклонённых столах, а на сцене стояли две большие школьные доски и рояль, на котором иногда играли те, кого в детстве учили музыке.
   Народу было много, был он, в основном, молодой, собран со всех концов страны, с разным опытом, с разными подходами, информацией и даже типом мышления, и многие сложные вопросы - узловые, на стыке интересов и территорий, и те, с которыми никогда и никому не приходилось иметь дела, часто решались в порядке трепа или общего "мозгового удара". Кто-то взбирался на сцену, рисовал на доске свои проблемы и обращался к залу: "Товарищи!" Все предложения с мест, даже самые нелепые, выслушивались, и всегда находилось единственно оптимальное на сегодняшний день решение. Это рождало удивительно радостное ощущение - мы можем всё! Так было и с отводным строительным туннелем - его почти решено было бить на левом берегу - и достаточно длинным - ташкентцы не исключали вероятности широкой насыпной плотины. Но приехавший из Кызы-Таша красавец главный инженер в два счета доказал её невозможность из-за отсутствия больших карьеров щебня в округе, перечислил автозаводы и их мощности на перспективу, не могущие обеспечить транспортом и половины начатых строек, и т.д. и т.п. Длина туннеля при бетонной плотине сокращалась метров на триста, и уже была нарисована на доске излучина реки, охватывающая правый берег, и, кажется, первыми сказали тбилисцы: "А что, если?" Потому что развязка дороги на левом берегу, совершенно отвесном у створа, требовала больших проходческих работ, высокого скола склона. И строительный туннель, замкнув излучину, перенесли на правый берег, где дорога уже была, едва пробитая, осыпающаяся и узкая, но все-таки была...
  
   В воскресенье Карпинский показывал Алисе новый Ташкент, ставшее, застывшее в архитектуре время, знаки богатства, а не жизни. Восстановленный после землетрясения глинобитный Ташкент превратился в современный город с подчеркнуто восточным колоритом от множества голубых изразцовых куполов, венчающих не только мечети. А она помнила год землетрясения, стойкий запах беды, запах гари и глины разрушенных очагов, тонкую пыль этой пересохшей за века глины в воздухе, палатки вдоль улицы Чайковского; большие, типа асфальтовых, котлы с пловом - запах общей еды и беды... Плакаты в коридорах САО Гидропроекта - "Трясёмся, но не сдаёмся" и ещё что-то вроде: "И вытри сопли, ты в Ташкенте, а не в Скопле"; и перекрытия этих коридоров, под которые они вставали при очередном толчке... И огромным шрифтом, через всю газетную полосу: "Ташкентцы, дети мои..." - обращение какого-то аксакала, сочетание слов, от которого до сих пор сдавливало горло.
   Был конец февраля, ледяная корочка заморозка на асфальте и неожиданный ночной снег, утром он под напором солнца валился огромными комьями с деревьев, стремительно таял, оседал, тёк ручьями и рушился с крыш, воздух был прохладен и резок, и только тогда осознался, принялся новый Ташкент - напористой благодатью погоды, непокрытой головой, замёрзшими без перчаток руками... А в Москве не течёт, не тает, не светит так жарко, не звенит от капели, не знобит от резкого воздуха... Они зашли в кассы Аэрофлота, и она взяла билет на следующий день, хотя поначалу собиралась лететь вместе с Карпинским и Кайдашем; но билет был, и она уехала на день раньше, чтоб не выбивать "барабанную дробь хвостом" еще один день... И даже успела на последний двенадцатичасовой автобус, который шёл из Оша в сторону Кызыл-Таша.
  
  
   В "Верхней" гостинице, возле которой останавливался автобус, мест не было, но с завтрашнего дня для Алисы заказано место в нижней, построенной архитектором Мазановым замечательной "Бастилии", получившей своё название из-за средневекового вида лестничной башни и дренажного рва со стороны озера.
   Какое значение имело наличие или отсутствие места в гостинице, когда над головой всеми своими полутора тысячами метров вздымался родной хребет, снившийся ей с внятностью яви. На седловине блестела какая-то игла, а дальше выглядывал двугорбый силуэт следующего хребта, уже за Нарыном, и весь абрис, как единый росчерк, расписывался в своем существовании и постоянстве... Поселок всё так же спускался к реке террасами, мостовые и тротуары с арыками выписывали знакомые виражи, а одна из улиц называлась улицей Бокомбаева, оставалось только найти дом 5-а и постучать в дверь.
   И незачем звонить заму начальника по быту Шепитько, как ей советовали в "Верхней", пусть кто-нибудь другой звонит, он и сам двигался ей навстречу, знакомо припадая на правую ногу. Но дом 5-а отыскался раньше, калитка отпиралась самым простым способом: "Матрёна, проводи гостей и запри дверь на щеколду". Алиса поднялась на крылечко и перевела дыхание, а мэр города приостановился, стараясь рассмотреть её в сумерках через огромно разросшийся, сквозящий куст сирени. Дверь оказалась незапертой, за дверью стояла девочка в голубой ленточке и шоколадный куртцхар.
   - Инка, - сказала Алиса, куртцхар залаял, а девочка обернулась в комнаты:
   - Мама, тут какая-то тётя...
   И все. Можно расслабиться и, прислоняясь к косяку, ждать, когда к тебе выйдут и узнают. Светланино "здраст..." за миг до узнавания, а ты уже видишь её бледность и неожиданную худобу, лыжные брюки и голубую ленточку дочери, поддерживающую надо лбом такую же массу светлых волос...
   - Ой, Люся! - охнула Светлана, - и тут же, сразу: - Я так и знала, что ты приедешь, возьмёшь и приедешь! Инка, это же тётя Алиса, лиса Алиса!
   Светлана взялась двумя руками за отвороты её пальто, помогая раздеться, не удержавшись, ткнулась лицом в шею.
   - Люська! - Они обнялись, прижались друг к другу.
   - Светка! Ты что ж такая худышка?
   Светлана вешала пальто тонкими руками, шла впереди на кухню.
   - Да вот второго собиралась родить, да не вышло ничего...Больше и пытаться не буду, только Инку сиротой оставлю... Мальчишка был бы...
   И бабья теплота друг к другу - пили чай на кухне, потом сидели рядышком, вспоминали прошлое, рассказывали о прожитом врозь и о теперешнем.
   - А Володька как?
   - Да все также, приедет - увидишь! На работе никогда голоса не повысит, дома пар выпускает. Увидишь ещё... Выдали вы меня замуж, ничего не скажешь!
   - А ты и ни при чем была!
   - Конечно. Вышла бы за Лёву, чего там.
   - Ну да! Котомин бы тогда всю общагу разнёс! И так... все ручки от дверей поотрывал!
   - А ручки-то когда?
   - Ну, снаружи - это в комнату ломился, а внутри, наоборот, из комнаты... Отлетел вместе с ручкой и растянулся. Это когда они с Юркой, поддатые, дружески хлопали друг друга по плечу, "Ты, ты!" Все сильней и сильней, пока не сцепились. И Котомин вывихнул большой палец. Я его затащила в комнату и закрыла дверь на ключ. А эти гаврики ходили под дверью и вопили: "выходи, Котома, все одно побьём!" Я вправляла ему палец, а он то рыдал: "Шкулепова, больно", то рвался морды бить. Ой, он тогда сшиб с тумбочки ведро с водой, сидит в луже, а я вокруг него воду тряпкой собираю.
   - Что-то я не помню про ведро.
   - А тебе не рассказывали. Смягчали.
   Светлана смеётся:
   - А помнишь, как Юрка, чтобы сократить дорогу из туалета, полез через забор и повис на штакетине - "Котома, сыми меня, я немного забалдел!" А мы в этот туалет ходили в дождь в большой соломенной шляпе, вместо зонта, помнишь? А Малышка долго её надевала, отправляясь в туалет... Господи, дурь из нас лезла, но как же мы хорошо жили! Иногда говорят - счастье, счастье... А я, когда про счастье говорят, вспоминаю, как мы втроем дома сидим и хохочем. И чего мы тогда всё смеялись, а? Даже архитектор Мазанов говорил - "пойти в общагу, послушать, как девки смеются..." Я с Володькой и смеяться разучилась.
   - Малышка как-то позвала меня во ВГИК курсовую работу посмотреть. Там в перерывах пленку крутили - Малышка смеётся - и все ходят как под кайфом.
   - Я думала, она хоть там затеряется!
   - Она затеряется, как же. Заходишь, везде красотки, красотки, а потом Малышка летит, глаза от любопытства на полметра впереди лица...
   - Точно!
   Котомин действительно пришёл хмурый, разделся, не глядя, кто там с "бабой" его сидит, пока Светлана не сказала:
   - Ты хоть с гостями поздоровайся, что ли!
   И он пошёл к ним в носках, нехотя, исподлобья вглядываясь. А потом как рассвет, медленно светлеющее лицо:
   - Люся? - легко выдернул её из дивана на середину комнаты. - Ты откуда взялась?
   Рванул в гостиницу за чемоданом.
   - Сейчас привезу! С Инкой в комнате будешь спать, а ты даже и не предложила, телка!
   Быстро натянул сапоги, хлопнула дверь, заурчал, укатил газик.
   - Вот так всю жизнь, - улыбается Светлана, - упреки, подозренья...
  

6.

Котомин - ныне главный взрывник

и постыдные фейерверки молодости

  
   ... На груди у Котомина шрам - пырнул себя ножом. Шкулепова тут ни при чём, разве что спасала - перевязывала, сев ему на ноги, чтоб не брыкался. Но когда она уехала, и говорили "Шкулепова", он сразу чувствовал этот шрам, словно по нему царапали. Дурак, конечно, приехал сюда - сплошной зажим, сплошной волдырь самолюбия, только нутром знаешь, уверен в потенциальных своих возможностях и силах, за неимением выхода ударявших в голову. И наследственное, от отца - честолюбие, и болезненное, до потери чувства юмора, самолюбие от матери... Светку, с этой массой светлых волос, беспечным смехом, он ещё раньше в поселке засёк и очень обрадовался, когда она тоже оказалась здесь, в ИТРовской общаге, - "Врёшь, теперь не уйдёшь". - А она каблучками цок-цок до Лёвиных дверей. "Чего ты все смеёшься-то?" "А что мне, плакать?" Тон-то поначалу девки задавали, вот эта троица. Он даже сразу не понял, что к чему, потом изумился - большая фонотека, книги во всю стену, откуда, с собой навезли, что ли? Навезли и все окрестные кишлаки объездили, тогда в кишлаках что хочешь можно было купить. Новалиса, например. Или подарочное издание Дон Кихота, или собрание сочинений Томаса Манна. Они хохотали у себя в комнате, и постоянно у них кто-то торчал, кто-то ставил крепления на лыжи, что-то приколачивал, москвичи, альпинисты, чёрте кто... Его тянуло туда, где за дверью можно было услышать тихую музыку и среди ночи, после третьей смены. И он стучал, придумывая, что нет хлеба или ещё чего. Но в первый раз действительно хлеба не было, а были колбаса и кефир, и только у девчонок из-под двери пробивалась полоска света. Светка спала, а обе Люськи сидели друг против друга, и Шкулепова пальцами убирала со щёк дорожки слез. Тогда он так и не понял, как можно плакать над этой радостью, которая было все-таки радостью - радостью несмотря и радостью через. И это слилось навсегда - тихая музыка, слезы Шкулеповой и светящиеся Светкины волосы - на её подушке, а не на Лёвиной, такая печаль и радость.
   Потом Светлана объяснила ему, что Шкулепова всегда рыдала над "1812 годом" Чайковского и каким-то концертом Рахманинова безотносительно личных переживаний, а тогда он подумал, что у неё что-то связано с этой пластинкой, что она что-то уже пережила, и, видимо, старше, чем выглядит. Но они были одногодки, вот Светка оказалась постарше, почти на два года, а Шкулепова ровесница, в месяц разница, в февраль. А самая младшая - Люська маленькая.
   У Шкулеповой самоуверенность - до полного отсутствия желания нравиться кому бы то ни было, во всяком случае, мужикам. Все или почти все в те времена подкрашивались, ходили по коридору в бигудях, начесывали волосы, выстраивали у себя на головах халы всякие или как там у них это называлось. А тут - ни краски, ни прически - ровно отрезанные прямые волосы, которые она, небрежно собрав, затыкала шпилькой на затылке, машинально, не говоря уж о том, чтобы смотреться при этом зеркало. Постоянно падающая на глаза прядь, постоянно рассыпающиеся по плечам волосы и поиски выпавшей шпильки с отсутствующим видом. Но слушает внимательно, а глаза твердые, серьёзненькие глаза с белком в синеву, в которые не так-то просто смотреть. И ты спотыкаешься об этот взгляд, сбиваешься. А она отворачивается, волосы завешивают лицо. И всё, привет! Дальше вас слушать не будут. Неинтересно. И ты злишься, да слушай же, я ведь что хотел сказать! А что ж я собственно хотел сказать? И вразнос - ты думаешь, ты одна такая умная? Тебе говорят, так ты выслушай, а потом нос вороти! И её удивление, даже виноватость во взгляде, и уже смотрит в глаза, заглядывает в лицо - Ну что ты, что ты! И бесящее сочувствие. Но всегда было немного не по себе, вдруг посмотрит через плечо и отвернется - дальше вас слушать не будут! Как она умеет это делать, он видел. А Малышка сидит при этом и таращит глаза, словно под тобой вот-вот взорвется стул, и ей неслыханно интересно, как это будет. Ну, "Малышка" - это так, для смеха, и младшенькая опять же, сразу после техникума, и Малышева, а на самом деле - будь здоров, ростом со Шкулепову, да здоровяк, и талия широковата, будто смазана. Это, говорит, расти перестала, и спорт бросила. Все на диете сидела - целый день не ест, а вечером натрескается - пропади всё пропадом! Даже таблетки какие-то ела для похудения, её подначивали - Малявка, ты, видно, больно много этих таблеток ешь...
  
   Поначалу он хотел застрелиться из ружья, причем самым классическим способом, уже ботинок снял... Ружье выбил ввалившийся следом Юра Четверухин, грохнул выстрел. Котомин рванул со стены охотничий нож, но Юрка успел подхватить его под локти, выворачивая руки за спину, и они покатились. Юрка норовил прижать его к полу, но он все-таки приподнялся и сунул нож между грудью и полом. Нож попал на ребро и соскочил, выкраивая кусок тела, и уже со стыда, наверное, Котомин постарался, чтобы этот кусок был побольше. И тут только Светка закричала. И отчетливое - что ж я, дурак, делаю?
   И не вспомнить теперь уже, что ж нам было такого, почему "дурак ты, Вова", сказанное Светкой, оказалось последней каплей. Она беременная была тогда и, осторожно ступая, шла по наледи, держась за его рукав. Он вырвался, держалась-то она слабо. Ах, дурак, чего ж ты с дураком-то живёшь? Но теперь он знал, что вспоминать не вспомнишь, не во "вспомнить" дело, дело было в "понять". А понять он тогда ещё не мог. Если б мог, то стал бы спокойным и уверенным, как тот же Багин, скажем. Но тогда ему не хватало именно навыка соотносить себя и окружающих, себя и мир. И отсюда стрельба и прочие фейерверки. Было только ощущение почти подсознательное, клеточное, своей самости...
   И объяснение было одно - "по пьянке". Ему и трезвому адреналин так шибал в голову, что ничего не видел, кроме красного тумана. Когда по самолюбию. По пьянке, по молодости, по самолюбию... Эмоции заливают мозги, и ничего не можешь объяснить или доказать, только орёшь какую-то корявую глупость.
   А до этого и вовсе темно: ну, Новый год, ну, компания человек двадцать, их уже слишком много для одной компании, и все это у архитекторов Мазановых. И почему-то там оказались Багин с женой, и Шкулепова с Багиным пляшут какую-то несусветную цыганщину. Шкулепова в шали и босиком, а её новенькие туфли на шпильках кто-то ставит на тарелке на стол. И багинская жена, перекрывая всех и вся, насмешливо и сипло: "Ох, ох, любишь же ты, Шкулепова, покрасоваться!"
   И как ни прокручивай в памяти этот танец, всё ещё так чисто, светло, так открыто для всех и завидно радостно друг к другу, что пока что между Шкулеповой и Багиным...
   А потом какой-то спор, обычный, хлебом не корми, а дай поговорить о мировых проблемах. И Светлана одергивает его, но он ещё не заводится, нет. Потом - продолжение уже на кухне, что-то об однопартийной и двухпартийной системах. Кто-то говорит, что зачем нам, скажем, в Кызыл-Таше две партии? К примеру, партия Тереха и... Нет, говорит Шкулепова, две партии, и пусть они между собой разбираются, а Тереха и всех нас оставят в покое. Правильно, соглашается Котомин, и мы будем пахать, как пахали, и ещё лучше. И давайте за это выпьем. Кто-то заявляет, что внутри партии могут организоваться какие-то порядочные силы, а циничный Мазанов выдает громогласное: Ха! Что порядочные силы по мере карьерного роста или отсеиваются, или перестают ими быть. А Багин говорит, что таковые вообще не идут на партийную работу. И уже хороший Котомин хватает его за рубашку на груди: А ты зачем в партию вступил? И Багин спокойно отдирает его от себя: "Чтобы иметь право голоса".
   Котомин мог с полным правом ухватить Багина за грудки года через полтора, когда Шкулепова зеркалку выдала - чертёж в зеркальном исполнении. А кому бы тогда пришло в голову проверять Шкулепову, которая всегда работала, как две очень хорошие вычислительные установки и даже лучше? Сама по себе ошибка не дала бы такого эффекта и, скорее всего, попала бы в разряд казусов, редко, но всё же случающихся, не совпади она по закону подлости с тектоническим разломом. И Котомин заделал такой вывал - месяц латали. Багин к тому времени стал начальником технадзора, прибежал на горяченькое, как же. Вот тогда Котомин мог ухватить его за грудки и с полным правом приложить к стенке, к арке, к чему угодно! Но он только сказал: катись-ка ты отсюда, а? Подобру-поздорову. И даже не оглянулся. Знал, что через минуту Багина здесь не будет. И его не стало.
  
   А тогда кровавое пятно расплывалось по рубашке, ахнувшая Малышка бросилась вон - за "скорой", Юра приподнял Котомина за руки, за плечи, почти посадил, Шкулепова говорила: "Всё, Володя, всё" и прижимала котоминские ноги к полу руками и коленками. "Света, простыню!" И почти села коленками на его мослы при очередной попытке взбрыкнуть. Он и сам понимал, что всё, но дернулся ещё разок, хотя у Шкулеповой лицо было, как простыня, и такие же губы. Когда она задрала на нем рубашку, кровь совсем ушла с её с лица, и он вдруг начал канючить: "Шкулепова, не говори Багину". Она кивнула и, разодрав простыню вдоль, туго перетянула его по ребрам, а он все канючил: "Шкулепова, только не говори Багину".
   Багин прибежал на следующий день, когда у них сидели только свои - Юра, обе Люськи, ну, и они со Светланой. Прибежал и сразу быка за рога: "Я вот раз скажу, а потом - кто старое помянет, тому глаз вон". Котомин успел только глянуть на Шкулепову, и тут Люська Маленькая заныла: "Володя, это я сказала, я не знала, что ты просил не говорить". "Очень хорошо, что сказала". Багинский голос звенел, что он говорил? Видимо, что-то о ценности жизни и подлости смерти, да и неважно, что говорил, но голос, но почти крик, но убеждение и просьба... Котомин тогда как-то понял, почему именно Багина любит Шкулепова, а что любит, он понял вчера, что они любят друг друга, и что возможно, сами не знают и не узнают никогда. И в том, что прибежал, и в том, что говорил и как, было столько любви и заботы, и всё это через Шкулепову, или, наоборот, через него к ней, что Котомин подумал, что Шкулепова очень хорошо к нему, Котомину, относится, хотя до сих пор не понимал, за что. И хотя убеждал, снимал стыд и тяжесть и отпускал грехи Багин, он тогда подумал ещё, что если есть у него впереди тяжелая минута, то дай, Господи, чтобы в эту минуту рядом оказались Шкулепова и Люська маленькая. Или хотя бы одна Шкулепова. Но лучше, чтоб и Люська маленькая. А Светлана чтоб дома ждала. И только сейчас удивился, почему он тогда подумал про девок "если будет трудная минута", а не о Юрке Четверухине, скажем. Ведь Юрка свой до потрохов, со школы, и сюда вместе приехали, и такой надежный, а девки, ну что с них взять, да и уехали одна за другой. Но вот приехала Шкулепова, сидит, кутается в шарф, с бабой его треплется, и будто всё в жизни встало на свои места. И до чего он Шкулеповой рад! А Саня Птицын как обрадуется, у него ведь день рождения сегодня!
  
   Котомин ввалился в администраторскую.
   - Где чемодан? - увидел клетчатый чемодан и сумку в углу, - это, что ли, шкулеповские?
   Дома газик загнал в ограду, вещи поставил на порог, слил воду. Ночами еще подмораживало. За шепитьковским штакетником чем-то шуршал хозяин, бледное в сумерках пятно лица обращено во двор Котоминых.
   - Гости приехали?
   - Ну.
   И уже дома:
   - Люсь, надевай красивое платье, длинное и красивое, я тебя к Птицыну в подарок отведу. Не взяла красивого платья? А юбка хоть есть?
   - У меня есть красивая косынка, я её бантом на шею повяжу.
   - Ну хоть бантом, подарок же! Мы сейчас по посёлку пройдём и соберём всех. Бабы наверно, давно там салаты режут. Нет, мы к Веберам не ходим, к Веберам Манукяны ходят. У Юрки вторая дочь, три месяца. А у Шамрая второй сын. Обойдем всех. - И Светлане: - А ты с Инкой вперёд иди, только про Шкулепову ни-ни!
   Лицо Шепитько все белело за оградой.
   - Вы теперь соседи?
   - Ну! Вся жизнь, как видишь, под неусыпным оком! Пошли, Алиса Львовна, Пошли!
  

7.*

Пётр Савельевич Шепитько, зам начальника по быту, он же -"мэр города",

он же - "пионер Петя"

   Светлана с дочерью через калитку вышли на улицу, Котомин с женщиной через въезд для машины позади двора, а Пётр Савельевич Шепитько смотрел им вслед. К гостинице не пошли, дальше двинулись, Котомин женщину за плечи обнимает, длинные полы охлёстывают ноги, а у Петра Савельевича в сознании взлетает чёрный флажок тревоги, взлетает и взлетает. Вот оно что, вспомнил он, девица эта раньше здесь работала, в одной комнате со Светланой жила, в ИТРовском общежитии. И флаг-то - чёрный, пиратский - на этом общежитии был водружен, вот откуда флажок! Он тогда не только словам не поверил, глазам не поверил! Подъехал, смотрит - так и есть, чёрный пиратский флаг с черепом и костьми, а вместо номерного знака табличка - "ИТРовский тупик". Вот на что образование пошло! Не зря он огорчился, увидев долгополую фигуру прямо по курсу: ну вот, ещё одна моду показывает. Петра Савельевича раздражало всякое отклонение от привычного, как-то уже забылось, что лет пять назад его так же возмущали "мини" и сверкающие коленки девиц, а теперь и на колени толстых бабищ не обращает внимания. Забылось, что в своё время боролся он с женскими брюками и с узкими - на парнях, восхищаясь, что где-то, как он слышал, эти брюки вспарывали модникам прямо на улицах. Боролся он в своё время и с крашеными волосами, даже заметку в многотиражку написал - о красоте натурального волоса. Долгополая фигура расстроила его как очередная напасть, с которой бороться ему не дадут, и походка была вольная, но не так, чтоб уж очень уверенная, а оно вон ведь что...
   Ох, и измотали они его тогда! Ну, флаг приказал снять, табличку оторвал собственноручно, благо для его роста ничего не высоко, так ведь не одно, так другое. Смотришь - ночь на дворе, а весь дом в огнях, бродят из комнаты в комнату, не поймешь, кто где живет. То спинки от кроватей снимут - спинки им, видите ли, помешали, то самодельную афишу на центральной площади повесят, он ведь не понял тогда, упустил эту афишу, думал, настоящая афиша, вот как подделали! А потом носили Птицына на руках по всему посёлку, вместе с этой хоругвью. И не тронь их - Зосим Львович Терех вместе с Карапетом, который тогда по совместительству парторгом управления был, - не дали дело до конца довести - "они же руководители производства, мастера, прорабы, нельзя их перед рабочими срамить!" А надо бы. Чтоб стыдно было перед рабочим классом. Да и с моральным обликом не все там было благополучно. Правда, как ни старались комсомольские патрули, ни разу с поличным не поймали. Только не бывает дыма без огня, ох, не бывает! Эта вот, в длинной шубе, еще выдержанная была, а третья с ними жила! То бутылку в нос суёт нюхать, а в ней бензин вместо предполагаемого спиртного, то тапочками в комсорга запустит или воспитательницу дверью прищемит, а Карапет - "Кого вы им в воспитатели поставили! Им же... академика надо!" Сам-то хорош. Нынче поутихли, конечно, и Птицын, и Котомин, а только все равно - несолидные люди занимают солидные должности. И наоборот. Что наоборот, рассердился Пётр Савельевич сам на себя, ничего не наоборот, время всему своё место укажет, а Зосим Львович ещё наплачется с ними, помянет мое слово! И чувствуя, как стынет лицо от обиды на неуправляемость жизни, Пётр Савельевич отправился в дом, в свой кабинет, где не позволял жене ничего трогать. Сел к столу, положил перед собой белый лист бумаги и вечное перо. Долго сидел, прежде чем вывести первую строчку: "сегодня у строителей ГЭС праздник." И отпустило, прошло, сердце радостно отсчитывало в груди вдохновенные, просветленные минуты творчества, и он наконец чувствовал себя тем, кем и должен быть - газетчиком. У него и на титульном листе трудовой книжки написано - "газетчик", с шестнадцати лет написано! И ничего, что в книжке - шофер третьего класса, механик, завгар, парторг и так - до Зама начальника строительства по быту. Так сложилась жизнь, на все более ответственные посты выдвигала его, и не сбылась мечта в том объёме, о котором мечталось. Разве маленькая заметка выйдет, да и то урежут, сократят - однажды так сократили, что вместо компрессорного агрегата - ГЭС запустили. Очень Зосим Львович рассердился тогда, сгоряча совсем писать запретил. А только свой брат корреспондент все равно выделяет его, первым делом к нему идут, первая информация - из его рук. Да и о нём расспрашивают, о жизненном пути и вообще. Не удержишься, расскажешь что-нибудь, а они и напишут, значит, интересна его жизнь для широкого читателя. А Зосим Львович опять сердится. В последний раз спросили у него, не фронтовик ли, нога вот... Не удержался, рассказал, как пионером не побоялся, сообщил куда надо про кулака, прячущего хлеб, и повесить его враги хотели, как Павлика Морозова, но он сорвался с петли, и вот, нога... Про ногу он зря, конечно, Ах, сюжеты, сюжеты, каких он только не примерял на свою жизнь!
   Он достал из бокового ящика тетрадку, в которую заносил все важнейшие события, а также всё полезное и поучительное, что слышал от Зосима Львовича, со своими комментариями. Возможно, когда-нибудь он напишет книгу об этом грандиозном строительстве и о Зосиме Львовиче Терехе, его начальнике. Пётр Савельевич открыл тетрадку. Прежде чем приступить к новой записи, он читал что-нибудь наугад. "Велик и могуч советский народ!" сказал на это не верящим Зосим Львович, и такая сила прозвучала в его словах, что все поверили - "сможем!"
   Петр Савельевич не удержался, всю тетрадь прочёл, от корки до корки - ах, какая основа! Какая книга может получиться! Он напишет все с самого начала, как все начиналось, как мужал коллектив, как ... И тут услышал, вдалеке Птицын вопит на всю улицу: "Отелло, мавр венецианский, один домишко посещал! И следом грянул хор: "Шекспир узнал про ето дело и водевильчик написал!"
   Шуму, будто человек сто идет. А поселок уже спит, между прочим, людям на работу завтра. Пётр Савельевич погасил настольную лампу. Выглянул в окно - действительно, толпа. Выйти бы, приструнить, но они сами притихли, остановились у его калитки, только хихикают и громыхают чем-то. То ли калитку на цепь замкнут, то ли еще чего сотворят. Погромыхали и перестали, к котоминскому дому направились. Прощаются. Разошлись, слава тебе, Господи!
   Ну так и есть, афиша от кинотеатра! Не поленились, притащили! "Блеск и нищета куртизанок!"
  

8.

Саня Птицын во всей своей красе

  
   Алиса с Котоминым зашли по дороге за Юрой, теперь уже Юрием Андреевичем Четверухиным, начальником участка плотины, но "куда мне до Котомы", который теперь главный инженер управления туннельных работ. Ерничающий Котомин встал в позу памятника: "Я с детства знал, что меня ждет должность!"
   У манукяновских детей точеные отцовские лица, а волосы и глаза светлые, мамины... Шамраевский Акселерат вымахал выше отца, это в восьмом-то классе - "В девятом! - он приветливо взглянул на Алису. - Что-то я вас не припоминаю... - вдруг вспомнил, - А, вы подруга тети Люси Малышевой! У вас еще были длинные волосы! Зря вы их отрезали..." Повернулся к ней шамраевским профилем овна. Отец вынес на согнутом локте младшенького, Пацифиста, стал уговаривать его "стукнуть" тетю. Акселерат улыбался, младшенький что есть сил заводил за спину руку со сжатым кулачком. "Ты бы лучше папу стукнул", - сказала Алиса. Но малыш не желал "стукать" и папу, хотя Шамрай и пытался проделать это насильно - Пацифист, одним словом. А потом её вели закоулками к дому Сани Птицына, и Котомин кричал ехидным голосом: "А, это та Шкулепова, за которой мужики табуном ходили?" - и ссылался на жену пионера Пети, как на первоисточник. А Шкулепова никак не могла припомнить, когда это за ней мужики табуном ходили, и никак не могла взять в толк, кто такой пионер Петя. А это, оказывается, теперь партийная кличка Петра Савельевича Шепитько.
   А у Птицыных уже и стол накрыт, и бабоньки в сборе, дети в спальне визжат, а упарившийся в хлопотах именинник стребовал себе рюмку водки, от которой совсем сомлел и прилег на диванчик. А бабоньки крутят бутылку и по очереди целуют его. Саня похож на ангела, но объятия открывает исправно.
   Алиса прикладывает палец к губам, ловит за горлышко крутящуюся бутылку. И целует его. Саня же никак не может понять, кто это ещё пришел, и, не желая выпадать из кайфа и роли, продолжает лежать с закрытыми глазами, но лицо его с длинными белёсыми ресницами становится озабоченным и как бы даже обиженным. Наконец он приоткрывает один глаз.
   - Саня, здравствуй! - смеётся Алиса, и Птицын резко садится.
   - Откуда ты, родная, взялась? - он снова хватает Алису в объятия. - Люсь, родная, откуда ты взялась?
   Саня это Саня. Он кончал их институт годом раньше, и когда Алиса с Колей Пьяновым тоже распределились в Спецпроект, он как бы взял их под свою опеку, тем более, что Коля пришел в их группу на третьем курсе - год проболел, было у него что-то с сердцем, а на первых двух курсах Саня с Колей учились вместе и были практически неразлучны. И здесь они поначалу держались вместе, но уже втроем. Это потом их прежний руководитель группы, Харрис Григорьевич Пулатходжаев, решив уехать из Кызыл-Таша, послал представление на Птицына вместо себя. И Птицын уехал в Москву, в родную контору за назначением. Харрис Григорьевич остался ждать, все так же форель ловил и кормил ухой весь "Кошкин дом", как звали Спецпроект за три небольших пожарчика, и группой руководил. А в Москве всё сомневались и тянули. Птицын успел и в отпуск смотаться, и слух пошел, что вместо него кого-то другого назначат. Все приуныли и стали уговаривать Харриса Григорьевича остаться, а у него пятеро детей, наштопал - когда успел, разъезжая по командировкам? И жена с гипертонией, которой нельзя сюда из-за высоты. А потом всё-таки утвердили Саню Птицына, и на радостях на площади была вывешена афиша - росчерк хребта, а над ним солнышко с соломенным чубчиком и в очках - вылитый Саня. И подпись аршинными буквами: "Только у нас! Инженер-эксцентрик Федор Птицын". Хотя он конечно Саня. Но, что интересно, сына Федей назвал. А далее всякие глупости программы, как и положено. Шкулепова с Колей Пьяновым очень старались, хотя "глупости" сочиняли всем коллективом. Птицын по приезду аккуратно отколол афишу, свернул её в трубку и с чемоданом, прямиком отправился в родную группу. Они тогда большую комнату занимали, в пол щитового дома. Саня, ни на кого не глядя, прошел вперёд, к столу начальника, развернул афишу, сурово спросил: "Кто это сделал?"
   Все онемели. Вот это да! Шкулепова опомнилась первая, робко пискнула с места: "Это я".
   Птицын расплылся до ушей: "Ну, спасибо, мать! Уважила! А можно, я её себе на память возьму?" и полез к ней целоваться.
   Тут все завопили, парни подхватили Птицына на руки, на плечи и понесли на улицу и дальше - мимо почты, мимо гостиницы, мимо роддома и магазина к зелёному вагончику обмывать должность. А потом в обратном порядке, мимо магазина, роддома, управления строительства назад, на должность, а Птицын сидел и размахивал бутылкой.
   Можно, конечно, вспомнить, и как Птицына снимали с этой должности, вернее, как он сам себя с неё низложил, потому что "народу стало много, за всеми не уследить", и вообще. Он всю жизнь хотел породу рубить, а потом в баню ходить с веником, детям книжки читать. А на должности ни сна тебе, ни отдыха, ни субботы, понимаешь, ни веника.
   Но это конечно, отговорка. А причины, Бог знает, где зарыты. Надо вспоминать еще оттуда, когда Птицын женился, но не оженился, как хохол Хоменко говорил. Это теперь он на Жене своей женат, а женился, но не оженился он на Наталье, была тогда такая - вся мягкая, женственность и слабость, руки-ноги какие - не передать. А в те времена ещё мини носили, так и вовсе с ума сдвинешься. Но Птицын головы не терял, жениться собирался основательно, тем более, что пора, и Наталья хозяйственная и строгая, и ей пора - не маленькая. Очень они тогда основательно собирались, на Саню смотреть - так смех брал, а Наталья трогала до слёз. Птицын ухаживал по всем правилам - вечерами в кино водил, потом чаи у невесты распивал, потел, никаких тебе романсов вместе с Шаляпиным, Шаляпин на пластинке крутится, а Саня на полу лёжачи, подпевает. Так вот, ничего такого, всё о жизни будущей. И напугал ведь. Наталья поначалу горе-любовь свою к женатому Фариду Амиранову верёвочкой завила, а потом тоска в глазах появилась и страх. Сидит, вся мягкая такая, ласковая, руками мягкими себя обхватила, а лицо как бы отдельно - испуганное, потемневшее и маленькое даже. А девки, что с Натальей жили, шу-шу да и за порог, а Птицын всё про то, как жить будут. Собирался "взвалить всё это и понести". Весь уж в очень большой ответственности. А она ему - в грехе каяться. Тут он и вовсе засуровел. И Наталья как на плаху собралась. Принесли бланки заявлений из поссовета, раньше было как: сегодня заполнили бланк, можно и на дому, а завтра и расписались, чтоб в поссовете не томиться. Ну, принесли бланки, он жене будущей, знамо дело, фамилию менять, а она возьми да и упрись: "Куда уж теперь, не маленькая".
   Пошли к Шкулеповой - "Мать, рассуди". Впереди Малышка бежит, об одном тапочке. А Шкулепова после всей этой истории с Багиным, да ребенка скинула, лежит, сама не помнит, на каком свете. На табуретке во весь рост архитектор Мазанов - полку перевешивает, чтоб не клонилась, интерьер упорядочивает - зашёл проведать. И тут Птицын: "Рассуди". - "Да чего вы, - говорит Шкулепова, - какая разница". "Нет, - говорит Саня, - надо, чтоб одно целое". А Наталья: "Он так и всю жизнь будет на меня давить". А он - "Уступи, родная, я тебе потом сто раз уступлю! Надо так". - "Что надо, почему надо-то?" - "Вот чувствую, а объяснить не могу. Надо".
   И молчание тяжёлое какое-то, Саня подвернувшейся мочалкой лоб остужает. А потом всё старается в карман её запихнуть, а она не влезает. И вдруг на колени перед Натальей встал, шут гороховый, - "Уступи, а?" И Мазанов, сидевший в углу на стопке книг, привстает с неё: "Ну, вас! Я пошел, у вас тут такая достоевщина идёт, у меня волосы на голове шевелятся". И все видят: точно, у него волосы дыбом стоят.
   И тут Шкулепова решается: "Уступи, Наталья, раз он так чувствует, уступи, а?"
   Наталья пишет фамилию, давится слезами: "Ты всегда его любила больше, чем меня!" Да и за дверь. А Птицын стоит посреди комнаты, как пень, в одной руке заявление, в другой - мочалка.
   А Шкулепова лежит и думает о Наталье - ведь сейчас точно к Фариду побежит. Встает, тащится за Птицыным, и где-то далеко впереди на дороге видно, как Натаха ткнулась лицом в пиджак Амиранову, что, как ворон, последние дни по посёлку кружил. Как вран.
   А Птицын то ли сослепу ничего не видел, то ли и вовсе не знал, кто есть кто. Шкулепова всё боялась, как бы он к Наталье не потащился - "Иди домой, хватит, не наседай больше". А потом и вырубилась. Прислонилась к дереву и поползла вниз.
   Саня перекинул её на плечо и домой притащил. Расстегнул пальто, а она в крови вся. Тут только он и трухнул как следует.
   А потом что, потом пьянка была, весь посёлок собирался у Сани на свадьбе гулять, и весь посёлок напился по случаю отмены свадьбы.
   А с должности ушёл, когда Шкулепова зеркалку выдала. Прикрыл. Только она всё равно уехала. Чтоб совсем не помереть, от любви-то.
   А Багин что, Багин к тому времени на машине свежеприобретённой по посёлку и окрестностям раскатывал, и зуб уже выбил, и золотой вставил, и дверку сменил: "Променял он тебя, Люсь, на железку, на волгу-матушку". Хотя понятно - машина - утешение слабое.
   Птицын же к Котомину в забой подался да с песней: "Я был батальонный разведчик". И так наладился - вечером с сыном вместе по полу ползает, и в баню с веником по субботам ходит. И ежели забурить чего - так это, пожалуйста, хотя Котомин быстро его, как ценный кадр, в прорабы перевёл. И с Шаляпиным вместе по праздникам поёт, но в основном после них. А в забое в основном собственного сочинения - "Я тебя бурю, моя порода! Я люблю твой здоровый силикоз!" и так далее. Специалист.
   А теперь сидит Шкулепова на именинах у Птицына и думает, может, и хорошо, что так всё получилось, уж очень всерьёз Наталья его принимала, душу его, понимаешь, русскую, чего она хочет? ...и все эти обряды с жениханием да как жить собирается. Он, может, стращал только, чтобы ответственность за семью чувствовала, по сторонам не смотрела, только чего там, в основном на неё пялились.
   А Женя Птицына всерьез не принимает. Живут вон - рассказывают и сами смеются. И в грехе не каялась, ещё чего - я же у тебя не спрашиваю про твои грехи. А вот фамилию сменила.
   Бывает, конечно, доведёт - Женя ну чемоданы собирать. Однажды, пока она, задумав уехать, отзыв из командировки оформляла, билет, Птицын быстренько домой смотался, все собранные вещички в ванну, водой залил. Женя пока сушила - отошла. Цирк, смех и слезы. Так и живут. И тост за Женю, что подобрала, отмыла, замуж взяла, "не побрезговала". И Женя сияет своим большеглазым лицом. И у Феди такие же глаза, в пол лица, и оттого, что детского лица - глаза беззащитны особенно. Даже внутри что-то сжимается. И Женя такая была? А с виду обыкновенная интеллигенточка, руки-ноги как у людей.
   Птицын всё-таки не удержался, спросил:
   - А Наталью-то видела, нет?
   - А что Наталья. Вышла замуж за своего Диму из Мостостроя, три года помоталась за ним - Казарман, Ош, Ташкент, чуть что - Витюшку в охапку, приболеет или что, а до Оша доберется, и уже легче и Витюшке, и на душе. Ползунки-пелёнки между рейсами развесит на кустах, а потом дальше. А теперь Дима большой начальник в Ташкенте. Уже не мотаются по Казарманам и Тюпам. И Наталья там. Знаешь ведь, раз спрашиваешь. И сынуля окреп. - И смеётся, - Она бы и тебя большим начальником сделала, точно! Упустил ты, Саня, своё счастье! - Шкулепова вдруг жалобно так, виновато спрашивает, - Не жалеешь, что не начальник?
   - Что ты, Люсь, ты что? Ты это брось, даже в голову не бери! Мне тогда во как надоело всё, с души воротило. А тут повод такой! Удобный. Не было б причины, так и повода не найти. Ты даже не сомневайся, слышишь? Что это ты в голову взяла?.. Ты лучше расскажи, что там Малышка делает, скоро ли ВГИК свой окончит и нас приедет снимать? Все на диете небось сидит?
   - Нет, сейчас по принципу: запас карман не тянет. Когда это студенческая жизнь была сытой, да ещё в чужом городе? Приедет - увидите: селёдочка! К следующему лету и объявится. Она уже договорилась - как только фильм о вас задумают снимать, её ассистентом режиссера возьмут.
   - И Малявка приедет, значит! Молодец, Малявка!
   Оттого, что и Малышева приедет, и обе Люськи будут здесь, Котомину стало не по себе, и с чего вдруг вспомнилось давнишнее - "если трудная минута, то чтоб обе были рядом?" Светланка вон чуть на тот свет не ушла. Но, слава Богу, выкарабкалась... Слабенькая пока, но ничего, были бы кости. Он даже забыл Манукяну ответить, и теперь тот апеллирует к Шкулеповой:
   - Люся! Завтра поедем на створ, посмотришь на их дырки и на нашу плотину и скажешь. Прямо с утра.
   - После обеда, - говорит Котомин, - я ей резиновые сапоги привезу.
   Гарик высокомерно взглядывает на него:
   - Я её и так не испачкаю.
   - Шкулепова наша ведь, а, Манукян?
   - Теперь она наша, - говорит Гарик, - раз плотинами занимается. Но мы же говорим, чтоб на честное слово.
   Самая обидная фраза для туннельщиков - "Собрались мыши на конгресс" - из какого-то анекдота. Анекдот забылся, фраза осталась. Чуть что - "Ха! Собрались мыши на конгресс!"
   - Эх, Шкулепова! - говорит Котомин. - Дались тебе эти плотины, занялась делом, что и мужику не поднять! Тебе бы детишек родить да хозяйкой дома быть, за широкой спиной сидеть! А плотины пусть мужики ворочают.
   - Так нету широкой спины, - говорит Алиса и, помолчав, поднимает на него глаза. - Ты уже как-то говорил об этом. Когда мы с Малышкой оставались на Карасуйских озерах, потому что мне вздумалось посмотреть, как устроена перемычка, отделяющая верхнее озеро от нижнего. А вы уходили. И тогда ты говорил что-то в этом духе. Что баба должна слушаться и подчиняться, и не лезть никуда без спросу...
   - И оттуда всё и началось, да? Связать надо было тебя, да на ишака. И гнать его до самой автотропы...
   - А ишаки тогда сбежали, - смеётся Алиса, - Ещё утром!
  

9.

Естественные озера и плотины

  
   Впервые они пришли на озеро, откуда берёт своё начало левобережный приток, на майские праздники, увидели озеро с завала - неожиданно, до черноты синее. Побежали вниз по острым камням к его чернильной под горячим солнцем синеве. Первой, конечно, добежала Малышка, на ходу снимая с себя одежду, первой кинулась в воду. И вылетела - как пробка. Вода оказалась ледяной, языки льда еще сползали в неё по южному склону. Потом всё равно все купались - солнце жгло немилосердно. Два ослепительных дня и две продрогшие ночи - начало мая и высота около двух тысяч метров сказывались...
   А второй раз они пришли туда уже в начале июля и почти все тридцать километров от автотропы прошли ночью, спотыкаясь, чуть ли не на ощупь угадывая слабо белеющую под звездами тропу. В их распоряжении был всего один день, а Котомину больше всего хотелось порыбачить на утренней зорьке. Их и взяли довеском к компании рыбаков, и мнения женской половины никто не спрашивал. Светланка уже у самого перевала несколько раз норовила посидеть, но Котомин поднимал её и снова уходил вперед. И ишаки тогда в самом деле были, "мичуринские зайцы", они паслись там, на дороге, то ли далеко ушли от дома, то ли и вовсе были ничьи. На них навьючили девчачьи рюкзаки, и поэтому идти было легко - ночью, тридцать три километра, по каменистой тропе под звездами, в смене воздушных потоков. То влажный воздух реки с запахом мыльника, когда тропа спускалась к воде, расступалось ущелье или излучина опоясывала влажный, в высокой траве луг; то тропа снова становилась шершавой, каменистой, поднималась вверх, и скалы горячо дышали дневным теплом с запахом чабреца и сухих трав. И ошеломляющим было узнавание, чуть не на ощупь, когда-то пройденного пути, по запахам, по воздушным потокам, по едва угадываемой излучине и шапкам трёх чинар на другом берегу.
   И рыба тогда ловилась Бог знает как, время отнимала только насадка червей, пока Котомину это не надоело и он, поплевав на крючок, не бросил его пустым. Но рыба хватала и пустой крючок, и Котомин еле остановил разохотившихся рыбаков. Это был странный, какой-то нереальный день после ночи пути, а вечером нужно было уходить назад, вниз, куда за ними должна была прийти заказанная Гариком Манукяном машина. Они просто ничего не соображали, пребывая в каком-то взвешенном состоянии. Спали понемногу, час-два, где как придется. Алиса тоже поспала, искупалась и, от нечего делать, пошла вниз через завал, посмотреть, как вытекает речка. Она вытекала двумя мощными рукавами, пробиваясь сквозь толщу завала, один выход был повыше, а другой, слева, - пониже и помощнее. Конечно, была и донная фильтрация - у основания казалось, звенит вода в глубине, но, может, это было только обманом слуха.
   Она лазала по стыкам того, что летело справа и слева, и вдруг поняла, что всё это сделано не за один раз.
   Торопясь, она пробиралась через навал ломаных глыб - углы, поверхности сломов не успели даже заветриться, какая-нибудь тысяча-другая лет всего. Под ними - слой мелкой гранитной щебёнки, сцементированный песком и глиной и уплотнённый верхним набросом. По острым сломам камней было трудно идти даже в кедах.
   Прибрежная полоса озера оттого, что спала вода, обнажилась мертвенным лунным поясом, но серый цвет острых камней был налетом органической жизни, такой скудной на этой высоте, при холоде и глубине озера. И она долго отмывала один из камешков, чтобы выяснить, что же он такое на самом деле. Такие темно-серые, в синеву граниты шли по левому, южному склону и распадку Волчьих ворот, забитому моренами от не успевающих таять лавин. Под ними, образуя мосты и гроты, бежит Волчий ручей, и ошеломляюще пахнет елями, теми, голубыми, что растут выше Волчьих ворот, тогда уже выпустившими зелёные побеги с оранжевой кисточкой на конце. Южный склон - это не точно, то есть он, конечно, южный, но южный - тёплое слово, а здесь всё наоборот, южный склон более суровый. У киргизов все гораздо точнее: северный - Кунгей Ала-Тоо - обращённый к солнцу. А южный - Терскей Ала-Тоо, даже не знаешь, как это сказать по-русски.
   Тропа вдоль озера шла по северному, обращённому к солнцу склону, с хорошо видимым отсюда, за одиннадцать километров по воде, мягким, кажущимся песчаным бережком второго завала, как говорили, отделяющего нижнее озеро от небольшого верхнего. По южному же берегу тропа была только до Волчьих ворот, до последнего летнего выпаса, где стояла юрта. А дальше - уже скалы, и там могли пройти разве элики, в те времена водившиеся там стадами, и их даже можно было заметить на снежных склонах по крошечным снизу галочкам рогов...
   Значит, толчка было три, но как могло получиться, что вторым был осыпной, уже сцементированный слой? Случайность, тысячелетние игры природы, так похожие на разумный, хорошо рассчитанный замысел...
   Ей очень хотелось посмотреть, как "сделана" перемычка, отделяющая верхнее озеро от нижнего. А перемычки, скорее всего, образовалась параллельно-одновременно, и можно будет увидеть, как сложён берег. Это было сильнее неё - взвешенное ли состояние после бессонной ночи и пути под звездами, нетерпение ли и боязнь, что она не скоро попадет сюда?.. И хотя никого из всей честной компании нельзя было поднять с места, а Малышка ещё не вернулась с Волчьего ручья, - Алиса всё-таки пошла по северной тропе к истоку, прихватив ковбойку - на случай встречи с местным населением и мелкашку - неизвестно для чего.
   Одиннадцать километров - это по воде, тропа же вдоль озера была изматывающей - вверх-вниз, экономящая не расстояние и высоту, но близость к воде. Берег изрезан, почти фиорды, за полтора часа Алиса не прошла и четверти пути, хотя это километров шесть-семь. На очередном, самом высоком подъеме тропы, идущей здесь по краю обрыва, она остановилась и огляделась. Озеро лежало глубоко внизу, по его густой синеве тянулась от устья золотая рябь, а там, куда уже падала тень хребта, синева сгущалась до черноты и была неровной, клубящейся бездонным провалом. Красота озера казалось отрешённой и почти зловещей.
   Озеро, созданное неведомо для чего, почти недоступное и поднятое к небу. И неожиданность мысли, что это зрелище не для человека, что это - не положено видеть. И порыв ветра, всего один, шум кустов боярышника и шиповника, накатившийся и удаляющийся за спиной. И ледяной холод, стянувший череп. И мелкашка, бесполезная в таких случаях.
   Вечером все ушли вниз, к автотропе, а она осталась "выяснять отношения с Богом". С нею осталась Малышка. Вот тогда-то, когда они оставались, Котомин кричал, что у него нет оснований относиться к ней, как к женщине. Женщину он одну бы на озере не оставил. До того он был взбешён. Каприз он ещё мог понять и, если надо, выбить, но тут было другое, с её нетерпением он ничего поделать не мог. А Малышка только смотрела на него умоляющими глазами и пыталась успокоить: "Володя, Володя, у нас ружьё, с темнотой мы ляжем спать и не будем жечь костёр, Володя успокойся". Она боялась, что он скажет что-нибудь непоправимое.
   Пройдя совсем немного, примерно половину того, что Шкулепова прошла одна, они едва успели поставить палатку-серебрянку в сае с небольшим ручьём, почти иссякавшим ночью - тучи уже закрывали небо, и первые капли дождя забарабанили по палатке. Оттого, что небо было закрыто тучами, ночь была очень теплой, они мгновенно уснули под шорох дождя и проснулись от голода среди ночи, в темноте, в тишине, с редкими звуками тяжело падающих капель. Хлеба было всего с полбуханки, сырая картошка и с полведра уже очищенной рыбы. Они разожгли небольшой костер, который можно было увидеть разве с того места, где не было никаких троп, и жарили рыбу, насаживая её на прутья. Вокруг сияли мокрые кусты, и не было никакого страха. Потом мылись у озера, пытаясь глиной смыть сажу с рук. В той стороне, где они останавливались днём, горел большой костёр, в его свете бродили большие ломкие тени, видимо, очередные рыбаки пришли порыбачить. От большого костра на берегу озеро, укрытое, как крылом, облачным покрывалом, казалось обжитым и почти уютным.
   Они отправились в путь с рассветом, взяв с собой только хлеб и нож. Алиса надеялась, что там вдруг окажется какой-нибудь обрыв, и можно будет посмотреть, как устроена перемычка. Обрыв в самом деле был - в том месте, где оторвался ледяной припай, и по вертикальному срезу было видно, что перемычка образовалась за счет ледниковых морен и селей, а нижняя - скорее всего образована более ранним, мощным селевым сдвигом, вызвавшим местное землетрясение и обвалы... Они съели хлеб, макая его прямо в озеро, а к верхнему озеру так и не спустились, только посмотрели на него с гребня перемычки. Озеро было светлозелёным, видимо, неглубоким, промерзало зимой до дна и ещё не совсем оттаяло. Назад они почти бежали, тем более что за нижним озером тропа шла под уклон. Они прошли тогда, наверное, километров семьдесят - тропа вдоль озера никем не меряна, а они прошли её в оба конца, да те тридцать километров, что отделяли озеро от автотропы... Рюкзаки были лёгкие - серебрянка, два одеяла, стеклянная банка с жареной рыбой, пяток картофелин.
   К дороге вышли в сумерки, небо светлело только на западе, в разрыве ущелья, но машины, обещанной Гариком Манукяном, не было. У обеих распухли щиколотки, и только это заставило их спуститься к реке и немного подержать ноги в холодной воде. Малышка старалась скормить ей рыбу из банки и не ела сама, уверяя, что она и так не помрёт, а Шкулеповой каждый грамм веса дорог. Что-то без конца шуршало в старом сене, и они все светили спичками, пока не убедились, что это мыши. Одна из них сидела в щели между камней и смотрела оттуда бесстрашными черными бусинами глаз. Речка шумела совсем рядом, в её шуме слышались голоса, они обе различали оклики, даже отдельные слова, голос Гарика и шум машины, выскакивали из кибитки, боясь, что их не найдут. Но всё это был обман слуха и шум речки.
   Утром они испекли картошку и съели её без соли. Не было и мыла - ногти в черной рамке, потрескавшиеся, в саже от печеной картошки губы. Они прошли оставшиеся до тракта двенадцать километров автотропы, а потом долго сидели под мостом у самого подъёма на перевал. Машины шли вверх, но не было ни одной в сторону посёлка. Идущие с Чуйской долины могли появиться только к вечеру, но они продолжали сидеть под мостом, в непосредственной близости от дороги, больше спрятаться от солнца было негде.
   А потом со стороны поселка свернул на автотропу и, пыля, запрыгал по колдобинам небольшой грузовичок. Они не сомневались, что это за ними, и побежали следом, крича и размахивая руками. Но в кузове сидел Багин с каким-то приезжим человеком, видимо, проверяющим начальником, решившим отдохнуть на рыбалке.
   ... Даже Багин был намертво привязан к тому дню, к озеру и образовавшему его завалу, всё это сошлось там, завязалось в один тугой узел - вдруг заговоривший завал, озеро, Багин... Которого до того момента и на горизонте не было. Хотя именно там, на горизонте он всегда и маячил, почти вне поля зрения, но мало ли кто там маячил? Только на пионерский вопрос - бывает ли любовь с первого взгляда - она могла ответить совершенно однозначно: любовь - она всегда с первого взгляда. Потом она может состояться или нет, но если её нет с первого взгляда, то, поверьте на слово, уже не будет. Что это - сознание, подсознание или наитие, но это определяется сразу - твой человек или нет. Именно с первого взгляда и даже не обязательно глаза в глаза.
   Багин она увидела года за два до озера, ещё на перевалочной базе в Шамалды-Сае, когда Кызыл-Таша как такового и в помине не было. В переполненной гостинице, в большой женской комнате стояло с десяток кроватей, и некоторые спали по двое, как Зоя с Наташей, птицынской незадавшейся женой. А строители ездили на пятидневку вверх, в Кызыл-Таш, вернее, тогда еще в Токтобек-Сай, где были землянки, и били дорогу к створу плотины. Почти все они были с Нарын ГЭС, и семьи их жили в Шамалды-Сае, или попросту в Шамалдах.
   Когда выяснилось, что проектировщикам здесь и зимовать, она вместе с Зоей и Наташей сняли времянку у крымских татар (и создавших этот поселок по высылке) и съехали из гостиницы. Кое-как побросали в чемоданы вещи и книги, а что не влезло - в полосатый матрасный чехол. Она перекинула его через плечо, как носят мешки, чувствуя, что Наташа с Зоей нести его стесняются. А еще пришлось тащить в руке на отлете закоптелую сковородку. Кто-то нёс чемоданы, кажется Кайрат с Колей Пьяновым. Это в кайратовском светлосером ратиновом пальто она блистала, пока не пришла мамина посылка. Получилась весёлая процессия, которую она замыкала своим мешком в розовую полоску. Они шли через посёлок, останавливались передохнуть, а на Алисе была зеленая Наташкина куртка, из которой почти на четверть выглядывали красные рукава свитера - "вечерний ватник, декольте и рукав три четверти"... Было бы разбоем таскать мешки в роскошном кайратовском пальто.
   Она подняла глаза на голос, на смех, это тогда за ней водилось - любить голоса, если они хороши и сложны по оттенкам, и избегать людей с голосами невыразительными, бесцветными. И там, впереди, на снегу, под солнцем стоял человек и что-то, смеясь, говорил, обнимая плечи жены и сияя улыбкой. Распахнутая лётная куртка с меховым нутром, шапка, сбитая на затылок. Она запомнила состояние легкого удушья и бесконтрольную мысль: неужели у таких женщин бывают такие мужья? Он был оттуда, с тропы, с будущего Кызыл-Таша, а жена сидела где-то в управлении и иногда попадалась в коридоре - сонные навыкате глаза, прикрытые тяжёлыми веками, оплывающая фигура пингвина, и сиплый голос. Женщина тоже смеялась, хотя и сипло, стеариново светилась и оплывала к ногам.
   Бьющее по глазам несоответствие, непарность - и собственное состояние удушья.
   Больше она не смотрела и двинулась со своим мешком дальше, под музыку голоса и смеха.
   Ей нравился этот человек - это всё, что она знала о нем последующие два года. А знакома с ним была Малышка, у них даже были какие-то свои подначки, понятные только им. "Привет, Настина дочка", - говорил он ей, и Малышка тут же лезла в драку. На дороге с озера он не долго слушал сбивчивые объяснения Малышки, развернул её за плечо, и они отправились к мосту за рюкзаками. Назад он нёс оба рюкзака в руках, они хохотали, а потом, хохоча, он замахнулся на Малышку рюкзаком, и та со смехом отскочила... Картинки с тропы, намертво въевшиеся в память, даже два куска мыла, которое наперегонки доставали для них Багин и приезжий начальник, запомнились лежащими на влажном камне - розовое и зелёное, и удовольствие от этого мыла и вообще мытья: пыль, усталость - всё уходило, просыхали волосы, голова становилась легкой, а волосы пушистыми. Начальство бегало со спиннингом вдоль реки, трещало кустами, а они лежали на одеяле, разомлевшие от купанья и сознания, что о них теперь позаботится этот человек, о котором она знала только, что он чужой муж. Несоответствие пары было подтверждено Малышкой и не имело ровно никакого значения - мало ли таких, которым симпатизируешь по чувству родственности, схожести, которые потенциально свои люди и, тем не менее, чужие или вовсе незнакомые и, естественно, чужие мужья. С ними легко, и сейчас всё выровняется, и он будет относиться к ней так же хорошо, как к Малышке. И хотя встречный интерес ударял в лицо, как горячий ветер, это тогда было - старание, стремление к ровности, доброжелательности, открытости. Уровню доброго знакомства и чисто человеческой симпатии. Такой был курс, на отношения типа Малышкиных. И всё так и будет, пока не сломается осенью, когда она приятельски тронет его за плечо: "Привет", и уже что-то начнет говорить, а он отстранится. Не холодно, а не принимая, отвергая приятельство. И вот тогда она испугается, вдруг осознав уже потребность видеть, слышать, улыбаться навстречу этому человеку и знать, что тебе улыбнутся в ответ. Она замолчит на полуслове, а он обернется к ней таким счастливым лицом, и будет городить чепуху дребезжащим от радости голосом и при этом весело и твёрдо смотреть в глаза - понятно? Голос, похожий на мир, отраженный в стекле, вставленном в трепыхающийся брезент какого-нибудь газика, что катит по ухабистой дороге сквозь кусты, заросли, и отражаются и дрожат в окнах небо, скалы, деревья и забиваются солнечными бликами... Откуда это, с той же тропы?
   И что теперь вспоминать, надо спать, ведь Гарик Манукян точно поднимет завтра чуть свет и потащит на плотину. Что вспоминать, в каком из домиков под скалой жил любимый, вспоминать то, что длилось лишь год и семь годов, как минуло?

10.

Экскурсия на плотину и посиделки в Бастилии

   А плотина пока ещё, ну, семьдесят метров, да и триста не будут смотреться в тысячеметровом провале ущелья, вот облако сползало с неё замечательное - дымно-сизое, в синеву, свисало, дымилось... А на самой плотине и вовсе - брезентовый шатёр, толстые гусеницы двух водоводов и одна из них, ещё не сваренная, чуть раскачивается и вздрагивает своими сочленениями, брызги сварки, фонтанчики полива, полосы горячего воздуха от калориферов, гулкие, похожие на туннели паттерны, временные перильца вокруг колодцев лифтовых клеток - срез по внутренностям всего, что когда-то будет плотиной, зябкая сырость еще не ожившего бетона... И так уже четыре года - слой за слоем, метр за метром. Девочки из лаборатории буквально бросающиеся с датчиками под равняющие бетонную жижу электробульдозеры; тут же смешные электротракторы с навесными пакетами вибраторов, как жуки, залезают в бетонную кашу, опуская туда свои хоботки, урча и даже как бы причмокивая... Небольшие, присоединённые гибким кабелем к щитам питания, эти машинки казались несерьёзными, водимыми на верёвочках детскими игрушками...
   Гарик Манукян взахлёб рассказывал, как они им достались, эти электрические самоделки - ведь в бетон не должно попасть ни капли бензина, солярки или там, технических масел. Что благодаря этим машинкам на укладке бетона так мало людей - знаешь, сколько народу пришлось бы нагнать при обычной укладке? А чем платить? При нашей-то бедности... И потом, в обычных, "стаканами", блоках бетон уплотняют ручными вибраторами, машину туда не загонишь, а люди это люди, не догляди - пройдутся по контуру блока, доступному проверке, и привет. А что внутри него - Бог весть. Да любой капиталист, увидь эти самоделки, начал бы штамповать их серийно!.. Вон та машинка, что принимает бетон у крана и вываливает его в блок, с кузовом перед кабиной, короткая, маневренная - тоже сделана на здешней автобазе - представь, если б обычный самосвал, проехав двадцать-тридцать метров, кряхтя поднимал кузов, и водитель всю смену работал бы с вывернутой шеей? Аналогов нет, "Оргэнергострой" пять лет телился, а этой осенью привез своё детище - обхохочешься - целое конструкторское бюро работало - плотина рыдала! Детище снесло лифтовое ограждение, дало задний ход, смяло о надолб крыло, потом въехало в лестничный пролёт, еле выволокли его оттуда. Наши тоже опробовали её - тяжёлая машина, неповоротливая. Повезли назад. Говорили им, - срисуйте наш "нарынёнок" и все дела. Нет, он, видите ли, из узлов разных машин собран. А что ж такого, мы же не завод... Зато пашет!
   Как всегда неожиданно выкатилось из-за хребта солнце, со стороны въезда на плотину образовался горячий сияющий задник из синего неба и желтых скал, бетон задымился, задышал, брезент шатра, как любая укутанность, создал эффект бережной заботы, трясущейся над этим создаваемым нутром... Выделились ребра железобетонной опалубки, её лебяжий выгиб, то, что Алиса любила в туннелях - совершенство сопряжений...
   А невероятно гордый всем здесь происходящим Гарик Манукян тащил её дальше, в левобережные блоки, а там начальство, Лихачёв, так неожиданно отделившийся от общей группы навстречу им, не узнавший её, но не преминувший смутить. И она смутилась, Ну, такой вот мужик, первый парень на деревне и вообще на пятьсот миль в округе, и знающий об этом... Но как хорошо, что характеры не меняются, что прежними остаются глаза, синими, словно слетающими с лица от любопытства и интереса к жизни. И только после видишь налёт долгой усталости, красные от недосыпания веки, темноту под глазами, но это после - после сияющего света глаз. Такие она видела только у троих человек - у Лихачёва, у Малышки, у Багина... Малышка говорила, что если она что-то не узнает или не сделает из того, что ей хочется узнать или сделать, её разнесёт изнутри, от подпора любопытства или энергии... Вот и Лихачёв такой же.
   Он придержал Манукяна, а она прошла дальше, поздоровалась со всеми, а увидев Вебера, всё такого же длинного, тощего и очкастого, ухватилась за отворот его тулупа:
   - Дима, привет, - и чуть не ткнулась головой ему в грудь.
   - Ты когда приехала?
   - Вчера, - и почувствовала, как он напрягся, всегда тяжело перенося легкомысленное к себе отношение, отпустила отворот.
   Шамрай спросил:
   - Головка бо-бо?
   - Нет, - для убедительности она потрясла головой, а подошедший Гарик Манукян сообщил с улыбкой про Лихачёва:
   - Спросил, где ты у нас работала.
   - Пижон, - сказал Шамрай, - у меня группа две недели с консолью мается, а они наконец проснуться изволили! - он ткнул Манукяна в грудь, - А ты что, не видел, что в седьмую секцию разворот вписывается? А ещё хвастаются, понимаешь своей сообразительностью!
   - Моё дело - чтоб бетон без раковин был, что потом кошку не заводить, мышей не отлавливать.
   - Вот побегаешь теперь с седьмой секции туда и обратно.
   Шкулепова спросила:
   - Жалко консоль?
   - Времени жалко. - А так мы за решения большей надёжности. Это строителям - как сделать попроще. Они всегда противятся сложному решению и иногда придумывают что-то дельное.
   - А сегодня?
   - Во! - он показал большой палец.
  
   В середине дня Алиса перебралась в гостиницу, замечательную мазановскую "Бастилию". Зеленая ковровая дорожка по-прежнему вела через остеклённую галерею в жилой корпус, вдоль стекол стояли горшки с цветами. А слева от входа и конторки администратора, за сварной металлической решеткой, тоже увитой какими-то растениями и обставленной креслами с двух сторон, простирался обширный, обшитый деревянной рейкой холл, служивший при случае банкетным залом. По-прежнему просторно стояли столы с красной пластиковой поверхностью, а в дальнем конце зала, у самой стойки, несколько столов были сдвинуты, и с десяток постояльцев, обвязанных полотенцами вместо фартуков, похоже, лепили пельмени. Значит, Вера Тимофеевна всё так же кормит приезжих своими обедами, собирая в книгу жалоб похвалы наладчиков и министров куриной лапше и пельменям, которые всегда так и лепились - с помощью постояльцев, чаще всего и подвигавших её на них.
   Алиса отнесла вещи в номер, разделась и, вымыв руки, вернулась в холл: "Здраствуйте, а меня накормите? Если я тоже полотенцем обвяжусь?" - "Обвязывайся", - последовал ответ. Вера Тимофеевна нарезала тесто, две женщины раскатывали лепёшки, а мужчины быстро и ловко, будто всю жизнь этим занимались, лепили пельмени и складывали их на посыпанную мукой доску.
   Алиса обвязалась полотенцем, пристроилась с краешку и тоже принялась лепить. Вера Тимофеевна несколько раз взглядывала на неё, но припомнить не могла, спросила: "Ты откуда?" - "Из Спецпроекта. Я работала раньше здесь". За чем последовало: "То-то я гляжу..." Но тут за открытой дверью кухни что-то зашипело, Вера Тимофеевна подхватила доску с пельменями и кинулась за дверь.
   Лепка пельменей подходила к концу, вытирали столы от муки, мыли руки и снимали полотенца, а Вера Тимофеевна в белом халате, стройная, слегка суховатая в свои пятьдесят с лишним лет, уже стояла за стойкой и патриархально сокрушалась по поводу худобы одного из наладчиков, наливая ему тарелку чуть ли не в край.
  
   Карпинский с Кайдашем приехали тем же рейсом, что и Шкулепова днём раньше, вечером Кайдаш разбирался со здешними геологами в дальнем углу холла, а Алиса с Карпинским сидели в креслах у самой решётки, в ожидании обещавшего подойти Лени Шамрая. К посёлку холл был повёрнут глухой стеной с узким оконным просветом под самым потолком, а противоположная, сплошь стеклянная стена выходила в сторону озера и разрыва долины между хребтами, плакучие ивы подступали к самим стёклам, шевеля голыми ветвями, в них путалась яркая одинокая звезда. Галерея, ведущая в жилой корпус, замыкала освещённое пространство, подчеркивая почти аквариумную отъединённость и хрупкость уюта вообще в этом месте, в этом мире, что вздымался здесь хребтами, царапался голыми ветками в окно и равнодушно глядел одинокой зеленоватой звездой с ещё светлого, холодного неба.
   Шамрай задерживался, и Шкулепова зачем-то рассказывала Карпинскому об архитекторе Мазанове, построившем эту гостиницу, и о том, как Мазанов ходил к ней в авторский надзор и для начала развалил ломиком опалубку фундамента, которая выпирала пузом. Строители требовали выявить и наказать хулиганов, а Мазанов спокойно сказал, что это он сломал, из-за пуза, что это гостиница, а не беременная баба. Начальник Жилстроя стал красный весь, казалось, его вот-вот хватит удар. А перед тем на приёмке жилого дома унитаз в санузле оказался смонтированным точно под раковиной, и конечно, Мазанов отказался подписать акт этой самой приёмки. Строители настаивали, и тогда Мазанов сказал, - хорошо, я подпишу, только вы при мне сядьте на него и встаньте...
   Подошедший Шамрай сказал, что Мазанов вообще был хулиган - он и штаб перекрытия пытался сломать чуть ли не в день перекрытия, ухватился за ломик и вопил про завалинку, которую приделали строители - эта завалинка оскорбила его больше любого пуза. Лихачёв тогда оттаскивал его и говорил, что на его взгляд, всё очень неплохо получилось.
   Вот Мазанов остался здесь навсегда - своей гостиницей, чайханой на створе, гармошкой навесов рынка, повторявшей гармошку гор... Он и представить себе не мог, что здесь сделают с поймой, осушив её и вообще избавив от речки, загнанной в канал под самым хребтом. Не берег, а сплошной завал, нагромождение камней, на которых вряд ли что-нибудь вырастет и через тысячу лет. Пойму в зарослях облепихи, повторяющих змеиный изгиб речки, выровненную до безобразия и заставленную коробками блочных домов и не как-нибудь, а звёздочками соединенных по три четырёхэтажек...
   - Ваш Мазанов рванул отсюда сразу, как стройку законсервировали, чего ему с нищими якшаться, - сказал Шамрай.
   - Он был архитектор, - сказала Шкулепова, - и не мог только привязывать к местности типовые дома, Он совсем иначе хотел распорядиться поймой, оставить речку как есть, закрепив берега, а общественный центр перенести наверх, на седьмую площадку, замостить площадь плитами и расставить вертикали жилых башен так, чтобы...
   - Ага, которые отсюда, снизу, очень хорошо бы смотрелись. Этакий "контрапункт". Это с нашей-то сейсмичностью! Сама-то ты тоже тогда чего-то морщилась.
   - Я морщилась на мощеные плитами площади - жарко же, голое пространство, как плац...
   Мазанов тогда очень сердился, и они, смеясь, решили поделить посёлок на сферы влияния. А потом делили жителей - Мазанову достались строгие и собранные, вроде Вебера, а им из собранных и строгих достался только Котомин, как Светкин муж. А Саню Птицына они соблазнили должностью придворного акына, только ходи и пой, представляешь? И ему было вменено отрастить до плеч его белобрысые волосы, что по тем временам могло быть принадлежностью только придворного акына... А Малышке разрешалось находиться где вздумается, внизу она ничего не порушит, а у Мазанова оживит пейзаж.
   - Ладно, - сказал Карпинский, - с посёлком мы разобрались, теперь разберемся с нашими проблемами.
   Шамрай сказал, что с заявкой на опытную плотину у них здесь проблем не будет, заявку напишут и подадут, что проблемы с ней начнутся в министерстве, советовал говорить с Терехом прямо, без всяких экивоков, и добавил, что неплохо бы Лихачёва отвлечь от диссертации и тоже задействовать. Он лучше всех ориентируется в министерской конъюнктуре - до Музтора работал диспетчером министерства, да и связи остались.
   - А он согласится? - спросил Карпинский.
   - А почему бы и нет? Он женщинам отказывать не умеет, - Шамрай улыбнулся, кивнул на Шкулепову, - Сегодня увидел её на створе и сразу стойку сделал, как сеттер.
   - Прям, - сказала Шкулепова.
   - Да не откажет он, - сказал Шамрай уже серьёзно, - ты же ему ещё ничем не насолил, чтобы он вдруг отказался помочь.
   Разобравшийся со своими геологами Кайдаш позвал их пить чай. К ночи похолодало, от аквариумной стены тянуло холодом. Алиса грела руки о стакан, слушала беззлобную перепалку Шамрая с нынешним начальником здешней экспедиции и смотрела на сбиваемые ветром на одну сторону и шевелящиеся, как водоросли, гибкие ветви ив.
   Все прошедшие пять лет ей казалось, что у неё, как у каждого, есть своя гипотетическая родина, некое отвлечённое понятие, как абсолют, в природе не существующий и ею условно именуемый Музтор, Музторская ГЭС, вознесённая высоко к небу не только горами, но и несбыточностью, невозможностью своей по сути. Что так смотрела её молодость, так хотела и так называла, слепая в своем желании видеть то, к чему тянулась душой - некое отвлечённое братство, горнее, а не дольнее... А оказывается всё это есть - закинутый высоко в горы посёлок, зелёная и чистая звезда над ним, милые, родные лица, чуть затуманенные временем, и вдруг пришедшее ощущение легкости в сердце, словно невидимая рука, все эти годы сжимавшая его, уже привычная и почти не замечаемая, вдруг отпустила. Отпустила...
   И последнее, что запомнится как состояние счастья, пришедшее перед глубоким, как омут, сном: "Господи, я дома!.." на гостиничной кровати Бастилии.
  

11.

Кетмень-Тюбе

и первый разговор с Терехом

  
   Два дня они летали над окрестными горами Кетмень-Тюбинской котловины, зависая над всеми ущельями и ущельицами, отмеченными на планшете, как схожие с Кампаратинским створом. Она всё-таки существовала, Кетмень-Тюбе, не котловина - мираж, окруженная нереальными, плавающими в воздухе снежными горами. А там, где снег уже сошел, голубой небесный цвет воздуха был слегка разбавлен зеленым, коричневатым, желтым - размытость акварели, зыбкость едва угадываемого сущего сквозь толщу воздуха и света. И такая же эта долина с вертолета - мираж и свет, и только когда они опускались пониже над очередным распадком, земля обретала реальную плотность, ощетинивалась скалами, деревьями и кустарниками.
   Вертолётчики тоже вошли в азарт и чаще всего сами шли в сторону того или иного ущелья, казавшегося им подходящим, и вообще вели себя так, словно им лично было поручено выбрать место будущей плотины. Ещё на Кампаратинском створе штурман внимательно выслушал Кайдаша, перенёс пометки в свой планшет, вытащил пригревшегося и вздремнувшего в углу вагончика пилота, и они все протопали вверх-вниз вдоль реки.
   Шкулепова мерзла в вертолёте, и кампаратинские геологи уже перед отлётом забросили в него большой тулуп для неё, попутно ругнув Кайдаша, Карпинского и службу авации за неджентльменское отношение к женщине. От тулупа пахнуло овчиной, кумысом, Киргизией... И последующие два дня она влезала в вертолёт, закутывалась в тулуп и в полной готовности приникала к окошку, хотя от аэрона, который она глотала, боясь качки, собственная голова казалась ей мало пригодной к какому-нибудь умственному усилию, и оставалось полагаться на Кайдаша, Карпинского и штурмана Володю. Но после каждой посадки и остановки винта она тоже спрыгивала на землю, что плыла и качалась под ногами, и шла, цепляясь за кусты, с трудом соображая, чего не хватает тому или иному месту. На третий день они шлёпнулись на небольшое плато в распадке Бурлы-Кии, или Бурды-Кии, в картах были разночтения. Ущелье было схожим с Кампаратинским по своим геологическим характеристикам, плато годилось под лагерь, а терраску чуть повыше можно было приспособить под смотровую площадку. Единственно, было жалко ели, карабкающиеся по склону, которые в ложе плотины придётся вырубить.
   В Уч-Тереке, ближайшем к Кампаратинскому створу кишлаке, к вертолету бежали детишки, степенно приблизились старики и старуха на лошади. В магазине прилавки были завалены дорогими вещами, которых днём с огнём не сыщешь в городе, а здесь пылившимися за полной ненадобностью местному населению. Кайдаш купил своим двойняшкам две пары финских сапог, удивив тридцать девятым размером - Шкулепова помнила двух крошечных девочек, одна была разительно похожа на свою белокурую маму, а другая на отца - черными миндалинами глаз и точеным, чуть загнутым книзу носиком. Пока гуляли, в тени вертолета залегло стадо индюков, "Цып-цып", - шел за ними Карпинский, индюки с достоинством отходили, недовольно переговариваясь, и только когда заработал винт, побежали в панике.
  
   Земля плыла под ногами ещё сутки, и они с Карпинским отправились к начальнику строительства Тереху по ещё качающейся земле.
   Терех знал Карпинского как ГИПа Кампараты, поднялся навстречу, пожал руку, тот представил Шкулепову, назвал должность и институт, который она, так сказать, представляла.
   - Ваше лицо мне знакомо, - сказал Терех и приветливо взглянул на Шкулепову поверх очков.
   - Я работала здесь, при Пулатходжаеве и Птицыне.
   Он улыбнулся, кивнул:
   - Вот видите.
   Карпинский рассказывал о кампаратинской разведке, о том, что они уже выбрали место для опытной плотины, Терех довольно кивал.
   - Отлично, нам нужны перспективы.
   - Нужно проверить на опытной плотине, что они могут, уже сейчас, - Карпинский кивнул на Шкулепову. - Чтоб не получилось, как здесь у вас - уже перекрылись, уже был котлован, а никто не знал не только способа возведения плотины, но даже её типа.
   - Ты что, решил открыть мне глаза на истинное положение вещей? - добродушно-ворчливо спросил Терех.
   - Ну, почему? Если бы проект был сделан вовремя, вы бы, может, уже построили ГЭС и при этом сберегли уйму нервных клеток.
   - Кто бы нам сделал этот проект, уж не ты ли? Если бы был проект, ГЭС не было бы вообще! - он победно оглядел их ошеломлённые лица. - Не нашли бы развязки производственной схемы и отказались бы.
   - То есть?
   - Вот то-то оно и есть. Ни один из существовавших до этого методов возведения плотин в этом каньоне не годился. А ждать, пока кто-то что-то придумает, мы не могли. Увязли уже.
   - Вот бы её взрывную!
   Зосим Львович развел руками.
   - Дурень думкой богатеет - есть такая украинская пословица. Ты не обижайся, это я так, вообще... Да и Нарын промыл здесь ложе в довольно прочных монолитах. Строительство идёт по оптимальной схеме. Когда мы начинали, твоего способа возведения ещё не существовало. Насколько я понимаю, его всё ещё нет? А значит, не было бы и тех семидесяти метров, что мы уложили. А это, знаете ли, три года. Все хотят понять, почему Музтор пошел так а не этак, выстраивают причинно-следственные связи. Но причинно-следственные связи можно установить, когда уже есть явление и от него не отмахнёшься. В основе всего существующего лежит его становление, как бы ты его ни называл - стечением обстоятельств, направленностью, или логикой развития - все это жизненная необходимость! Я это тебе говорю, чтобы ты больше не приводил мне доводы подобного рода. И потом, думаю, что прежде пойдет Аксайская ГЭС, тут тоже своя логика - если Кампарату вы собираетесь строить направленным взрывом, то генподрядчиком будут туннельщики, Матюшин с Котоминым. А что прикажешь делать людям, которые умеют класть бетон? А тут створ всего на тридцать километров ниже Музторского, ничего, значит, не нужно возводить заново - ни поселка, ни бетонного завода... Всё это жизнь, организм, а не механизм.
   - По логике развития, - вскинул голову Карпинский, - чтобы построить Кампарату, мне нужно вначале построить опытную плотину.
   Терех добродушно рассердился:
   - Не занимайся дешёвой демагогией, говори прямо, чего ты от меня хочешь?
   - Чтобы возвести опытную плотину нам и вот её институту, - он мотнул головой в сторону Шкулеповой, - нужен заказчик, а значит - ваше ходатайство перед министерством. Это ведь ваши перспективы.
   Терех почти присвиснул. Ушел глубоко в кресло, над спинкой возвышалась только седая его голова, по-птичьи острое, добродушное лицо. Завертел четками перед глазами.
   - Объясняю ситуацию. Такое ходатайство написать можно, но вряд ли его удовлетворят. Мы ещё не на тех отметках, когда можно просить что угодно и это что угодно нам дадут. Нам легче помочь вам людьми, транспортом, вагончиками и прочим без официальной на то визы. Ходим, понимаешь, в героях, а... Я вот был в министерстве, просил двадцать пять ЗИЛков... - он замолчал, зажав четки в кулаке.
   Шкулепова сказала:
   - Слышали: "По ведомостям у них машин там - ноль, а они чего-то еще и строют".
   - Дали? - спросил Карпинский.
   - Нет. Но успехов пожелали от души.
   - А на чём же вы бетон возите?
   - Не на ЗИЛках же... Это вы на автобазе спросите, у Домбровского. И машины тоже у Домбровского просите, я ему даже приказать не могу. По ведомостям их у него ноль. - Он посмотрел на Шкулепову. - А институт никак не может пойти навстречу?
   - Нет, - сказала она, - У нас же не исследовательский институт, а проектный. За исследования по направленным взрывам платит горноразработка, скоро в открытых карьерах одним взрывом, знаете, как пулеметной очередью, будут укладывать целый поезд вагонеток... А до плотин никому дела нет... Кроме Степанова.
   - Он ещё держится? Молодец! А вы как попали в эту историю?
   - Так я же отсюда... То есть не отсюда, конечно, но моя первая публикация была по Кара-Суйским озерам.
   У него помягчели глаза.
   - Как-нибудь покажите при случае.
   Она кивнула, а Карпинский щелкнул замками дипломата, положил на стол журнал.
   - Ты прямо как Кио. А гуся у тебя там нет?
   - А что, нужно? Индюка могу.
   И тут Шкулепова сказала:
   - Зосим Львович, мы в институте сказали, что вы уже вышли с этим вопросом на министерство.
   - Ты, небось, сказал?
   - Ну, сказал. Да я могу выйти на них от Гидропроекта! А что? А они скажут: рано! А потом будет поздно! Я не знаю, насколько надежно то, что они могут! - он мотнул головой в сторону Шкулеповой. - Мне нужно два года для наблюдений уже на существующей модели!
   - Не ори! Ты обоснование написал?
   - Написал.
   - Давай его сюда. - Терех нацепил очки, долго вчитывался. - А почему здесь нет этих двух лет?
   - Нету? Впишем!
   - И я уже говорил, что официально пуск отложен на два года? Так что так на так и выйдет.
   - Но вы же пуститесь вовремя!
   - Пока это знаем только мы.
   - Так надо им это доказать! Вы же пока идёте в графике!
   - Только по бетону. Нам платят за уложенный куб бетона. Если я не буду платить зарплату в пределах трехсот рублей, у меня люди разбегутся!.. Ты был на плотине?
   - Я была.
   - Зря вы его с собой не прихватили. - Терех посмотрел на часы. - Значит, так. Давайте соберём совещание по Кампарате. Кайдаш здесь еще? Попросите остаться до понедельника. Дальше - Щедрин. Он хотя и технолог, но у него могут быть идеи. Постарайтесь с ним поговорить до того. Объясните ситуацию. Не мне тебя учить. С Шамраем, я думаю, вы уже побеседовали. Это понятно. Еще дорожники - Колесников. Сколько там километров до дороги?
   - Километров шестнадцать.
   - Надеюсь, тебе не нужно бетонное покрытие? Пусть пробьют автотропу. Еще Лихачёв. Тоже "до того". Я знаю, что сегодня пятница! Разделитесь! Может, он оторвётся от своих глубоких научных изысканий, хотя бы из вежливости к даме... А то все диссертации пишут, строить некому! У меня, понимаешь, зав лабораторией - доктор наук! Ну, он, ладно, он и приехал сюда, чтобы иметь в полном своем распоряжении лабораторию по бетону. Вебер диссертацию пишет! Так вот, Лихачёв лучше всех знает министерскую конъюнктуру. И главное, давите на то, что это не только вам нужно, но и вопрос доверия к стройке.
   Терех встал.
   - У меня всё. До понедельника. В пять часов. Здесь. После планерки.
   Шкулепова остановилась у дверей, обернулась.
   - Зосим Львович, я ещё хотела сказать, что это мой вывал во втором транспортном туннеле.
   - Вот теперь я вас вспомнил! Вас ведь Люсей звали? А я все думаю, Алиса Львовна, что за Алиса Львовна? А туннельщики там очень хорошо вентиляционный узел всадили. Видели?
   Она кивнула, улыбнулась:
   - До свидания!
   - Покаялась, - сказал за дверью Карпинский.
   - Ага.
   - Нет, нормально. Всё равно кто-нибудь бы напомнил.
   - Думаешь?
   - Лихачёв, - Карпинский задумчиво тер подбородок. Весь вопрос в том, пойдет ли он нам навстречу со всеми своими министерскими связями...
   - Со всеми или нет, но должен пойти.
   - Самоуверенная вы дама. Я совсем не знаю Щедрина. Он же технолог?
   - Вилен Дмитрич - умница. Золотая голова, генератор идей, их аккумулятор и так далее... Всё понимает с полуслова, поэтому никакой лапши на уши!
   - Ладно, учтём.
   Они направились к сидящей за машинкой Маше, мягкой, женственной, почти домашней Маше, которая всё знает, всё помнит, всё успевает без всякой суеты, к которой можно подойти, посоветоваться и сделать, как она скажет. Карпинский указал пальцем на лихачёвскую дверь:
   - У себя?
   - Будет после двух.
   - Маш, запиши нас на приём.
   - Лучше вы сами ему позвоните. Три тройки.
   - Ясно. А Щедрин?
   - Тоже после двух.
   - Понятно. - Карпинский обернулся к Шкулеповой. - Пойдём, я тебя пока в ресторан свожу.
   Маша фыркнула.
   - Уж лучше вниз идите, в гостиницу. Вера Тимофеевна вас накормит.
  

12.

Смотреть в глаза!

  
   В пять минут третьего Алиса сняла трубку, набрала три тройки:
   - Герман Романович? Здравствуйте. Это Шкулепова, Гидроспецпроект. Я хотела...
   - Наконец-то вы, сударыня, изволили позвонить!
   - Прошу прощения, что приходится вас беспокоить, но Зосим Львович назначил совещание по Кампарате на понедельник и настоятельно рекомендовал поговорить с вами "до того", - она говорила, улыбаясь в трубку.
   - Где мне вас найти?
   От напора весёлого голоса она растерялась до слабости в коленках.
   - Я... Я сама к вам приду... Вы... Вы только скажите, когда это удобно, мне нужно минут двадцать...
   Он долго молчал, молчание казалось бесконечным и почти окончательным.
   - Алло?
   - Позвоните мне через полчаса, я поищу окно.
   Карпинский смотрел вопросительно.
   - Велено перезвонить через полчаса.
   - Может, пойдешь со мной? Перезвоним от Щедрина.
   Она замотала головой.
  
   У неё было полчаса времени, чтобы, сидя спиной к конторке администратора и выходу, понять, какого она сваляла дурака. "Где мне вас найти?" - точно поставленный вопрос, могущий касаться их обоих с Карпинским и телефона, по которому он мог позвонить, когда освободится. С этим всё в порядке, но голос, но радость и напористость тона...
   Лихачёв был из тех людей, что всегда разговаривают с женщинами в тоне лёгкого флирта, ну, такой вот способ жить и радоваться встречным улыбкам или вдруг вспыхнувшему от смущения лицу. И "наконец-то вы, сударыня, изволили позвонить" из того же ряда. Он никак не рассчитывал нарваться на дуру, которая будет выходить из собственного смущения, поджав губы и за счёт собеседника.
   Она помнила его появление в актовом зале Нарын ГЭС, заставленном столами проектировщиков - молодой, в кепке, синие слетающие с лица глаза, в которые лучше не смотреть. И куча всяких историй вокруг его имени, в которых не отделить правду от легенды. Он весело и открыто приударял за Светланкой, может, из-за полной уверенности, что всерьёз его ухаживания приняты не будут. Котомин на стенку лез, когда на какой-нибудь вечеринке Лихачёв без конца приглашал её танцевать и только басил: "Женился на самой красивой - терпи, когда её приглашают". Такой вот мужик, первый парень на деревне и вообще на пятьсот миль в округе. И женщины, выпархивающие из его кабинета с сияющими улыбками, румяные и счастливые, независимо от возраста, комплекции и количества находящихся в кабинете людей. Своё смущение на плотине ей почти удалось скрыть, а ответить на весёлый рокочущий голос в коридоре управления помогали улыбка и вежливость...
   А сейчас она получит сполна за понятый в лоб подтекст.
   Она, похоже, не только смутилась, но и трухнула. Весёлый напористый голос как-то мгновенно сложился со случайными наездами лихачёвского газика, под который они с Карпинским чудом не попадали все три дня, выходя утром из гостиницы. Он наезжал на них вечером и чуть не сшиб полтора часа назад, катя домой на обед. Непреднамеренная случайность этих наездов и их постоянство уже тянули на некоторую закономерность, а у неё сейчас не было никаких душевных сил, чтобы ответить на это хотя бы на уровне польщённости...
   Она почти пять лет отходила от багинской истории, пока в ней не появилась внутренняя уверенность и весёлое чувство свободы, отпущенности на все четыре стороны, сразу замеченное всеми и лихо сформулированное Малышевой: "У тебя сейчас такой вид, будто ты выходишь на тропу, и будут жертвы". Ага, только перья полетят. Естественно, жертвой стала она сама, опять, и после никак не могла понять, почему человек, который, в отличие от Багина, был её человеком, был назначен ей и наконец-то встречен, испугался её безоглядности. И снова выживать только работой, больше нечем - это она знала ещё с багинского периода, и нехитрой мудростью, что единственных - не бывает, давшейся ей так дорого.
   Первое время она держалась на радости возвращения и встреч, но не было ни внутренней уверенности, ни весёлого чувства свободы. Было остаточное состояние опустошённости. И Светлана смотрит внимательным взглядом и вдруг говорит: "У тебя сейчас глаза, как у собаки, которую побили и она не знает за что". И, наверно, уже не узнает и не поймёт никогда.
   Стрелка часов ползла к половине третьего, нужно было звонить и, наверно, идти, и она встала, позвонила и пошла - вверх по лестнице от гостиницы, потом виражами дорог выше и выше, до площадки управления. И пока идёшь - четко уложить мысли и формулировки, касающиеся дела, соответственно своему состоянию и тому отношению к тебе, в котором ты сама виновата. Она усмехнулась - с учётом условий, в которых придется всё изложить, убедить и добиться.
   Слабость, она иногда тоже сила, - и с этим войти.
   - Здравствуйте. Карпинский просил передать свои извинения - мы ничего не успеваем, и нам приходится делиться.
   Лихачёв сделал шаг ей навстречу. Он, естественно, никогда первым не совал руку женщине, а она не смогла протянуть свою. Постояли.
   - Садитесь, - и когда она села, сел сам. - Я слушаю вас.
   Она глянула мельком ему в глаза - в такие можно было смотреть спокойно - холодные, уставшие, почти неприязненные.
   Он ни сном, ни духом не думал о Кампарате и даже не был заинтересован в перспективах, как Терех. Вежливо выслушал все перипетии дела и даже из вежливости не изобразил ни малейшего интереса, хотя и сказал, что всё это чрезвычайно интересно, но ему трудно сообразить, чем он тут может быть полезен.
   - Мы действительно сейчас в таком загоне, не жизнь, а задачка на выживание. Выживем - хорошо, построим - еще лучше, а нет - туда нам и дорога - ковыряйтесь до скончания века.
   Помолчали.
   - Вот такие дела, Алиса Львовна. И тут начальник совершенно прав...
   Она тряхнула головой, словно пытаясь избавиться от бессмысленности нескладывающегося разговора, и, по принципу "откуда я знаю, что я думаю, пока я не скажу", сказала, глядя в стол:
   - Раньше вы говорили мне "ты" и "Люся", - и, оторвав взгляд от стола, посмотрела на Лихачёва.
   - А я не знал раньше, что ты Алиса Львовна! - Лихачёв округлил глаза и наконец-то улыбнулся. - Тогда давай сначала и по порядку. Ты когда защитилась?
   - Год назад.
   - А потом появился Карпинский. А до того вы со Степановым сидели на заказухе и ковырялись понемногу.
   - Да. Но когда появился Карпинский...
   - И передёрнул.
   - Это было очень смешно, как он вешал лапшу на уши учёному совету и ударялся в несуществующие зарубежные отклики. Хотя один был. Правда, не отклик, а так, сообщение...
   - А почему ты мне в переносицу смотришь?
   Она сразу опустила глаза.
   - У меня сейчас очень мало сил...
   - А для того, чтобы смотреть мне в глаза, нужны силы?
   - Да. Вы же знаете. - Она подняла голову и, нахально уставившись в переносицу, улыбнулась. - И ещё я, кажется, жутко кошу от трехдневного порханья на вертолете. И земля плывет, - и далее, без всякого перехода, в один ряд, - И ещё Зосим Львович сказал, что вы лучше всех знаете министерскую конъюнктуру и вообще единственная личность, которая может помочь в официальных сферах. А все остальные могут хоть плотину хором накидать, но без официальной на то визы.
   - Всё доложила?
   - Нет. Еще он сказал, что вам пора подумать о престиже стройки.
   - Понятно. - Он встал, прошелся по кабинету, присел на угол стола.- Слушай, у вас ещё третья была, тоже, кажется, Люся, у Карапета работала...
   - Малышка!
   - Ну, я бы не сказал. Такая, с глазами, - он выставил два пальца "козой", какой пугают маленьких детей.
   Алиса рассмеялась.
   - Малышка, конечно. Она же Малышева, и самая младшенькая была. Она ВГИК кончает.
   - Ну, вы даёте. Лихие вы ребята.
   Он смотрел в пространство перед собой рассеянным взглядом, лицо у него было усталым.
   - Всё будет хорошо, Герман Романович. Всё будет хорошо, правда.
   Он удивленно глянул на неё, усмехнулся:
   - Обещаешь? - встал, легко коснулся ладонью её головы. - Ладно. Иди. Отдыхай от вертолёта. Что-нибудь придумаем.
  
   Карпинский от нетерпения мерил шагами приёмную.
   - Ну, как?
   - Нормально. Обещали подумать.
   У Карпинского блестели глаза.
   - Щедрин сказал, что в смете нового Музтора заложена зона отдыха с искусственным озером, и её вполне можно устроить на Бурлы-Кие. А стало быть, и плотину оплатить по этой смете.
   Шкулепова изумленно уставилась на него.
   - Вот! Во головка, да? Ведь наверняка все знали об этой зоне отдыха, и Терех, и Лёня Шамрай, и Лихачёв... И только Шедрин сразу сложил всё вместе! - от недостатка слов она выставила вперед два растопыренных пальца, указательный и средний, и очень наглядно сложила их вместе. И рассмеялась. - А что, очень хорошая зона отдыха получится, и озеро будет большое и красивое!
   - И пока руки дойдут до его обустройства, мы выясним всё, что нам надо. Так что считай, плотина у нас в кармане. Но мужик, я тебе скажу! Я только начал рассказывать, причём как-то путано, про заказ, про отсутствие денег, про плотину, сам не понимаю, зачем я ему это говорю и что мне от него надо, он же технолог. Он смотрит на меня удивлённо, потом на полуслове прервал и выдал про зону отдыха!
  
  
   Лихачев прошелся по кабинету.
   Подумать можно, но что тут можно сделать? В принципе, можно подать в министерство заявку на опытную плотину, что будет совершенно провальным номером. Но если, скажем, параллельно попросить своего давнего приятеля, ныне уже зама председателя Госстроя, задать вопрос непосредственно Министерству Энергетики, что делается по взрывным плотинам, предварительно ознакомив министра с подготовленной заявкой. Такой небольшой кульбит. Госстрой требует доложить, что делает министерство в этом плане, а у министра в папочке уже лежит заявка на опытную плотину. И Пётр Степанович Непорожний берётся за папочку и докладывает, что вот, собираются...
   И далее Петру Степановичу ничего не остается, как подписать заказ. А ему, Лихачёву, - попросить того же министерского диспетчера Веню проследить за продвижением заказа.
   Все эти шальные ходы рождались в его голове независимо от знания, что он ими никогда не воспользуется. Прошло время, когда он ради собственного удовольствия ходил на ушах. Он не мог явиться в министерство с папочкой по опытной плотине. Там это показалось бы... Словом, не показалось. Он не мог себе позволить появиться в министерстве с чем-то на уровне мельтешения или незадачливой просьбы. Даже за металлом он не ездил кланяться, на то был Илья Григорьевич Толоконников - барственный, вальяжный зам начальника по снабжению, который умел барином ходить в снабженцах, а не просителем, с морщинкой лёгкого недовольства на челе или поощрительной улыбкой, приравненной к медали. Кличка "Бампер" - это разве только от черной бронированной "Чайки", никак не меньше.
   Он помнил, как девочки зачитали ему среди ночи телеграмму от Толоконникова, подтверждающую дневную несмелую надежду, что если что-то хорошее возвращается, то оно возвращается без дураков... Может, он так заспался, что Алиса Львовна затем и явилась, чтобы толкнуть его в бок? И толоконниковский металл в ряду счастливых примет того, что жизнь не будет и далее медленно ползти и скрипеть под их общими усилиями? Предчувствие перемен, удачи? Что удачу можно сотворить самому и сейчас? А в чем могла заключаться эта удача сегодня, что может быть её лицом?
   На это он мог ответить точно: утверждение прежних, на два года ранее запланированных сроков пуска и сдачи объекта. Со всеми вытекающими отсюда последствиями.
   И не это ли имел в виду начальник, передавая через третьих лиц, что ему пора бы подумать о престиже стройки? Что Тереху тоже тошно от чувства закостенелости, да всем тяжко от отсутствия развития, существования, а не жизни?
   Но Лихачёв уже не мог позволить себе того, что позволял лет десять назад, доказывая необходимость того или иного министерского движения. Ему уже не тридцать семь, а сорок семь, сорок восемь скоро, до пятидесяти - всего ничего. С возрастом, хочешь не хочешь, стиль поведения меняется... Так что вернемся к нашим баранам.
   Что нужно для того, чтобы нам утвердили прежние сроки пуска и сдачи объекта? Доказательство, что мы в них уложимся. И без дополнительных на то ассигнований, а только с передвижением сроков поставки оборудования. Расчёты нужны нам, а вот министерству нужно что-нибудь более весомое, нужен, пожалуй, выход на пусковые отметки... А что? Всё равно это стоит подсчитать! Лихачёву хотелось побыстрей всё прикинуть и посмотреть, насколько это возможно и в какие сроки, он уже собрался податься в техотдел, но вошедшая Маша сказала:
   - На четыре часа назначен БРИЗ, можно приглашать?
   Он как бы споткнулся об этот БРИЗ, всегда какой-нибудь бриз, когда хочется делать другое. Он все-таки позвонил в техотдел и проектировщикам:
   - Все, что есть до 743-ей отметки, хоть на эскизном уровне, к семнадцати тридцати тащите сюда.
   Сколько можно изобретать бычки и консоли, и подобную хренотень, чтобы эта чертова плотина росла?
  

13.

Бреши в настоящем заполняются прошлым

  
   У Шкулеповой впереди было два почти свободных дня, и ноги сами понесли её вниз, к котоминскому дому. Она пересказывала Светлане подробности переговоров с Терехом и Лихачевым, о предложении Щедрина. Светлана вскидывала от вязанья заинтересованные глаза:
   - Ой, хорошо-то как, а ты боялась!
   Алиса проторчала у них весь вечер, пялились в телевизор, в соседней комнате Инка бренчала на пианино, спотыкаясь на одном и том же месте и без конца начиная сначала. В голове звучало "Нам не дано предугадать..." Инка спотыкалась, начинала снова, и снова ложилось на музыкальную фразу "Нам не дано предугадать, как..." И никак не выговаривалась до конца торжественная мудрость старых слов: "Как наше слово отзовётся"... Ещё оставалось зайти к Веберам, но сегодня она посидит здесь, рядом со Светланой, в расслабленности и тишине.
  
   В темноте Алиса брела вниз, к гостинице, вокруг дышал, ворочался во сне поселок, живая жизнь и живое тепло, растекшееся его террасами, с общими, переплетающимися снами, в которых невнятность дня укладывалась в объективность данного. Здесь, где чуть выше и отъединённее от всего остального мира, эта работа жизни казалась почти материально ощутимой. Всё неоднозначно, многопланово, всё срослось, переплелось корнями, побегами, связями отношений, как в почвенном слое - потянешь за одну нить, натягивается всё, пружинит, неизвестно, где оборвётся и что, и кому отзовётся, где чьи нервные волокна... И то, что "мысли носятся в воздухе и приходят в голову сразу многим" здесь как бы банальное явление. Тем более, при экстремальных условиях, когда речь шла о выживании целого посёлка и решении задач, "которые никто никогда не решал". Даже свои почти игрушечные машинки на плотине они наизобретали на общих догадках, практически одновременно и очень быстро, и сами удивляются, как это у них все получилось и сошлось.
   Алисе казалось, уехала - и всё: другие люди, интересы, другая жизнь. И ты сама по себе - всё своё ношу с собой. И вдруг вернуться, коснуться светланкиного исхудавшего плеча с болью мгновенно отозвавшейся памяти, или володиной руки, выдернувшей из дивана и протащившей её по поселку, и ты снова в своей среде, как в собственной почвенной лунке. Выходит, ничто не забылось, не отмерло, ждало? Или это была молодость, прирастающая, одна на всех?
  
   Вот к Веберам она не приросла... Может потому, что они были старше на семь лет, в которые возводилась Нарын ГЭС. Но не только. Володя Вебер - высокий, сухой, аскетичный, этакий Дон Кихот в поблескивающих очках. Четкость, сдержанность и требовательность от других прямоты и правильности поступков. Что часто раздражало, когда дело касалось не работы, а, скажем, общественного поведения. Откуда он знает, что правильно и как надо? Прямо какой-то ходячий "кодекс строителя коммунизма".
   И липли к нему всякие комсомольские активисты, со своими комсомольскими прожекторами и патрулями, которых более всего волновала ширина брюк и кто с кем спит без штампа в паспорте и их на то визы. И при веберовской педантичности они раз в неделю собирались у него в кабинете ли, вагончике, и о чем-то совещались. Но нарынгэсовцы, похоже, любили Вебера искренне и восхищались им. Багин восхищался. Его готовностью подставлять плечо, подкладывать руки и не ведающей сомнений уверенностью, что любой на его месте, на своём месте - поступит так же. Это покупало, пленяло - уже не он такой, мы такие. Прорывалась ли в ночь или праздник теплотрасса, поднимались ли паводковые воды - Вебер обзванивал всех своих без тени сомнения, что кому-то не захочется вылезать из теплой постели, что кто-то может отказаться - не может такого быть. Багин рассказывал, как Вебер сидел с заболевшей дочерью своего лучшего сварщика Фомина, потому что без Вебера могли обойтись, а без Фомина - нет. И Фомин спокойно ушёл среди ночи что-то спасать, затыкать очередную пробоину или промоину. В те изначальные времена Багин безоговорочно принимал любое веберовское "надо", была ли это сгоревшая компрессорная, переправа через Нарын или ночное дежурство. Да и первые бригады на дорогу к Музторскому свору подбирал и снаряжал Вебер, и это было - как представление к награде. А был он тогда прораб, производитель работ. И Багин так оказался на этой дороге.
   Нарын ГЭС - это еще долина, хотя и у самого подножия гор, а дальше - отвесный разлом ущелья, Нарын, неистовый в своем падении. Они дичали там за неделю, на дороге и в землянках Токтобек-Сая, а, возвратившись, в первую очередь бежали к Веберу, с блестящими глазами рассказывали о каждом метре, о каждом дне и видели ответный блеск глаз, стёкол очков - пора, пора выбираться наверх!..
   В первый раз Алиса столкнулась с Вебером вблизи на створе. Ну да. Багин ехал ей навстречу на мотоцикле и кричал, сверкая улыбкой, что не может остановить мотоцикл. А потом мотоцикл взвыл у неё за спиной, и она оглянулась. Багин бежал к ней, а мотоцикл лежал на боку, урчал и вертел колесами в воздухе. И ещё там стояла группа из управления во главе с Лихачёвым и смотрела на Багина с его бесконтрольно сияющим лицом и счастливым голосом. И она стала так, чтобы он оказался к ним спиной. И тогда же к ним подошёл Вебер. И Багин представил их друг другу. Наверно, она смотрела слишком внимательно, будто вот сейчас сможет увидеть в этом мало симпатичном ей человеке то, чем восхищались другие. И в ответ - смущенная сухость Вебера, - он смотрел, из-за кого так дребезжит Багин. С трудом улыбнулся, заговорил, но напряженность шеи не исчезла, он так и уходил тогда - напряжённо, неестественно прямо держа голову, и хотя эта напряжённость была следствием недавней травмы (он сорвался на левом берегу) - это ничего не меняло и не корректировало, это соответствовало характеру и образу - Володя Вебер.
  
   Вебер для Багина значил слишком много, и на этом он погорел, Багин. И из-за того, каким стал Багин, Алиса тоже немного недолюбливала Вебера.
   В те изначальные времена не знали даже как подступиться к створу будущей плотины - отвесное ущелье, старые трещиноватые склоны, каждый взрыв, толчок, проходка дороги, наконец, дождь или снег рождали оползни и камнепады. Ущелье было опасным предельно, и каски, в которые всех одели, тут мало могли помочь. Поэтому был организован Участок по освоению склонов, а Вебер назначен его начальником. И Вебер вызвал из Фрунзе своего приятеля, альпиниста Костю Астафьева, и с его помощью организовал скалолазную службу с альпинистской подготовкой на уровне инструктора. Поначалу организовали несколько бригад, проводивших рабочих по опасным участкам, обезопасивавших места работ, спускавших осыпи. Но этого было мало, и уже висела в воздухе мысль о необходимости поголовной альпинистской подготовки всех работающих на склонах. Костю Астафьева поначалу вызвали на три месяца, но, увидев, как здесь работают, он схватил Вебера за грудки и принялся трясти, крича неожиданно севшим голосом: "Немедленно прекратить работы! Немедленно!" И остался уже насовсем.
   В скалолазы отбирали молодых, с крепкими нервами, это было что-то вроде школы - вначале обучали основам альпинизма, потом всем видам работ - плотников, буровиков, слесарей-монтажников, электриков, потому что всё должно было располагаться на склонах, на бортах ущелья - больше негде, и быть безопасным для работающих внизу - на дороге, площадках и в котловане.
   Была уже школа или нет, когда сорвался тот парнишка, мальчик, которого в числе прочих Астафьев вывел куда-то в район гребня будущей плотины? Там до какого-то места был трап, а дальше начинался ползучий осыпной сай, и поэтому на всех были трикони - ботинки с металлическими зацепками на подошвах, специально для таких вот ползущих и травянистых склонов. Астафьев довел их до того места, где кончался трап и усадил на небольшом уступчике, велел никуда не ходить, а сам отправился навешивать страховочную веревку. Уступчик был метра три на три, отполированный дождями и ветром, явственно клонящийся в сторону пропасти. И мальчишечка решил отбить чечетку над пропастью, в триконях, которые не только не держали на скалах, но и скользили больше, чем любая другая обувь. Все произошло молниеносно. Он соскользнул ногами вперед и так летел метров пятьдесят до какой-то полочки, узкого карниза, ударившись о него ногами, не смог удержаться - спружинившее тело оттолкнуло его от скалы, и оставшиеся двести метров он летел уже головой вниз.
   Это была не первая смерть, но первая после утверждения скалолазной службы. После Астафьев уже никогда не водил новичков так высоко, а вбивал основы скалолазания и дисциплины на небольшой скале за посёлком. И хотя и там ломали ноги и руки, но никто не разбивался насмерть. Астафьев не был виноват - остальные в один голос говорили о его предупреждении, о чечетке на уступе и предварительном инструктаже Вебера - с этим всё было в порядке. Но потом оказалось - не всё в порядке, это Алиса узнала позже, от Багина, после того, как жена Вебера, Татьяна, рассказывала, что Вебер не спит по ночам.
   Инструктаж вроде был проведён, но то ли книжка инструктажа куда-то завалилась, то ли вагончик был закрыт, но почему-то письменно это зафиксировано не было, словом, какая-то официальная ерунда, утром всё должны были изъять - ждали следователя. Багин рассказывал, что Кайрат, его ещё институтский товарищ, с которым они вместе распределись на Нарын ГЭС и тоже работавший прорабом на участке Вебера (это в его роскошном пальто Шкулепова щеголяла в Шамалды-Сае), этот Карат поднял его среди ночи, запихнул в машину, и они, заехав за Вебером, оформили бумаги. Вебер за это время не проронил ни слова и молча, без всякого сопротивления подписал всё, что нужно. Потому что именно он должен был проводить инструктаж и подписывать документы. И что-то коробило Багина в этой истории, и Алиса пыталась выяснить, что же именно, ибо в те времена ей была не так уж важна психология Вебера, как важна багинская. Ведь даже с его слов вины Вебера там не было, была лишь оплошность в оформлении бумаг, которую и оплошностью бы не считали, не случись несчастья. Уже после Алиса почему-то решила, что Багин чего-то не договаривал. Она спросила его тогда, коробит ли его, что Вебер не отказался ехать, что его даже не пришлось уговаривать, уламывать? "В какой-то степени". Хотя вот этого Вебер как раз и не умел. Скорее всего, он молчал и молча выслушал доводы Кайрата. И поехал. Наверно, по багинскому образу Вебера он должен был сказать "Нет". В соответствии с образом. Но Вебер не сказал. Что у него было на душе - страх перед следствием, боязнь ли, что скалолазная служба, только начавшая разворачиваться и приносить первые результаты, будет приостановлена или вообще запрещена, что вряд ли... Или минутная слабость, а потом уже не вернешься, не переиграешь? Решился он на это или нырнул в образовавшийся просвет, как в не очень хороший, но все-таки выход?
   И еще она спросила тогда у Багина - или тебе не понравилось, что тебя просто запихнули в машину, не дали поразмыслить и самому решить, идти на это или не идти, спасать или не спасать? Не дали покопаться в собственных ощущениях, а просто запихнули, отвезли... "Ты слишком хорошо всё понимаешь", вот что он ей на это ответил.
   Но, видимо, все-таки дело было в том, что Вебер был тогда не в образе, не в соответствии с тем, каким его воспринимали, и каким он старался быть. И был. Старался быть, а не казаться, но вот случился в его жизни день и час, когда он не соответствовал, не был, независимо от причин.
   А, может, Багина поразило, что после всего происшедшего Вебер вёл себя совершенно по-прежнему: всё тот же менторский тон, та же покровительственная манера хвалить или журить, и даже что-то вроде снисходительного терпения было в его реакции на раздраженные выходки Багина, а этого Багин уже не мог вынести.
   В глазах остальных Вебер оставался таким, каким он себя создавал - ребята, поступавшие в здешний филиал политехнического института, писали в сочинениях, что хотят быть похожими на Вебера - принимавшая там экзамены по литературе жена Лихачёва рассказывала об этом при каждом удобном случае. Багин саркастически усмехался, Вебер переводил разговор на другое. Он не спал по ночам, что-то же всё-таки не давало ему уснуть? Во всяком случае, ему не приходило в голову воспринимать себя теперь иначе. Это тебе легко - "Зосим Львович, это мой вывал во втором транспортном", а если мальчик? Да и не был Вебер виноват в смерти мальчика. Но почему-то Алиса с тех пор стала не очень всерьёз принимать веберовский максимализм. Или это так въелось в наше сознание за тысячелетие православия - "лучше смиренно грешить, чем гордо совершенствоваться", "не согрешишь - не покаешься, не покаешься - не спасёшься"? Что ещё она запомнила из пререканий своей набожной бабки и богохульника деда? И прощать - чего не мог Багин?
   После всей этой истории должен был бы измениться - смягчиться, что ли? - Вебер, но вот изменился, стал нетерпимее, Багин. У него словно что-то рухнуло внутри - взвинченность и бессмысленные поступки - как рыба, выброшенная из воды, - он дергался и бил хвостом налево и направо. Господи, взрослый человек, двадцать девять исполнилось в августе, шестого августа, вот когда Малышка купила ему в подарок спасательный жилет, ему, а не Веберу.
   К тому времени Багина уже назначили начальником участка механизации при управлении строительства плотины - очень уж хорошо у него получалось всё с бульдозерами, скреперами и бульдозеристами ещё со времен Токтобек-Сая, с дороги к створу. Но после случая с мальчиком Багин перестал давать механизмы Веберу и его участку освоения склонов без предварительной на то заявки, чего раньше не было, веберовский участок пользовался подобными негласными привилегиями... Пока их общему начальнику Хуриеву не надоели их распри и он не сослал Багина на входной портал обводного туннеля - узкое место, с которым в ударном порядке мог якобы справиться только он.
   А ещё была подпорная стенка... Ну, да, потом была эта стенка - очередной багинский подвиг. Портал, на который Хуриев сослал Багина, близился к завершению, и Хуриев предложил ему продолжить столь удачно начатую деятельность по укладке бетона уже у выходного портала, на подпорной стенке, к тому времени частично существовавшей в виде громадных ступеней, защищающих берег от размыва. Но её ещё нужно было довести до состояния собственно стенки, должной выдержать не только злые паводковые воды, но и дорогу, по которой пойдет бетон плотины. А прежде - скальные глыбы и связки тетраэдров перекрытия, до которого оставалось всего ничего, меньше полугода, а ни стенки, ни дороги, должной пройти над выходным порталом, ещё не было.
   Проектировщики из САО Гидропроекта все ещё отставали, вернее, отставали безнадёжно, и конца этому не предвиделось, и уже витала мысль о передаче проектирования Москве... Проектировал же эту авральную стенку ещё один багинский институтский товарищ, недавно присланный из Ташкента в Кызыл-Таш руководить группой, состоящей из его жены Леночки и Натальи и Зои, с которыми Алиса снимала времянку ещё в Шамалдах. Работали они чуть ли не в две смены, с перерывом с пяти до семи вечера, и когда, наконец, эта стенка была спроектирована, для стройки завысили сейсмику, и начались судороги. Времени для выбора вариантов не было, и они нагрохали такой монолит, конец света. У Багина не было никаких сил грохать этот монолит в бетоне, и он предложил свой вариант - фасад оставался прежним, рассчитанной проектировщиками дугой, но это действительно была стенка, достаточно тонкая, от которой веером шли бетонные распорки к скале. А пустоты между ними заполнялись гравием и грунтом. И предложил Багин не идею, а уже готовый расчет, сделанный буквально в две ночи. А Алиса никак не могла понять, почему Зоя с Наташей оскорблены таким поворотом дела. Что ж такого, что Багин оказался сообразительнее их руководителя? Потом она видела эту стенку готовой, еще без дорожного покрытия, но по ней уже шли машины, подпрыгивая на бетонных ребрах-распорках и утрамбовывая между ними гравий и грунт...
   И только гораздо позже Наталья объяснила, что расчетами-то Багин их воспользовался. Но вся неприглядная сторона поступка была не в этом. Попроси он их сам показать или отдать расчеты, ему бы их наверняка бы показали и отдали. Но их взяла у Леночки багинская жена, Анжела, она только перевелась от строителей к проектировщикам и попросила расчеты, якобы подучиться проектному делу. Такой полудетектив, и не так все было красиво и лихо, как это представил ей Багин.
   Запроектированный же монолит оказался последней каплей в отношениях между строителями и ташкентской фирмой, и проектирование основных сооружений было передано Москве, а каким образом был вычислен багинский вариант подпорной стенки - с помощью ломика или багинской супруги - никто не вникал.
  

14.Веберы

  
   Алиса насилу собралась к Веберам вечером следующего дня, выбрела к нужной калитке в состоянии, когда идешь вперёд, а тебе хочется идти назад. Этакое светское ощущение, или именно у светских людей его не бывает? На соседнюю отраду грудью кидался огромный дог, не дог, а собака Баскервилей, видимо, понимавшая в этом толк и умеющая оценивать свои и чужие привязанности. На террасе гремел грузовиком младший сын, Татьяна на кухне пекла коржики, рядом с нею сидел аристократично-изящный Мираль Керимов, который когда-то тоже работал здесь и которого сейчас здесь по идее быть не могло, но он сидел и приветливо смотрел на Шкулепову.
   Татьяна вытаскивала противень из духовки, ссыпала коржики в эмалированное ведро, ставила в духовку следующий, снова нарезала тесто для очередной закладки.
   - Куда столько?
   - На Маланьину свадьбу! Они скоро меня съедят! - "они" - это двое старших, - Растут, всё как в прорву, пока я обед готовлю всё вокруг подберут. Вымахали с отца, когда остановятся?
   А Вебер на работе, где же ему ещё быть, ни суббот, ни воскресений, уже ночь на дворе, а он всё сидит, два дурака таких на стройке, он да Щедрин... Лучше бы диссертацию писал, а то на себя только по ночам.
   Мираль улыбался.
   - Ты где сейчас?
   - В Алма-Ате, - он улыбался приветливо, без всякого подтекста.
   -- В Алма-Ате, - Таня громыхнула очередным противнем, - Бок о бок с Анжелой Поддубной работает, руководители групп, и она, и он. - Алиса наклонила голову, Татьяна продолжала громыхать духовкой, - Друзья теперь, не разлей вода.
   - Она совсем другая стала, - Мираль улыбался так же безмятежно.
   Татьяна распрямилась, уперла руки в бока:
   - Горбатого могила исправит! Недавно получила от неё письмо - хочет приехать, взглянуть на свою молодость, мама моя, "я рассчитываю на твоё гостеприимство"! Будто Багин был, понимаешь, дрянь, а она золото и вообще ни при чем.
   Мираль обернулся к Алисе:
   - Они разводятся. Уже развелись.
   - Ну и что? - Татьяна швырнула полотенце в угол. - Цитирую: "как-то так случилось, что все любимые..." тьфу, "все любящие меня люди покинули меня...Одна молодая инженерка..." чувствуешь стиль? Подожди, это не в сказке рассказать, - Татьяна рассмеялась, покачала головой. - "Одна молодая инженерка, любимая мною", постой, "любимая мною и служившая мне фоном..." Достаточно? Дальше не помню. Могу дать почитать. Другая! Как была дура с апломбом, так и осталась.
   - Все вы, женщины, с апломбом, - мирно сказал Мираль, - Но она переменилась к лучшему.
   - Не смеши! И не зли меня. Если она приедет, рассчитывая именно на моё гостеприимство, я рехнусь. Точно. Можешь ей это передать.
   - Хорошо, - Мираль улыбался. Конечно, он передаст. Что лучше не садиться Татьяне на голову. Расскажет о трёх сыновьях, свекрови и прикованном к постели свёкре. И даст понять, что не стоит. Мираль - восточный человек и найдёт, что сказать без прямого текста. Хотя без прямого она как раз может и не понять...
   Значит, они все-таки разошлись, как пишет Поддубная - "чинно-благородно: ей квартира и сын, ему - машина" И он ушёл. Естественно, к женщине. Это мы уходим в никуда, а мужики уходят к другим женщинам.
   - А Багин - это она его сделала таким, - продолжала меж тем Татьяна, - Провокатором. - Алиса вскинула глаза "почему провокатором"? Татьяна на мгновение запнулась.
   - Все средства хороши, всё идет в ход, ничего святого, порядочных людей нет... Мужиков делают бабы. Вот она и сделала его, каким хотела. Сейчас он вывернулся, но двенадцать лет - это двенадцать лет.
   - А Вебера это ты таким сделала?
   - Вебер не относится к тем, кого делают. К несчастью. И не могу же я сражаться с человеком, который прав. Вот только вам пожалуюсь, и на этом дело кончится. Душу я могу отвести?
   - Отведи.
   - Ну вот.
   Она освободила край стола, потащила младшего сына умываться, усадила есть.
   Котька вертелся, болтал ногами, Татьяна рассказывала про серого волка, сын делал круглые глаза, приоткрывал рот, в который молниеносно запихивалась ложка. Потом появились старшие, пригибающиеся у дверной притолоки. Тонкая шея Серёжки, девятиклассника; неожиданно крупные, как у породистого щенка, широкие запястья у среднего, Митьки. Когда вставали из-за стола, Алиса погладила Митьку по голове, он стряхнул её руку: "что за фамильярность?" Упорно говорил: "Вы, Алиса" тогда как старший послушно, как велела мать: "тетя Алиса". С младшим - как с кутёнком, с игрушкой, а тот и рад, визг и возня, пока Татьяна не утащила его спать, с воплем, рёвом, волочением ног по полу. "До чего надоели мужики, знала бы, что опять парень, не рожала бы". Пришедший Вебер встрял: "До десяти дойду, а дочка будет". Татьяна приостановилась в дверях: "Это ты уже без меня доходить будешь!"
   Вебер появился только к девяти, первым делом прошёл к отцу, потом сели за стол, время от времени старик стучал в стену, Вебер вставал, шёл к нему - оказывается, играли ежевечернюю партию в шахматы. Самовар был электрический, но большой, ведёрный.
   - Чего ты торчал там до этого времени? - спросила Татьяна.
   - Не я один.
   Торчали Лихачёв, Щедрин, Шамрай, он. У Лихачёва. Дело идет к тому, чтобы выгнать перепуск. "Не знаю. Хорошо бы".
   - Проснулась, наконец, голова, - сказала Татьяна. А Шкулепова спросила, что такое перепуск. Ей объяснили, что вначале закрывают строительный обводной туннель, вода поднимается до второго строительного туннеля с уже регулируемым затвором. И начинаем копить воду. "Тебе тоже такой понадобится". Отводной туннель забивается бетонной пробкой, а его портал уходит под воду навсегда.
   Багинский портал вместе с затвором, моторами, лебедками... И остаются только фотографии времён перекрытия со стоящими на ригеле затвора аксакалами в тулупах и память, как Багин улыбается ей из-за арматуры, как из клетки, а ребята из бригады отводят глаза.
   - Это вторая веха. Перекрытие, перепуск, потом собственно пуск и выход на гребень плотины. Ну и сдача объекта. Перекрытие - всего ничего, начало, - говорит Вебер. - А перепуск это уже много. Больше половины. Две трети примерно.
   - Три пятых, - говорит средний, Митька.
   Шкулепова уехала после перекрытия, весной; в памяти остался майский паводок, злая жёлтая вода, рвущаяся из жерла туннеля высотой с пятиэтажный дом, бурлящий водоворот у портала, залитый котлован, кренящиеся опоры ЛЭП, потом их отсутствие... Малышка с большими резиновыми рукавицами, бегущая посреди кипящей воды по широкой трубе воздуховода, разеваемые в беззвучном крике рты...
   Такой был год, с замытыми лёсом хлопковыми полями, скрученными, завязанными в узлы рельсами вдоль вновь уложенной ветки на Наманган, с крышами на сваях, оставшимися от размытых саманных домов, с ташкентским землетрясением... И таким же был следующий год, но тогда уже шёл бетон плотины, и паводок удалось удержать, двое суток наращивая бетонные перемычки по обе стороны котлована. А вода всё поднималась. Но с каким восторгом они вспоминают все эти авралы! Все против авралов и все от них в восторге. От ощущения полноты жизни и собственных сил? Вот и сейчас, похоже, устроят большой аврал для всей стройки и ура!
   Вебер отодвигает чашку, говорит Татьяне:
   - Я пойду? Ещё немного поработаю.
   Татьяна молча провожает его глазами, говорит, глядя на уже закрывшуюся дверь:
   - Вот так каждый день. Четырнадцать часов на работе и полночи на диссертацию. Варится в собственном соку.
   А Митя почему-то говорит:
   - Скарабей.
   Шкулепова спрашивает у Татьяны:
   - Если я попрошу посмотреть диссертацию, он покажет?
   - Попробуй, - говорит Татьяна и добавляет решительно, - Пусть попробует не показать!
  
   Алиса листала черновик объяснительной записки, прочла введение, машинально вычеркивая лишние вводные слова, перебросила один абзац повыше. Вебер смотрел ей под руку, кивал. Далее шли подробности, в которых она мало что понимала, кроме наукообразной усложнённости текста и некоторой необязательности математических выкладок. Проблемы и способы освоения склонов скорее нуждались в точном описании приёмов и видов работ, чем в математических обоснованиях - так ей казалось. Скорее это должна быть книжка, толковая. Рассчитанная на тех, кто нею будет пользоваться.
   Наверно, Вебер и сам это знал, но защита такой работы не укладывалась в понятие диссертации - практические и технические решения не считались наукой, вот отсюда и математические обоснования, как всё, что должно доказывать свою обоснованность стороне незаинтересованной, как, скажем, фундаментальные исследования должны содержать хотя бы смутные доказательства практической пользы.
   И у Вебера далее шли выкладки пользы в процентах экономии, в деньгах, то, что как раз не поддавалось никакому подсчету, но польза чего была ясна как день, что было отработано, доведено до способа производства, выстрадано на отвесных скалах над Нарыном...
   Она уже не пыталась вникать во все эти таблицы полезности, а думала только, что было бы здорово, если бы Вебер решился защищаться безо всего этого, По крайней мере, сразу было бы видно, с чем он пришёл...
   Вебер что-то чертил, какой-то график, что-то в пределах оформления, она сказала, кивнув на чертеж:
   - Ты бы сыновьям велел это сделать.
   Он ждал, что она еще скажет, но брякнуть просто так пришедшее в голову она не могла. И попросила:
   - Дай мне это с собой на завтра, я почитаю.
   Мираль стоял в дверях:
   - Люся, ты разрешишь тебя проводить?
   - А что, уже пора?
   - Час ночи.
  
   Они шли слабо освещенными улицами, ветер раскачивал редкие фонари, тени веток шарахались из под ног, шумела неслышная днём речка. У гостиницы Мираль остановился, не вынимая рук из карманов, сказал:
   - Прости, но... тебе просили передать письмо. Поддубная просила.
   Алиса в изумлении взяла протянутый конверт, в котором, чувствовалось, была открытка, оторвала узкую полоску пустого края, шагнула к крыльцу, поближе к свету.
   "Здравствуй Люся! Не удивляйся. Я слежу за твоим ростом, радуюсь ему. Очень прошу тебя приехать в Алма-Ату. Это и тебе нужно. Анжела".
   Кровь ударила Алисе в лицо, она беспомощно оглянулась на стоящего в стороне Мираля.
   - Господи, чего ей ещё от меня нужно?
   Мираль молчал.
   - Откуда она знает, что я здесь?
   - Кто-то приезжал из Ташкента. Слухом земля полнится.
   - А зачем она зовёт меня в Алма-Ату?
   Мираль молчал. Она смотрела на него и тоже молчала. Он пожал плечами:
   - Мне не сказали, о чём письмо. - Он помялся, переступая с ноги на ногу, усмехнулся. - Наверно, это называется "чужими руками жар выгребать". Или разгребать?
   - Спасибо. Зачем же ты это взял?
   - Я надеялся, что не застану тебя.
   - Я рада тебе безотносительно... - она смяла в кулаке открытку вместе с конвертом, мягко сказала, - Спасибо, что проводил. Спокойной ночи.
   Мираль поклонился и ждал, когда она войдёт в дверь.
   Спокойно. В темноте она нашарила на стуле сумку и уже в ванной вытащила снотворное. Ночь для того, чтобы спать. Письмо все еще было зажато в кулаке, и она сунула его в сумку.
   Завтра. Завтра я буду читать рукопись Вебера.
  

15.

И нам сочувствие дается

   Но заснуть Алисе долго не удавалось, и она, пожалуй, впервые как-то по-хорошему посочувствовала Анжеле Поддубной. Вообще-то, там всё так было запутано и напутано, что, пожалуй, не распутать даже хронологически...
   Значит, по порядку, хронологически, это так: в начале июля они с Малышевой сидят под мостом у конца автотропы и Багин их подбирает. Потом несколько раз появляется у ребят у них в общаге, и они начинают сталкиваться носом к носу - на дороге, на площади, на створе, не думая о встречах и, тем не менее... Перевернутый мотоцикл и Вебер из той же серии.
  
   А потом был погибший мальчик. Нет, раньше Малышка ушла с альпинистами в горы и сорвалась там, какой-то сук подломился, и она разбилась, не дойдя до какой-то интересной для скалолазания стенки. И провалялась сорок дней в больнице, на щите. И они с Багиным, не сговариваясь, приходили под её окошко в одно время - в обед ли, вечером ли...
   Вообще-то в тот год они просто радовались этим встречам, Багин больше, вернее, заметнее. Ну, такие у него глаза, улыбка, такое лицо... Видела это и жена, Анжела Поддубная. Наверно, ей больно было на это смотреть. Какие-то выходные на Чичкане - синяя речка, серо-голубые скалы, поросшие, опять же, голубыми елями, потом костер в черноте ночи, разговоры, запомнилось, как кто-то говорит, что если бы со Сталиным можно было вот так посидеть и поговорить у костра, то может, всё сложилось бы иначе. А они с Багиным смотрят друг на друга через костер, какой-то безмолвный разговор, может быть, комментарий. И жена Багина, Анжела тоже смотрит на неё через костер. И смотрит уже давно. Она была по-своему неглупая баба, Анжела, правда несколько...брутальная, что ли. И практичная. Решив тоже подружиться с Алисой, приступила к этому довольно своеобразно - попросила сделать в изометрии какие-то демонстрационные чертежи - взялась преподавать начерталку в здешнем филиале политехнического. От изумления Алиса не смогла отказать - вечерами чертила в красном уголке общежития какие-то соединения шестерёнок с вырезанной для наглядности четвертью... Багин прибегал, заглядывал под руку, посмеивался - ведь Алиса кончала институт на пять лет позже, должна лучше помнить, как это делается. И ещё Анжела просила что-то по дружбе ей сшить - они с Малышкой свадебное платье Светке соорудили, действительно, замечательное... Но тут Шкулепова отбилась: соберешься замуж - сошьём...
   И ещё был Анжелин младший брат, Дима, врач-невропатолог, каким-то образом попавший в армию и лезший на стенку оттого, что в армии ему нечего делать, и он теряет квалификацию, а его никак не хотят демобилизовать. Он приехал в отпуск к сестре, но больше околачивался у них в общежитии, чем у сестры. Совсем на неё не похожий, славный такой неврастеник с цыплячьей шеей. Мединститут он заканчивал в Питере, и удивлялся их начитанности в такой-то глуши, особенно Малышкиной - ведь всего после техникума девушка... Пока они были на работе - взахлеб читал пропущенный за время службы самиздат, в большинстве полуслепые машинописные экземпляры, которые им поставляли фрунзенские киношники. Что там было тогда? Стенограмма суда над Бродским, Мандельштам, Зиновьев, или Зиновьев был позже? В общем, всё то, что должно, по разумению Светки, прятаться в чемодан, чтоб, не дай Бог, не попасться на глаза комсомольским патрулям.
   Багин, похоже, ревновал Алису к Димке. Однажды Анжела попросила их сходить в детский сад за сынишкой, и Багин изумленно смотрел, как Алиса потянула Димку за руку. Болтая, они не спеша шли в гору, к детскому саду, но ребенка там уже не было - Багин забрал сына и, когда они догнали его на спуске, был несказанно рад, что обскакал их. Совершенно дурацкая выходка... От Димки после отъезда не было никаких вестей, не отвечал он даже на телеграммы, и месяц, и два, и три. И когда уже в августе Алиса собралась в отпуск в Палангу, Анжелка попросила её заехать в Псков. И она заехала. Пскова она так и не увидела, только церковь с темнозелёными куполами в окне Димкиной комнаты. Те несколько часов, что у неё были до поезда, он рассказывал ей то, о чем не мог написать, потому что фактически всё ещё находился под следствием. Вернувшись в родную дивизию, он приступил к службе и обязательным для всех тренировочным прыжкам с парашютом. Во время одного из них - сделал себе какой-то укол в руку, на лету, и закапал глаза адреналином. Приземлился, лежит, зрачки расширены. Его госпитализировали. Потом стал жаловаться на постоянную головную боль. Тянулось это месяца четыре, и всё это время его подозревали в симуляции - то, что он хотел уйти из армии, ни для кого не было секретом. Грозили отдать под трибунал. Но ему "повезло" - на одном из снимков в затылочной части обнаружились какие-то точки, снимки повторяли, но точки не исчезали. Может, это были следы ещё детских травм, обнаруженные как нельзя кстати. Теперь он просто сидел дома и ждал приказа о демобилизации. И всё это Алиса рассказывала Багину на створе, когда он перевернул свой мотоцикл без тормозов и побежал к ней. Ну да, первое, что он спросил тогда - "Димку видела?" А управленческая группа смотрела, как они воркуют. А потом подошел Вебер.
   Она ещё раз всё и подробно рассказала Багину с Анжелой вечером, у них дома. Семья и друг семьи. За чаепитием. В какой-то момент от всего этого ей стало тошно. И она почувствовала себя стервой. Ты же сама этого хотела - уровня доброго знакомства и приятельства? Нет? И от этого тошно? Она поднялась, стала прощаться. У неё больные глаза? Нет, она просто устала. Багин потащился её провожать, несмотря на все "не надо", что-то рассказывал, заглядывая в лицо. Было темно, но она видела, как блестят его глаза. Шла, как мертвая. После - старалась избегать встреч. Завидев его издали - сворачивала в сторону.
   И так до Нового года у Мазановых, где Багин с женой оказались совершенно неожиданно для Алисы. С неё слетела вся её сдержанность, зажим, и она лихо отплясывала с Багиным, сняв высоченные шпильки, на которых была выше него... Потом была котоминская стрельба и поножовщина, и первого января Багин прибежал к Котоминым. После потащился за ними с Малышкой в общагу, там у ребят прибавил ещё и, уже хороший, опять ввалился к ним. Алиса пошла его проводить, но он с полдороги вернулся - не хватало, чтоб его провожали женщины. И, наконец, пошёл домой. Постояв, глядя, как его болтает из стороны в сторону, она пошла следом - далеко сзади и по тротуару, боясь, что он свалится в кювет и уснёт. А он шел зигзагами по высокой насыпи и при этом орал - "Русь, я люблю тебя!" - и это было смешно и трогательно. Успешно спустился с дороги, пошел по виражу вниз, к своему дому. И в самом низу виража Алиса увидела Анжелу. Помахала ей сверху рукой. И та помахала в ответ.
  
   Вообще, что-то здесь не так, во всех этих историях с "женатиками". И не только здесь. Светка уехала из Братска, потому что там с ней приключилось нечто подобное. Не только в неё, "самую красивую" влюбились, полюбила она - иначе б не уехала... Или главный бухгалтер строительства - уже наверно за пятьдесят - развёлся с женой и выписал сюда женщину, которую как говорили, любил двадцать лет, работали вместе на нескольких стройках, но вот женились только сейчас... Ходили по посёлку, взявшись за руки - в столовую, на рынок. Он в тройке цвета какао с молоком, очень импозантный, с остатками рыжих, аккуратно подстриженных волос, уже несколько бесформенный, выпирающий из своей тройки... А молодых - пальцев не хватит пересчитать... Даже Малышева. Не Малышева, а праздник, но при этом достаточно закрытая, никогда не знаешь, что у нее на душе... Так что же здесь не так? Да то, что мужики едут в столь отдаленные места со своим самоваром, кто ж им обеды будет готовить и рубашки стирать? А девицы - не за женихами же сюда. За женихами - на вечера в летные училища или там, бронетанковых войск, в какие-нибудь сугубо мужские ВУЗы, что есть в том или ином городе. Такие ходили мимо их дома на вечера в военное училище - девушки-цветы, девушки-букеты, девушки-пироженные. Надушенные, завитые и прочее. Товар. А сюда - те, которых куда-то тянуло. Толком непонятно куда и что. Мир посмотреть или как у Толстого: "А горы!" У них другие глаза ... И женатые мужики балдели. У Натальи, при всей её мягкости, глаза такие синие, такие живые, дрожащие, как живая вода. Не привязанные они у неё, что ли? - это Птицын. Потом понятно - она, как бы боясь что-то упустить, без конца переводит взгляд с одного глаза собеседника на другой, и от этого такой эффект, но всё равно здорово. От чего обалдел Багин - трудно сказать, но ещё там, на автотропе с озера, Малышка, глядя на него, брякнула: - что Багин, робеешь? "Нахалка", сказал он ей. Но, может, для сложившихся людей с уже определившимся будущим, по крайней мере, семейным, привлекательны до зависти эта энергия, силы молодости, ещё потенциальные, неопределенность судьбы, которая может быть иной...
   Малышева распределилась после техникума в Ташкент, в САО Гидропроект, и поначалу попала сюда в ОРП, в группу электриков. Эта группа работала и на Нарын ГЭС, строившейся при большой финансовой зажатости. Поэтому и здесь по инерции старались закладывать оборудование или там, кабели, вплоть до розеток - что подешевле. Главный энергетик стройки, Карапет, Карапет Гайкович, лез на стенку - да почти всё это уже с производства снято! Выдал им новые СНИПы, и переделывать приходилось Малышевой. И он предложил ей перейти на работу к строителям, на инженерную должность, и зарплата будет такая же, как в ОРП с полевыми. Ей не хотелось уходить - в ОРП уже были друзья, приятели... Но тут их начальник Тертычный решил перевести её на полгода в Шамалды-Сай, на исполнительные чертежи, как раз летом, а это значит, без друзей, без гор по субботам и воскресеньям. И она заартачилась. Тогда Тертычный пригрозил откомандировать её в Ташкент. И она побежала к Карапету, который и оформил её перевод. И теперь она сидела в его кабинете, "лицом к лицу". Как работник она его вполне устраивала, вызывали недовольство лишь её ежедневные прогулки к проектировщикам в рабочее время.
   А с осени уже Карапет стал ссылать её в Шамалды-сай, на комплектацию оборудования по гравзаводу, подстанциям, и т.п. При очередном упоминании Шамалдов Малышева поднимала рёв, и поэтому Карапет ссылал её туда не в порядке приказа, но наказания. При Малышкином норове найти провинность было нетрудно. И когда она уезжала, её сразу ощутимо не хватало - её было так много - шума, смеха и вообще "много хорошего человека", что сразу образовывалась как бы пробоина. Её ждали как светлое будущее - "вот приедет Малышка", будто в самом деле, приедет Малышка и жизнь обретёт смысл и радость.
   Олег Мазанов появился в Кызыл-Таше как раз в одно из длительных пребываний Малышевой в Шамалдах. Ходил по посёлку и хватался за голову: "показывают барак - это школа, другой барак - гостиница, третий - институт". И только жилые дома отличались тем, что обросли курятниками и заборами. И первой была запроектирована Бастилия, но вначале - типовая ограда - "штакетник оказался сильнее меня". Малышева довольно долго не возвращалась, и Мазанов уже сгорал от любопытства, что за ссыльная Малышка такая? Его предупреждали - "она у нас большая", - чтобы он не очень разочаровался.
   Она явилась, стала у двери как подарок - в платке, охватывающем стриженную голову и обвязанном концами вокруг шеи, поверх - толстый ворот свитера-самовяза, брюки, заправленные в сапоги. Её подвели к руке - "знакомьтесь". Малышева сияла и волокла за собой куртку, нацепленную петелькой на палец. Олег Мазанов улыбнулся: "Нет, ничего, не очень большая". Они проговорили до конца рабочего дня, часа два наверно, и Малышева всё это время стояла коленками на табурете, она простудилась на перевалочной базе, и у неё вскочило штук пять чирьёв...
   Как всё было накалено, вспыхивало от чьего-нибудь слова, сказанного с симпатией, от неожиданности или долгого ожидания! Репутация великое дело, но любовь случалась оттого, что её ждали, что в сложившихся отношениях её недоставало. Недоставало восхищения, изумления... Все они были чуть влюблены в Мазанова, чуть в Лихачёва, издали, а у Алисы по краю, по окоёму ходил ещё и Багин... Все перенасыщено, какое-нибудь чуть-чуть и сразу разряд, всё в дыму, как на вулкане, сгусток энергии и молодых сил. Что это было? Жизнь и молодость жизни...
   Мазанов разобрался буквально за два с половиной дня - Малышка приехала в пятницу, а в воскресенье он припёр её к стенке и объяснился в любви. А она стояла и судорожно глотала воздух. О чем она могла думать тогда? Об операторе с Киргизфильма, в которого была полувлюблена, потому что он был воплощением того, что ей хотелось в жизни? Об Олеге, который ей нравился и воплощал всё, что было не нужно ей; о его жене? Во всяком случае, Малышки хватило, чтобы напомнить о жене. "Ну да, - сказал Олег, - как же я забыл?" И убрал руку со стены. И потом уже отвернувшись, через плечо: "Если ты скажешь, она сюда не приедет". "Я не скажу". И всё. Всё стихло, затянулось. Осталось разве ссадиной чего-то невозможного и оттого несбывшегося. Но светившееся улыбкой в глазах Мазанова на очередной Малышкин "выход", и в том, как она притихала, заметив эту улыбку...
   А Ариша появилась уже весной, по зеленой травке, держа за руку маленькую девочку Машу и сумрачно оглядывая окрестные хребты черными, не жмурящимися на солнце глазами. Ариадна Мазанова. Ариша. Жена.
   Не жмурящимися глазами она оглядела их всех - к тому времени у Котоминых появилась Инка, и они стояли под окнами роддома, Малышка - на козырьке входа, чтобы передать в окно второго этажа принесенные с гор жарки и банки сгущёнки. Олег представил их всех по очереди, а потом показал на козырек - "а вон там, на крыше - Малышка". И она раскланялась с козырька, испуганно приоткрыв рот, а потом показала на окна: "А там - Света и Инка". Полезла вниз. Повисла на руках, спрыгнула. И Ариша ничего тогда не знала, ни какие у неё два года впереди, ни чего ей ждать от недоросля на крыше. Олег и Ариша. Мазанов и Малышка. Вот такие словосочетания.
   Они все вместе уходили в горы на субботы-воскресенья, по очереди тащили на плечах Машку, Машка лягалась, параллельно бежал общий, группы проектирования пёс Топ, редкий урод и обаяшка, худевший за лето, чумевший в горах. По брёвнам, переброшенным через ручьи и речушки, Олег нёс Машку сам - и у всех холодело внутри, ведь упадет - покалечит... Топ иногда не мог перейти, сверзался с бревна, с лаем выскакивал из ледяной воды, как ошпаренный бросался через кусты. Такое было лето, с Топом и Машкой, с Аришиной немногословностью и сдержанностью.
   А потом Ариша осталась дома с прихворнувшей Машкой, а они куда-то подались, с Олегом, он у них к тому времени стал чем-то вроде поводыря. Вернулись в сумерках, падающих здесь быстро, как дождь, зашли узнать, как Машка. Машка сопела в две дырочки, а Ариша стояла в убийственном сиреневом платье, в тонкой нитке сиреневых бус и даже что-то сделала со своими прямыми волосами. Что она пережила здесь в эти два дня? Уши Мазанова медленно разгорались, а они в остолбенении смотрели на красавицу Аришу, на пылающие уши Мазанова. И Мазанов говорит наконец, - Ты что, мать, сдурела?
   "У меня сегодня день рождения". Вот так. Они потерянно топтались у входа, робко поздравляли, а Ариша выставила на стол какой-то воздушный пирог с орехами и клубникой, разлила чай. Потом они возвращались темными улицами, и Малышка вдруг разрыдалась - наверно, от безысходности ситуации. На следующий день она купила сиреневую пряжу в подарок Арише и какой-то конструктор для Машки. Малышка вообще была специалист по подаркам, это она на собранные деньги приобрела оранжевый, как крик, спасательный жилет для Багина, и никто не усомнился в символичности подарка, даже сам Багин, взвывший от его нелепости... А тогда, с пряжей и пластмассовым конструктором она отправилась к Мазановым одна, в рабочее время, вызвав тем очередные гонения Карапета. Олег их там и нашел: Аришу, сидящую в кресле с мотками пряжи на коленях, и Машку с Малышкой, ползающих по полу и сооружающих какой-то немыслимый замок из ярких пластмассовых треугольников и кубиков. Они никогда ничего не выясняли - выяснять было нечего; похоже, Ариша по-своему любила Малышку, во всяком случае, всегда поддакивала Олеговым восхищённым речам. И говорить бы не стала. А что она говорила?
   "Каждый день просыпаюсь, а горы все ближе, ближе".
   И Мазановы уехали. Но не поэтому. А потому что была консервация. После ташкентского землетрясения финансирование урезали всем донельзя, и даже на энтузиазме Олега нельзя было стоить по индивидуальным проектам. А он был архитектор и не мог только типовые дома привязывать к местности. И еще Олег говорил, что как художник, Ариша на голову выше него. И как конструктор. Но вот он был архитектор, а она - его жена. Он делал свои проекты, а она их обсчитывала и иногда возражала, если ей что-то не нравилось. Олег всегда соглашался, "у неё вкуса больше". И никогда не замахивалась на собственный проект. Она была его жена. И всё. И только. И в этом было её призвание и назначение на земле.
  
   А потом Мазанов усадил Алису на чемодан. Ну да, был Новый год под самое перекрытие, они тогда собрались в спецпроектовском доме, уже без Багина с супругой, но с Мазановыми, и вообще как-то на скорую руку. Все ждали события, но событие не поспевало, перекрытие отодвинули на пятое число и все болтались как бы без дела, в том числе и киногруппа из Киргизфильма, поначалу застрявшая у Веберов, где тоска была зеленая. Вместо того чтобы действовать, все сидели, праздновали, пялились в телевизор на "голубой огонёк". И Игорь Бредис, кинооператор и режиссер-документалист в одном лице тоже там сидел, праздновал. А потом позвонил соседу, что жил напротив спецпроектовского дома, попросил вызвать Малышку из дома напротив. И Малышка уговорила Алису пойти забрать его от Веберов, самому Игорю уйти было почему-то неудобно. В туфлях, по легкому снежку - что-то вроде поземки струилось под ногами, по промерзшему асфальту они вприпрыжку бежали с самого верха поселка к нижней площадке веберовского дома у самой речки. И Мазанов с ними, куда мог деться от них Олег Мазанов?
   И уже с Багиным они не виделись, и даже не сталкивались случайно. И быть или не быть ребёнку - решилось само собой, только Алиса никак не могла все это осознать и принять как данное. И бессознательно надеялась, что там, у Веберов, окажется Багин. Мелькнет где-то в дверном проёме. Пусть с супругой. Что вся эта история между Багиным и Вебером как-нибудь рассосётся. Нельзя ссориться со всеми. Но Багина не было. Ни с супругой, ни без. Это он рвал всё в лоскуты, в клочья - Багин, Арсен, Арсений, Сеня, Сенечка, как ему живется с таким именем, которое она и произносить не могла за слабостью в горле и нежностью звука...
   Гости за столом пялились в телевизор, и гусь в духовке никак не хотел поспевать. Игорь радостно вскочил навстречу, врубил маг, запрыгал, задергал руками и ногами. И гости тоже очнулись, выбирались из-за стола и начинали разминаться, а Игорь тем временем нажаловался, что жрать не дают. Они отправились на кухню в хорошем ритме шейка - два вперёд один назад, и так потрясли газовый баллон, что гусь молниеносно стал коричневым. Игорь танцевал замечательно и их обучал - ставил всех девиц в ряд - "И раз!" Его стараниями музторские девушки-проектировщицы танцевали лучше всех...
   А когда они, уже с Игорем Бредисом, вернулись назад, Мазанов усадил Шкулепову на чемодан. Так решился её отъезд. Или предсказан: сама не уедешь - "уедем". Посидеть в новогоднюю ночь на чемодане, это знаете ли... А больше сесть было некуда, народу набежало в их отсутствие сверх всякой меры. Птицын, который с октября, с незадавшейся женитьбы не появлялся в этом доме, уже куролесил за столом, а Амиранов сидел на стуле в некоторой отстранённости от Натальи, примостившейся на уголочке кровати. И рядом, и как бы сам по себе. И Шкулепова от такого расклада, не глядя, опустилась на чемодан, заботливо подставленный Мазановым. Не сразу, по нарастающей, её окатил холодный, полуобморочный ужас, как бы исходящий от окованного железом угла, на который наткнулась рука. Она обернулась к Мазанову, встала. Он переменился в лице - "Давай поменяемся". "Поздно теперь". Она снова села. Вот как оказывается, до холодного ужаса, до дурноты ей не хотелось уезжать отсюда. Она сидела выпрямившись, стараясь не касаться ледяных углов, и думала об этом, как о подсказке. Что, оказывается, существовал и такой выход, Мазанов и чемодан - случайность. Год назад она бы села на чемодан и ни о чём таком не подумала. Но сейчас это был знак. И надо только привыкнуть к мысли, что существует и такой выход. Она не заметила, как за кругом отчуждения назревал, а потом и покатился скандал, лишь увидела, как Птицын брякнулся на колени, испуганную Малышку перед ним. Ну, выступает Саня, привыкать, что ли? Но почему испугана Малышка и глотает воздух, не находя нужных слов, а на наташином лице краска стыда и не знающие куда деваться глаза? "Всё так же, всё точно так же" - говорит Наташа, а Амиранов небрежно: "Я думал, он тебя любит". А потом уже она, Шкулепова, между Птицыным и Малышкой - "Пусть погуляет ещё, пока молодая, - и дальше, чувствуя, как кровь отхлынула с лица, - Ты лучше меня возьми замуж, Саня, я буду хорошей женой". И полупьяное, неподдельное изумление его: "А ты пойдёшь, Люсь, ты пойдёшь?" "Пойду, но фамилию тоже не сменю". И дальше стыд, кошмар, открытое, беззащитное его простодушие: "И не надо, Люсь, не надо! А не обманешь?" Она ещё улыбается и качает головой "Нет". Он держит её за руку, изумляется колечку, - "Люсь, давай обменяемся, ты мне колечко, а я тебе часы именные! Обручимся! Только ты их береги, мне их отец подарил, я так загадал: пока они целы, и с отцом всё будет в порядке".
   "Ты всегда его любила больше меня!" кричала когда-то Наталья, кого любить и кого жалеть, и над кем она плакала, стоя над Саней и гладя его по лёгким волосам? И что ей до того, что им всем до того, что будет думать ворон Амиранов о всех о них и о Наталье тоже?
  

16.

Даёшь пусковые отметки!

  
   Еженедельная планёрка на сей раз была объявлена расширенной, и всем подразделениям было вменено присутствовать в двух лицах, как начальника, так и главного инженера. Что обычно не практиковалось - достаточно было кого-нибудь одного, чтобы выяснить, кто кому наступил на мозоль, не выполнил или не додал, что нужно согласовать, увязать, отдать в принудительном порядке или выбить в срочном.
   Кабинет Тереха забит людьми и заставлен стульями, гул и дым как в загазованном туннеле, взрывы смеха. Шкулепова проскользнула следом за Карпинским в угол, где Кайдаш усадил её на стул, подняв геолога, молниеносно раздобывшего себе другой у какой-то зазевавшейся задницы.
   Терех похлопал ладонью по столу:
   - Сегодня нас много, но это не значит, что надо шуметь больше обычного, - он сбоку, по-птичьи взглянул на Лихачёва, - Давайте, я думаю, так: вначале решим все текущие вопросы, где чего не хватает, и кто кого обидел, а потом у главного инженера есть сообщение, как он выразился, "в порядке бреда".
   - Соображения, - сказал Лихачёв.
   - Хорошо, соображения, - Терех оглядел присутствующих. - Плотина, что с третьей секцией?
   - Нормально, уже бетонируем, - сказал Хуриев.
   - А со спиралью четвертого водовода?
   Хуриев покосился на своего главного инженера Тарханова.
   - Заливают, - мрачно отозвался широкий, сутулый от своих размеров начальник Гидромонтажа Никитин. - Трижды сорвали работы на спирали. Допросили Четверухина, говорит - у нас выхода нет.
   - Им так удобнее, - прокомментировал кто-то.
   - Себе б на голову лили, если так удобнее, - всё так же мрачно сказал Никитин.
   Терех вытянул шею в сторону Хуриева, которого было плохо видно за другими, поинтересовался:
   - Вы вначале насосы устанавливаете, потом льёте? Или наоборот? - Хуриев с Тархановым молчали. - Завтра же согласовать работы на спирали!
   - Это значит, - начал заводиться Тарханов, - что мы каждый день, как минимум, будем смену простаивать!
   - Да вы жёлоб навесьте! - удивленно поглядев на Тарханова, сказал Котомин.
   Тарханов открыл было рот и снова его закрыл.
   - Один ноль, рассмеялся кто-то.
   Давно известно, что вопросы согласования между плотиной и туннельщиками решались лучше, если присутствовал один начальник и один главный инженер, в любом сочетании, Терех даже всерьёз советовал заранее согласовывать представительство, чего те упорно делать не желали.
   Если на планёрке присутствовали два главных инженера, то получалась коррида, бой гладиаторов и сплошное неприличие, публика веселилась, а Тереху оставалось разве свистеть в два пальца. Начальники же управлений, Хуриев с Матюшиным, ни до чего толком договориться не могли, каждый, по выражению Тереха, отстаивал "свои местнические интересы".
  
   - Я о подаче пара на полигон.
   - Дежурный вопрос, - сказал Терех, как только летит план, так пара где-то не хватает.
   - Неуправляемая схема получается! Хоть ставь задвижку и ликвидируй регулировочную аппаратуру... Все идет на хозяйство Рогача!
   - Пока не поставишь вентиль, будешь платить за всю котельную, - сказал начинающий нервничать Лихачёв. - Там всего сто пятьдесят метров трубы надо, чтоб не ходить и не задвигать пять задвижек...
   - Запишите, - Терех кивнул на протокол, - в двухсуточный срок решить схему подачи пара на полигон. В противном случае отключить Рогача. - Он обернулся к начальнику управления промпредприятий: - Когда закончите вторую котельную?
   - У меня народу мало.
   - Могуч советский народ! - сказал Терех. Собрание хохотнуло. Терех посмотрел на Вебера. - Ты монтировал котельную на створе?
   - Это после того, как она сгорела?.. В какой-то степени. В основном - Четверухин.
   - Может, вы с Тархановым посоветуетесь и выделите кого-то в помощь?
   Тарханов возмутился:
   - Когда сгорела котельная, сняли экипажи с машин и поставили на монтаж... Болезненно, с дебатами. А потом часть их осталась монтажниками...
   - Я имею в виду специалистов.
   - Может, Четверухин будет ещё и бегать задвижки вам задвигать? - разозлился Тарханов.
   - Подумать надо, - вздохнул Вебер.
   - Так и записывать?
   - Ага. Он подумает. Я лично думать не буду.
   - Так и запишем. Веберу в течение недели решить вопрос с котельной, а Тарханову выполнить это решение. Всё!.. А теперь страшный вопрос Евгения Михайловича. - Терех посмотрел на вальяжно откинувшегося на стуле начальника управления туннелей Матюшина, удобно устроившего левую руку на спинке стула соседа.
   - Я о загазованности третьего туннеля, - сказал Матюшин.
   - Нормальная загазованность! У них там вентиляция работает процентов на двадцать пять!
   - Они туда дизелькран загнали!
   - Забрать дизелькран на полигон, поставить очиститель!
   - А я думал, ты дизелькран от бензинового не отличишь...
   - А как же козловой?
   Лихачёв взорвался:
   - Кран монтируете вы, а не мы, и нечего нам рассказывать о ваших внутренних неурядицах! - и тут же пожалел, что взорвался. Было это в нём, наорёт, потом опустит голову...
   И если бы у него спросили, как бы он хотел работать с людьми, он ответил бы, не задумываясь: "как начальник". Как Терех, то есть. Он хотел бы быть таким же добродушно ворчливым, как Терех. Сам он мог и обижаться на него и сердиться, но их отношения были уже "вон из ряда". На Лихачёва начальник мог и обидеться, и обижался, и надеялся, и уповал, и рукой махал, взваливая на себя его обязанности. Тут уже отношение иного порядка, как к равному, что ли... А иногда и более сильному. Так что их отношения - не показатель.
   А вот факт открытого коллектива - показатель. Открытого коллектива открытых людей. Не зря говорят - каков поп, таков и приход. Терех был из тех добродушных характеров, которые совершенно лишены злопамятности, никогда не поминают прошлых грехов и не делают из них глобальных выводов на будущее. Как личность он был уже на том уровне, когда поведение по совести совершенно естественно, потребности в самоутверждении - никакой, когда человек уже действительно "папа", старейшина, миротворец и верховный судья, неуязвим для уколов самолюбия и не нуждается в доказательствах и подтверждениях собственной правоты, отсюда и его угрозы типа "или вы разберитесь или я буду принимать решение не разобравшись". Впечатление, что сомнения его почти не мучают, это он о Щедрине говорит - "очень уж он интеллигент, очень уж его мучают сомнения". Кто-то выскакивает - "он не отвечает за план!" Для Тереха как бы не существует проблемы выбора. Решат без него - хорошо, нет - "запишите". Без долгих размышлений, почти интуитивно понимая всё из пререканий и всегда - в точку. Он никогда не настаивал на своём, но если дело заходит в тупик - "давайте еще минуты три послушаем, как вы пререкаетесь, а потом запишем, что кому делать. Если не договоритесь"...
   И все это добродушно. И твердо. И иногда кажется, что если бы не Терех, строительство ГЭС давно бы превратилось в строительство Вавилонской башни и давно развалилось.
   - Чего ты кричишь? - говорит Терех начальнику Жилстроя. - Значит, очень хорошо строили, раз никто коллектор не эксплуатирует, а он четыре с половиной года работает. А что с булочной и автобусными остановками?
   - А что булочная, завезли оборудование, а там такие финтифлюшки для шляп! Булки теперь на них вешать?.. А насчёт автобусных остановок уже начали шевелиться, выбрали проект, стенки такие, из кирпича, в сеточку...
   - Нам нужно не шевелиться, а автобусные остановки.
   - Должно быть красиво, раз столько времени выбирали!
   И так далее. И ещё:
   - Депутаты поселкового совета не явились на сессию.
   - Привести в принудительном порядке! - сказал Терех.
   - И не забыть увести!
  
   Лихачёв встал. Ждал, пока стихнет общее веселье.
   - Ни для кого не секрет, что финансовое положение стройки не из лёгких. Образовался как бы разрыв между настоящим положением дел и тем, за кого нас держат. Причем фактически его и нет, мы сдаем работу по частям, заказчик нам попался понятливый, я имею в виду дирекцию...
   - Ага, скоро каждую дверь отдельно будем принимать.
   - Мы идём в старом графике пуска, но с дырой в кармане и множеством недоделок. Нормальный ход событий на сегодняшний день - до конца ещё далеко, а выжить необходимо сегодня. Но если мы будем продолжать в том же духе, то докатимся до того, что нечем и срам будет прикрыть. Короче. Что нужно для того, чтобы наше финансовое положение улучшилось? Я считаю, - убедить Госплан, министерство в нашей состоятельности. А это можно, только перешагнув рубеж, отделяющий просто стройку от стройки пусковой. То есть, выйти на семьсот семьдесят третью отметку по всему комплексу.
   Тарханов присвиснул.
   - Не свисти. И так денег нет. Прошу всех внимательно отнестись к моим словам. Мы тут прикинули, и оказывается, это не такой уж бред - семьдесят третья отметка. По плотине, зданию ГЭС и монтажу агрегатов. Передвинуть сроки поставок оборудования нам забыли, и оборудование идет...
   Кто-то фыркнул.
   - Дирекция принимает.
   - Скоро девать будет некуда.
   - Узкие места есть, - продолжал Лихачёв, - Это второй строительный туннель, металл, естественно, и... - он посмотрел на начальника автотранспортной конторы Домбровского и ничего не сказал, потому что если Вячеслав Прокофьевич сейчас "возникнет", то всё пойдет наперекосяк. Перевел взгляд на Котомина с Матюшиным, спросил, - Как вам всё это нравится? В смысле - сколько времени вам потребуется на туннель, на его проходку и бетонирование?
   Матюшин с Котоминым переглянулись.
   - А когда надо? - озабоченно спросил Котомин.
   - Вот это ответ! - Тереха приводила в восторг котоминская немногословность.
   - Можно пока с кабельного туннеля снять людей, механизмы, - сказал Матюшин.
   Котомин кивнул:
   - Проковыряем.
   У Лихачева раздувались ноздри. Все вскинулись, словно заслышав зов трубы. Впереди был просвет, и планерка била копытами.
   - Теперь металл...
   - Может, неликвиды разобрать? - спросил Толоконников.
   - Неликвиды продадим, - подхватил Терех, - остальное привести в работу. Алексей, - он повернулся к начальнику Гидромонтажа Никитину. - Может, мы за тебя металлолом сдадим, а ты нам обрезки листа?
   - Зосим Львович, я не обещаю!
   - А ты пообещай. Или тебе приказ нужен? Тарханов ладно, он с похмелья...
   - Причем тут Тарханов? - возмутился тот.
   - А Жилстрой всегда отличался демократичностью, интернационализмом и широтой взглядов и всё отдаст без приказа...
   - Почему без приказа?
   - Хорошо, я издам приказ. Или вы думаете, что мы все двести сорок семь метров плотины будем так укладывать?
   - Почему двести сорок семь? Было же двести сорок три!
   - Это лучше всех Шепитько знает! - хохотнул кто-то.
   - Сократить подсобные предприятия...
   - Что ты возьмешь на гравзаводе?
   - Манукяну укладывать столько бетона, сколько максимально сможет.
   - Шестьсот кубов при нормальной организации работы.
   - Ну, а теперь самое сложное - транспорт, - сказал Лихачёв. - Что скажешь, Вячеслав Прокофьич?
   Домбровский, всё это время молча вертевший в руках подставку для карандашей, поставил её на стол.
   - А что тут скажешь? Бред, как тут изволили выразиться вначале. Причём уже коллективный бред! И ничего больше.
   Стало тихо. Все как бы опомнились, может, и в самом деле бред?
   Лихачёв разозлился:
   - А если попробовать?
   - Что за стремление обязательно устроить аврал?.. Вы у работяг спросили?
   - Прокофьич, у тебя ж асы, в белых рубашках ездют, а ты - "работяги", - сказал Тарханов. - Асы должны укладываться в любой график...
   - У меня графики для людей, а не для самоубийц!
   - Мы сворачиваем гравзавод пока, бетонный - ещё не работал на полную мощность, заполнителей на полгода хватит... Может, некоторые машины поставить на бетон?
   - Что я БЕЛАЗы буду на плотину гонять? Чем вы их принимать будете?
   - У тебя там и КРАЗы есть...
   - Давайте послушаем его главного инженера, - предложил Терех.
   - А что слушать?.. - главный инженер автобазы Сарынбаев пожал плечами. - Сами знаете, у нас весь автопарк после капремонта. И хотя сама идея мне нравится...
   - Вы же хвастались, что они у вас после капремонта лучше новых!
   - Лучше. Но я тут посмотрел и могу назвать цифру - сколько из них бегает последние дни. И ещё резина. Мы же без конца навариваем старые покрышки. А если будем срывать подачу этик шестисот кубов?
   - Так что гарантировать ты не можешь?
   - Нет.
   - А попробовать возьмётесь?
   Сарынбаев беспомощно оглянулся на Вячеслава Прокофьевича.
   - Ему сейчас не до того, - сказал Тарханов. - У него скоро цыплята вылупятся, весенний опорос опять же...
   - Сам-то ты тоже был против!
   - Я? Я против котельной!
   - За коллектив и коллективный бред. Я повторяю и буду повторять, что план нужно выполнять, а не перевыполнять, что не в рывках...
   Терех взорвался:
   - Ты можешь понять, что на прежних отметках ты ещё два года будешь наваривать покрышки и ставить машины на капремонт по третьему и четвёртому заходу? А так - мы со следующего года уже будем получать пусковые фонды? Новую резину, машины?
   - А если не выберемся? И парк разрушим, и пуп надорвём?
   Терех откинулся на спинку кресла, завертел четками.
   - Вячеслав Прокофьевич, мы с тобой на жизнь смотрим по-разному, давно уже выяснили этот вопрос и давай не будем к нему возвращаться. У тебя сейчас успехи лучше наших - это понятно, ты фактически замкнут на самого себя. Да, отлаженность производства и малая зависимость от смежников дали блестящие результаты - ты это доказал, спас, можно сказать, стройку и, я думаю, спасешь её ещё раз. Профилакторий, оранжереи - это замечательно, но знаешь, без чего не может обойтись человек? Без перспективы. Это механизму нужен только уход, а человеку нужны ещё и перспективы. Подожди, не перебивай. И твоим асам нужны перспективы. Они люди, а не механизмы. И стройка - коллектив людей. Организм. Поэтому я в порядке приказа прошу тебя обеспечить укладку бетона по, как ты его называешь, авральному графику и вывернуться, хоть "на пупе". Что, Маша?
   Маша, растерянно стоящая в дверях в ожидании конца его речи, сказала:
   - Вячеслава Прокофьевича срочно, - отыскала глазами начальника техинспекции, кивнула и ему, - И вас тоже.
   Оба вышли один за другим. Если в таком сочетании - значит, что-то случилось. Терех, хотя и спокойно, сворачивал совещание:
   - К нашим перспективам относятся Курп-Сай, Кампарата и опытная плотина на Бурлы-Кие. Надеюсь, Карпинского и Люсю никому представлять не надо. Вадим, сколько, ты сказал, там примерно до развилки?
  

17.

Авария в карьере. Домбровский

  
   В это время в приемной Домбровский бросил трубку на рычаг.
   - Поехали!
   Понявший всё из его отрывистых вопросов техинспектор только спросил:
   - Где?
   - Правобережный карьер! - Домбровский бежал вниз по лестнице, а в груди его заливало чем-то горячим и липким. "Если бы... если бы этот "организм" не посадил в кабину девушку-нормировщицу, то остался бы жив!"
   Но он посадил, и прокатил на спуске, где стоит знак - "40км", как минимум, на восьмидесяти. И в результате нет обоих.
   "И никаких перспектив!"
   Над крышами управления с воем пронеслась "скорая" - девушка, оказывается, была ещё жива, когда её высвободили из сплющенной ударом кабины. Домбровский развернул газик по виражу, вдогонку за "скорой". Но девушка умерла в те считанные минуты, что машина мчалась к больнице, и вой сирены, родивший какую-то надежду, теперь продолжал звучать в ушах просто звуком беды.
   Домбровский слышал слова хирурга, видел перчатки, которые тот стягивал с рук, и вторые носилки, накрытое простыней тело на них, а потом к ним приставили и те, первые. Отогнул край простыни, будто стягиваемых за ненадобностью перчаток и слов хирурга было недостаточно, чтобы осознать всю бесповоротность случившегося.
   Он, видевший танки, наматывающие на гусеницы только что бывшие живыми тела, думал, что видел всё, касающееся смерти, и не знал тогда, что смерть в мирное время страшна именно своей бессмысленностью. Всю жизнь связанный с транспортом и дорогами, он каждый раз поражался чувству беспомощности и отчаяния, и не сразу понял, что к этому привыкнуть нельзя. Гибели на войне было оправдание в неизбежности потерь. А нелепость случая в мирной жизни не могла приобрести черты закономерности или неизбежности. В смерти всегда была вина живых, всегда его вина, и если хорошо поискать, она всегда находилась...
  
  
   В сорок пятом Домбровский вернулся в город, откуда в феврале сорок второго уехал на фронт выпущенным на скорую руку лейтенантом. Город, откуда писала ему письма пятнадцатилетняя дочка архитектора - неуклюжий подросток, школьница в чёрном фартуке, вечно натыкающаяся на стулья в огромной квартире и стукающаяся о все углы. Даже локоть руки, которой она подпирала подбородок, слушая их часовые споры с отцом, время от времени соскальзывал со столешницы вниз. Эта нескоординированность ребенка не вызывала раздражения, скорее - желание оградить, прикрыть рукой угол стола, о который она должна непременно ушибиться, отодвинуть стул, стоящий на дороге, локоть от края... Больше писать ему было некому - он не успел обзавестись настоящей девушкой, и писал письма практически ребенку, отвечавшему старательно и аккуратно. Он не заметил, когда почерк потерял корявость - в нём появилась стремительность, а в несложных поначалу мыслях - острота и точность наблюдений. Её письма придавали ему вес в глазах окружающих, но он всегда чувствовал в этом некий обман - себя и окружающих, и отвечал снисходительно, как ребенку, но отвечал, боясь, что эта единственная ниточка оборвется, и уже ничто не будет связывать его с той настоящей - бывшей и будущей жизнью, которая оборвалась с войной, но должна быть после и продолжаться бесконечно.
   Изменение почерка и сути писем он заметил уже после капитуляции. Их часть стояла в фольварке какого-то немца, оставшегося немцем до последнего дня войны - так было ухожено и разумно его хозяйство - с автопоилками в коровниках, подвесной подачей сена, с теплицами, имевшими ухоженный вид даже под битым стеклом, с погребами, где всего было вдоволь, в том числе и винных бочек, которые в честь капитуляции опустошали славяне. Разумность хозяйства как бы повернули Домбровского лицом к теперь уже близкому будущему. Ему не было жалко того, что добивали окончившие войну победители. Он видел, как одни хлебают из котелков выдержанные вина и как другие, тут же, в свете костра, ели обычную перловку походной кухни, трезвые совершенно и вспоминали какую-то лошадь "с понятием" и какой-то лесок за горушкой, где кончается деревня. И уже прикидывали, чем они займутся, добравшись до этой горушки и этой деревни.
   С двумя такими мужиками они обошли хозяйство и внимательно всё рассмотрели и пощупали, стараясь понять и унести в памяти чужую разумность и умение. Они отвинтили по автопоилке в скотнике, дотошно рассмотрели приспособление для уборки навоза, и он нарисовал на хозяйской мелованной бумаге три одинаковых схемы подвесной подачи сена.
   Тяжелая мебель и потемневшие корешки книг наводили на мысль об архитекторском доме, а не о дочке архитектора. Сидя в кабинете хозяина, Домбровский просмотрел последние письма и тут заметил лёгкость и стремительность почерка, и ум, который не мог принадлежать красавице. Лена. Он почему-то думал, что неуклюжий подросток вырос в некрасивую, но умную и добрую девушку, и вот такую, умную и добрую Лену ему, может, уже не захочется ограждать от ушибов и ссадин. Но эти письма были единственной нитью, соединявшей его с настоящей жизнью, нитью, не обрывавшейся три с половиной года, хотя он совершенно не представлял себе, какой она будет, будущая настоящая жизнь.
   Его бил озноб. И уже горячечным бредом представлялась ему ухоженная страна, залогом чего гремела в мешке автопоилка и белели на столе три одинаковые, нарисованные от руки схемы подачи сена.
  
   А Елена оказалась чудесной - светловолосой, худенькой девушкой с бледным, освещённым горячими карими глазами лицом, с лёгкой стремительной походкой. Он понял, что тогда, зимой сорок второго - птенец ещё только учился летать в стылой зимней квартире, расшибаясь о мебельные углы, и что такая Елена полетит за ним, куда бы он её не позвал.
   Он поехал механиком в МТС, потому что это было ближе всего к горячечной мечте о благоустроенной земле. МТС оказалась кучей железа под стылым небом степи, рассыпавшаяся, раскатившаяся и уже враставшая в землю всеми своими колесами и частями. Вместе с несколькими уцелевшими на войне мужиками они подняли её в ту страшную зиму, отремонтировав и поставив на колеса всё, что могло на них стоять. Домбровский не любил вспоминать ту зиму: она казалась продолжением войны, всё, что он понял тогда - вот таким был тыл и такой была работа в тылу. Зато в первую же весну они подняли земли всех пяти колхозов, и засеяли, и собрали урожай. Сорок седьмой был голодным, и только они во всей области выполнили план поставок и накормили своих. А через их сёла шли и шли голодные и опухшие люди, и накормить всех было нечем. И потому была потом другая МТС, ходоки которой повалились ему в ноги в ту голодную зиму. Её тоже пришлось восстанавливать с винтика, но это было ещё страшнее, ибо всё, что могло ещё служить, было отвинчено и растащено. И он из механика превратился в доставалу. Но после той, Охлушевской МТС в него поверили.
   А потом был приказ о сокращении сроков строительства Волго-Дона, куда его направили. Приказ, направили - не в этом дело. Домбровский к тому времени понял, что такие вопросы в такой огромной стране надо решать глобально, иначе их не решишь. Нужна база, нужна энергия. Индустрия.
   И легла под колёса пожизненная дорога строительств. У них было много чего с Леной.
   Этим двум, оставшимся лежать там, под белыми простынями, сейчас было столько, сколько им с Леной в сорок пятом. И у них уже не будет ничего.
  
   ...Покарёженный ЗИЛок со сплющенной крышей кабины лежал на боку, возле него топтались два милиционера, диспетчер и несколько шофёров с остановившихся неподалеку бетоновозов. Перед Домбровским расступились, как расступались всегда, и он закричал на ребят с КРАЗов - "Чего стоите? Поглазели и двигайте к такой матери!" - каркающим, как у ворона, голосом. Чуть позже подъехал Сарынбаев, Шамрай с Лихачёвым, Вебер, потом Терех. Проделали то же, что и Домбровский - посмотрели на ЗИЛок, поднялись на дорогу к карьеру, прошли до следа шин к обрыву, потоптались.
  
   Была какая-то связь между криком Тереха на планерке и аварией в карьере, но Домбровский не мог уловить, какая. Мысль ускользала, в который раз он стоял на дороге, и всё казалось нелепым, вся его жизнь. Он умел организовывать производство, умел считать деньги, умел выжимать всё возможное из того, что имелось в его распоряжении, но с этим он не мог поделать ничего.
   То, что он сделал из автобазы здесь, посторонним казалось фантастикой, журналисты шли косяками, как и желающие перенять опыт. А он просто сделал хозяйство таким, каким оно, по его разумению, должно быть. И всё. И только. Даже вместе с подсобным хозяйством. Сейчас вон строят КАМАЗ и рядом возводят сельскохозяйственный комплекс, который должен обеспечить работающих на нём людей молоком и мясом. А они в своё время - приехали сюда и сели на шею республике, конечно, в счёт фондов поставок, но после фантастически снежной зимы шестьдесят шестого - шестьдесят седьмого годов, когда поголовье скота снизилось чуть ли не в половину, сели на шею в самом прямом смысле. Стада здесь почти всю зиму на подножном корму, а в тот год дома завалило по самые крыши. Тюки прессованного сена сбрасывали с вертолётов и овцы бежали за его тенью, как за мамкой... По прогнозам поголовье восстановится года через три, не раньше. И тогда он завёл подсобное хозяйство, что показалось чем-то вопиющим. Не автобаза, а колхоз. Натуральное хозяйство. Дурной тон, наконец. А крику! Чабан числится слесарем! А что делать, если у него нет штатной единицы чабана? Людей-то надо кормить. Когда обвалилась Гнилая гора, и он пригнал отару овец, выменяв её на ЗИЛок в Уч-Терекском колхозе - никто не охнул, а вот то, что он оставил с десяток овцематок от этого стада - почему-то вызвало переполох. Сейчас вон - он и породу закупил, и развёл - молчат, привыкли. Ну, подзуживают некоторые. Терех - тот молчит. Лихачёву сауна нравится и плавательный бассейн в профилактории. А в кошары ходить - увольте. И зубы предпочитают лечить у Сабира, в том же профилактории. Хотя зубы здесь ни при чем.
   Ну, свои - ладно. Тут какая-то эстетика. Но ревизии из области, в обком сколько таскали! "Постановили". "Занесли в протокол". Он всё записал на спрятанный в портфеле магнитофон, - совсем уж было, в Москву собрался, в народный контроль. И тут - постановление о подсобных хозяйствах. Алиев сам прикатил извиняться, а он кассету ему поставил - слушай!
   А перегон машин на капитальный ремонт в Волгоград, через полстраны?
   Дважды Терех издавал приказы о его увольнении. Первый раз, когда он поставил пятьдесят машин на ремонт, срезав все заявки до минимума. И второй раз - когда уволил тридцать человек - пьяниц с соответствующим числом прогулов. Тереха тогда сам министр Непорожний спускал на тормозах - мол, от таких подарков не отказываются. Это он-то, Домбровский, подарок.
   Правда, на базу капитального ремонта Терех согласился сразу, но это уже после перекрытия: не знали, с какой стороны подойти к створу, деньги были, их надо осваивать, Терех тоже умеет деньги считать. И ещё раздражала явная нелепость перегона Кызыл-Таш - Волгоград.
   И ещё никто не знал, чем дело обернётся, что впереди консервация стройки. Пять лет ни одной новой машины. Капремонт не только по первому, но по второму и третьему разу - и ходят, как новенькие. А за профилакторий Домбровский уже ни перед кем не отчитывался - появился фонд предприятия. Чтоб каждого рабочего раз в год подлечить от всяких гастритов-радикулитов - кто ему столько путёвок выделит? А так - двадцать четыре дня лечись, питайся - без отрыва от производства. И даже в принудительном порядке. Но это в начале было, потом разобрались, как и со столовой, с пекарней. Построили чуть ли не в счёт субботников, а уж на теплицы и бассейн никого и уговаривать не пришлось. И БЕЛАЗы он взялся испытывать не от хорошей жизни - по крайней мере, грохочут вон по окружной дороге с гравийного завода на бетонный. И на карьер согласился - выверил уклон, поставил знак "40км", а в результате...
  
   Приехав сюда, Домбровский увидел черный гараж на пять ям, весь транспорт - под открытым небом, половина бездействует. Правда кое-где торчат из-под машин ноги или зад возвышается над радиатором - каждый водитель выходит из положения, как может. Дороги - и это в горах! - разбитые серпантины, зауженные развороты. И катят! Да еще как! Первое, что он потребовал - это пробить дорогу от автобазы напрямую через отрог, срезав тем самым два её витка вверх и соответственно - вниз. А старое шоссе осталось, по нему гуляют те, кому неохота карабкаться на всю высоту терренкура.
   А теперь согласился на этот карьер...
   Прожив на свете пятьдесят лет, Домбровский знал, что правда не одна, что она не общая для всех. Правд столько, сколько и людей. И все правы. Каждый по-своему. И ругань потому, что каждый считает себя правым, а не только, когда один - ангел, а другой - потрох. И каждый поступает по своей правде. Хотя она иногда совпадает с чужой. И если по справедливости - Терех умел суммировать эти правды для общей пользы. Он не навязывал свою волю, а всегда находил что-то допускающее их сочетание. Что это за способность - смотреть на всё отстраненно, как бы и не имея собственного мнения? Сейчас он не мог припомнить, чтоб Терех предлагал когда-либо какие-то свои решения. Он только формулировал задачи, которые, как он говорил, "ставила перед ними жизнь". И любил оптимальные решения, как "наименее насильственные" и близкие к создаваемому жизнью. Бред какой-то. Точно формулировок Тереха Домбровский не помнил. Помнит только, как однажды он кричал Тереху, что "создаваемое жизнью" тяготеет к бессмысленности. Ну да, это когда ему указывали на его насильственные действия "во благо". "Мы с тобой идейные противники"... Тереха не переубедить - если убедил - значит, оба правы. Терех позволял ему делать всё, пока это "всё" не шло в разрез с интересами стройки. А пошло бы - смог бы и запретить: "Попросить в порядке приказа".
   Может, он взвился на "коллективный бред" оттого, что ему пообещали что-то после аврала, какие-то блага? Он испытывал лишь одну потребность - создавать. Эта потребность сидела в нем, как арматурина в железобетоне. Он родился с нею, и сломать её можно только вместе с ним. У него была своя правда, и она чего-нибудь стоила. Правда работы, дела. Она, может быть, не была конечной. Но её можно увидеть, пощупать руками, она понятна как факт и как факт неопровержима.
   Он ставил на "обезличку" - утром никто не знал, на какую машину сядет. За её состояние, как в аэрофлоте, отвечает механик, а не водитель. По опыту только в этом случае складывалась самая высокая производительность, независимо от того, как отремонтирована именно твоя машина. Схема должна быть повторяемой, когда дело касается производства. Если идет бетон. Строительство - это транспортировка. Если никто не знает, кто на какую машину сядет, техника готовится лучше, её состояние не зависит от того, кто на ней ездит. Машины у него не ломаются, у него что-то происходит с людьми...
   Хлопнул дверью Саша Куманов, его второй главный инженер, - первого он выгнал. Ушел и третий, Сарынбаев четвертый, держится. Выражение приветливости на круглом лице, узкие щёлки монгольских глаз. Крик на него не действует, только щёлки глаз становятся совсем узкими, ничего не прочесть в них - ни бешенства, ни осуждения. Выдержка это или воспитанное тысячелетиями восточное уважение к старшему, за которым может быть Бог знает что, даже снисходительность к старческому маразму? Или равнодушие. Хотя в работе он цепок. Голова без шеи, сидящая сразу на плечах, кругло переходящих в сложенные перед собой руки, поза почтения и согласия. Вот уже пять лет. Этот не уйдет... И это наследник?
   Вечным отпечатком остался в памяти поворот кумановской головы с чубом, свисающим на лоб, полыхнувшие бешенством глаза. А Сарынбаев неподвижно сидел перед ним с вежливым вниманием и бесконечным терпением на лице...
   Летела в борщ ложка, брошенная Стаднюком, борщ - в лицо, скользил по кафельной плитке пола опрокинутый стул... Боком вышла ему эта столовая с бесплатным питанием. Культура быта, культура поведения... Скатерти-салфетки, ножи, вилку в левой, нож в правой. Молодежь слушала, терпела. Посмеивалась, он же видел. Так ещё к Стаднюку прицепился и получил: "А пошёл ты! Я и за свои поем, без нотаций!"
   Недели через две отловил его в столовой на створе - сидит, наворачивает серые слипшиеся макароны. Подсел. Стаднюк отложил ложку, выпрямился. Домбровский сказал: "Может, хватит людей смешить?" Стаднюк помолчал, придвинул к себе макароны, врубился в них ложкой. Домбровский сказал примирительно: "Езжай домой, хватит". - "Это твоя показательная автобаза дом? - спросил Стаднюк и осекся, потому что Домбровский теперь отдельно от семьи живет, от Лены. - Ничего ты не понял. Да пойми ты, Прокофьич, что силком никакая манна небесная в глотку не полезет. Никакое добро. Это немцам скажи, что курить вредно, - они враз всей страной курить бросят. А мы... Помрём как кому нравится. Знаешь, что такое русская йога? - "А фиг с ним!"
  
   А Лена... Тут никакое добро силком не вобьёшь, а её в особняк потянуло. Как она не понимает? Раньше понимала. Что не это главное. А теперь ей надо жить, как всем. Все - это Терех, Лихачёв... Да что там, как все специалисты. И Котомин, и Тарханов, и Вебер. У Вебера хоть семья большая. Да и дело не в метраже - тут деревянный сборный, там кирпичный. Престиж. Правильно нижнюю площадку буржуйкой обозвали. Хотя вон в многоквартирных домах все вперемешку живут. А Елена заладила - хочу дом, дом, а не вагончик! Это в молодости хорошо, - вагончики, амбиции... Он дважды отказывался. Елена злилась, плакала. Он стоял на своём. Сыну было всё равно - "мне с вами не жить". Галка жалась к Елене. С ранцем за спиной, жмущуюся к Елене, он почему-то запомнил именно такую картинку. Елена выводила её за калитку, поправляла лямки ранца. Галка вырывалась, подпрыгнув, разбегалась по дорожке.
   Теперь это вспоминалось, как сон - Елена учит Галку летать. Елена, ставшая уткой. Появилась в ней какая-то тяжеловесность, и он не заметил, когда. Только после, рассматривая в памяти эту картинку, видит тяжеловесную Елену, глядящую вслед разлетевшейся Галке. Как заключительный кадр.
   А потом была прободная язва. Тёмный, животный испуг Елены, сидящей у больничной койки всю ночь, смачивая ему губы бинтиком, намотанным на кончик ложки. Пока он был в санатории, Елена переехала на "буржуйку", в дом. А в их старой педеушке поселился Сарынбаев. Первое, что Домбровский увидел, - длинную, через весь двор, верёвку с чужим бельём. И только потом - сарынбаевский выводок на пороге. Детей как ветром сдуло, а вместо них вышел голый по пояс Сарынбаев.
   "Собирайся! Поедешь на "буржуйку", а мы здесь доживать будем". Но Сарынбаев, улыбаясь, только качал головой, поглаживая себя по животу. Дочь вынесла ему рубашку, стеснительность его прошла, он перестал улыбаться, смотрел почти сочувственно, но на предложение собираться отвечал уклончиво: "Ты с хозяйкой своей приди".
   Елена сказала "Нет". Твердо. Стояла неподвижно, отяжелевшая, каменная хранительница очага. Он хлопнул дверью. Первое время ночевал в профилактории, потом перебрался в общежитие к своей молодёжи. Ребята его стеснялись, и скоро он переехал в освободившиеся полвагончика за жирно-коричневым, удушливым пятном маслохозяйства. Так он стал холостяком.
   Однажды увидел в тёмном окне прижавшееся к стеклу Еленино лицо. Она легонько постучала. Он выскочил на крыльцо, втащил её, обмякшую, внутрь. Она твердила: "Пошли домой, хватит, у тебя есть дом". И вытирала мокрое от слез лицо о его рубашку на груди. Так отчаянно она плакала в давнем сорок седьмом, отдав всё, что было голодным, плакала оттого, что отдавать больше было нечего. Только сейчас она говорила: "Над нами весь посёлок смеётся"...
   Он знал, что его жизнь переложена в посёлке на анекдоты. Анекдот о том, как его дважды увольнял Терех, а потом уволился сам; как он подбирал обрезки асфальта и навоз, а потом перепутал, где что; как строил лестницу в небо или в никуда (были варианты) это по поводу терренкура; как борщ сварил на всю АТК, потому что сам закладку продуктов проверяет. Один из анекдотов начинался: "Когда я лежал в окопчике", - самый обидный, сопляки, откуда им знать, как оно было на самом деле, в окопчике? Анекдот о том, как у Домбровского яйца померзли; десять способов лечения рака - один другого краше (по поводу профилактория), как в космос летал (вакуумная установка для того же профилактория)... Да если все запоминать - никаких обид не хватит!
   Жизнь стала полегче, отчего и не позубоскалить? Ну, станет одним анекдотом больше, - пытался он уговорить Елену. "Ты же знала, за кого замуж шла, а теперь не знаешь, с кем прожила тридцать лет?.. Мне поздно меняться, Лена!" Она твердила своё: "Дом, где семья, где согласие..." Он махнул рукой: "Вот ты и устроила - и дом, и семью, и согласие..."
  
   Он никак не мог вспомнить лицо погибшего Николая, в глазах стоял блик от откидываемой простыни, намертво отпечатавшийся на сетчатке, красное месиво под ней. Карьер этот возник от бедности, от невозможности возить подсыпку с дальних карьеров. А из бедности не выбраться без аврала. И поэтому Терех решился на аврал. В авральной ситуации вероятность аварий ниже, чем на затяжных ровных трассах, это общеизвестно, вероятность аварии увеличивается от усталости, натужности ритма... Даже если учетчиками поставить аксакалов. Теперь на Домбровского будет давить вся стройка, даже его аэрофлот.
   Ведь Терех, как только распишут новый график работ, соберёт совет бригадиров на створе, и его герои во главе со Стаднюком будут сидеть и вместе со всеми выдавать идеи, как вывернуться "на пупе". Вывесят объявление в клубе "Собрание актива стройки". Двери настежь всегда. Заходи кто хошь и считай себя активом. Народу точно набьётся - давно таких развлечений не было. И все будут слушать, что скажет папа Терех. Ну, зададут пару вопросов для ясности, что никто никого это... Не объегоривает. А потом полезут на сцену клясться Тереху в своей готовности рвать пуп и подсказывать, где лишний уголок взять, где яму засыпать. Потому что он - папа. А ты - дядя. "Девушка, вы дядю ищете?"
  
   С утра он сидел у себя в кабинете и тупо смотрел на телеграмму, пришедшую с белорусского завода:
   "Коллектив завода благодарность за помощь доводке большегрузных Белазов счет фондов предприятия и отчислений субботников отгружает музторской гэс двадцать пять Белазов грузоподъемностью десять тонн".
   За окном лил светлый нескончаемый дождь. Вода не успевала стекать с асфальта, и вся площадка посреди автобазы превратилась в пузырящуюся лужу, посреди которой стоял покарёженный ЗИЛок, и, несмотря на дождь, хлюпала сапогами комиссия.
   Приезжавший представитель белорусского завода по большегрузным машинам восхищался их доводками, гарантировал орден и благодарную память, но когда Домбровский попросил у него десяток малогрузных, якобы "на испытания" в сложных горных условиях, тот только руками развел: "Малогрузные уже в серийном производстве". "А вы мне вместо ордена. Орден я все равно не возьму". Представитель лишь глянул на него и отвел глаза. В этом была полная безнадёжность. И вот такой поворот.
   Вынырнуло из смятой памяти лицо погибшего Николая - подвижное, как ртуть, весёлое его лицо, чуть смазанное бликами на ветровом стекле. Или откинутой вчера простыней? Нет, есть и такое - высунувшееся в боковое окно, наклоненное к вахтёру лицо в нимбе кудрявых волос - "Ты тут, батя, кряхти, чтоб нам было веселей"...Вспомнил, как спросил про эти кудри: "Экономишь на стрижке?"
   Тупо глядя на телеграмму, Домбровский думал, что если бы не авария, он бы, наверно, поверил, что в жизни всё-таки есть какие-то закономерности, направленность и смысл. Что она, как минимум, полосатая. Пруха пошла. Что после неудач бывают полосы... Если очень долго упираться в одну сторону, судьба начинает поддаваться и играть тебе на руку. Нам. Вам. Тереху... Стройке. Но... какие уж тут закономерности. Жизнь - стихия. Ни полос, ни закономерностей... Сумма импровизаций. Но если все, если много народу упирается в одну сторону, может, тогда и возникают закономерности?.. Полосы...
   Домбровский слишком долго упирался один. А жизнь готова идти с каждым, кто возьмет её за руку. Теперь она готова идти с Терехом... В светлое заавральное будущее. А Домбровскому уже нечего ей предложить. В смысле перспектив. Всё есть. И всё в настоящем.
   Он смотрел в окно на заливаемый дождем двор, пока там не появился бензовоз, таща на буксире Рафик проектировщиков прямо к ремонтному цеху. Три человека побежали от машины к конторе, натягивая куртки на головы. Замешались в толпе у ЗИЛка. Потом отделились и пошли медленно, уже не обращая внимания на дождь.
  

18.

Шамрай о цене вопроса

  
   Шкулепова знала об аварии в карьере, здесь бывает. Везде бывает, каждый день в авариях гибнут сотни людей. Она это понимала рассудком, но от этого не становилось легче, когда посреди воды, залившей асфальтовую площадь, под светлым облачным небом она увидела покарёженный Зилок, бывший вчера ещё голубым и весёлым. И водил его, должно быть, весёлый шофер, и девушку посадил, чтобы прокатить по тропе, и прокатил на полной скорости под уклон. Ведь знал об ограничении скорости, все знали, но никто не придерживался. Кто придерживался, те в этот карьер не ездили. И вообще здесь не ездят - уезжают... Все знали, все ездили, и Бог миловал. А этих двоих - не помиловал. Хлюпающая по воде комиссия, жёлтое от заоблачного света небо, поливающее землю жёлтым дождем...
   Потом вдруг близко наклонившееся к ней лицо улыбающегося Вебера, и вопрос, который она не расслышала. Переспросила:
   - Что?
   Продолжая улыбаться, он почти прокричал ей в самое ухо:
   - Как дела? Всё в порядке?
   Она молча смотрела на него с медленно поднимающимся неприязненным чувством, улыбка его стала как бы приклеенной, отдельной, но никак не сходила с лица. Она обошла Вебера, как обходят столб на дороге, издали оглянулась, и Вебер помахал ей поднятой вверх рукой.
   Немного отпустило в кабинете Домбровского, оттого, что Домбровский не пытался быть приветливым, не расспрашивал об их, мало интересующих его делах, вяло протянул Шамраю какую-то телеграмму, на замечание о въедливости комиссии ответил:
   - Пусть ищут. Только... чего там искать? Машины неисправными из гаража не выходят. Они поддаются отладке. А люди... Люди - это люди.
   Голос у него стал сдавленным. Он снял трубку, распорядился о ремонте их машины, вызвал диспетчерский автобус, чтобы отправить их в посёлок. В ожидании автобуса они просто молчали. Уходя, Алиса вспомнила, что так и не зашла в дирекцию, не увидела жену Домбровского, Елену Николаевну, уже от двери попросила Домбровского передать ей привет. Что-то удивлённо неприязненное мелькнуло в его лице, Шамрай поспешно вытолкал её за дверь, отругал за привет.
   - Я не знала.
   Карпинский поехал дальше, в геологию, а она вышла вместе с Шамраем, почти боясь остаться одной. Дома Валера поставил на плиту оставленную Инессой сковородку с картошкой, собрал на стол. Она ковыряла вилкой в тарелке, молчала.
   - Ты что, никогда не видела разбитой машины?
   - Видела. Только всё как-то... слишком обычно. Говорят о неважном. Вебер улыбается...
   - Ну, знаешь! Мы своё отмолчали ещё вчера. На дороге. Пока ГАИ всё там обмеряло и срисовывало. Пока поднимали машину автокраном. Домбровский торчал рядом со своим газиком как памятник самому себе. В своем кожане... Его и обходили, как памятник. Да Вебер и улыбался тебе, потому что ты зелёная стала! А вот зачем ты Елене привет решила передать? Посчитала - самое время?
   - Зачем вам нужен был этот карьер?
   - Господи!.. От бедности! Не с жиру же...
   - Зачем вы согласились, ведь если бы проектировщики не согласились, а вы могли не согласиться...
   - Домбровский тоже мог не согласиться, но в данном случае даже он согласился...- Шамрай потянулся к плите, выключил газ под закипевшим чайником. - За границей стоимость человеческой жизни оценивается в определенную сумму, скажем, десять тысяч долларов. Или сто. Если мероприятия по технике безопасности превышают эту сумму - их не проводят.
   - А что?
   - Страхуют и всё.
   - Причем здесь заграница...
   - Ну, давайте сложим ручки и будем сидеть - не велено, не положено. Ограничительный знак, кстати, до сих пор стоит, можешь поехать посмотреть. От всего не застрахуешься. Мы тридцать лет под бомбой живём, так что теперь, только бомбоубежища копать?
   - Причем здесь бомба... Всё на пределе...
   - А жизнь она вообще на пределе, если она жизнь.
   - Я не о том. Я о привычке. Предел становится нормой и несчастные случаи воспринимаются именно как случайность, - она усмехнулась. - Несчастный случай он и есть несчастный случай, их у вас их тут целое кладбище...
   Алиса никогда никому не рассказывала о том давнем случае на Веберовском участке, когда погиб мальчик. Она не хотела рассказывать о нём, да, в общем-то, и не имела права. Чужие тайны... Она вдруг разозлилась. Вечно мы молчим из деликатности, а раз никто не помнит и не знает, то значит, ничего и не было. Но ведь было. Она с трудом, переступая через что-то в себе, рассказывала Шамраю о том давнем случае, о реакции Багина. Валера слушал не перебивая, видимо, что-то ему становилось понятным только теперь. Событийно понятным.
   - Видишь ли, - сказал он, - кому другому и в голову не пришло бы поставить это в вину. А Веберу поставили. Для него другой счёт, словно он не такой, как все... Хотя он сам поставил себя в такое положение, когда спрашивают по отдельному счёту. Для других это чисто человеческий момент слабости, трусости... С кем не бывает... А с ним этого не должно быть... Но однажды случается почти с каждым. Со мной, с тобой, с ним... И не дай Бог, чтобы это повторилось, этот стыд, потеря себя...
   - Татьяна назвала Багина "провокатором".
   - Тогда уж, скорее, Кайрат. Но какое отношение это имеет к сегодняшней ситуации?
   Она не знала. Она только чувствовала, что всё ко всему имеет отношение. Жизнь едина. Единство времени, места, те же герои. И жертвы, которые ни при чем... Бывает один момент слабости, и не дай Бог, чтобы он повторился, но он был, и его уже не сбросишь со счетов, будто его и не было. Это как камень, брошенный в воду - идут круги. И воспитание если не подлости, то...
   - Просто в Багине что-то сломалось тогда, - сказала она. - Если Веберу можно...
   - Не знаю, - сказал Шамрай. - Муть обычно поднимается со дна. Если она там есть.
   - Я понимаю, - сказала она, - Эта стенка...
   Сейчас ей опять напомнят про багинскую подпорную стенку, которую так запомнили проектировщики, и которую Наташа назвала "семейным дельцем". И ещё сказала тогда, жестко, чтоб было больнее: "Они и тобой выясняли свои семейные отношения!" Она помнила - это не помогло.
   - Я понимаю, - сказала она Валере, - для достойной цели и цели нужно выбирать достойные. Но ведь когда шла эта стенка... Строителям это оказалось на руку. И никто не вникал, каким методом это было сделано, - с помощью ломика или той же Поддубной.
   Шамрай тряхнул головой.
   - Нужен был более гибкий проектировщик. И более опытный. Вот и всё. Уверяю тебя, проектировщика поменяли бы и без Поддубной. Может, чуть позже.
   - Случилось закономерно, но благодаря поводу. - Алиса усмехнулась.- Всесильность поводов и зыбкость закономерностей...
   - А жизнь вообще зыбка. Удивительно, что она вообще существует. А она существует. Значит, это одно из условий её существования. И поводы, и закономерности рождаются из жизненной необходимости.
   - Ты прямо, как Терех. Тогда получается, что все средства хороши.
   - Нет, не получается. Мы часто сами не знаем, во что нам обойдётся то или иное решение, но его нужно принимать. И мы его принимаем. И надеемся, что всё обойдётся. Потому что только в детских книжках доподлинно известно, что такое хорошо, а что плохо. - Он помолчал, сощурился, словно приглядываясь. - Мы слишком робки, чтобы признаться себе в том, что втайне понимает каждый - нельзя прожить жизнь в полном соответствии с канонами добра, чистоты, всеобщей разумности и пользы. Мы только хотели бы так жить, а ведь это равносильно "не жить". И каждый раз, когда ты стоишь перед выбором, ты знаешь, - что бы ты не выбрал - что-то обрушится. И выбираешь даже не по соображениям личной или общей пользы или "меньшего зла", а по внутреннему чувству правоты... И Багин тогда считал, что прав, может, он и не знал, как жена добыла расчеты. И каждый так решает - по внутреннему чувству правоты, а не по соображениям добра и зла, и чего больше...
   В этом что-то было. Во внутреннем чувстве правоты. Ты не знаешь всех "за и против", но внутренне отдаешь предпочтение чему-то одному. Даже в технических решениях. Более привлекательны - красивые решения, и на поверку они-то и оказываются лучшими.
   Алиса влезала в прихожей в сапоги, вспоминая собственную дурную привычку подбрасывать монетку, не просто монетку - обязательно пятак, и если выпадало то, чего не хотелось, явственнее становился внутренний голос выбора. Она и подбрасывала пятак затем, чтобы услышать голос выбора, а не просто подчиниться выпавшей случайности...
   Высокая, тонкая пелена туч продолжала сечь мелким дождем, колючим, как наказанье.
   Добравшись до гостиницы, Алиса сняла куртку и завалилась на кровать, спрятала голову под подушку. Перед глазами стоял голубой ЗИЛок посреди дождя и неприязненное, почти надменное лицо Домбровского.
  

19.

Елена

   Елена Николаевна... Разница меж ними в пятнадцать лет казалась непреодолимой и ошеломляющей, хотя внешне никак не воспринималась. Тепло улыбки и глаз навстречу их юности - эта молодая привлекательная женщина смотрела на них как... на детей, что ли. Приветливое и терпеливое внимание. И даже как бы опека. Сводила Малышке бородавки, вдруг выскочившие у локтя и постоянно сдираемые в кровь о кнопки и карандашную кальку. И Малышка послушно стоит перед Еленой, завязывающей на красной шерстяной нитке мистические узелки, по три над каждой болячкой. Круглые от изумления Малышкины глаза над послушно выставленным локтем, недоверчиво вздрагивающий уголок рта. "Смейся-смейся, - говорит Елена, - быстрее сойдут". А потом Малышка идет закапывать нитку в землю, держа её перед собой осторожно и недоумевающе... Бородавки, кстати, сошли.
   Последний год Алиса избегала Елену Николаевну. Правда, попав в банальнейший из треугольников, Алиса не испытывала ни вины, ни угрызений совести, ни даже желания мерить происходящее мерками общепринятой морали. Было только сознание правоты чувства, хотя и отдававшее эгоизмом. Потому что любовь все-таки редкость. И поэтому права. "Любовь всегда права", так, кажется, это тогда называлось, если могло как-нибудь называться. И если называлось любовью, то почему было так разрушительно для обоих? Они с Багиным так занялись глубинами собственных ощущений и исследованиями друг друга, что всё остальное уже не имело никакого значения. Только иногда сжималось сердце, даже не от понимания, а полу- понимания беспредельности чувства и невозможности существования в нём. "Ты каждый день разная, каждый день разная!" - слова, с отчаянием сказанные Багиным не однажды, оказалось, были не отчаянием перед непостижимостью другого существа, а отчаянием перед трясиной, затягивающей их. Но это уже не имело ровно никакого значения.
   Алиса опомнилась даже не тогда, когда Багин высадил дверь в комнату Харриса Григорьевича и, крепко ухватив за руку, протащил через горячую, дымящуюся от зноя площадь, через оцепеневший от жары посёлок. В конце этого прохода они уселись у речки, под мостом, на скреплённых за арматурные уши плитах - ничего более дурацкого они придумать не могли, да и не старались. Позже она спокойно приняла из его рук билет на самолёт, который он ей вручил перед отъездом - он собирался отвезти в Алма-Ату жену и сына, а через десять дней, "слышишь, через десять! Я встречу тебя в Симферополе. Нам нужно на что-то решиться наконец"...
   Она опомнилась в какой-то из этих десяти дней, будто вынырнула на поверхность, вдохнула воздух. Мир существовал безотносительно к тому, что происходило с ними. И уже было страшно туда, назад, непонятно, зачем Симферополь, причём тут Симферополь и Ялта.
   Стирая перед отъездом, она уже спокойно раздумывала о том, чем были их отношения, смявшие, захлестнувшие все другие стремления и желания. И уже не хотелось этого половодья, бьющего через край. Потому что не смыло, а затопило. И всё, что осталось там, на глубине, не умирало, но задыхалось. Она только теперь поняла что значит рефрен "Ты каждый день разная" и еще "Ты такая большая, ты страшная". Она смеялась, но тогда, за стиркой, вдруг поняла истинный смысл его слов. Невозможность такой бесконечности. Ромео и Джульетты, Монтекки и Капулетти, дети и жёны, и кто виноват, а знает ли кто, что такая любовь невозможна в принципе, что в ней - невозможно существовать? Алиса обнаружила себя стоящей над тазом с сорочкой, насмерть зажатой в побелевших пальцах. С усилием разжала их и уже трезво и спокойно спросила себя - А что дальше? И сама же ответила: Надо остановиться.
   Только не сразу, не сейчас. Она уже ничего не боялась - ни любви, ни Ялты, ни прерывности жизни. Это так и представлялось - Ялта, точка. За которой будет что-то другое. Другая жизнь. Потому что в прежнюю - возврата не было.
   Теперь она могла позволить себе маленькие каникулы счастья. Позволить ещё немного проплыть по течению до сверкающей бухты и немного покружить там - без мыслей, без страха, потому что "нет" уже сказано. И Багинская телеграмма-отступление перед самым её отъездом: "Встретить не могу, со мной сын, постарайся добраться сама". И ниже: "Если не отпустят, не рискуй". Что равносильно "Не приезжай". Синхронное движение родной души... Она всё-таки поехала в Ялту, понимая, что точка ещё не поставлена и не может быть поставлена здесь и нею одной.
   Но телеграмма-отступление не только соответствовала тому "нет", что сложилось в ней, но была уже отказом от оставшегося им небольшого круговорота сверкающей бухты. Он боялся, что вдвоём им из него уже не выплыть. И отгородился сыном, матерью, причитающей над будущим сиротой, братом, которому они одним своим появлением расстроили свадьбу. Там, в Ялте, толпа как-то странно группировалась, расступаясь перед ними по обе стороны набережной, по которой они продолжали машинально идти - он чуть впереди, постоянно оглядываясь на неё, влекомую за руку, пока не остановился, потерянно глядя назад - за ними ехала "скорая", а в ней - его смеющийся младший брат: "Мы так от почтамта едем"... Изумлённый мальчик, последний курс, стажировка на скорой. Он так и остался навсегда где-то там, мечущийся меж ними и за них, мальчик, которому они походя сломали (или выпрямили?) жизнь.
   Она молчала и плыла по течению, он искал объяснений и отговорок, а их было сколько угодно. И не было лучезарной бухты, а лишь потуги выплыть за черту прибоя. Иногда это удавалось, но их тут же выбрасывало на берег. Такими были эти "каникулы". И был ночной разговор, им хватило на целую ночь взаимных упреков, её слез, взаимного ожесточения и боли.
   Она оставила себе на память, как самое важное и главное - как он уходил от неё в Ботаническом саду и обернулся серым лицом. И главным был этот серый цвет оглушительной боли...
   Но там, на ялтинской площади у почтамта, была ещё и полосатая тельняшечка - как знак другой жизни, там началась её вина, что эта другая жизнь не состоялась.
   "Встретить не могу, встретимся в Ялте, у почтамта", к которому она никак не может пробиться - её сносит толпой, текущей вниз, к морю, а она идет против толпы, в гору... И, как глас небесный, весёлый и единственный голос: "Посмотри, какой негритёнок хорошенький". Негритёнок действительно был хорош, вздернутый на папиной руке и обнявший мамину, и нога с папиной стороны прошагивала в воздухе, полоски тельняшечки перекашивались, как вели-тащили его красивые родители. Негритёнком он собственно не был, просто загорел до пепельной черноты и кудряв, и кудри тоже выгорели до цвета пепла. Может, этот ребёнок и был знаком к доверию на будущее, но она не поняла, кудри и тельняшечка так и остались пятном, - ярким и случайным. Потому что голос единственного тембра и полноты звучал тогда для неё отдельно от смысла и вряд ли имел отношение к речи вообще - в нем была бездна другой информации.
   Там была еще одна глупость - "Не надо меня бояться, - сказала она ему заранее заготовленную фразу, вопреки звучанию голоса. И ещё, - Хорошо, что мне не пришлось тебя искать, и я сегодня успею уехать к маме".
   К маме она не уехала, потому что сразу был его стыд и какая-то фраза, фразу она забыла еще тогда, сразу. Не в ней было дело. Они тогда разговаривали на интонационном языке, как птицы.
   Да и не могла она ехать к маме с таким вот лицом, с грузом всего, что с ними было и что им нужно было вдвоём выболеть и изжить.
   И дальше врозь - невероятие вот такое. Она доживала у его плеча последние дни, а он отрывался. Он не думал, что она доживает, а она никак не могла понять, что он отрывается. Так. Таким вот способом. С нею. В Ялте. И от неё.
   А потом был аэропорт. Где, в Симферополе? Или в Ташкенте? Где всё это было, прощальное и страшно простое? Где мог спать его сынишка, где был балкон, на котором они могли сидеть вместе из разных номеров под грохот взлетающих самолётов? Как они тогда рассудили всё наперед, и что сказать жене - чтоб правда и чтоб не больно. И дальше - на ближайший год, и дальше - на всю жизнь. И как педантично выполняли все пункты страшного договора!
   Она только не ожидала подарка, который приготовила ей природа, и растерялась. Она как-то упустила из виду, что от этого случаются дети, а знак полосатой тельняшечки выпал из памяти, и всё, что случилось потом, было её неготовностью к другой жизни, следствием и виной. Казалось невозможным так его подвести, и казалось, что это убьёт маму. Но главным - была её неготовность: и поход со всеми в горы за орехами, и проливной, струящийся даже под одеждой октябрьский дождь, и марш-бросок под этим дождём, чтобы не окоченеть совершенно... Грузовик на шоссе с мокро хрустящими кочанами капусты, на которых они доехали до посёлка, продутые и промерзшие насквозь... Детей не только находят в капусте, но и теряют. Горячечный бред трёх ночей, Зоины слезы и облегчение, почти радость Наташи, что всё обошлось... А что Малышка? А Малышке не говорили, она была маленькая... И помалкивала. Это после, решив с отчаяния, что ребёнка можно переиграть заново, - было и такое - она пошла к Багину в отсутствие жены, не зная, что он-то и повез семью...
   Она сидела на пороге всю ночь, где под утро её и отыскала Малышка, каким-то образом вычислив этот порог. Малышкины горячие руки, пытающиеся её поднять, и слезы: "Ты не знала? Не знала, что он тоже в Алма-Ате?" И ещё вот это - красный рубчатый след на щеке от названия города, как от удара верёвки, сложенной вдвое...
   Они знали - она не знала. Она жила в тот год в отсутствии информации, как в вате - все считали, что так лучше, в глухоте и неведении. Что неведение - исцеляет. А оно кончается сидением на стылом пороге, чертежом в зеркальном исполнении и гигантским вывалом по нему.
   А в ту ночь светила луна. Сначала в лицо. Потом ушла за дом. И был ветер.
   Как он жил последующие пять лет, она не знала. Была неожиданная открытка года два назад, когда у неё всё только начиналось заново: "Почему вспомнил? Голос твой звучит очень явственно, а всё остальное забыто". И ниже: "И тополя уходят, Но след их, озаренный, светел..." Без обратного адреса. Он как бы почувствовал, что она оторвалась, наконец, совсем.
   Тот год она избегала Елену Николаевну. Но когда Малышка вела её домой, с трудом подняв со стылого багинского порога, возникла перед ними Елена, как бы сконденсировавшись из воздуха, из плотных в тени кустов и деревьев предрассветных сумерек. Накинула ей на плечи шаль. Втолкнула в калитку своего дома. Они отпаивали её чаем, зубы стучали о чашку, и, оттолкнув Малышкину руку, она сказала Елене то, что весь год мешало смотреть ей в глаза:
   - Я знаю. Вы жена. И судите меня с позиций жены.
   - Дурочка, - сказала Елена. - Если бы ты была на её месте, ты бы всё равно проиграла.
   Та ночь давала ей право идти сейчас к Елене.
  
   Алиса накинула куртку на голову и вышла под мелкий злой дождь. Отсчитала четвертый дом в переулке, у которого действительно был сирый вид с завешенными кое-как окнами веранды. Толкнула три двери, попавшиеся на пути. За третьей, в свете настольной лампы знакомо сиял нимб волос вокруг склонённой головы. Елена Николаевна медленно обернулась, сощурилась в сумерки у дверей.
   - Пришла?
   Алиса кивнула.
   - Проходи, коль пришла.
   Алиса неуверенно приблизилась, осторожно коснулась плеч, зябко ссутулившихся под шалью. Шаль была прежней, домашней вязки, с кистями и красным орнаментом по краю... Её забытая шероховатость ударила по пальцам, в ушах нарастал шум, и, ухватившись за ссутулившиеся, зябкие Еленины плечи, Алиса ткнулась лицом куда-то в Еленино ухо.
   Елена прижала её голову к своей, потрепала по щеке:
   - Ну-ну, ладно. Садись, - и словно впервые оглядела своё жильё. - Садись куда-нибудь.
   Она, видимо, ещё не успела как следует устроиться к тому времени, когда Домбровский вернулся из санатория, и всё так и осталось - кое-как расставленная мебель, не разобранные картонные коробки в углу, голые стены...
   - Вот так и живём. Смешно? Или не очень, Аля? - только она и называла её так. И ещё Багин... - Ты не суди. Дело не в доме и не в принципе. То есть, для него, конечно, в принципе... Но он... Он, наверное, прав. Ему зачем-то так надо. Я ведь знала. Знала, что так и будет. Он никогда не уступал. Потому что уступив раз, он уже не будет иметь права не уступить другой. Но тогда это будет не он. Ему зачем-то так нужно. Пройти сквозь жизнь вот так, насквозь. Куда-то. Ничего у неё не взяв и отдав всё. И где-то там упасть, когда выложится весь. А я ещё раньше стала с ним хитрить. Он доверчивый. А теперь самое себя перехитрила. А назад как?
   Алиса пристально смотрела на Елену. Потом сказала:
   - Если вопрос только в "как", то это просто.
   Елена подняла брови. Алиса улыбнулась.
   - Назад можно только весело. С весёлым лицом. Пока Сарынбаев не настроил навесов и курятников...
   - Уже настроил.
   - Перевезёт.
   - Ты что, серьёзно?
   - Ага. Серьёзнее не бывает, - и встала. - Давайте чай пить.
   Елена Николаевна изумлённо смотрела перед собой, и Алиса, оставив её привыкать к этой мысли, ушла на кухню. Поставила на плиту чайник, отыскала и нарезала хлеб, в холодильнике нашелся кусок сыру, масло. Хлеб был черствый, сыр тоже, и она быстро поджарила на сковородке гренки.
   Елена всё так же сидела у стола с изумлённым лицом, пыталась улыбнуться краем рта, словно примеряла улыбку и весёлое лицо.
   - А Галка где?
   - У подружки. Гуляет.
   - Ну что вы думаете? Надо - "хоп" - и всё.
   - Страшно. А так в деревянном даже лучше - суше...
   Алиса фыркнула, поперхнулась чаем, закашлялась.
   - Так тебе и надо, - сказала Елена Николаевна, стуча кулаком по её спине, - Думаешь, два старых дурака...
   Алиса кашляла, смеялась и кивала.
   Дальше они смеялись вместе. У Елены появилась та свобода движений, что сродни куражу, хотя тревога время от времени пробегала по её лицу, и оно на мгновенье становилось серьёзным.
   - А! Бог с ним! С ним нелегко, да и без него плохо!
   Она рассказывала о том, как бегала к нему в вагончик по темноте, посмеиваясь над собой. Потом попросила:
   - Идем к Сарынбаеву вместе, одна я с полдороги вернусь.
   Алиса кивнула.
   - Только надо стоять насмерть, - и улыбнулась, - как Вячеслав Прокофьич...
  
   Сарынбаев, увидя их, сразу понял, с чем они пришли, но пригласил в дом, велел жене принести чай. Жена ворчала, ставя перед ними самовар, пиалы, лепёшки, он прикрикнул на неё, и она замолчала, молча разлила чай. Ушла, прикрыв за собой дверь. Сарынбаев спросил, глядя на Елену Николаевну улыбчивыми щёлочками глаз:
   - Кочевать будем?
   Елена кивнула, опустила голову.
   - Прости меня, Керим...
   Он покачал головой.
   - Ай, много воли у русской женщины, не должно быть у женщины столько воли. Жена должна кочевать за мужем.
  

18.

Обратный билет

  
   Триста километров до Оша... Теперь тучи были внизу, и, спустившись к мосту через Нарын, машина оказалась под их пологом, оставлявшим небольшой просвет над дорогой. Вода в реке казалась вязкой, тяжёлой на вид, а рассветные сумерки никак не хотели переходить в день. Карпинский дремал на заднем сиденье, двое других попутчиков тихо переговаривались за спиной, а Шкулепова сидела рядом с шофёром и смотрела на разматывающуюся под низкими тучами дорогу, на пейзажи, сменявшие друг друга, сто раз виденные в разное время года и так хорошо сохранившиеся в памяти.
   От Ак-Сая начался дождь, мелкий, занудливый, но складки склонов были спрыснуты нежной зеленью, робко и радостно освещавшей накрытое тучами ущелье. Суровая и любимая жизнь всё отдалялась, но теперь уже, кажется, не надолго.
   Далее потянулся единственной улицей Ташкумыр, весь уместившийся на узкой полочке между горами и Нарыном, такой обнаженный в своей вытянутости вдоль складчатого, пестрого борта ущелья, прорытого рекой в сжатом когда-то в гармошку массиве. Обнаженность работы Земли при горообразовании, расхристанность природы, кажущей телесные, розовые, кровавые складки своей плоти, застывшие здесь в предельной наготе созидания, как бы оправдывала открытость дворов, вытаявших из под снега свалок, ещё не заросших лебедой и крапивой, и безмятежную наивность сохнущего на веревках белья.
  
   ... О Багине Елена вчера сказала:
   - А ты съезди. Родной - он всегда родной.
   Алиса усмехнулась.
   - Вам проще. Вы с одним всю жизнь прожили. Одного и любили.
   - А у тебя были другие? Любимые?
   - Да.
   - Значит, все и родные.
   - Все?
   Елена кивнула.
   - Все.
   - Откуда вы знаете?
   - Знаю. Любовь не проходит. Если проходит, значит, не было её. Была ошибка.
  
   Промелькнул и остался позади Шамалды-Сай, имевший, не в пример Ташкумыру, ухоженный вид даже ранней весной, далее начиналась Ферганская долина, окруженная далёкими, едва видными сквозь толщу воздуха снежными горами, плоская как стол, до неправдоподобия. И до неправдоподобия ухоженная в каждом рядке своих полей, вдоль которых воздетыми к небу кулаками торчали остриженные тутовники, ещё не пустившие новую лозу. Воздетые к небу черные их комли казались гневом и криком земли, хотя с чего ей было кричать, ухоженной в каждом сантиметре? Тутовники стригли на корм шелкопрядам, но эти культи весенних тутовников всегда, сколько помнилось, внушали тоску и чувство вины перед затерзанной лаской землей...
   От Маданьята сады заслоняли поля, вдоль всей дороги до самого Андижана тянулись глиняные дувалы, и только далеко за садами виднелись ровные рядки парящей сиреневой земли, в легком её мареве тутовники уже не казались ни черными, ни кричащими.
   И наконец запылала посреди ровной земли священная двугорбая Сулейман-гора, будто специально оставленная для поклонения, побежал навстречу блочными и саманными домами Ош - разноязыкий и разноплемённый. Было жаль, что надо спешить к самолету, что нельзя бесцельно и безотчётно побродить по рынку среди торговцев в тюбетейках и полосатых халатов увенчанных чалмами таджиков, среди гомона ярмарки, время от времени раздираемого рёвом карная. Над оградой рынка виднелись стойки, и канатоходец в голубом сверкающем халате кошачьими движениями продвигался между ними со штангой наперевес. А внизу, скорее всего, ходил медведь с кольцом в носу, собирая гонорар в шапку, вокруг толпились покупатели и продавцы, и у женщин на головах горкой сложен легкий товар на продажу - скатерти, салфетки, накидки... Жаль, что некогда побродить меж рядов с фруктами, с горами огненно-красного молотого перца, позевать у лотков торговцев всякой мелочью - бусами, перстнями, напёрстками и прочим, некогда поглазеть на вороненую сталь ножей с наборными рукоятками, упрятанную в тисненную кожу с фестонами заклепок, постоять у прилавков с огромными брикетами кос-халвы и горами ярких восточных сладостей.
   Зато в аэропорту можно поесть огненных мантов, самых лучших в Азии, щедро посыпанных тем самым оранжево-красным перцем и предположительно вычислить кусты, на которых Наталья сушила между рейсами Витюшкины ползунки и пелёнки во времена своих скитаний по Казарманам и Тюпам.
   Новое огромное здание аэропорта на сей раз оказалось забитым до отказа, в позах людей, сидящих на скамьях, подоконниках и просто на полу не было предполетной легкости, была затяжная усталость и скученность - Ташкент не принимал вторые сутки, и шустрые, как везде, таксисты набирали экипажи к андижанскому поезду.
   Карпинский сунулся было к окошку диспетчера, но вернулся ни с чем - даже если откроют Ташкент, раньше отправят тех, кто сидит здесь вторые сутки. "Так что плакала твоя бронь на московский рейс".
   Ташкент не принимал, зато, резко задирая нос от земли, один за другим уходили на Алма-Ату стремительные Як-40.
   "А ты съезди", звучали в ушах слова Елены Николаевны, и то, что вчера казалось нелепым и почти невозможным, вдруг стало дразнящим стечением обстоятельств и соблазном судьбы...
   "Съезди", колдовал над ней голос Елены, раскачивалась красная шерстяная нитка перед заворожёнными глазами Малышки, шёл по воздуху канатоходец в голубом сверкающем халате, празднично ревел карнай, и под рёв этой невероятной трубы Алиса взяла свой билет из рук Карпинского и шагнула к окошку, где нелепое и невозможное меняли на обратный знак. Из стечения обстоятельств и превратностей погоды вдруг вырос воздушный мост в нелепую и неловкую затею, но раз он уж вырос... Пройти по нему можно и даже почему-то должно.
   Перелет был кратким, как по дуге, на её макушке сияло солнце, внизу снова лил дождь, но для Алисы нашли место на московский рейс через Караганду, выделив при этом два часа сорок минут, в которые она вольна была делать всё, что ей заблагорассудится.
  
   Через справочное она узнала телефон приёмной Водоканала, а там уже и багинский номер.
   Он сразу взял трубку.
   - Это Багин? Арсений Михалыч?
   - Да.
   - Это Шкулепова. Люся.
   Покалывало в скулах от прихлынувшей к щекам крови, но голова была ясной, как в моменты полной собранности и готовности на всё. На любую реакцию. С какой бы высоты ей не пришлось упасть, она как кошка, встанет на все четыре лапы.
   Но он только сказал:
   - Ой-ё-ёй, и повторил, - Ой-ё-ёй. Ты где?
   - В аэропорту. У входа. Через два с половиной часа у меня самолёт.
   - Стой там. Я сейчас.
   И она стояла, Пока он не побежал к ней от стоянки машин.
   Она стояла и смотрела, как под дождём бежит к ней человек с родным смеющимся лицом, бывший когда-то для неё всем на свете. А потом, всё ещё смеясь, протягивает руки и легко приподнимает её над землей: "Какая ты лёгонькая стала!" Но уже не прижимает к себе, как раньше, а бережно ставит на место.
   - Ты ведь замужем? Замужем? - первое, что почти утвердительно спрашивает он, и она улыбается утвердительной уверенности его голоса, что уж она-то одна не останется, её-то подберут обязательно. И ничего не отвечает.
   Они зачем-то делают круг по залу, пробиваясь сквозь скученный, стоящий, сидящий, движущийся, заворачивающий спиралями очередей народ, лавируют между чемоданами и узлами, снова выходят на улицу, куда-то едут сквозь город в дожде. Он машинально останавливается у светофоров, сворачивает на знаках и всё время говорит, говорит, на высокой ноте, два с половиной часа, отпущенных им аэрофлотом, почти кричит о том, как он разводился с женой. С подробностями, отбрасывая их и снова к ним возвращаясь, он словно продирается к какому-то, ускользающему от него смыслу. Алиса с изумлением и подавленностью слушает всё это, уже не пытаясь вникнуть в суть, воспринимая только взвинченность голоса, раздёрганность Багина недавним судом, "зацикленность", как говорит Малышка, и понимает только, что все эти пять лет он потратил на выяснение отношений с женой. И все-таки "достают" её, задевают фразы, которые он не смог бы произнести пять лет назад, фразы из лексикона его жены: "она перестала мне готовить, в надежде, что это заставит меня оценить её заботы, а я ушел совсем". И слово в слово: "Чинно-благородно - ей квартира и сын, мне - машина". Алиса машинально переспрашивает:
   - Квартира и сын?
   Он замолкает на мгновенье, усмехается.
   - И сын. Он полностью на её стороне. Я как-то разлюбил его тогда. Смотрел и думал: "Из-за тебя я Альку потерял". Хороший парень, но весь в неё - без градаций. Может быть, пока.
   И если до этого она с какой-то оглушённостью думала о том, как далеко можно разбрестись за пять лет - кричи не докричишься, она услышала это "потерял", будто её окликнули из прошлого.
   Было жаль этих пяти лет, в которые он барахтался и понемногу терял то, что она в нём любила и что, казалось, не могло пропасть, если было...
   - И ты потратил на это пять лет? На то, чтобы доказать жене, что она "без градаций" и, естественно, не доказал...
   Он вспыхивает, как когда-то, в нем всё ещё сидит потребность выгораживать жену, что не так уж она примитивна, как её поступки. Зато мотивы этих поступков сложны, как сложны были мотивы её похода к Тереху: "У меня рушится семья".
   - Не так уж она однозначна. Она теперь совсем другая стала.
   - И к кому ты ушёл? - спрашивает Алиса и почти физически чувствует, как он зажимается.
   - Ни к кому. Поселился у приятелей, уехавших на Асуан, - но не может закрыться до конца, и его снова несёт, ему не важно, что она подумает или скажет, ему важно что-то отыскать для себя в рассыпавшейся сейчас жизни. - Вообще-то была женщина, она мне, конечно, помогла, но это не та женщина, на которой...
   И это ранит, потому что она, наверно, тоже была не той женщиной, на которой...
   Он вдруг остановил машину, вышел. Она тоже вышла. Оказывается, они всё время ехали вверх, и теперь внизу, под ногами лежала чаша знаменитого высокогорного катка Медео.
   - Здорово?
   Она кивнула. Молча постояли какое-то время. Алиса - почти с благодарностью за эту подаренную ей красоту. Сели в машину, Багин вдруг с какой-то давней заботливостью обеспокоился тем, что её нужно покормить перед рейсом, повернул к аэропорту.
   - А Анжелка, правда, другая стала, ты бы её и не узнала, - Багин опять возвращается на круги своя, и это захлёстывает как петлей. "Одна молодая инженерка, любимая мною и служившая мне фоном", вспоминает она фразу из письма Поддубной. Служившая фоном, служившая фоном...
  
   ...О высокий витраж, отгораживающий ресторан от зала ожидания, бился людской гул, на люстрах чирикали воробьи, и уже стояла на столе какая-то еда, а Багина все несло по кругам пятилетней драки. Алиса была в том состоянии оглушенности, когда трезвеешь медленно и необратимо, словно выходишь из глубокого, полуобморочного сна в какую-то кошмарную действительность, в которой лучше не жить, не быть и не просыпаться. И ясное понимание, что вот это раздёрганное, разлаженное, идущее вразнос и почти рассыпавшееся существо всё равно своё и родное. Взять веник, смести в кучу и попытаться собрать.
   Она поймала его руку, рубящую ладонью воздух, легонько пригнула вниз, к столу.
   - Успокойся. Все утрясётся. У тебя ещё будет нормальная, разумная жизнь.
   Рука замерла, собралась в кулак и осторожно высвободилась из-под её ладони. Такой вот жест. Отстраненности и независимости. Он неё. От её рук. И от её причастности.
   - Ты ешь, ты почему ничего не ешь?
   Она машинально взяла вилку, уставилась в тарелку с мучительным чувством сознания родства и превосходства родства над независимостью и свободой. Это мы ведь уже прошли, независимость?
   - Ешь.
   Она стала есть, чтобы не смотреть на него, у неё что-то сделалось с глазами, с лицом.
   - Что ты делала в Кызыл-Таше?
   - Пробивала опытную плотину.
   - Пробила?
   - Почти.
   Она продолжала смотреть в тарелку, чтобы не поднимать глаз.
   - Ну, и как там все?
   - Нормально. Вкалывают. Замордованные все. Уставшие, - она на мгновенье подняла глаза.
   И он увидел.
   - Ты что? У тебя стали больные глаза. Не надо!
   - Я знаю. Это пройдёт.
   - Я тебя очень расстроил?
   - Это неважно, - она помолчала. - Я что хотела у тебя спросить, - она потерла лоб. - Скажи, что у тебя было тогда, с Вебером? Когда разбился мальчик? Как это было, с Вебером?
   - Зачем тебе? Опять кто-то разбился?
   Она кивнула.
   - Тогда не было инструктажа. То ли не был зафиксирован, то ли его вообще не было. Я не знаю точно. Я заехал за Вебером и повез его на створ. У меня шофёр классически подделывал подписи. Он и расписался за мальчишку. А Вебер за себя.
   - А зачем тебе нужен был Вебер, если шофёр классически подделывал подписи?
   - Не знаю. Зачем-то.
   - И он поехал.
   -Да. Сел и поехал. Молча.
   - А Кайрат?
   - Что Кайрат?
   - Ты раньше рассказывал, что вы заехали за Вебером вместе с Кайратом. Что вначале Кайрат впихнул в машину тебя, потом Вебера.
   - Нет. Я не помню, что я тебе рассказывал, но Кайрата не было. Об этом знали только Вебер и я. И еще шофёр. Но шофёр очень скоро уехал куда-то на Север.
   Вот оно что. Вот почему Татьяна назвала Багина провокатором.
   И сказала:
   - Версификатор ты, Багин.
   Он пожал плечами.
   - Может быть. Может быть, они и праведники. Но знаешь, в этом... В этой показухе я всё-таки участвовал.
   Алиса быстро взглянула на него и отвела глаза.
   В камере хранения она перебросила шубу через плечо, Багин тащил чемодан и удивлялся:
   - Чем он у тебя набит?
   Она улыбалась.
   - Булыжниками. Ой, в ЯКе не берут вещи в багаж, и я волоком волокла его по полю. А ещё шуба и сумка в зубах.
   Она уже встряхнулась и, стоя в очереди на регистрацию, почти весело, с преувеличениями рассказывала о своих вертолётных страхах и даже показывала, как Карпинский пас в Уч-Тереке залегших под вертолётом индюков.
   Багин сказал:
   - А ты неистребима.
   Она кивнула.
   - Ага. Живуча, как кошка.
   Улыбаясь, Багин внимательно смотрел на неё.
   - Ты изменилась. Уже не прёт их тебя то женское, как раньше... Раньше рядом с тобой и стоять было опасно.
   Она легко отпарировала, чтобы ему жилось спокойно:
   - Просто это женское сейчас направлено не на тебя.
   А потом он уходил. Оставив её в загончике для отлетающих. И она стояла в очереди, с весёлым в профиль лицом. Потом обернулась, чтобы убедиться, что он ушёл. Но он придерживал рукой стеклянную дверь и смотрел на неё. Последним взглядом. Навсегда, навечно последним. Такое у него было лицо и такой взгляд: "Всё".
   Она видела только его силуэт и тяжелый взгляд - пространство меж ними фосфоресцировало, словно летел синий, блистающий снег. Казалось, что какое-то общее, соединяющее их поле, билось меж ними в агонии и никак не могло распасться, исчезнуть, не быть и не существовать. Её толкнули. Она сделала шаг вперёд и помахала ему рукой сквозь снег и распад.
  
   А потом был самолёт. Когда позже она пыталась объяснить Малышевой, что там такое было, в этом фантастическом перелёте, получалась чепуха. Это запомнилось каким-то, не поддающимся определениям, цельным переживанием.
   Рейс был с посадкой в Караганде, но их посадили в Балхаше, объявив задержку на два часа. Они неприкаянно бродили по сонному городку, пыльному уже в марте; улицы полого текли к озеру, озеро поднималось к горизонту, свидетельствуя о круглости Земли; город казался пустынным, и только скучающие собаки провожали их заведёнными на лоб глазами, словно ленясь поднять уроненные на лапы головы.
   Потом они снова летели в догорающем свете долгого заката, потом - в ночи. Летели бесконечно долго, и их не принимала Земля. Длилось это, наверно, часов восемь - казалось, они блуждали в бесконечном пустынном пространстве без цели и смысла. Время т времени их просили пристегнуть ремни и объявляли посадку - то в Семипалатинске, то в Актюбинске, потом Целинограде.
   Но не садились. Воспалённо горели предупреждающие табло - и час, и два, и три. А они всё летели, словно им не было места на земле и она отталкивала их от себя всё дальше и дальше. Ощущение затерянности в пространстве и своей ненужности Земле. Страха не было, а мысли, возникавшие как бы без участия сознания, были неожиданны и четки, словно подсознание лепило свой, не подчиняющийся здравому смыслу ряд. Неожиданно всплывшая мысль, что превосходство - это оторванность. Даже превосходство родства. И несчастье превосходства. Что превосходство это несчастье... И очень чётко - ей нужно было быть матерью-одиночкой, что она должна была стать матерью-одиночкой. Она выпала из своей судьбы, из своей реальности и теперь жила предположительно, а не единственно закономерной для неё жизнью. Знак полосатой тельняшечки она не разгадала, и поэтому всё было не так в последующие и год, и три, и пять лет. Она старалась делать, как нужно и должно, но это давалось с невероятным усилием и результаты получались неожиданные. Предположительные. Как мутации. Жизнью стала править случай, а не закономерность. И что искать оправданий в том, что и её жизнь случайна, что её родили взамен, в этой лотерее на счастливый билет ей неслыханно повезло. И в общем-то очень долго везло. Всё слишком долго шло под знаком неслыханного везения - очень долгое детство и очень долгую юность. Несчастный, ты получишь то, что хотел, - это про других, про тех, кто лбом, грудью, жизнью... Но когда человек уклоняется от своего предназначения, судьба перестает за ним присматривать. Вот и всё. И действительность дыбится и расходится кругами. И теперь тебе - лбом, грудью, жизнью...
   Разобранное, раздёрганное багинское лицо вдруг ясно встало перед глазами, и женский, болезненно ломкий любящий голос спросил: "Ты всё ещё любишь её?" Багин словно делает шаг вперед, и волна золотых волос накрывает его лицо. Значит, он все-таки ушёл к женщине. И приятели, уехавшие на Асуан, здесь ни при чем. Даже после, через длительное время, Алиса соглашалась со ссылкой на работу подсознания, подспудно утряхивающего впечатления, но уверенность, что она это видела, всё равно оставалась.
   Когда объявили очередную посадку в Целинограде, в салоне грохнул хохот. Кто-то поинтересовался, на сколько часов ещё хватит горючего Смех был беспечным. По крайней мере, старался таким быть. Столь глубоко сидит в нас опасение перед произнесенными всуе словами и разрушительной силой мыслей, приходивших в голову не ей одной.
   Они всё-таки сели, как и было положено, в Караганде. Летящих до Москвы даже не просили выйти на время заправки, очень быстро произвели высадку-посадку, и самолёт побежал по взлётной полосе - буквально на хвост ему наползал туман. Оказывается, экипаж всё это время шёл за просветом в тумане и сумел оказаться над Карагандой в нужный момент.
  
   Малышева, выслушав её сбивчивый рассказ, неожиданно сказала:
   - Всё-таки, Елена ведьма.
   - Дура! Привет!
   - Почему? Все мы немного ведьмы. Я тебе рассказывала, как мне гадала цыганка? У меня было двадцать пять рублей и ещё мелочь. Я отказывалась гадать, а цыганка говорит, - хочешь, имя милого скажу? И говорит, - Саша. Я и разинула рот. Она у меня всё и выманила. А до стипендии ещё полмесяца. Говорит, положи деньги на ладонь, я тебе их потом верну. Закрыла ладонь, побормотала, кулаком взмахнула, открывает ладонь, а там вместо денег зверушечья лапка. Она нею наскребла земли и мне в носовой платок завернула. Говорит, палец разрежешь, кровью смочишь и закопай под окном. Вот я за Сашу замуж и вышла. Только за другого.
   - А под окном закопала?
   - Нет. Что-то там и перепуталось, видимо. Но тогда вокруг столько Александров развелось, что я уже вздрагивала при каждом новом знакомстве... Вот и у Елены, что-то, видимо, перепуталось.
   - Видимо. Будет тебе видимо, если дома не ночуешь.
   Малышева подняла на неё рассеянный взгляд.
   - Не в этом дело. Я думала, что ты приедешь вечером. Мне так почему-то казалось. И видишь, я совсем не зря испугалась ночью. Хотела позвонить в аэропорт, но не знала ни номера рейса, ни даже дня. - Малышева так ясно представила свои ночные страхи, что лицо её стало обиженным. Глядя в её огорчённое лицо, Алиса испытывала нечто вроде угрызений совести: о Малышке она и не вспомнила. Это Малышева почему-то всегда думала об Алисе. И беспокоилась. И ждала. Сама она казалась более прочной, что ли. Хотя если посмотреть свежим взглядом - сейчас в чём только душа держится. Может, Алиса и долетела этим странным рейсом потому, что Малышка так напряжённо ждала. В самолёте, повисшем в беспроглядной черноте ночи, она думала, что держит её на поверхности только работа. И ещё, как о поплавке, о спасательном круге из будущего, о словах Лихачёва: "Приезжайте на перепуск. Всё-таки этап". И своё обещание: "Обязательно. Я постараюсь".
  
   Она приехала на перепуск, подгадав командировку за данными геологии, и смотрела, как опускается затвор на портале строительного туннеля - навечно, навсегда. Как постепенно и портал, и его ригель с моторами для спуска затвора уходят под воду, как покачивается на только что сотворённой поверхности воды маленькая яхта, расправляя примятые мотыльковые крылья, как бегут облака по тёмной воде меж опрокинутых в неё, замерших хребтов.
   Тёмно булькала вода, заполняя поры земли в замершей, оглушительной тишине, иногда только сыпались камешки или обваливался слабый кусок скалы с чавкающим безвозвратным звуком, прозрачный воздух осени не удерживал ничего; прощально горели на склонах редкие берёзки и фисташковые кусты - изумлённая замедленность первого дня творенья и улыбка этого дня...
   Долгое стояние скученного народа после беготни, медленное перетекание его с одной стороны плотины на другую, словно в незнании, чем ещё себя занять...
   Нарын мелел, медленно обнажались отполированные, сточенные водой глубинные склоны его берегов, пока вода не спала совсем, и обнажилось дно с каменными воронками и завихрениями на месте бывших водоворотов; в оставшихся ямах и заводях билась рыба, её ловили руками, кепками, завязанными у горла сорочками. Визжали мокрые дети - два автобуса школьников, привезённых сюда на экскурсию, неуправляемо, как ртуть, растеклись по дну. Но большинство народа стояло молча и неподвижно в прощальном сиянии осеннего закатного дня, бездумно глядя на обнажившееся ложе реки, на растекшихся по нему детей и рыболовов.
   Только во втором строительном туннеле, что "проковыряли" люди Котомина, была видна последняя суета - выносились остатки оборудования, сворачивались кабели, кое-где вспыхивал синий огонь автогенных горелок, обрезавших уже не нужные временные крепления, очищая за собой путь воде, да суетились наладчики на площадке затвора.
   Двадцать восемь часов поднималась вода до жерла второго строительного туннеля, стояли краны, машины, люди. Силы, затрачиваемые на каждодневную работу и ранее незаметно утекавшие в бездонную прорву стройки, как бы заново материализовывались; энергии людей, не тратившейся сейчас на строительство, едва доставало, чтобы осознать этот качественный переход, перейти в него и жить в нём дальше - на это её требовалось больше, чем на каждодневную работу.
  
  
  

Ч а с т ь в т о р а я

ТЫ ЭТО ВИДЕЛ, ГОСПОДИ...

  

21.

Старый и новый Музтор

  
   А Малышева появилась на Кызыл-Ташской земле уже весной, летом даже - в самом конце мая, как раз к событиям, которые, как скажет Валера Шамрай, произошли только для того, чтоб ей было что снимать. Появилась, вися как переброшенное пальто на руке оператора Котова, здоровенного мужика с хроники, -- руки-ноги до земли и до земли волосы.
   Май она проторчала на студии - студийное начальство никак не могло взять в толк, что ей делать на ГЭС без операторской группы, не могло понять ясной как день необходимости залезть везде самой, всё посмотреть, со всеми поговорить, сориентироваться - что снимать, кого и о чём.
   Никак не могли закрепить за группой оператора - не занятые почему-то отказывались, отводя поскучневшие глаза с невнятными оговорками о растянутости съёмок, о приблизительности сроков запуска фильма в производство и тому подобном. Потом оператора нашли, режиссёр говорил, что Малышева должна знать его по ВГИКу - на год позже неё кончал. Но это не только другой курс и другой факультет - другое поколение, на сценарном все, как правило, старше. Ему года двадцать четыре, работал на студии до ВГИКа, но то, что недавно его закончил - хорошо, как раз тот случай, когда рвутся делать "большое искусство". А те, что в кино давно - стоят по горло в болоте и - "не делай волну, падла"...
   Пока Мурат что-то снимал в прииссыккульском колхозе, а в мае там не такой уж рай - ледяные ночи и обжигающие дни. Но у него там дядька в Тюпе и куча всякой родни, и он пил кумыс и парился в баньке, - в озере вода ещё холодная. И с ним жена Мамлакат, в просторечии - Кеша, красавица писаная, тесть режиссёрского соседа по площадке рыдал, увидев её - "мадам Баттерфляй!" И дочка Салташка, похожая на папу, как две капли воды, будет ли красавицей, пока неясно, но папа тоже ничего.
   Все это она узнает позже, увидит и Кешу, и Салташку, и всю Муратову иссыккульскую родню, но это будет после, когда спустят водохранилище, для фильма не хватит нескольких планов с "большой водой", и Мурату придётся исхитриться подснять их на Иссык-Куле...
   А начнется для Малышевой всё вот так: чужая группа хроники, едущая за сюжетом для "Новостей дня" снимать начало Аксая, следующей ГЭС Нарынского каскада, она потащится с Котовым смотреть Аксайский створ, потому что начало Музторской ГЭС есть только в чёрно-белой плёнке, а режиссёру вынь да положь цветное начало. Хотя знала, что нечего ей ловить на Аксае - другой створ, другие горы, совсем складчатые, гофрированные, граниты и песчаники, неправдоподобная графика каменных завихрений с редкими кустиками дикой вишни - розовое на коричневом и уже голубой! Голубой Нарын, а не тот, что был до водохранилища - цвета какао с молоком, или жёлтой злости в паводок и дожди, или жидкого столовского кофе в самую малую воду...
   Котов погнал её через висячий пешеходный мостик на другой берег, чтоб она там помелькала для оживляжа белой футболкой и кепочкой. На другом берегу гулял по тропке ослик, она немного прогнала его хворостиной и даже прокатилась на нем, очень миленький оживляж получился, она потом видела - общий план, и на нем мелькает что-то белое, будто порхает носовой платок...
   Шофёр их Рафика был неуловимо похож на давнего кызылташского маркшейдера, тоже Бориса, который сейчас варганил какое-то могучее сооружение на Иртыше. Все незнакомые люди поначалу чем-то похожи на кого-то, даже не всегда вспомнишь, на кого, пока не станут знакомыми и похожими только на самих себя. Но сейчас лезла в глаза схожесть - в прищуре глаз, повороте головы, в интонациях, даже в том, как на выезде из города он обошёл на кольце косо стоящий троллейбус, а потом отбояривался от гаишника, - "Шеф, я думал, он сломался, он как-то раком стоит!"
   И побежала через три перевала дорога длиною в белый день, и за первым - Сусамырская долина, какою Малышева никогда её не видела - рыжая, с полосами осевшего и тоже грязно рыжего снега. Раньше эта долина была только белой или только зелёной, или одновременно и белой, и зелёной - не успевал сходить снег, а трава уже перла щёткой, будто и зимовала такая - зеленая-зеленая... А сейчас был рыжий цвет осенней травы и холод, Рафик промерзал на ходу, Котов с ассистентом грелись водочкой, шофёр Борис на скорости восемьдесят километров тыкал пальцем в сторону, - Глянь, лиса! Совершенно не заботясь, как при этом идёт машина, будто запустил её на прямую как стрела дорогу и теперь может отдыхать и глазеть по сторонам до следующего перевала. Лисица пересекла рыжую жухлую траву и что-то вынюхивала на осевшем грязно-буром снегу, по-кошачьи брезгливо отряхивая лапы. Борис ударил по тормозам, Рафик встал как вкопанный, лиса лениво оглянулась и не спеша пошла дальше прогулочным шагом, зная, что нечем у них стрелять, да и кому она нужна, такая облезлая в эту пору.
   Перевал Алабель, как всегда, дымился снегом и туманом, домики дорожников всё также стояли вдоль трассы в часе пути друг от друга, и, ниже по Чичкану, в каком-то из них жил дорожник-голландец с женой из давних переселенцев-голландцев, по совместительству преподававший в музторской школе английский язык.
   А дальше - старый Музтор, ещё не залитый, но брошенный и уже уходивший в небытие своими саманными стенами. Все крыши, окна, двери, всё, что можно было разобрать, спилить и свезти, - свезли и разобрали на дрова, и стены его быстро оседали, превращаясь в прах. И хотя новый Музтор красовался своими прибалтийскими крышами на недоступном воде плато, этот, брошенный, являл собой жуткое зрелище распада, трагедии и насилия. Немудрено, что на это клюют почти все - попадаются распутины на этой уходящей под воду родине. И хотя ближе к правде, что здравый народный смысл спокойно принимает перемены к лучшему, жуть в этом, конечно, есть: жили, строили, растили деревья, а какие здесь были тополя! А потом, оказывается, ничего не стоят усилия и старания всей жизни, весь ужас в этом - ты ладил свою жизнь, строил, перестаивал, мотыжил землю и выбирал из неё камни, растил сады и тополя, и всему этому грош цена, всё перечеркивается почти подаренным коттеджем с общей стеной на двух соседей. А этот Музтор, о котором в древних книгах написано, уходит в небытие.
   Какой здесь был разноголосый, разноязычный рынок - не только киргизы, и татары, но и корейцы, и украинки в вышитых блузках и намистах клекочут на киргизском языке, а русский язык для них - украинский - "Чи вы нэ руськи?" И Малышева спрашивает, "А звидкы вы родом?" - "Так мы тутэшни, батькы ще колысь перейихалы"... Голландцы... Русские старообрядцы жили по Токтобеку, и на оградах их предков сидят живые вороны вперемешку с вырезанными из дерева и почерневшими от времени. А мимо возвращается с базара на дальний выпас молодая киргизская семья - отец на лошади, жена на ослике, детишки на другом - в притороченной к седлу расписной деревянной люльке... Старуха в тёмных одеждах, с ясным иконописным ликом поднимает для благословения два пальца: Спаси вас Бог! - Салям алейкум! И старуха долго смотрит вслед молодой семье молодого народа. Это всё - когда они идут в Музтор круговым маршрутом, и злой Саня Птицын тащит в рюкзаке собственный электрический утюг, подложенный туда кем-то из шутников... Разминувшись с молодой семьей на крутом склоне, они смотрят сверху, как те переезжают мостик через ручей, как в мерцании света и тени мелькает меж ореховой листвы яркая люлька на спине добродушного ослика, алое платье женщины, расшитая войлочная шляпа главы семейства...
   Когда-то гордое племя населяло эту долину, - "и если даже войско пойдет, одного камня будет достаточно", чтобы обрушить лавину и камнепад, ни покорилось оно ни джунгарам, ни Кокандскому ханству, но впустило многих, теснимых нуждой и властями. Десять веков тому назад возник здесь богатырский эпос - Манас, и век назад - родился великий акын Токтогул, чьим именем будет названа строящаяся ГЭС. Оболганный манапами, акын был угнан по этапу в Сибирь, якобы за конокрадство, хотя гнали его, конечно, за набатные песни.
   А великий батыр Манаса в своё время пытался перекрыть эту реку, обрушив у самого горла ущелья огромную скалу, и отсюда пошло название котловины, Кетмень-Тюбе, то есть, гора, обрушенная кетменём. Может быть, поэтому так естественно было принято и строительство ГЭС, и переселение...
   Эта скала уже ушла под воду, сохранившись разве на фотографиях и в кадрах хроники, остался на пленке и яркий праздник ярмарки, а вот зимнего Музтора Малышева так и не нашла - с невероятными даже для высокогорья морозами под пятьдесят, с деревьями и кустарниками в курже... Лохматая от инея лошадёнка тащит от фиолетовой реки сани, оледеневшие вместе с бочкой, заиндевевшие ворот тулупа и борода бабая, боком сидящего на санях, нимб на собственном пуховом платке - холод подолгу стоял на дне котловины, словно выпадал в осадок.
   Рафик подпрыгивал на выбоинах старой, уже не ремонтировавшейся дороги, захлестывающейся здесь петлей - вверх по Нарыну к старому мосту, а потом - вниз, к подъёму на перевал Кокбель. А новая дорога уже пробита выше по склону, в обход водохранилища, которое в полном объеме зальёт и старый Музтор, и мост...
   Если бы Малышева ехала со своей группой, они бы поехали по новой дороге, через Новый Музтор, и заскочили бы к Шкулеповой, которая сидит на своей Бурлы-Кие, но Котова не интересовал ни новый Музтор, ни Шкулепова, ни Бурлы-Кия, и они проскочили мимо, пусть Шкулеповой икнется от того, что они проезжают мимо.
   Режиссёр-постановщик ориентировал её в основном на перевозки - последние восемьдесят километров до стройки все эти валы, турбины, роторы и статоры волокли на трейлере, впряженном в сцепленные между собой "Ураганы" - военные тягачи от "тополей", по каким-то причинам снятые с вооружения, самое тяжёлое оборудование тащат восемь ураганов, и это - зрелище, хотя и один ураган может кого хошь напугать - такая громадина, зелёный крокодилище с пучеглазо вытаращенными кабинами по бокам. Режиссер сам хотел подснять в Ленинграде ещё и погрузку турбин на пароход в белые ночи, проезд по водному пути до Красноводска (ей задание - уточнить сроки) для вот такой рекламной картинки как ГЭС строит вся страна. Ничего, кроме рекламной картинки, в проекте пока не было, да и съёмки, порученные их группе, назывались не фильмом, а "уходящими объектами", тем, что могло уйти, быть упущено, не снято и потому потеряно для фильма.
   На колдобинах старой музторской дороги, среди наползающих яуфов - Котов что-то предпринимал только если громыхало и сыпалось, - из Малышевой вытряхнуло всё, чему она училась вместе с наставлениями режиссёра, они оба знали, что суть фильма выплывет во время съёмок, и не очень беспокоилась, что доложенная редколлегии схема так прямолинейно примитивна - "ГЭС строит вся страна". Но "раз я хочу снимать, раз ты хочешь снимать, что-то выявится в процессе, должно выявиться если оно там есть". Плохо, что установка - "чтоб никакой тонировки". Мало кто может перед камерой связно выложить всё, что думает: инженеры начинают говорить о технических решениях, рабочие - по образцам телевидения - выполним взятые соцобязательства, возьмем большие, дружный коллектив бригады, поднимем на ещё высшую ступень, устраним недостатки, протянем руку братской помощи... Люди поразительно красивы в работе - точны, экономны движения и у бетонщиков, и у доменщиков, а перед камерой выясняетсяЈ что им руки некуда девать, в голове туман, во рту каша - рукастые мужики, а они без головы не бывают... Что за страна, где человек только на пахоте в полный рост, хотя в этом, может, и есть сермяжная правда. Фильмы стареют, почти все, остается немногое - ну, "Потемкин", ну, "Мать Иоанна", Чаплин, один Чаплин, а окружение и партнеры - уже пыль, тлен, труха... А хроника остаётся. Даже то, что Малышева еще снимала любительским "Кварцем", сидя в ковше экскаватора на перекрытии: худенький Юра Четверухин у прорана, дирижирующий МАЗами, словно горящий на морозе и ветру; Вася Хромов, почему-то ухвативший Вебера за грудки... Кстати, Юра Четверухин умеет говорить... Светланино светящееся вниманием и сочувствием лицо, на котором отражается всё, что ей говорят, слушание-переживание, словно смотришься в чистую воду... Или лицо Асипы - совершенная лепка скул, лба, подбродка, угловатая и одновременно текучая пластика движений - вот кого снимать!
   Улыбаясь, Малышева глядела на шофера их Рафика, все меньше и меньше походящего на того, другого Бориса, когда-то влюбленного в Асипу... И ещё бы дядю Белима снять, Асипулиного отца, со звездой героя на груди и смущённой улыбкой на круглом лице... Правда, дядя Белим туннельщик, и Асипа за это время родила троих и, наверное, уже не была ни грациозной, ни красавицей. А Малышева помнила её нежный румянец и белозубую улыбку, и два зубика, слегка налезавшие друг на друга. Если бы они были прямыми и не налезали друг на друга, Асипуля много бы потеряла. Потом Светланка скажет, что Асипуля по-прежнему красавица, да и куда могло деться обаяние человека, которому все смотрели в рот? И дядя Белим такой же круглый, широкий и добродушный, и Котомин по-прежнему робеет перед ним.
   - Дак заробеешь, - отзывается тот. - Стою я перед ним и вижу, что меня ровно в четыре раза меньше.
   - А мать-то, Апушка, жива?
   - Жива, - говорит Светлана, - Жива-здорова, не бойся.
   А чего ей бояться, дела давние, десятилетней давности дела.
  
   Ещё когда всех обучали основам альпинизма, и уже Шамрай от лица проектировщиков ногу сломал на учебной скале, ей, Малышевой, всё было мало - и она поперлась с альпинистами на какое-то пробное восхождение. Вечером альпинисты пели у костра свои дурацкие песни, что никак не кончались, и ей уже хотелось завыть, только уж как-нибудь совсем по-волчьи, и, чтоб не завыть, она пошла от костра подальше и залезла с тоски на большущее дерево, и свалилась с самой верхотуры - подломился сук. Летела она вниз головой метра три, наверно. Летела и думала: голову жалко, и подтягивалась, чтобы перекувыркнуться. А потом: шею сверну, и ещё подтягивалась. И грохнулась спиной чуть пониже лопаток. Если бы дольше лететь, она б перевернулась и на ноги встала, но не успела.
   Позвоночник остался цел, хотя ушиб был страшный, и ещё сильное растяжение поясничных связок. Она покаталась по земле от боли, а когда боль чуть стихла, попыталась встать. Выяснилось, что она может только стоять и лежать. У костра всё ещё пели, и она прервала пение пренеприятным известием, для начала потерпев, сколько могла. Её запихнули в пуховый спальник и снова принялись петь, а ей становилось всё хуже и хуже.
   И утром, естественно, ни на какое восхождение она не пошла, но убедившись, что она может стоять на ногах, её отправили назад, в поселок, с самым молодым и страшно стеснительным альпинистом Мамасали. Вначале она шла с передышками буквально через каждые двадцать-тридцать метров и так - километра три. Потом пастухи дали им лошадь, и Мамасали пытался везти её поперек седла, но боль стала совсем нестерпимой. И они снова шли. И так до автотропы, где Мамасали оставил её под орехом и рванул в поселок за "скорой". И ей пришлось полтора месяца проваляться на щите. Хирург был молодой и по началу велел ей сесть, хотя садиться она не хотела. Тогда он посадил её силой, и она вырубилась.
   А Апушку положили в их палату уже под конец её пребывания в больнице. Дядю Белима она тогда так и не увидела, он квалификацию повышал на каких-то курсах. Только Асипа прибегала и торчала в окошке, разговаривая с матерью, которой, наверно, было тоскливо с ними - Апушка совсем не знала русского, а они не говорили по-киргизски. Малышевой - что, ей Саня Птицын письма писал: "Слышал, мать, что ты упала с печки", Котомин басил: "Будешь знать, как с чужими ходить"; а Багин кидался яблоками, если она спала, и почти всё время на окне кто-нибудь висел из управления или от проектировщиков.
   А потом среди ночи её разбудила соседка по палате - "Апушка не дышит". Они включили свет, откинули одеяло, - та лежала в луже крови. Их молоденький хирург перепугался, прибежал Виктор Гасанович, главврач, кинулись искать донора со второй группой крови, а у Малышевой как раз вторая. Проверили. И сдвинули койки. У Апы никак не могли вену найти, и сделали надрез на предплечье, и соединили их с Малышевой через какие-то трубочки и колбочки.
   Апушку утром увезли в долину, а Виктор Гасанович еще с неделю носил Малышевой шоколадки, хотя чего ей сделается, она здоровая тогда была и толстая. У Виктора Гасановича скуластое и смуглое восточное лицо и неожиданно совершенно синие глаза, - мать у него была русская.
   Малышева и думать забыла про больницу, когда ей на шею бросилась незнакомая киргизка в широком платье, в которой она не сразу узнала Апу. Крепко ухватив за руку, она тащила её куда-то и всё говорила "дочка, дочка". А потом достала из сумки и протянула большое яблоко. А дочкой была вышедшая из магазина Асипа. Они потащили Малышеву с собой, она не очень упиралась, было любопытно, как живет киргизская семья, и понравилась Асипа. Дома её посадили в красный угол и принялись угощать, она смутилась, но Асипа смеялась: "Ешь, я всё равно к тебе приду и всё у тебя съем!" И пришла, и стала приходить часто, влюбилась в Аскера Салганова из их общаги, а Борька в неё. Аскер только улыбался и прятал за очками глаза. Саня Птицын и Коля Пьянов навязались ей в телохранители, а Борька тащился сзади и время от времени вопил: "Асипа, выходи за меня замуж!"
   А когда Аскер поехал домой за невестой, они уже все хором уговаривали Асипу идти замуж за Бориса. "Дети красивые будут, как Виктор Гасанович", - приводила последний довод Малышева. Но Асипа только головой качала, - она пойдет замуж только за своего. "Салганов - казах", - сомневалась Шкулепова. "Любовь зла", - смеялась Асипа. И однажды Борис привел за руку Мамасали, усадил перед Асипой - вот, жениха тебе нашел. Асипуля, сидевшая на шкулеповской кровати, поджав ноги, нагнулась за тапочками, счас, только шнурки завяжу. А Мамасали пялился на Малышеву и краснел.
   Потом Аскер привез невесту, - ничего особенного - девочка с веснушками в красном просторном платье, правда, с косами до подколенок. Асипа точно лучше, в ней была повадка, вот. А Борис как-то сник, а потом уехал на Вилюй, оказывается, он всю жизнь мечтал вертикальные штольни рубить в вечной мерзлоте. Доходили слухи - он и там публику развлекал, сидючи на стойке кафе и распевая под гитару, так это он и тут делал. А потом женился там, с треском, увел у кого-то жену. Всё правильно, он ничего не делал без треска, он такой и был. По нему тут полобщаги девок сохло. Ещё слышно было - пожар какой-то тушил и обгорел очень. И так появился в Москве - мать, я не загорел, я горел! И гитары с ним не было - пальцы рук ещё плохо слушались. И они вдвоём пошли к шкулеповскому соседу снизу, церковному батюшке, выпросили гитару, и батюшку в гости пригласили, батюшка молодой оказался, пришёл, не побрезговал. И они с Борисом до поздней ночи водочку на кухне кушали и песни пели, очень хорошо они спелись тогда, водой не разольешь...
  
   Они зацепили только край нового Музтора - с модерновой глыбой торгового центра позади островерхих крыш двухэтажных коттеджей, сквозящие дворы за ажурными оградами в дымке юных деревцев, с костерками и мангалами и даже кое-где поставленными на лето юртами, с неправдоподобно нарядными для домашней работы алыми платьями женщин. Всё это мелькнуло и осталось бы позади, а лучше бы вовсе не мелькало, потому что их рафик, дико вильнув, подпрыгнул и встал как вкопанный поперёк дороги. Малышеву садануло по голени, и вместе с грохотом подающих внутри Рафика яуфов, ей показалось, что что-то ударилось о борт снаружи...
   Борис выскочил из машины, пропал, как в фокусе, был шофёр - и нету, и из зеркала заднего обзора с отпрянувшими домами и оградами, метнувшимися алыми язычками платьев, сужающейся дорогой - жутко дохнуло бедой. И там, на дороге, было что-то неподвижное, мягкое и страшное этой своей неподвижностью и мягкостью, а потом спина стремительно наклонившегося Бориса заслонила это. Она выскочила следом со сбитым, забитым от ужаса дыханием.
   Борис медленно распрямлялся, держа на руках ватное тельце мальчишки. Она видела руку, бережно и точно лёгшую под спинку ребёнка, с пришедшейся к затылочку ладонью, вторую руку, подхватившую ножки и попку, видела бегущих людей, неизвестно откуда взявшихся и мгновенно составивших небольшую кричащую толпу вокруг Бориса, перекрывшего крики вопросом "Кто мать, вашу мать?" Выдвинув плечо, он понёс мальчишку к машине, велел Малышевой - садись вперёд! Бережно опустил ей на руки мальчика, втолкнул ближнего из толпы в машину - показывай, где больница! Хлопнул дверью. Машина развернулась почти неощутимо, неощутимо поехала. Малышева почувствовала, как безвольное, тяжёлое поначалу тельце напряглось на её руках, увидела, как открылись бессмысленные глаза, медленно наполнились слабым изумлением... Потом малыш пошевелился, и она легонько прижала его к себе.
   Мальчишка заревел в голос уже на больничном дворе, стал вырываться из рук несущего его Бориса, и улыбнувшись белыми губами, тот прижал его к себе и толкул спиной входную дверь.
   К счастью, мальчишка отделался общим сотрясением, даже синяков на нем не осталось. Еще три часа ушло на милицию и обзор места происшествия. Дети играли, и мальчишка, спасаясь от преследователей, с криком обернулся назад и сиганул через арык, и ударился о бок не успевшего увернуться рафика. И отлетел на мягкую обочину.
   Когда наконец они тронулись в путь, Малышева закатала штанину и увидела на голени огромную шишку величиной с яблоко - жестянка перебила ей вену. Ногу обмотали мокрым полотенцем, а в Кызыл-Таше Котов вынул её из машины и, взяв под мышку, отнёс в гостиницу, поставил перед конторкой администратора и опершимся о неё мэром Петром Савельичем Шепитько. И у Малышевой упало сердце - "плохая примета".
  

22.

Визит к Лихачёву

  
   На другой день, перевязав ногу белоснежным бинтом, Малышева отправилась по начальству с визитами вежливости. Но Терех подался с утра в райком, у Лихачева торчала химзащита, и Малышевой пришлось ждать, пока он освободится.
   Она поставила "репортёр" на ближайший к его двери стул, вернулась к Машиному столу. Маша сидела за ним с начала стройки и знала наверно всё, что знали Терех с Лихачевым, вместе взятые, по крайней мере, событийно и отношенчески. И надо, чтобы Маша вспомнила её как следует и воспринимала, как что-то своё, которое никуда не денешь. Но Маша помнила её лучше, чем она Машу - репутация великое дело. Маша оглядела её со всех сторон, поахала над её теперешним видом и, вспомнив прошлое, спросила, давно ли она видела Карапета, тогдашнего своего начальника и бывшего Главного энергетика стройки. А так как Малышева не видела его с тех пор, как уехала отсюда, то стала припоминать всё, что слышала о нём в последние годы.
   Ну да, годом позже он уехал отсюда в свою Армению. А через некоторое время его встретил в Москве Мазанов, помнишь, у нас архитектор был? И оказалось, что он ни в какой ни Армении, а на канале Иртыш-Караганда, и Мазанова звал - украшать насосные станции архитектурными излишествами. Но Мазанов не поехал. На вопрос, почему он не в Армении, Карапет ответил: "Я уже не армянин", на что опешивший Мазанов спросил: "А кто?" И Карапет сказал, что строитель...
   Маша слушала и кивала, и вдруг огорошила её тем, что Карапет теперь на ЛЭП-500, и те лэповцы, что ведут ЛЭП от них, - тоже в его ведении, и что он иногда приезжает сюда. Теперь изумилась Малышева, а Маша кивала: да-да, он с месяц как у нас был... Так что увидитесь!
   Малышева сама не думала, что так обрадуется и взволнуется, и с улыбкой, неверяще таращилась на довольную произведенным эффектом Машу...
   Но тут из лихачёвской двери повалил народ, у женщин были счастливые, раскрасневшиеся лица, у мужчин - смущенные улыбки, и Маша кивнула - иди, пока он не занят.
   Малышева одновременно дёрнула со стула репортёр и толкнула дверь. Ремешок репортёра зацепился за спинку стула, стул за вешалку, вешалку она успела поймать, но от произведенного грохота даже зажмурилась и так влетела в кабинет и вытаращилась на стоящего посреди него Лихачёва. Мелькнувшее на его лице недоумение сменилось как бы одобрением её мало обескураженному виду, и он кивнул, словно они расстались только вчера:
   - Привет, Малыш.
   Она просияла:
   - Вы узнали меня?
   - Я узнал тебя ещё по грохоту в приёмной, - он продолжал одобрительно разглядывать её. - С виду ты стала намного изящнее, но шуму от тебя по-прежнему много. - Она хотела объяснить, что же произошло в приёмной, но он отмахнулся:
   - Проходи.
   - Я, собственно, пришла представиться...
   - Давай, представляйся.
   - Госкино СССР поручило студии снять фильм о стройке - цветной, полнометражный, широкоформатный и, само собою, документальный. Официально я числюсь ассистентом режиссёра, но режиссёр-постановщик сейчас занят на другом фильме, так что я пока за него.
   - Я рад.
   - Не бойтесь. Если я сделаю что-нибудь не так, старшие товарищи меня поправят.
   - А я и не боюсь. Это даже лучше, что приехала ты. Будем знать, с кем имеем дело.- И с неожиданным интересом спросил, - Ты как добиралась? Через Сусамыр? - Она кивнула. - Снегу на Сусамыре много?
   Об этом её уже спрашивали и Котомин, и Шамрай.
   - Нету снега. Почти нет.
   - Это плохо.
   - Мало воды?
   - Маловато. Паводок ещё не прошел, но, видимо, особенно ждать нечего.
   - Боитесь, что не будет воды для пуска?
   - Ну, об этом говорить ещё рано... Сейчас весенний паводок - тают снега, вода пока поднимается и дня через три-четыре подойдет к глубинным водоводам. И на этом придется остановиться - вода нужна на полив. Но есть ещё августовский пик - когда тают ледники. Возможно, в этом году они начнут таять раньше. В общем, еще не вечер. Я тебя чем-то озадачил?
   - Нет. Я только думаю, хорошо это или плохо, что мало воды. В смысле для фильма.
   - Придется запускать агрегаты по очереди. А то шуму будет много. Или тебе надо много?
   - Мне хватит одного, первого.
   - Ну, это мы тебе устроим. Не переживай, - он взглянул на часы.- У нас есть полчаса, - насмешливо округлил глаза. - Что будем делать?
   - Как что? Я вас буду колоть, а вы, естественно, раскалываться...
   - Ну давай, начинай.
   Малышева вытащила из кармана бумажку с вопросами, где первым значилось - экология и ГЭС, что она и прочла по бумажке, а так как вокруг этого вопроса уже давно стоял чрезмерный шум общественности, Лихачёв сразу завёлся и резонно спросил, сама-то она как, сторонница нетронутой природы или всё-таки считает некоторое вмешательство необходимым или, по крайней мере, неизбежным? Хотя бы здесь, в Средней Азии?
   - И необходимым и неизбежным, на её взгляд. ГЭС не только не противопоказаны, но и нужны для регулирования водного стока, это даже не нарушение, а восстановление, ведь когда-то Кара-Кумы были цветущим краем, и возвращение к этому - может, и есть восстановление нарушенного равновесия. Но всё-таки... Аральское море всё время мелеет, палеонтологические стоянки, чем дальше в глубь веков, тем далее от нынешнего берега, то есть, люди все время переселялись следом за уходящей водой, но теперь с разбором воды на полив Арал мелеет катастрофически, и , видимо, это процесс необратимый... Но что же было раньше, какое такое равновесие, что в нем воды было много и откуда она взялась? Понятно, куда девалась, а вот откуда взялась? И бралась? Раньше?
   Лихачёв спросил:
   - Ты что-нибудь слышала об Узбое?
   - Слышала - это сухое русло, соединявшее Арал с Каспием, но ведь вода текла по нему в Каспий и дальше, по Кума-Манычской впадине в Чёрное море. То, что Каспий соединялся с Чёрным морем видно и на старых картах, но сколько же воды было в Арале, откуда она бралась и куда девалась? Уже после того, как уровень воды в Каспии понизился и она перестала вытекать в мировой океан?
   - А ты слыхала что-либо о Тургайских воротах?
   - Это где?
   - Это в Западной Сибири, и ты туда не заглядывала. Существует гипотеза, что Западная Сибирь была гигантским водным бассейном.
   - Ферганская долина тоже была водным бассейном.
   - Да, но Фергана очень давно, а Западная Сибирь 12-14 тысяч лет назад. Высота Тургайских ворот - 125метров над уровнем моря, и вдоль всей Западно-сибирской низменности есть фрагменты береговой линии и тоже на уровне 125метров. А потом уровень этого водоема опустился ниже, и вода перестала поступать в Среднюю Азию. А почему понизился уровень воды? Ведь там Обь и Иртыш... Кстати, Обь и Иртыш - молодые реки... Почему они потекли на Север, а раньше вода поступала в Среднюю Азию? Потому что был Ледниковый период и Ледниковый порог, запиравший выход в Северный Ледовитый океан. И когда он начал таять? Примерно, 12-14 тысяч лет назад. Вот тебе и возражение противникам переброски сибирских рек.
   - Но у них есть контрдовод относительно переохлаждения в таком случае бассейна Ледовитого океана. И тогда Ледниковый период наступит раньше...
   - Ага, не через двенадцать тысяч лет, а через одиннадцать с половиной. Через сколько поколений возникнет такая опасность? Одни боятся всеобщего потепления, другие - наступления ледникового периода. Всё это досужая болтовня, нагнетаемая журналистами.
   - А ещё говорят о парниковом эффекте.
   - Кстати, морфологические особенности впадины Аральского моря таковы, что позволяют, доведя понижение уровня воды до определённой отметки, приостановить этот процесс, сохранив озеро в уменьшенных размерах. А питание его обеспечит сток Средне-Азиатских рек и очень небольшая переброска сибирских... Чего молчишь?
   - Думаю.
   - О парниковом эффекте?
   - Думаю, может, природа и создала разум, чтобы наконец появилась упорядочивающая сила?
   - Ох, не знаю, есть ли у природы конечные цели, и как к ним нужно относиться. Но... скажем, природа многих неосвоенных районов угнетена неблагоприятными условиями и даже нуждается в помощи, чтобы обрести устойчивость да и просто биологическую продуктивность...
   - Ну, если главным считать биологическую продуктивность... Лучшие человеческие качества как раз проявляются в экстремальных ситуациях...
   - Ну, милая моя, так можно Бог знает до чего договориться! Да мы ещё и не жили в не экстремальных условиях!
   - Кто хочет, тот живет. А вы, может, и не жили. Вы бы в любой ситуации нашли бы приключения на свою голову...
   - Лучше искать приключения на свою голову, чем всё время решать задачки на выживание! Да в наше время приключения на свою голову могут позволить себе разве что ... космонавты!
   - Говорят, космонавты - мутанты.
   Лихачёв смотрел на неё обалдело.
   - Фрагменты ледникового порога, кстати, открыли космонавты. Да нет, я думаю, все значительно проще - сверху виднее общее. - Он посмотрел на часы, но, видимо, время у него ещё было. - Странные вы, девки. Или сейчас в Москве все такие?
   - Москва - Вавилон... Да нет, там в общем-то об этом не думаешь... Мысли носятся в воздухе и приходят в голову сразу многим... Экстрасенсы, иглоукалыватели... Сыроеды... Я тебе протелепатировал... Город как лес: и шум такой, и жизнь такая. Ну, подворотни, ну шабаши... Город - он язычник, большой город. Это здесь начинаешь думать о единстве природы и её целях. Верить не в случай и стечение обстоятельств, а...
   - Слушай, ты к Тереху обратись со своими духовными вопросами. У него есть какие-то соображения насчет неизвестной нам, технарям, субстанции. И человеческих возможностей - кстати, он кадрами занимается, а не я. Я только насчет технических решений.
   - Так вам технические вопросы? - она рассеянно заглянула в бумажку. - Я хотела спросить о перепаде уровня водохранилища, как это отразиться на берегах - это будет такой безжизненный пояс, как на Кара-суйском озере? Или болото будет?
   - С какой стороны это тебя интересует?
   - С эстетической.
   - Мне бы твои заботы.
   - А причалы?
   - Что причалы? Ну, плавучие будут.
   - Я в смысле перспектив.
   - Наши перспективы - следующие ГЭС каскада - Кампарата, Аксай. Вон - съезди к своей подруге на Бурлы-Кию и будут тебе перспективы.
   Она быстро спросила:
   - А вы не хотите туда съездить?
   - Нахалка! - опешил он. - Нечего мне там делать! Извозчика нашла!.. - Но глядя в её изумленные глаза, смягчился. - А вот на створ, хочешь, я тебя свожу, тем более, мне пора.
  
  

23.

Афганец. Два вида оптимизма

   На створе, а потом в машзале Малышева лезла во все щели и задавала такое количество вопросов, от которого можно было озвереть - а это куда, а это зачем, а это что, ой, а что это они делают? Логики и последовательности, казалось, в них не было никакой - способ ориентирования совершенно Лихачёву не понятный, никакой озадаченности, иногда он даже не мог понять, о чем она спрашивает. Может, тут действовала другая логика, женская или киношная, ему недоступная, и на очередной вопрос об очередной уходящей в темноту штольне, он только махнул рукой: А черт его знает, я и сам не знаю. И она обрадовалась.
   А потом Малышева уходила от моста в сторону подстанции вольной походкой принадлежащего себе человека, всё дальше и дальше. Лихачёв смотрел ей вслед с каким-то невнятным чувством тревоги и думал, что странные нынче женщины встречаются. Вместо того чтобы быть тем, что они есть, слабыми женщинами, они предпочитают быть товарищами. И этих слабых младших товарищей хочется оградить и защитить неизвестно отчего и от кого. Так, на всякий случай. В беспощадном свете дня.
   Лихачёв поднял голову к небу - откуда это впечатление беспощадности света, и присвиснул. Небо уже не было голубым. И то, что он только что выбрался из туннеля, не имело значения. У неба был свинцовый серый оттенок, и таким же свинцовым казалось раскалённое солнце. Вот оно что, сказал он себе. Это шёл афганец - высокий ветер, нёсший в верхних слоях атмосферы тонкую пыль афганских нагорий. Его не почувствуешь на лице, он не сорвёт крышу и не принесёт дождя. Он будет дуть долго и неощутимо. Возможно, месяц. Возможно, два. Завтра солнце станет ещё свинцовей, тени ещё менее плотными, пока не исчезнут совсем. И будет неделя бесплотности, когда есть солнце, но исчезают тени, Возможно, плотность пыли будет такова, что и середина дня будет казаться сумерками. Как семь лет назад, когда пыль скрипела на зубах, и машины, как зимой, с пяти дня шли с зажжёнными фарами. И так тоже может быть долго. Потом снова мутным диском покажется солнце. Но тени появятся не сразу. Может пройти лето, прежде чем небо снова станет синим небом высокогорья, каким ему и надлежит быть, а солнце - ясным и жарким. В год высокого паводка афганец сыграл им на руку, потому что пыль гасила жар солнца, и таяние ледников резко упало. Значит, воды не будет...
   Он снова и снова смотрел на небо, потом на склоны ущелья, в складках которых ещё утром, казалось, сохранялась ломкая синева. Теперь её не было, а цвет песчаников не был теплым. Мир мертвел на глазах.
  
   В афганец люди обычно становятся вялыми, женщины - ещё и слезливыми, а у собак случаются приступы бешенства. Он помнил КРАЗ с зажженными фарами, медленно едущий по окружной дороге, и собаку впереди него с вываленным языком и вожжами пены. Наверно, шофёр никак не мог решить, что же с ней делать. А потом хлопнул выстрел, и собака упала. КРАЗ остановился, и шофёр открыл дверцу и смотрел на корчащуюся в судорогах собаку. И тут раздался второй выстрел, и собака каменно стукнулась головой о бетонку. Стрелял старик садовник, который за свой век мухи не обидел, он засадил весь посёлок платанами и карагачами и, привезя в водовозной бочке мальков, развёл в старицах карпов. И до хрипоты ругался с Шепитько, организовавшим потраву комаров с самолёта, от чего в дренажных канавах тухла лягушачья икра - лягушки мешали Шепитько спать. И Терех клялся садовнику, что больше ничего подобного не допустит.
   А тогда старик подошёл к собаке и оперся о ружьё, как о палку. В майке и брюках на помочах, седой и лёгкий, он снял шляпу и стоял перед убитой им собакой. За КРАЗом уже скопились машины, и, спрыгнув на дорогу, шофёр вытер кепкой вспотевшее лицо и хотел оттащить собаку на обочину. Но старик остановил его. И тогда машины стали медленно объезжать КРАЗ, старика и собаку. И Лихачёв тоже объехал. Но это так и запомнилось - старик, убитая им собака и КРАЗ в свинцовом, без теней, свете. Старик - высокий и лёгкий, и его знали все, потому что очень долго он был единственным стариком в посёлке.
   Лихачёв стоял, посматривал на небо и старался вспомнить, когда он в последний раз видел этого старика, Матвея Мироныча. И получалось, что уже года два не видел, он его не видел на перепуске, хотя старик не мог пропустить перепуск, но Лихачёв его всё-таки не видел. Но если бы старик умер, он бы об этом знал, об этом знали бы все. Просто сейчас старика меньше видно. Возможно потому, что парк в пойме и нижнюю площадку скоро придётся прорубать, чтобы увидеть хоть что-нибудь. А может, старик обсаживает сейчас седьмую площадку, а Лихачёв там почти не бывает. А может, просто все постарели. Терех вон - почти старик. Только невысокий, но такой же сухой и легкий.
  
   Лихачёв огляделся. Рядом образовалась уже небольшая толпа и тоже глядела на небо. Время шло к обеду, и народ, потянувшийся к столовой, останавливался, смотрел в небо и шел дальше. Кто-то сказал: "Растуды твою! Этого только не хватало!" И полная бабёнка в комбинезоне оглянулась, не опуская круглой руки, которой прикрывала глаза.
   А потом подъехал Щедрин. Вылез и тоже долго смотрел на небо. Сказал, что в посёлке это не так заметно. Небрежно махнул рукой: "От глубинных водоводов придётся пускаться".
   Лихачёв только глянул на него. Потому что Щедрин сказал то, о чём не хотелось думать. Что воды для пуска не будет. Лихачёв всё-таки надеялся, что им повезёт. До сегодняшнего дня надеялся. Ещё не вечер, - думал он. Что как только вода подойдёт к глубинным водоводам, они начнут пропускать через них расходы реки. А левобережный туннель, что проковыряли люди Котомина, поставят на ремонт. По подсчётам, вода в водохранилище должна была подняться до уровня водоводов в конце апреля - первых числах мая. Месяц тому назад их вынудили вместо двухсот кубов, на которые рассчитан туннель, гнать по нему под напором все триста. Так что разрушения в туннеле обеспечены. И даже выломы. Если бы им разрешили задержать спуск воды хотя бы дней на десять - все было бы иначе. Но они обещали дать воду на полив в апреле. Они-то обещали, да Бог не дал. Он урезал свои лимиты ещё зимой, поскупившись на снег. На что они надеялись? И на что надеялся он, Лихачёв?
   Просто он знал, что жить приходится на пределе возможностей и не надо слишком заглядывать вперёд. Этому его учила ещё матушка. Она говорила, что дурак не заглядывает вперед и успевает многое, а умник видит далеко и у него опускаются руки. Это был её нехитрый способ выжить. Лихачёв происходил из беспечного рода. Его беспечная матушка приехала сюда за ним, потому что не хотела жить одна. И хотя сразу почувствовала, что от перепадов давления у неё пляшут рисунки на обоях, она осталась, проявив всегдашнюю беспечность и убедив его в том, что это не страшно, - привыкнет, и уже привыкла. А теперь лежит на здешнем кладбище, единственная старуха среди молодых.
   Он, Бог знает, сколько не был на кладбище, и Лара тоже. Отобрав у дочери внука, жена возится с ним, как с собственным сыном. Она остриглась и помолодела лет на двадцать. Она тоже была из беспечного рода. Они оба проявили беспечность, женившись в девятнадцать, родив дочь и написав дипломы под её крик, меж пелёнками, сосками, купаниями и ещё чёрт знает чем.
   Но теперь он стоял перед Щедриным и уже не мог повторить присказку, что ещё не вечер. Уже не мог.
  
   Щедрин всегда всё просчитывал наперёд. И всегда был готов к худшему. Если это можно назвать "смотреть вперёд". Он был из рода людей, готовых ко всему.
   Наверно, так же спокойно ушел его отец в тридцать седьмом, когда за ним пришли. И не вернулся. И точно так же, одев сына и сложив в чемодан самое необходимое, уехала в Джамбульскую область его мать, куда их выслали как семью врага народа. Щедрин рассказывал, как в пять лет научился читать по единственной в доме книжке - учебнику средних веков для пятого класса. Рассказывал и об удивлении, когда открыл в школе учебник на странице с запомнившейся гравюрой - спор ганзейских купцов, где купцы дерут друг друга за бороды. О детском доме Щедрин не рассказывал ничего. Он знал, что его отец расстрелян. Знал, что отец был самым лучшим человеком на земле. "Это ошибка?" переспрашивал он с надеждой. "Да, - говорила мать. - Быть лучшим - это ошибка. Но не каждый захочет её избежать".
   Когда возвращались реабилитированные, мать хотела хотя бы восстановить доброе имя отца. Запрос отослали в Ленинград, откуда его забрали, реабилитировать могли только там. И выяснилось, что отца оправдали в феврале тридцать девятого, когда его уже не было в живых. За отсутствием состава преступления. Матери разрешили поселиться в самом Джамбуле только в сорок восьмом. Их выслали через полгода после того, как оправдали отца. И до войны было ещё целых два года. И ещё четыре года войны. И ещё три до Джамбула. И ещё восемь, пока мать смогла спросить... Это была какая-то чудовищная машина, где человеческая жизнь могла зацепиться за скрепку и потеряться навек. Если бы это была машина! Она бы не потеряла. Обладая бездушностью машины, это, не имеющее названия, не обладало её достоинствами. Это было нечто без обратных связей.
   Они вернулись в Ленинград. Но он хотел жить среди такого количества людей, какое он мог знать, и какое могло знать его. Он не верил в здравость больших чисел, больших городов и больших скоплений людей.
   И ещё его жена, Таня. Щедрин женился на девушке, которая по чистой случайности носила такую же фамилию. Они говорили об этом, как о решающем факте, хотя и несколько странном для женитьбы. Таня была ростом повыше и поначалу сутулилась рядом с ним, и от этого казалась неуклюжей деревенской девахой. Пока наконец не распрямилась, не расцвела. Пока не перестала стараться понять, что же говорит её умный муж. Это напряжение, усилие мысли придавало ей забитый вид. Она распрямилась, когда родился Сашка. Ну да. У неё стал беззастенчиво счастливый и гордый, и нежный вид. Таня была девочкой из детского дома. Она была девочкой из разбомблённого эшелона. Россия... Ёлки... Девочка Таня. Жена Вилена Щедрина.
   Терех говорил о нём - очень уж он интеллигент, очень уж его мучают сомнения. Вряд ли это так. Просто Щедрин всегда прикидывал наперёд. И прежде всего - худшие варианты. Конечно, он не мог на два года раньше вычислить этот катастрофически маловодный год. Но уже в марте он его просчитал. И теперь выдал - от глубинных водоводов...
   Щедрин считал, что решения приходят тогда, когда жизнь загоняет в тупик. И относился к тупикам спокойно, как к революционной ситуации. Требующей разрешения противоречий. И может быть, поэтому идеи чаще приходили в голову ему первому. И мысль о послойной укладке бетона ему первому пришла в голову, потому что он первым понял, что ни одним из существующих методов в этом ущелье ничего не сделаешь. Вернее, это понимали все. И были в растерянности.
   Хуриев пытался делать врезку под арочную плотину. Но пласты породы начинали двигаться от самого верха. Вебер со скалолазами искали выходы к основанию кабелькрана. Хотя высота и амплитуда колебаний подвески делали это занятие бессмысленным с самого начала. Кто-то мечтал о насыпной плотине, для которой здесь не было грунта, и все министерские транспортные фонды съели насыпные плотины Нурека и Червака. И только Щедрин всё отмел сразу. А потом положил на стол перевод статьи вместе с журналом, где была фотография плотины Шадан. Привёз журнал из Италии министр, Непорожний. Но он много чего привозил из-за границы, из казавшегося ему интересным. Передавал в журнал "Гидротехническое строительство". Но статью о плотине Шадан привёз сразу им. До неё Щедрин не обсуждал ни один из методов в виду их полной непригодности. Шадан ему показался. Хотя технология его возведения не годилась для здешнего ущелья и климата. Пришлось решать всё с белого листа, но идея уже была.
   Всё верно, решение приходит тогда, когда жизнь загоняет в тупик. И Щедрин к тупикам относился спокойно. А Лихачёв, как страус, старался до поры до времени спрятать голову в песок. Так, казалось ему, легче сохранить оптимизм. И жизнестойкость. За счёт беспечности. Ему был ближе оптимизм веры, чем оптимизм отчаяния.
   Хотя эта стройка преподала ему уже несколько уроков именно последнего варианта оптимизма.
  

22.

Терех и его отвлечённые соображения

  
   К Начальнику стройки Малышева попала только к вечеру, не роняя вешалок, перед Терехом она робела - робость и восхищение, вот что вызывал у нее Терех, который почти и не знал её, а если и помнил что-то, то отнюдь не слишком серьёзное - она была здесь в то время чем-то вроде колоритной дуры.
   - Зосим Львович, - сказала она после всех представлений, - я ведь работала у вас, в отделе главного энергетика, четыре года, ещё при Карапете. Вы должны меня помнить, ну, хотя бы по слуху - я часто опаздывала, и вы издали приказ - все работают с восьми пятнадцати до пяти, а Малышева, отдел главного энергетика - с девяти пятнадцати до шести. Он долго висел в вестибюле, и приезжие ходили смотреть на меня, как в виварий... Это был великий приказ, - сказала она убежденно.
   Терех улыбнулся и свёл брови, пытаясь вспомнить собственноручно изданный великий приказ.
   - Тогда катилась очередная кампания борьбы за дисциплину, а я, как ни старалась, всё равно, хоть через день да опаздывала. И Шепитько задергал и меня, и Карапета. Меня ладно, но уж очень Карапет огорчался, переходил на "вы" и прочее... А потом говорит, поди посмотри, там на тебя приказ повесили. Я думала выговор...
   - Не помню, может, это его идея и была... - И вдруг вспомнил. - Ну конечно, он всё время обещал - приму меры, приму меры, а потом раскричался, "как работник она меня устраивает, что проектировщики делают месяц, она может сделать за десять дней, но для этого ей нужно два дня прогулять!" И грозился разрешить вам приходить на час позже, когда никаких проверяющих уже нет. Он очень хорошо вас защищал. Теперь он у нас ЛЭП ведёт, знаете?
   Малышева закивала, затрясла головой:
   - Мне Маша сказала! Знаете, он очень хороший человек, без всякого ложного самолюбия или там, ну, во что бы то ни стало блюсти авторитет...
   У неё в самом деле была потребность слоняться по посёлку, ходить к проектировщикам, когда что-либо не ладилось в схемах. Карапет и это терпел, только иногда, уже на взводе, напоминал о сроках, и она кивала, утыкалась в чертёж, где всё рассыпалось, снова отводила глаза в окно, норовила улизнуть... Ну что ты маешься, - говорил Карапет, - что там у тебя? - Не получается, - отвечала она. Иногда он встревал, сам лез в какой-нибудь узел. Однажды лихо начертил схему - держи! Она смотрит - опять что-то не так, не будет схема работать. Уже ночью сообразила, как и что, начертила, утром положила на стол ему чертёж и записку, почему не будет работать его схема. И на радостях пошла гулять. А он - опять я перед Люсей оскандалился! И всё.
   - Вообще-то он со мной намаялся, - сказала Малышева, только сейчас как-то от всей души посочувствовав Карапету.
   - Вот когда проняло-то - рассмеялся Терех. - Это вы ведь приходили на летучки вместо Карапета с ... был у вас инженер такой, худенький, в очках.
   - Витя!
   - И мы знали, раз пришли дети, значит, Карапет опять что-то не сделал и прячется.
   - Да. Он нам инструкции выдавал, и мы хором - про то, что не сделано - не знаем, запишем, передадим. Вообще-то Витя один должен был ходить, но уж очень он терялся, краснел... И брал меня вместо боевого слона. Я толстая тогда была.
   - Да нет, я помню, просто здоровая деваха, энергию некуда девать... А Карапет и сейчас темнит, тем более, сейчас проще - не наше ведомство, не показывается, и всё тут. Метод у него такой.
   - Зосим Львович, а что у вас сейчас интересного, чтоб снять?
   - Что у нас... Год пусковой, к тому же катастрофически маловодный. Думаю, не безынтересно будет посмотреть, как мы будем выпутываться из этой ситуации.
   - А вы знаете, как будете выпутываться?
   - Думаю, этого никто пока не знает.
   - А выпутаетесь?
   - Думаю, да. Коллектив у нас прекрасный, идем в графике по всем показателям. Ну, и перечень наших хороших дел на этом и ограничивается. Клуб вон никак не достроим новый...
   - А Музтор?
   - Музтор несравненно лучше. Кызыл-Таш бы так.
   - А подсобные хозяйства?
   - Про подсобное хозяйство Домбровского уже несколько фильмов сняли. Да сейчас у всех подсобные хозяйства. Милиция возделывает сад с помощью задержанных. Идут нога в ногу с автотранспортной конторой.
   - Что, много задержанных?
   - В основном, рецидивы. Неоднократно попадают.
   - У вас теперь, значит, свой контингент э... маргиналов?
   - А как же. Всё как у людей.
   Малышева никак не могла нащупать, о чём Тереху было бы интересно говорить. Сказала:
   - Мне казалось, что у вас не совсем так. Я ведь почему о приказе вспомнила - такой приказ не везде возможен, не в любом коллективе. Когда не знают что делать, обычно гайки начинают закручивать, гайки закручивать проще... А здесь был иной тип отношений, открытый коллектив, открытый, а не суббординационный, что ли... И отношения, где доверие - своего рода аванс...
   - Ну, с коллективом, в котором нет доверия, ГЭС не построишь. Я не совсем согласен с формулой, что "бытие определяет сознание", но в какой-то мере и бытие определяет сознание. Стройка необычная и по природным условиям, и по тому, что пришлось иметь дело с нерешённым объектом. Вот эта нестандартность ситуации и определила коллектив. Согласно ситуации, люди подобрались порядочные и инициативные, почти путем естественного отбора - непорядочным тут нечего было ловить, а безынициативным - делать.
   - То есть, в другой ситуации и люди были бы другие?
   - Возможно. Согласно ситуации могли подобраться и другие люди.
   -А эти люди могли быть другими?
   - Детский вопрос. Эти в основном не могли быть другими. Но в том, что "нет сволочных людей, а есть сволочные обстоятельства", - очень большая доля истины. В сволочных обстоятельствах одни поступают, как все, а нравственные от природы люди, не желающие поступать "как все", часто становятся подозрительными, вздорными, склочными, мелочными, наконец, - у них теряется точка отсчёта. Поэтому человек ищет свой коллектив - страна большая. Тем более, строители. Это, можно сказать, уже - класс, каста - если хотите. Чаще это люди, которые в основе своей любят работать, умеют работать и хотят жить в нравственной среде. Тем более, что тут каждый на виду. Не умеющие и не желающие так жить, как правило, отсеиваются. У меня это четвёртая стройка, можешь поверить мне на слово. Не люди изобретаются для дела, а дело делается постольку, поскольку за его счёт они осуществляют свое бытие. Конечно, бывает, что бытие осуществляется, а дело не делается. Даже в строительстве.
   - А в кафе и столовых вы по-прежнему меняете работников каждый год?
   - Когда чаще, когда реже. Как только еда становится не перевариваемой. Вот ведь тоже среда - из профучилища набираем, без всякого опыта красть, а через год они уже практически готовы на всё.
   - Я помню, в самом начале вы посадили на рефрижератор своего шофёра, ещё по Кременчугу...
   - Года два он продержался - и за шофёра был, и за экспедитора. Последние полгода приезжает из рейса - чуть не плачет: Зосим Львович, Христом-богом прошу, за что такое наказание, вон Гошу посади, хороший парень, а меня отпусти! Гоша и сейчас ездит. А Стаднюк на бетон ушел. Кстати, интереснейший человек, Стаднюк Алексей Матвеич, врождённая нравственность. Сейчас в бригадирах, лет пятьдесят ему...
   - Когда доверяют, хочется, во что бы то ни стало оправдать доверие. Хотя у Шамрая вон младшенький - врожденный пацифист, никого не желает ударить, даже если его очень уговаривать стукнуть хоть кого-нибудь... Раньше про таких говорили - не будет жить, Бог приберёт в ангелы. Может, нравственность - это запас доброжелательности?
   - Может и так. Фактически это правила поведения людей по отношению друг к другу. Правила эти не всегда соблюдаются и тогда говорят о безнравственности отношений. И религия, хотя в ней отношение к Богу часто заслоняет отношение к ближнему, была, если вылущить рациональное зерно, учением об искусстве жить с другими людьми. Десять заповедей - не убий, не укради, чти отца и мать, не возводи ложного свидетельства, не пожелай дома ближнего своего...
   - ... ни жены его, ни поля, ни раба его, ни рабыни, ни вола, ни осла, ни всякого скота его, ничего от ближнего своего...
   - Ну, вот видите, вы всё прекрасно знаете, библию читали, и другие знают, хотя и не читали. А Новый завет - дальнейшее движение в этом направлении, и требования к человеку в нём строже. Если в библии - зуб за зуб, то здесь уже чистейшей воды альтруизм, и выполнять эти требования, естественно, труднее. Всё это - нравственное строительство.
   - Строительство? А что, ещё что-то добавилось?
   Терех пожал плечами. Внимательно посмотрел на неё.
   - Не ленись, работай. Неработающий человек уже безнравственен.
   - Это уже было - в поте лица будешь добывать хлеб свой...
   - Ну, не только в поте. Можно и с удовольствием. Слава Богу, направленность воспитания пока такова, что в шестнадцать лет чуть ли не каждый второй надеется своими усилиями осчастливить человечество.
   - Так уж и каждый второй. Всё-таки для большинства основное - материальный фактор.
   - Да какой, к чёрту, у нас материальный фактор?
   - Действительно. Хочешь машину - садись на макароны и копи. А потом ещё исхитрись её приобрести. Врагу не пожелаешь такой жизни.
   - Человеку нужно поприще, - сказал Терех и поднял вверх указательный палец. - К чему приложить силы. А насколько сохраняется желание осчастливить мир, зависит уже от обстоятельств и среды. Среда у нас замечательная, а вот обстоятельства, скажем так, стеснённые.
   - Может и зависит от среды, скорее всего, зависит. Но мне кажется, люди в основном развиваются где-то лет до двадцати пяти, а потом как-то коснеют и после смотрят на всё с кочки своих двадцати пяти. И убеждения оттуда. Люди чаще всего представляют свою молодость. Не зря же говорят о поколении. Домбровский - военное поколение, Вебер - пятидесятые годы, мы - расхристанные шестидесятые, Петр Савельевич Шепитько - тридцатые. А что такое эти новые, семидесятые, - мы не знаем. Смотрю, идут молодые, несут Лукреция - "О природе вещей". А что он для них? И природа вещей?
   - Это хорошо, "Лукреция несут"... А вы что читали в их возрасте?
   - Тогда на нас столько обрушилось - Платонов, Цветаева, Бабель, Булгаков... Вообще-то сориентировал нас во всём этом тогда Илья Эренбург, помните, такая книжка выходила периодически - "Люди, годы, жизнь". Мы литературу читали, фактически до того времени закрытую, а не Лукреция. А сюда я приехала, помню, с огромным томом "Былого и дум" как с Библией. Наверно, вместо Лукреция. Кстати, у Герцена есть что-то о том, что природа дает юность человеку, но человека сложившегося втягивает, впутывает в сеть семейных и общественных отношений, фактически мало от него зависящих, и, вынужденный действовать, он действует по сложившимся до того принципам... Вот и остался Вебер в пятидесятых, а Петр Савельевич Шепитько в тридцатых...
   - Петр Савельевич человек непростой... - задумчиво сказал Терех, и у Малышевой непроизвольно рот потёк до ушей.
   - Он человек глубоко вторичный, - сказала она ему в тон.
   - Вторичный - это типичный? Или как?
   - Интересно. Мне это в голову не приходило. Я думала, это когда по программе "делать жизнь с кого". Зря, что ли, его пионером Петей называют?
   - Это он как-то уподобил себя Павлику Морозову. Согласитесь, не каждый рискнет выдать такую версию за правду. Даже романтизм своего рода, - похоже, Терех подразнивал её, - своеобразный, конечно, но тем не менее.
   - Ну, Зосим Львович! Может, он, скорее типичный представитель замов по быту?
   - Думаю, да.
   - А вы не могли бы сделать, чтобы у вас и тут был не стандартный зам?
   - Ну... это ведь очень хлопотная должность, вы пойдите как-нибудь, посидите у него на приёме, долго ли выдержите? К этому вкус надо иметь, не всякому по силам. Человек с добрым сердцем заболеет и сбежит, простодушного в два счета вокруг пальца обведут. Всё равно будут накладки, как и при человеке типа Петра Савельевича... По крайней мере, он человек честный. Пойдите, пойдите, посидите у него, если понравится такая работа, я вас на эту должность назначу. Ей-богу, а? А его в замы по экономике...
   - Смеётесь!
   - Думаю, вы несколько пристрастно к нему относитесь. Он человек вполне искренний. Воюет, правда, иногда с ветряными мельницами и совершенно уверен, что делает правое дело... В чём-то он человек наивный, конечно...
   Они одновременно посмотрели на часы, Малышева охнула, виновато вскочила. Было семь часов. - Ничего, - добродушно сказал Терех, - Не все ж о бетоне говорить...
   Уже по дороге она попросила разрешения присутствовать на планерках.
   - Это пожалуйста, у нас секретов нет... А к Петру Савельевичу сходите, ей-богу!
   Несмотря на политый асфальт, вечер кажется пыльным.
  
  

25.

Глубинные водоводы и ревизия левобережного туннеля

  
   Через неделю, несмотря на белёсость неба, вода в водохранилище поднялась к глубинным водоводам. После последней суеты с затворами с плотины рухнул семидесятиметровый водопад, заглушивший своим шумом все остальные звуки. Над водопадом повисла радуга. Тончайшая водная пыль, разлетевшаяся в воздухе не менее чем на километр, воссоздавала свои собственные радуги, бледные отражения той, что стояла над водопадом. Воздух сверкал и переливался, пыльное пекло ущелья мгновенно превратилось в дивный климат высокогорных урочищ, горячие от зноя скалы покрылись испариной и, казалось, зазеленели в складках.
   - Ниагара! - говорили знатоки.
   - Брызг много, а всего кубов пятьдесят-шестьдесят идет, - прикидывали скептики.
   - А ничего фонтанчик соорудили, - одобрительно посмотрев на водопад, сказал только что приехавший из Москвы Коля Пьянов, несмотря на астеническое сложение, обладавший сильным басом. И похлопал по плечу Тарханова, главного инженера плотины.
   Желчный Тарханов только улыбнулся на сей раз и что-то прокричал в ответ, что можно было понять, как "То ли ещё будет!"
   Колю Пьянова, а ныне Николая Николаевича Пьянова и двух его товарищей выписали из Спецпроекта специально к этому событию - в срочном порядке составить проект на ремонт левобережного туннеля, надеясь, что как только вода пойдет через водосбросы, его смогут закрыть и быстренько отремонтировать.
   Пока же все глазели на водопад, имеющие колёса везли столько народу, сколько могли захватить, пошли спецрейсом автобусы, запестрели яркие платья конторских женщин, а автобус Жилстроя курсировал между поселком и створом, привозя и увозя своих рабочих. Лихачёв привёз жену и не только дал насмотреться на падающие тонны воды, но и поднялся с ней на плотину, осторожно провёл по лестницам, трапам и доскам, переброшенным через лужи полива, и показал, как вода, завиваясь воронками, вливается в эти самые водоводы. Лариса Васильевна смущённо ловила раздуваемую ветром юбку и оглядывалась по сторонам.
   Пётр Савельевич привёз трехмесячного внука, а с окрестных кишлаков потянулись на лошадях аксакалы, ещё бодрые старухи в плисовых с ярким шитьем халатах и молодые пастухи с недальних выпасов. Школьный духовой оркестр выстроился на самой кромке обрыва перед водопадом и заиграл, сверкая медью, слышно не было, но было видно - играли. Белые рубашки школьников пузырились от ветра, развевались красные галстуки.
   А потом какие-то чабаны с запоздавшим отгоном впёрлись на створ прямо с отарой, и началось столпотворение. Бараны сбились в непроницаемую текучую массу, в ней вязли бетоновозы, шоферы колотили кулаками по дверцам кабин, вылезали на подножки и матерились, что есть силы давя на клаксоны, а сзади уже подпирали ревущие "ураганы", целых восемь, впряженные по четыре спереди и сзади трейлера с валом генератора.
   Образовалась гигантская пробка, каша, над которой возвышался Пётр Савельевич с внуком на высоко поднятых руках, кричал что-то, должно быть, патетическое, за шумом воды не разобрать. Пелёнки трепетали как флаги, внук синел от собственного крика, а корреспондент областной, а, может, и республиканской газеты тут же строчил репортаж с натуры. И даже появился наконец вытребованный Малышевой оператор - "высылайте Джергалбаева перевозки вала генератора" - и заснял всё это со всех сторон, с трудом продираясь с камерой от "ураганов" к центру событий следом за прокладывающей дорогу Малышевой.
   Экскурсии не иссякали дня три, настроение было приподнятое, и, несмотря на то и дело возникающие пробки и заторы, производительность труда, как сообщила местная газета "Фонари Нарына" подскочила на укладке бетона на 8,1 процента, а на монтаже - на 1,7.
  
   На очередной внеплановой планёрке тоже царило приподнятое настроение, и было решено закрыть левобережный туннель и всей компанией отправиться его исследовать.
   Большая её часть, увешав перила моста, осталась созерцать водопад, а самые необходимые для осмотра люди и самые храбрые из сочувствующих устремились по шаткому трапику в туннель, как только иссякла изливающаяся из его жерла вода. Впереди - Лихачёв и Котомин в высоких сапогах-броднях, Матюшин в туфлях и Николай Николаевич Пьянов в легкомысленных сандалиях на босу ногу. Дойдя до первого вылома в лотке, они остановились, а Николай Николаевич присел на бережку и осторожно потрогал воду. Вода была глубинная, холодная, - получалось, что лезть в нее - Котомину и Лихачёву.
   Лихачёв храбро двинулся вперёд, с первого шага воды оказалось по колено, со второго - по пояс, с третьего он чуть не нырнул и поплыл назад - так и утонуть недолго. Матерясь, стащил сапоги и снова полез в воду. Остальные стояли в нерешительности.
   - Полезть, что ли? - задумчиво сказал Евгений Михайлович Матюшин, оглядывая свои ещё совсем замечательные туфли.
   - Давай, начальник, ты толстый, - подбодрил его Котомин.
   Матюшин нагнулся, стал расшнуровывать туфли, но потом передумал разуваться - Бог знает, на что там напорешься под водой, и снова завязав бантики на шнурках, полез в воду.
   - Эге-гей, - закричал Лихачёв, - плыви сюда, здесь берег. Евгений Михайлович поплыл. Кто-то из сообразительных уже громыхал у трапа корытом из-под бетона. Отбив ошметки раствора со дна и боков, корыто спустили на воду, привязав к его уху репшнур.
   - Давай-давай, Николай, вспомни молодость, как в правобережном туннеле плавал, - Котомин протянул ему каску с лампочкой и аккумулятор.
   Осторожно отталкиваясь руками от стен, Пьянов поплыл в темноту туннеля, вопя жутким голосом про молодого коногона. Его огромная тень пьяно шарахалась по стенам. Пустое корыто за привязанный репшнур вернули назад, следующим погрузился Шамрай, обозвав Котомина Хароном. Так переправили всех. Лихачёв с Матюшиным стучали зубами, досадуя на свою прыть, и приплясывали на месте, стараясь согреться. Шамрай утешал их: "Всё равно кому-то надо глубину мерить!" Рассудительный Котомин советовал им идти назад, на портал, греться. Что и сделали.
   Развесив мокрые штаны, носки и рубашки, они уселись на самом краю портала, невинно жмурясь на солнышке. Терех на мосту не выдержал, полез к ним, держась одной рукой за веревочные перильца, а другую - воздев перед собою, как пророк. Кто-то кинулся его подстраховывать, но спокойный скалолаз остановил их у трапа, не прекращая работы по сматыванию в бухту страховочной верёвки.
   Пройдя весь туннель, вернулись и остальные. Прыть их и веселье сошли на нет - выломы были большие. Устроили совещание и митинговали до тех пор, пока тот же невозмутимый скалолаз не турнул их с портала, пересчитав по головам. Время остановки туннеля истекало. Откроют затвор - смоет всех к чертовой матери! Лихачёв собрал свои одёжки с веревок, оделся, напоследок поднял голову к солнцу и сказал:
   - А ведь небо прояснилось, а? Может, пронесёт?
  
  

26.

На приёме у зама начальника по быту Шепитько.

Кое-что о разнице в национальных менталитетах

   Неделю Малышева с Муратом ездили за нурекскими перевозчиками с "Ураганов". Мурат снимал "кайфы" - знойное марево над дорогой, плывущий над ним как бы по воздуху тяжеленный поезд и хвост сопровождения из машин, не могущих его обойти, остановки, когда шофёры поливаются из шланга водовозки и гоняются друг за другом, как дети - ребята славные, и главное у них - "нада", хотя домой и хочется. А потом у трейлера отломилось какое-то ухо, выезд отложили на день, и Малышева, выполняя данное Тереху обещание, к Петру Савельевичу на приём сходила и Мурата с собой потащила, - приехали на полдня раньше. Чего потащилась, ведь знала? Чтобы исключить предвзятость. Допустим, что давнее знание предвзято. И Мурат - лакмусовая бумажка на предвзятость.
   Петр Савельевич - за столом, кому-то подписывает, кому-то отказывает, всех приглашает войти - у нас демократия, в приемной никого не держим. Народ вдоль стен сидит, слушает, готовится к своему часу. Их с Муратом тоже пригласили войти, - секретов нет, но приём в порядке очереди. Пока очередь дойдет - наслушаешься, забудешь, с чем пришёл. Рядом с ними испуганная киргизочка сидит, молоденькая, но замученная, с ней, как нянька и охрана - наша русская бабища в перманенте и с облезлым маникюром на коротких ногтях - профорг ЖЭКа, за ними, значит, очередь будет. Малышева на киргизочку испуганную поглядывает, но баба с ней надежная, не подведет, не должна.
   Вначале ничего не понятно, но потом понемногу вникаешь в суть разговора: Дай квартиру - не дам, и далее длинная речь о том, сколько более заслуженных, но менее устроенных, чем проситель. Раза три такой сольный, почти отработанный номер. Но жилья действительно не хватает, тем более, что сейчас монтажники прибавились, и только у ЛЭПовцев свои вагончики.
   Потом что-то уголовное - со спорткомлекса приемник утащили, выдавили ночью стекло. Милиция акт о краже составила, покража не найдена. Женщина, что вроде материально ответственная, с мужем пришла. Потому что теперь получается, что женщине за приёмник платить. Так кража же! Милиция засвидетельствовала. Разбирались с час, Мурат под этот процесс вздремнул, чуть со стула не рухнул. Наконец, ушли, ни до чего не договорившись, - женщина в слезах, муж с твердым решением не платить "из принципа". Малышева встряла:
   - Пётр Савельевич, так ведь кража, почему сразу платить? Надо подождать, пока милиция найдёт или что-то решит...
   - Знаете, - сказал Пётр Савельевич убеждённо, - Я думаю, что они сами этот приёмник унесли.
   Малышева только рот открыла от такого поворота дела. Но проснувшийся Мурат толкнул её локтем в бок, и она рот закрыла, хотя и не поняла, зачем этой семье, где муж в туннеле рублей четыреста зарабатывает, громоздкий приёмник "Беларусь" 53-го года выпуска.
   Понемногу очередь до киргизочки дошла. Суть такова - муж её разбился на мотоцикле, она осталась с четырьмя детьми - это объясняет пришедшая с ней женщина.
   - Сколько детей было? - переспрашивает Пётр Савельевич.
   - Когда муж разбился, - было три, - говорит женщина. - Сейчас в декрете с четвертым. Работает у нас уборщицей, разве ей четверых прокормить? За мужем не работала.
   - Брата приехал, - говорит киргизочка, - мужнин брат, тоже четверо детей, вместе жить будем.
   - Вот я и говорю, - женщина останавливает её. - Одной ей детей не поднять - ни специальности, ни сил, вон - в чём душа держится. А вместе они поднимут всех. Брат на руднике работал, здесь тоже в проходчики пошел.
   - Брат женат?
   - Женат, женат брата, - быстро кивает киргизочка. - С жена приехал, с дети...
   - А муж когда разбился?
   - Август, август, да? - поворачивается она к женщине.
   - В августе. Живут они в одной комнате, в седьмом сборном. Четырнадцать метров - одиннадцать человек. Не знаю, как и помещаются - антисанитарные условия. Конечно, со временем ему управление квартиру выделит, но пока...
   Пётр Савельевич что-то прикидывает, загибая пальцы, то ли количество метров площади на одного человека, то ли собственные возможности, переспрашивает, видимо, не досчитавшись или насчитав лишнее:
   - Значит, ты уже без мужа собралась рожать?
   Киргизочка кивает.
   - Замуж вышла?
   Киргизочка оглядывается на женщину, и та говорит:
   - Нет.
   - И на брата мужа рассчитываешь?
   Киргизочка опять кивает.
   - И не стыдно? - Пётр Савельевич вдруг наливается благородным гневом. - Ничего я тебе не дам! И не стыдно приходить ко мне? Не стыдно в глаза смотреть? Ничего тебе не будет!
   Киргизочка всхлипывает и зажимает рот рукой, а Малышевой вдруг делается страшно за киргизочку, за брата мужа и за их детей. Она соображает, что, наверно, брат мужа взял её второй женой, и Пётр Савельевич вычислил это на пальцах. Говорят, здесь бывает. Полтора тысячелетия гаремов и прочего ислама. У киргизов гораздо меньше. У брата теперь будет две жены и восемь детей, но они выживут... Но пионерская совесть Петра Савельевича не позволяет закрыть на это глаза. Он продолжает негодовать, и снова пересчитывает на пальцах:
   - Август, сентябрь, октябрь... ноябрь, декабрь, - загибает он пальцы. - Май, июнь! Одиннадцатый месяц! Значит, не от мужа ребенок, да? Через несколько месяцев уже забеременела! После смерти, могила не успела осесть!
   Киргизочка плачет и быстро кивает головой, соглашаясь со всем, что он говорит.
   А бабища, что пришла вместе с ней, смотрит на Петра Савельевича изумленно и тупо - ей, видимо, и в голову не пришло пересчитать месяцы.
   - Иди отсюда! - машет рукой Пётр Савельевич. - Ничего тебе не будет!
   Киргизочка пятится, а потом, не поняв, почему, но, поняв, что её выгоняют, как во сне идёт к двери, зажимая рукой рот от сдерживаемых рыданий. На просвет от окон она совсем тоненькая в своём широком цветастом платье.
   И Малышева хватает её за подол.
   - Ты уже родила? Ребёнка?!
   Та смотрит на неё с испугом и тяжело с рыданием всхлипывает.
   - Где ребёнок? - кричит на неё Малышева.
   - Дома, с сестра...
   - Пётр Савельевич, у неё же послеродовой отпуск! Она же совсем тоненькая, разве такие перед родами бывают?!
   И Пётр Савельевич снова пересчитывает месяцы, в самом деле, от мужа забеременела, если уже родила. На всякий случай спрашивает:
   - Когда на работу?
   - Через две недели, - быстро говорит уже пришедшая в себя сопровождающая.
   И Пётр Савельевич глубоко задумывается. Потом говорит:
   - Так. А почему брат сюда приехал, а не ты к нему?
   Киргизочка оглядывается на женщину и Малышеву, и тут Мурат не выдерживает, спрашивает у неё по-киргизски, что-то о Майли-Сае:
   - Майли-Сай дай кай наган гельды би?
   Киргизочка кивает, быстро-быстро говорит что-то Мурату.
   - Так в Майли-Сае рудники сворачиваются, закрывают рудники, это я точно знаю. Нет работы, - говорит Мурат и киргизочке успокаивающе, - Барабер бары, жакши болот.
   - Через год брата кибитка сделает, - говорит она Петру Савельевичу. Вот дурёха-то, а?
   - Через год, - говорит он. - А сейчас я где возьму?
   - Так вот я и говорю, Пётр Савельевич, у них там в доме бывшая общая кухня пустует, мы из неё склад сделали. Пусть пока поживут? Две комнаты всё ж... - проснулась всё-таки бабища, да с делом она пришла! - Пол там правда, цементный, настелить придется. И пусть живут! Плита дровяная, топить будут.
   - Ещё дом сожгут!
   - Так срыть её надо, там отопление есть.
   Пётр Савельевич задумывается и молчит. Долго молчит. Потом кивает:
   - Ладно. Устраивайте. Печку только срыть!
   - Хорошая печка, - говорит женщина, - по всем правилам пожарной техники сделанная... - и спешит, - Сроем, сроем печку, Пётр Савельевич, не сомневайтесь!
   Она пятится к двери и тащит за собой киргизочку. Малышева с Муратом тоже встают.
   Пётр Савельевич говорит вслед киргизочке:
   - Да хватит тебе плакать, не дадим пропасть! Не даст тебе пропасть советская власть! Что вы хотели, Мурат?
   - Квартиру, - серьезно говорит Мурат. Лицо у него сейчас совсем круглое и глупое. - Но ведь не дадите?
   - Не дам, - говорит Пётр Савельевич. - Сам видишь!
   На улице Мурат, как куль с мукой, валится на газончик у кафе. Плечи у него трясутся, Малышева садится рядом и тупо смотрит на его трясущиеся плечи. Отсмеявшись, Мурат говорит:
   - Нет, Людмила Васильевна, в разведку с тобой не пойдешь.
   Малышева равнодушно пожимает плечами.
   - Лет семь назад я бы кричала, какое его дело, от кого ребёнок. Я испугалась, что Пётр Савельевич понял, что брат её второй женой берёт , и поэтому кричит... Так бывает?
   У Мурата делается совсем круглое и глупое лицо, и когда у него такое лицо, она плохо понимает, шутит он или говорит серьезно:
   - Так значит, я жену своего брата чужому отдам, да? Детей моего брата, да? Внуков моей матери, да? Моего отца, да? Детей моего рода, да? У вас так?
   - Да, - изумлённо говорит Малышева. - Я слышала, что у вас так не бывает. Или еще - муж расходится с женой, берёт вторую, а живут все вместе - и дети, и жены...
   - А что, бывших жен на улицу, да? - он переворачивается на спину, закладывает руки за голову. - У нас так редко бывает. Мужчин много, женщин мало. У узбеков женщин много, они древняя раса.
   - У нас тоже женщин больше.
   - Значит, тоже старая раса. Старее нас. А самые старые - таджики.
   - Мы - выбитая раса, - говорит Малышева.
   Но Мурат гнёт своё:
   - Ты думаешь, старая дева лучше, да? Чем вторая жена? Мать-одиночка лучше?
   - Хуже, - удивлённо соглашается Малышева. - Мать-одиночка - это бунт природы против людских установлений... Вот Пётр Савельевич и присматривает, чтоб не было бунта. Хотя сейчас надо уже присматривать, чтоб во-время родили... А почему со мной в разведку не пойдёшь?
   - Вылезаешь. Не профессионально работаешь. Тебе надо что? Смотреть. Наблюдать. Делать выводы и быстро ориентироваться. А ты сразу лезешь менять ход событий.
   - Я влезла, когда он её уже выгнал. И она уходила.
   - Просто ты поздно поняла, в чём дело!
   - А ты сразу понял?
   - Я вообще ничего не понял! Но я понял, что ты будешь портить кино! И что тебя нужно придерживать. Когда я буду говорить тебе "к ноге!", как Котомин Тедьке, или вот так свистеть, чтоб сразу на шаг позади меня, понятно?.. Но в разведку с тобой не пойдёшь, - говорит Мурат. И хохочет, - С тобой только в рукопашную ходить можно!
  

27.

День молодёжи. Ужин у Котоминых.

Чемпионат мира по футболу и приезд высоких гостей.

  
   Как раз на эти три дня пришелся и День молодёжи, ансамбль АТК "Эдельвейс" в синих штанах и оранжевых рубашках на открытой платформе грузовика с грохотом вкатился на центральную площадь, дуя в трубы и гремя в барабаны. Сверху на кабине лицом к музыкантам сидел Домбровский, в отличие от ансамбля на нём были брюки "от кутюр", синяя в крапинку рубашка и такого же цвета галстук в горох. Через час площадь превратилась в море прыгающих голов - особенно выделялись прибывшие на трудовой триместр студенческие отряды. Местные старались не отставать, барабанщик искусно подбрасывал вверх между тактами свои щётки и палочки, гитарист выделывал замысловатые коленца, а саксофонист дудел уже лёжа, укрепив длинные ноги на подставке для нот. Вокруг танцующих кольцом стояли детские коляски, и раскрасневшиеся молодые мамаши и отцы семейств время от времени выбирались из толпы танцующих, чтобы взглянуть на своих, вопреки грохоту мирно спящих младенцев. Дети постарше шмыгали меж ног, а отдельные четырехлетние девицы самозабвенно вертели попками. По тропе, проложенной между танцующими и зрителями постарше, ходил Мурат с камерой наперевес и каким-то хитрым приспособлением на шее, но вскоре, решив, что для съёмок уже недостаточно света, сложил своё снаряжение на крыльце поссовета и ринулся в толпу, как опытный пловец.
   Как раз в этот момент из-за горки, подрезанной дорогой, вылилась кавалькада машин - впереди жёлтая с синей полосой машина ГАИ с мигалкой, за нею "Чайка", две чёрных "Волги" и мотоциклы сопровождения. Они неслышно пронеслись над крышами управления и грохотом праздника, и никто их не заметил. Только у Домбровского после того, как они скрылись из виду, вдруг испортилось настроение. В самом деле что-то мелькнуло там наверху или ему показалось? Спрыгнув с платформы, Домбровский направился в администраторскую гостиницы, под окнами которой грохотал "Эдельвейс", и позвонил в милицию. Лейтенант Гасанов обещал выяснить, и не прошло и пяти минут, как он доложил о машинах и эскорте. И добавил, что на машинах замечены знаки соседней республики. Поразмыслив, что бы это значило, Домбровский успокоил себя тем, что машины с эскортом проследовали мимо, видимо, направляясь дальше, в столицу - может быть, в чисто познавательных целях выбрав дорогу через три перевала - дорога, на его взгляд, вполне заслуживала того, чтобы хоть раз по ней проехать.
   Оркестр грохотал до ночи, площадь роилась в свете прожекторов, а вымотавшийся "Эдельвейс" подменяли способные на всё студенты. Но детских колясок поубавилось, а люди постарше постепенно рассосались по домам и дворам.
   Во дворе Котоминых пылал костёр, посягая время от времени на забор Петра Савельевича, в котле над костром что-то аппетитно булькало, вокруг ходил Котомин с шумовкой, в цветастом фартуке жены и пляжной кепке козырьком назад. Матюшин грел замерзшие в туннеле ноги, повесив на забор Петра Савельевича никак не просыхающие башмаки, а под кустом сирени, прислушиваясь к дальним звукам оркестра, отплясывала Инка. Потерявшая Мурата в толпе на площади, Малышева сидела на пороге рядом со Светланой, избавленной на сегодня от готовки, у ног лежал котоминский пёс Тедька - шоколадный и аристократично поджарый. Приехавший с Бурлы-Кии на выходные Саня Птицын, поначалу пристававший к Котомину с какими-то нерешёнными вопросами, похоже, просто не мог уже отойти от котла, источавшего дивные запахи.
   Саня еще со времен итеэровской общаги славился чревоугодием, а одно его выступление вошло в анналы: для начала он в задумчивости съел целиком тамбовский окорок, отрезая от него аккуратные ломти, а потом принялся глотать мосол. Сердобольная Шкулепова, заставшая его за этим занятием, поспешила выставить на стол жареную утку, набитую яблоками и обложенную картошкой. Птицын и её осилил. Заинтересованные его возможностями притащили квадратный лоток холодца - он и холодец съел. Это после несостоявшейся свадьбы Саню так ублажали, - продукты надо было куда-то девать. Он ещё заедал уток сахарным песком, черпая его столовой ложкой прямо из сахарницы, холодец смазывал яблочным повидлом вместо горчицы - "чтоб лучше скользило". В конце представления все только молча смотрели на него, а Шкулепова чуть не плакала.
   Привлечённые запахами из котла потянулись от Бастилии гостиничные жильцы. Явился Николай Николаевич Пьянов в расстегнутой до пупа рубахе, покружил вокруг котла, пока не заметил Малышеву:
   - Мать, как я рад тебя видеть!
   Бестактная Малышева сказала:
   - Подумать только, мне пришлось приехать следом за тобой из Москвы, чтоб доставить тебе эту радость!
   Местные нашли, что в Малышевой появилась милая скромность, и она изо всех сил старалась восстановить пошатнувшуюся репутацию. Но Пьянов не смутился, стал её трясти и вопить:
   - Толстый, ты почему такой тонкий?
   А бестактная Малышева в ответ:
   - А где же ваши кудри?
   Диалог двух грубиянов прервал Котомин, вручив Николаю Николаевичу топор и жестом гаишника направив его к куче хвороста. Место Пьянова занял Юра Четверухин, пришедший с женой Галиной. Десять лет назад он за руку привёл к ним Галку, поставил посредине комнаты: "Ндравится мне эта девушка". Галка стояла потупившись, от чистого пробора два черных крыла волос охватывали голову, редкий в наших местах греческий нос отчетливо продолжал линию лба, ресницы и веснушки казались приклеенными к мраморному лицу. "Ндравится мне эта девушка", - и Галка, смущаясь, глянула на них синими веселыми глазами...
   Она присаживается к Светлане, и по тому, как Светлана привычно тычется носом ей в плечо, Малышева понимает, что они давно близкие люди, что они здесь самые близкие, что пока они со Шкулеповой учились во ВГИКах и защищали диссертации, Галка, которую они почти не знают, всегда была здесь, рядом. Но понять, рада она этому или не рада, она не успевает, потому что Светлана вдруг говорит с настойчивой тоской, как бы выговаривая невозможное:
   - Хочу, чтоб приехала Шкулепова! Она же обещала! Чего она сидит там? И субботы, и воскресенья... Саня вон приезжает, а она...
   - Плохо, стало быть, Саня ей помогает, - говорит Малышева.
   - Чего велят, то и делаем, - обижается Саня. - Их, фанатов, рази поймешь!
   - Хочешь, поедем к ней? - говорит Малышева. - Уговорим Мурата...
   Светлана качает головой:
   - Нет. Она будет занята, мы ей будем мешать. Она... нет! В брюках, вся в делах, мужик мужиком...
   - Нет, как ты - всю жизнь проспала! - отзывается Котомин, который, казалось, и не слышал ничего, орудуя шумовкой, щурясь от дыма, но слышит, видит. И не то, что ему Шкулепову хотелось защитить - он всегда и спиной чувствует, где она, Светлана, что она, словно не жена она ему десять лет, а что-то такое, что может утечь, исчезнуть, или уснуть и видеть другие сны. Да он бы рехнулся, если бы она была так привязана к делу, как Шкулепова, в которое уходила бы, скрывалась... Он сам не знал, какой бы хотел её видеть, чтоб не сторожить, как скупцу клад, чтоб не оставалось этих провалов. И на работе так - всё переделано, ничем не занята, и нет её, отсутствует, отлетает... Где бродит её душа, и тосковала ли она хоть раз по нему, как сейчас по Шкулеповой? Да и по Шкулеповой ли...
   Он смотрит на неё сквозь дым, и Светлана, словно споткнувшись об его взгляд, кивает:
   - Точно. Проспала, - и снова оборачивается к Малышевой. - Нет. Ты не понимаешь. Я хочу, чтоб она сейчас была здесь. Чтоб дым коромыслом, все здесь, и она тоже. В платье...
   - Порог с тобой подолом обметала, - говорит Котомин.
   - Да, - говорит Светлана. - Чтоб сейчас, здесь. И порог обметала.
   - Я тоже хочу, чтоб Шкулепова была здесь, - говорит Женя Матюшин, глупо улыбаясь.
   - Да ну тебя! - отмахивается от него Светлана. А Юра Четверухин вдруг хохочет.
   - Люсь, а ты помнишь, как ты ведро воды мне на голову вылила?
   - Да ты что?
   Юра присаживается на корточки у её ног.
   - Что-то было море коньяку. Ну да. Манукяну прислали ящик, либо два.
   - Три. Три разных родственника.
   - Точно. Море. И после именин Гарик совал всем ещё по бутылке с собой. И Шкулеповой тоже. А она говорит - на что он мне? А Манукян - обижаешь! И вижу, они никак с этой бутылкой разобраться не могут. Беру я эту бутылку и говорю Шкулеповой - пошли. И она пошла по коридору домой, а я с двумя бутылками следом. И мы эти две бутылки уговорили. Или одну? Под конфетки. Но после гариковых шашлыков вроде ничего. Я уж совсем было собрался на всю ночь утешать её, и она вроде не возражала. И тут ты. Деловая такая. Я тебе говорю, - всё в порядке, я мол, тут остаюсь. И ты так спокойненько выходишь, тоже вроде не возражаешь, а потом возвращаешься с ведром воды и бух мне её на голову. Не помнишь?
   - Не помню. Хотя я дурная тогда была, что угодно могло быть.
   - Нет, нормально всё. Ведро у меня на голове, по спине вода течёт, снимаю я ведро, и тут Гарик Манукян меня под ручку и повёл. - Юра показывает рукой, как они шли, огибая углы. - Распрекрасно мы с ним дошли, домой явился, как штык.
   - Много вас было тогда, утешителей, - говорит Малышева. - Как шакалы.
   У Жени Матюшина делается обиженное лицо. Он идёт к костру, трогает висящие на заборе башмаки.
   Бестактная Малышева. А тогда ходила за Алисой, как нянька. Как когда-то Шкулепова за Натальей. Светлана говорит:
   - А помнишь, как вы меня к свекрови собирали? Обшивали в четыре руки...
   - Ну, я так, на подхвате, - говорит Малышева. - Сметать, подшить. А Люся головы не поднимала. А когда я во ВГИК собиралась, уже со студии, и паспорт у меня вытащили - Зоя меня собирала. Я в истерике по милициям бегаю. Сначала две недели ждали - вдруг подбросят, потом послали запрос по месту выдачи, и готовиться нужно, и ни одной тряпки... И тут Зоя приезжает. Со своей милой улыбкой, спокойным голосом. Вот эту кофточку и юбочку дошьём, экзамены в них сдавать будешь, это платьице на все остальные случаи. А ты читай. И характеристику отсюда привезла, и даже в милицию сходила. И мне мигом выдали временный паспорт! - и грустнеет. - А Зою кто отхаживал, когда Пьянов женился?
   - А Зою Галка отхаживала, - Светлана обнимает Галкины плечи, спрашивает у Малышевой, - А ты-то видела его жену?
   - Она на Зою похожа. Только похуже изданием. Видимо, это его тип женщины.
   - А чего ж он тогда на Зойке не женился?
   - А Бог его знает, что они там выясняли и никак не могли выяснить. Он бы и от этой слинял, да старомосковская профессорская семья, знакомы домами. Папаша такой, что всё ещё со своими студенточками кокетничает, да и обожают они его... А дочка ногами шаркает.
   - Ну, Малышева!
   - Точно. И ревнует его ко всем, даже ко мне. Поэтому и не видимся. А что Пьянов мне по пуп...
   - Так уж и по пуп!
   - Пьянов! Поди сюда! Померяемся. Смотри-ка, если его разогнуть, так он почти с меня ростом!
   - Ладно, - говорит Котомин, - Чего пристали к мужику... Собирайте на стол! - он приподнял крышку котла, и такой дух овощей и баранины, приготовленных без капли воды, пошел оттуда, что на какое-то время установилось благоговейное молчание.
  
   Котел был пуст, когда появился заметно спавший с лица Мурат. Женщины на кухню посуду оттаскивали, а захмелевшие мужики, обсудив за столом под яблонями производственные дела, международные вопросы и частью женский, как раз добрались до француженок. Котомин, посмотрев вслед уходящей в темноту, за очерченный лампой круг Светлане с горой тарелок в руках, говорит:
   - Моя баба... Моя баба лучше всяких француженок!
   Мурат отнял у него длинную бутылку сухого вина и, глотнув из горла, заглянул в котёл. Саня Птицын из любви к ближнему взялся приготовить ему яичницу, для чего залез в котоминский курятник и переполошил спящих кур. Куры с заполошным кудахтаньем выбрасывались из двери и летели на свет лампы, как тяжелые бомбардировщики, шлепались грудью на освещенную клеенку стола. Пока их ловили, Тедька успел придушить одну, и, выпотрошив, её сунули в угли прямо в перьях. Мурат терпеливо ждал, держа бутылку под мышкой, как градусник.
   Пахло паленым. По двору летали хлопья сажи. Мурат утверждал, что птица готова, но Николай Николаевич не позволял раньше времени вынимать её из углей.
  
   За всеми этими занятиями чуть не прозевали репортаж с чемпионата мира по футболу, который в час ночи должен транслироваться из ФРГ. Мужики потекли вниз, в Бастилию, где перед стоящим в пустынном холле телевизором можно было болеть всласть. В час двадцать минут пополуночи, когда мяч влетел в ворота противника, в холле появился Лихачёв с решительной бледностью на лице, и, выделив по голосу присутствие Пьянова, велел ему выйти пред светлы очи. Это так и запомнилось: Пьянов кричал - Гол, Г-о-о-ол! И тут ему словно забили в глотку его собственный крик: "Пьянов! Николай Николаевич!" отрезвляюще и зловеще.
   И он вышел, не понимая, зачем он мог понадобиться во втором часу ночи, почему именно он, и испытывая при этом одновременно нечто вроде испуга, возмущения и обиды. Но все это мгновенно обернулось растерянностью при виде начальственной группы в свежайших рубашках и галстуках, в серых литых костюмах, где они их только шьют, когда пузо - уже не пузо, а монументальность.
   Теперь Пьянов стоял перед ними, смущенный до крайности своей расстегнутой до пупа рубахой и сандалетами на босу ногу. Едва соображая, что Лихачёв представляет его, называя должность и круг обязанностей, Пьянов всё пытался на ощупь застегнуть рубаху на впалом животе, пока самый представительный из них, в белой седине при чёрных глазах, не сделал шаг вперёд и не протянул ему руку. То же самое проделали и остальные. Министра водного хозяйства Пьянов знал в лицо, а про седого красавца, ему показалось, сказали: Председатель Сов Мина. Ну да, председатель Сов Мина Узбекистана.
   - Вот Николай Николаевич завтра и доложит о положении дел, - говорил тем временем Лихачёв и свирепо смотрел в его изумленные глаза. Следом он сделал приглашающий жест, и высокое начальство потекло по галерее в жилой корпус. Пропустив их и также свирепо глядя на Пьянова, Лихачёв тихо сказал, - Закрой рот. Я сейчас вернусь.
   Пьянов остался стоять в полном обалдении, кто-то стоял рядом с ним, и, повернув голову, он увидел в зеркале свое собственное отражение - косо застегнутая рубашка, вздыбленный пух на голове и дикий взгляд.
   "Ну и хрен с ним", сказал себе Пьянов. Лихачёв в своей белоснежной сорочке с закатанными рукавами тоже выглядел рядом с начальством пацаном, только совершенно лысым и от этого еще более аккуратным. Пьянов машинально вернулся к телевизору, сел так, чтобы видеть выход из галереи, но сосредоточиться на игре уже не мог. Лихачёва долго не было, и Пьянова охватила легкая паника. "Чего докладывать-то?" Поднялся навстречу быстро идущему Лихачёву.
   - Значит так, - сказал Лихачёв, зажав в зубах сигарету и хлопая себя по карманам в поисках зажигалки. Прикурив, он протянул сигареты Пьянову. - К девяти часам утра нужно сделать демонстрационные чертежи и доклад. Первое: О состоянии левобережного туннеля. Чертеж с изображением его прохождения над транспортным туннелем и входом в машзал. Что свод транспортного туннеля протекает и при трехстах кубах, что будет при четырехстах? Второе: Схема выломов в лотке. Третье: подсчет времени, требуемого, чтобы их заделать. Номинального и при нормальной работе.
   - Могу сказать и так - месяц в нормальных условиях и две недели при круглосуточной работе и круговой подаче бетона и бута.
   - Поищи более короткие сроки - больше недели нам никто не даст. Ну, дня два можно будет выговорить потом... Словом, так: рады бы дать воду, но не знаем, как - без ремонта туннеля это невозможно. Всё это спокойно, доказательно, с чертежами и расчетами в руках.
   - И вообще мы нашу станцию не отдадим.
   - Вот именно. Бери своих орлов и с Богом.
   На все это, вместе с демонстрационными чертежами им понадобилось бы дня два, не меньше. Сейчас два часа. В девять - совещание. Пьянов преступно тянул время. Курил. Потом присел поближе к ребятам, потянул одного из "орлов" за рукав.
   - Слышь...
   Тот невменяемо оглянулся, выдернул рукав, заорал:
   - Куда? Куда прёшь? - глядя на экран полоумными глазами.
   И Пьянов решил не спешить. До конца матча тридцать минут, можно подумать, что и как. Воспринимать происходящее на экране он уже не мог. Графином нося воду из умывальника, залил самовар. Включил его, сходил в номер за заваркой. Попив чаю, они этак часика в три потянулись наверх, в контору, готовить чертежи и доклад.
  
  

28.

А у Малышевой с Муратом пока ничего не вытанцовывается.

   Малышева тем временем ворочалась на постели и думала именно об этом - ничего у них пока не вытанцовывается.
   Перевозки - это для рекламного ролика "ГЭС строит вся страна".
   А что о самой-то ГЭС, здесь? Год пусковой, и мало воды, и "небезынтересно посмотреть, как мы из этого будем выпутываться".
   Для искусства ситуация почти классическая - героев ставят в заведомо безвыходное положение и смотрят, как они из него выпутаются. Но где, когда, и как? Кого и что снимать?
   Наверно, у Щедрина все эти совещания "в порядке бреда", но пока он улыбается, пожимает плечами и в основном занимается монтажом. И совещания монтажные. Совещание зритель может выдержать минуты три, тем более, документальное. И света нет, нет и светочувствительной пленки - потому Мурат и вникать не хочет.
   Домбровский со своей АТК уже обснят со всех сторон, да и выгнал он их, услышав фамилию режиссёра постановщика. Знали б - помалкивали. Оказывается, в его последний приезд они разругались: режиссёр сказал кому-то, что Домбровский все делает для славы, и даже не отпирался, когда Домбровский спросил его об этом в лоб. Она немного остудила его тем, что пригрозила нажаловаться Елене Николаевне, а Мурат в отместку на площади долго тарахтел камерой ему в лицо.
   С Вебером Малышева тоже поскандалила, он мыслил газетными штампами, пытаясь подогнать под них жизнь - говорил о соцсоревновании, рабочих династиях, причем тут династии, Мурат снимет двух монтажников-близнецов, и готова тебе династия. Но у Вебера на примете более заслуженные, а как их снять?
   Вдруг ни с того ни с сего предложил ей написать сценарий игрового фильма о Лёне Ивченкове, который отсюда давно уехал, но был человеком с "удивительно совестливым сердцем".
   Малышева никак не могла вспомнить, кто это такой, а когда вспомнила - ничего хорошего с ним и с его совестливым сердцем связанного припомнить не могла. Разве о его участии в комсомольских патрулях, поднимавших их среди ночи для проверки, кто, где и с кем спит, его лицо за спиной девчонки с фотоаппаратом... Ему-то что, а вот девица училась в здешнем филиале политехнического, и Шкулепова что-то у них там вела... Малышева в пальто поверх ночной рубашки, чтоб открыть дверь, заспанная Шкулепова и Светлана в бигудях. "Комсомольский патруль!" "В шкафу смотрите, - говорит Малышева и её колотит от злости. - А теперь под кроватями". Их ещё долго колотило после этих визитов, попробуй не проспи на работу. Светлана умудрялась засыпать, а они со Шкулеповой ворочались и пару раз одевались и уходили на лыжах за гравзавод... А тогда Шкулепова сказала: "экзамен я у неё принимать не буду". Она не злопамятная, а тут уперлась - пусть едет в базовый вуз. И Лихачёв даже не спросил, почему - подписал направление. А потом этого Ивченкова вселили к ним в общежитие, и первое, что он сделал, - привел патруль на именины к Манукяну. Часов девять было, они и выпить-то ещё не успели. Кто-то сказал - что ж ты сам не пришёл? Поздравил бы именинника, тебя бы, может, и за стол усадили. А не пригласили, так, верно, не симпатичен никому. "Не позже, чем в половине одиннадцатого это должно закончиться", - сказал Ивченков голосом, не допускающим возражений. - Что "это"? И совестливое сердце пояснило: "Напротив детский сад!" Так детки уже давно по домам сны смотрят, мог бы сам сообразить.
   Это совестливое сердце поначалу работало у Вебера на участке, мастером, что ли, но скоро слиняло - поплыло вверх по комсомольской линии, как и все остальные комсомольские деятели. Комсомольских секретарей и присылали сюда, чтоб в личном деле галочку поставить "работал секретарем ударной комсомольской стройки". Никто из них здесь больше года и не задержался. Один такой не успел приехать, явился к ночи в общагу с воспитательницей. Шкулепова чертила что-то в красном уголке - у них там кульман стоял, Света стирала на кухне. А Малышева пришла после лыж и завалилась спать. Новый комсомольский босс постучал в дверь и на вопрос "Кто?" вломился, включил свет и скомандовал "Встать!" Рожа совершенно уголовная.
   Она нашарила на полу тапок и запустила в него: "Вон отсюда!" - "Я постучал". - "Тебе никто не разрешал входить!" - и запустила второй. Он обернулся в коридор и стал звать воспитательницу - "Наталья Петровна, - или как там её звали, - Тут хулиганят!" А та: "А, это Малышева, известная хамка!" Хорошо, ребята на крик сбежались, вывели обоих под белы руки.
   К тому времени Карапет как парторг управления провел в общаге собрание и, выяснив, что к чему, запретил воспиталке в ней показываться: "Кого вы им в воспитатели поставили? Им... академика надо!"
   Не было бы счастья, так несчастье помогло: перед этим на профсоюзной конференции муж технички влез по пьяни на трибуну и стал поносить общежитских - вечно совался в комнаты в надежде, что где-нибудь нальют. И его частенько выпихивали за дверь. На следующий день Карапет пришел на работу на взводе, на "Вы" и оскорбленный донельзя. "На меня пальцами показывают - у него работает!" - "Карапет Гайкович, ну что я могу поделать, если это все неправда!" - "Неправда? С трибуны профсоюзной конференции?" - "Нас трясут чуть ли не каждую ночь, а найти ничего не могут. - И хихикнула. - Может, действительно, кого-нибудь в постель положить, удостоверятся и отстанут?" - "Значит, надо собрание собрать!" - "Мы предлагали Шепитько. А сами мы их как соберём?" - "Так вы не боитесь собрания?" - "Нет". - "Хорошо, будет вам собрание!" - Перед собранием зло Манукяну, по-армянски: Я в общежитии четыре года жил, и никто не знал", а Манукян: "Так нет ничего такого, Карапет, вот что досадно", - выжали из него потом перевод.
   Председатель постройкома начал с приказов: "Шторы снять! (нестандарт для общежития) Спинки кроватей на место! Графины на место! И чтобы в одиннадцать часов свет нигде не горел!" Ребята возмутились - туннельщики после двух ночи возвращаются с третьей смены, и это наш дом, а не казарма. А Петр Савельевич - "Дыма без огня не бывает!" Рассказали, как появляется дым без огня. Как раз незадолго до собрания Светлана в кино пошла, на "Оптимистическую трагедию". Одна пошла, они со Шкулеповой видели. А вернувшись, бросилась на кровать и ну рыдать. А они её уговаривать: "Светик, это все Вишневский выдумал! Он с Ларисы Рейснер писал, а она жива осталась!" А Светлана: "Да ну вас! Сама знаю!" и опять в рёв. Наконец, объяснила, - идет из кино, а позади неё тётя Маруся с какой-то женщиной, и говорит: "Вчера вон эту блондинку на матрасе домой несли, сама не могла дойти!" На матрасе вчера Четверухина носили - пришел он с работы, вымотался за две смены, завалился на постель в грязных сапогах и ватнике. Ребята сапоги с него стащили - не просыпается, ватник содрали - спит. Приходят к ним и говорят, - мы сейчас его к вам принесём, он и не почувствует, проснётся у вас и...- "А мы что с ним делать будем?" Да мы посидим, пока он проснётся. Ну, потащили. Слышно, по коридору кряхтят, хихикают. Принесли матрац с Четверухиным, положили посреди комнаты. Он, небось, еще в коридоре проснулся, смотрит на них с полу. Потом потянулся сладко, встал, сделал им ручкой и ушёл. А эти обормоты стоят, пот утирают. А когда Светлана из кино вернулась, они со Шкулеповой сразу к Манукяну с Котминым, инициаторам переносок - так, мол, и так. Котомин психанул, приводит тетю Марусю. Так кого вчера на матрасе носили? - Я не видела, мне Титова сказала, - жила у них семейная пара с ребятёнком. Ведут Титову: Так кого вчера на матрасе носили? - Я не видела, муж сказал. - Садитесь. - Пошли за мужем. А она вырывается, уйти хочет. Юра Четверухин говорит: Вас бить не будут, а если муж - побьём. Ну, муж в дверь, она все-таки вывернулась, выскочила. А муж слыхом ничего не слыхал, да и видно это по его изумленному лицу. Сам пообещал ей наддать. Вот вам и дым без огня. Фамилию назвать? Но не назвали. Титова стоит у двери бледная, за спину воспиталки прячется. А та её утешает: Разве это люди? Это звери...
   Ну, тут Карапет: семьи переселить в семейное общежитие, техничку - вон, воспитательницу - вон, пусть в детский сад идёт работать! Потом поглядел в её истовое лицо, горящие глаза, сказал, - нет, опасно! Кого вы им в воспитатели поставили - им... академика надо! И чтоб я больше ни слова не слышал - они же руководители производства, мастера, прорабы, а вы их перед людьми срамите, как они потом должны работать с этими людьми? А с комсомольцами мы на партбюро поговорим, - кто разрешил людей поднимать среди ночи? Милиция не имеет права после одиннадцати без ордера входить, а вам кто дал право?
   На том всё и кончилось. Правда, нового комсомольского босса воспитательница все ж притащила. А он и приперся, дурак, "Встать!"
   И вообще комсомольцы чем-то не тем занимаются, наверно, не зная, чем себя занять, особливо на освобожденных должностях. Не участие непосредственно в производстве быстро развращает освобожденных, и вместо участия в общем деле, они занимаются имитацией деятельности и демагогией. Уже нельзя сказать такому деятелю, что он бездельник, не оскорбив при этом в его лице Корчагина, комсомол в целом и самое коммунистическую идею. И поэтому, чтоб не связываться - народ, не глядя, подмахивает всякие соцобязательства, вызовы на соревнования и выморочные инициативы, выдающиеся за рождённые снизу - нет дураков лезть на рожон. Ведь скажи человеку - надо, теплотрасса прорвалась или что, - среди ночи пойдет, надо - на вторую смену останется, для дела. А для "инициативы" - не очень-то - никто этих инициатив всерьез не принимает. Детский сад, какой-то. А деятели организуют, шумят, плакаты вывешивают да отчеты составляют. Почти всегда и начальство, и рабочие смотрят на это сквозь пальцы. Работа идет, а если рядом кто-то суетится и лозунгом помахивает, пусть себе помахивает, лишь бы работать не мешали. Может, так ещё и потому, что не идут на безделье и повторение общих мест любящие и умеющие работать. Рукастые и головастые идут в производство, в науку, в дело, а в "освобожденные от работы" идут негодники, негодные к работе. Но желающие быть на виду и двигаться по карьерной лестнице. Как там у Евтушенко? "Когда румяный комсомольский вождь с трибуны на меня грохочет и сделать из меня своё подобье хочет"... Всё правильно. Всех они достали.
   Малышеву как-то отправили за кабелем на ташкентский кабельный завод, мол, списались с комсомольцами, они для нас... Какой списывался, такой и отвечал. Но она не знала и поехала. Как электрик и комсомолка. И Карапет согласился от жадности. Оказалось, что завод может отгрузить какой-то нестандарт, а то, что им нужно, - дай бог плановым заказчикам дать, и местный комсомол - ни сном, ни духом, отписались и все, а помочь не могут, не собирались, да никто и не позволит. И она вместе с другими толкачами толкалась по кабинетам, просила и уговаривала, чуть не плача - не могла же она вернуться ни с чем. Предлагали кабель в хлорвиниловой оболочке, а Карапет велел только резиновый брать. Она обзвонилась Карапету "за счёт вызываемого", что-то всё-таки привезла, могла вообще ничего не привезти, потому что комсомольцы обещали Музторской ГЭС, а не "Нарынгидроэнергострою", который её строит и от которого у неё были расчетные документы. И ей пришлось ехать в САО Гидропроект и просить справку за подписью директора и гербовой печатью, что Музторская ГЭС и "Нарынгидроэнергострой" это одно и то же. В Гидропроекте посмеялись, выдали справку, печать приложили... Валялся потом этот кабель - лишние деньги, лишние нервы... Но как комсомольская инициатива - неоднократно фигурировал во всех комсомольских отчетах.
   Всего то и было в этой поездке хорошего - перевал Ангрен, который проехали ночью, заснеженный и вечный, луна над ним, заброшенная высоко в синее ледяное небо... Шофер утешал её, что всё уже позади, и велел развлекать, чтобы не уснул. У неё даже горло заболело, и язык стал как подметка, так она старалась. Но у него всё равно с половины пути стали слипаться глаза, и где-то под Наманганом он остановил машину и вздремнул, положив руки и голову на руль. После чего они доехали до Шамалды-Сая, до родной автобазы, на монтаж которой Карапет ссылал её раза три. Автобаза тогда уже была, и машину можно было поставить под крышу - ведь зима была.
   Так тяжело ей досталась и так никчемно окончилась эта комсомольская инициатива. И все относятся к этим инициативам как к неизбежности. Игры такие. Игрушечки. В этих игрушках хорошо ориентируются только негодники, с младых ногтей понимая, что эти игры сулят быстрый взлёт. А потом выходят из возраста, и их рассаживают по местам, специально для них созданным и придуманным - в редакции, научном учреждении. Языком мелет и как слышишь, что из пустого в порожнее, ну, точно! Генерал на свадьбе - из них, голубчиков! Они-то и чиновники самые бестолковые. Тошно всё это.
  
   Господи, и лезет же в голову всякая гадость, а всё потому, что пока одни тупики - ничего пока не складывается. Горячие простыни и тень тополя на стене, отпечатанная косым светом фонаря, не шелохнется. А над головой топочут ноги взад вперёд, кому-то тоже не спится, а ей только ворочаться можно, чтобы соседку не разбудить, которую и не видела толком: приходит, она уже спит, уходит - ещё спит. Утром Мурат поднимет в семь: "Людмила Васильевна, пора кашку кушать", - ласковым голосом за дверью.
  
   Ещё они к Асипе сходили... Она теперь отдельно от дяди Белима живёт, в пойме, в четырехэтажном доме, квартира на втором этаже. Дверь им Нияз открыл, муж Асипы, - Ба, кого я вижу! Из-за одного локтя дочка выглядывает с белым бантом в волосах, из-за другого - сын, младший ногу обхватил и сползает на пол. Нияз подхватил его на руки: - Заходите, я сейчас за Асипой схожу, она бельё во дворе развешивает. Пошли вместе: Нияз младшенького на плечо забросил, тот, кряхтя, перебрался на шею, старшие тоже пошли. Во дворе, увешенном белыми парусящими простынями, Нияз остановился, встряхнул сына на плечах, усаживая поудобнее, - Эй, Асипа! И она обернулась. Гибко, ломко, как только она и могла обернуться... Все такая же стройненькая, в тёмном платье и белом платочке, с приставленным к боку бельевым тазом, среди парусящих белых простыней.
   - Ни фига себе, - сказал Мурат. Он не ожидал, что она такая красавица. За столом Нияз, смеясь, рассказывал, как свататься ходил, а Асипа со скалкой кесме раскатывала, чтоб видел - хозяйка! Асипа смеялась. Говорила о дочке - сейчас она вылюднела, а маленькая паршивая была, ты бы видела! Свекровь говорит, - некрасивая, не наша. А я ей: я думала, она ваша, она же на вас похожа! А теперь только это и говорит: на неё похожа внучка.
   Асипу ведь украли в тот год, когда Аскер женился и Борис уехал. Она в отпуск куда-то к родственникам в верхний район поехала, где старший брат дяди Белима работал директором школы. И отличилась там на конных состязаниях, ну, когда парни стараются догнать девушек и на полном скаку поцеловать. Её, конечно, не догнали, хотя гнался за ней именно тот красавчик, который после догнал её в горах, когда она шастала верхом по окрестностям. И сумел привезти её к своим родственникам как украденную невесту. Кажется, она даже как-то сама приехала - хи-хи да ха-ха, он лошадь её прижал своей к борту ущелья, так и приехали, взбрыкивать на узкой тропе было опасно. Только когда её привели в отдельную юрту и принесли одежду невесты, чтоб надела вместо брюк и ковбойки, до неё дошло, что она попалась. Там по обычаю можно ещё вывернуться - не переодеваться и ничего не есть. И она сутки сидела там и ничего не ела, не пила. Парень был в общем-то славный, весёлый. Придёт, сам всё съест и кричит: Давайте ещё, она не наелась. Словом, рассмешил он её, и она сдалась. Отец парня, как оказалось, секретарь райкома, тоже её уговаривал - стыд-то какой, сын уже осрамил его тем, что невесту украл, а если об этом узнает начальство - ему конец. Ну, свадьба, то, сё... А потом молодой муж уехал в столицу доучиваться, а она у его родителей осталась. И не смогла, что-то не заладилось у неё со свекровью, и вообще - тоска, домашняя работа, ни дернись, только делай, что скажут и как. Она уже была другая, Асипа. Слишком свободная и любимая дочка дяди Белима. Уехала к отцу погостить и не вернулась. Хотя тихо жила у родителей, как мышка. И дядя Белим ходил, как пришибленный. А потом появился Нияз, свет в окошке.
   Вот бы кого снимать, красивые все... Дядя Белим в туннеле работает, Нияз - на плотине, Асипа - на бетонном, оператором... Нужна драматургия какая-то... Мурат о том же вздыхает - драматургии нет.
   Шкулепова рассказывала, что в Нуреке были такие же комсомольские деятели, только в основном на танцплощадке паслись, хватали не так и не то танцующих и вспарывали узкие брюки... Тьфу ты, опять! Кыш! Ограниченность сама себе таковой не кажется - она любит и восхваляет то ограниченное существо, коим является... И нетерпима к тому, что выходит за рамки её понимания. Диктатура пролетариата вылилась в диктат ограниченности. Со временем. Ладно. Забыли.
   Что же здесь было такого, раньше? Конечно, горы... А горы! И ветер дует с неба... Ну, да, это тоже... Гул рождающихся рек, снежных цирков, выпаханных лавинами, и чувство, что это святая святых и не положено видеть. И не только у неё, у всех - у Мазанова, Шкулеповой... И то, что Мазанов уехал отсюда другим человеком. Потенциальные силы молодости... Такое ощущение, что всё ещё впереди и всё сможешь. И в этом привлекательность молодости. Она не обманывалась, она знала, что именно увидел в ней Мазанов десять лет назад. Мазанов, приехавший сюда с опущенными руками и доказательно твердивший, что человек не может ничего, ему не пробить косную стену и остается одно - кормить семью. А через год, нет, через два, был их разговор со Шкулеповой о Багине. Зачем он ей это говорил, в утешение? Что о Багине он поначалу думал лучше... И Шкулепова говорит: человеку показалось, что он может многое. И дальше двойной текст, по крайней мере, для Мазанова. Мазанов говорит: "А человек может многое". И они только изумлённо смотрят на него. И Мазанов твёрдо: "Надо только взять на себя смелость". Не от хождения же по горам такой поворот. В мировоззрении. А от общения со здешними людьми. С Терехом, Лихачёвым, прочими. Такая оптимистическая среда. С ними - можно. Значит, можно в принципе. Жаль, что ему пришлось уехать, что он оказался не по карману стройке, не по карману его проекты и дома по этим проектам. И в посёлке остались лишь обломки его деятельности, выпирающие из типовых строений. Но уехать отсюда, а не остаться киснуть в приятной среде - это тоже поступок человека, который "может многое". Такая закалка произошла - "архитектор должен жить долго, это профессия на длительный век".
   Что тут нашла Шкулепова в прошлый свой приезд? Ну да, они тогда шли от статики на прорыв, потому что не могут топтаться на месте люди, в которых заложено "чувство пути". Может, это и есть "дух"? Чувство пути?
   Сейчас они на финише, не чувство пути, а чувство конца пути. И ещё пуск в полсилы. И усталость. Даже праздник - это конец пути.
  
   А горы!.. Обжигающее солнце и трава по плечи, и неожиданный снег с грозой - короткий, метельный и снова горячее солнце, будто и не было ничего... И чувство полноты жизни - от подъёма в гору на пределе сил, почти надрыва. И что ты одно - с горами, небом, травой и снегами на вершинах. И оттого, что так напряженно внутри от подъёма в гору, состояние почти мистическое - среди лета и трав, и мхов, подушкой пружинящих под ногами, и звенящей под ними воды - все вокруг живое, и ты - часть всего этого живого мира, могущая это осознать.
   Пуск будет в машзале...
   Но тут вообще странные дела - сколько их было, таких моментов? Даже не тогда, когда перекрыли Нарын, а после, когда шли и шли в темноте Кразы с зажженными фарами, а над замордованным спящим поселком горели костры на окрестных хребтах. После суток без сна - ощущение жизни на пределе сил и полноты жизни. Это чувство хорошо знакомо альпинистам, ради него и идут на восхождения. Но здесь и они вписались в общее дело и уже особо не рвутся покорять вершины.
   Важно, что это здесь есть, "чувство пути", потребность преодоления, полноты жизни - сама же говорила Лихачёву - Вы всегда найдете приключения на свою голову. Спокойно. Надо только найти отправные точки, чтобы это можно было снять. Если это есть, то есть. Даже в этом топоте над головой.
   Ноги топали и топали, шаркая разношенными тапочками. Поскрипывал паркет. Малышева не могла предположить, что судьба целого посёлка может так прозаически шаркать ногами над головой. У судьбы шаги Командора...
   И она велела себе порадоваться, что судьба послала ей такого Мурата. У которого всё в порядке с чувством юмора, и который, слава Богу, не оевропеился вконец.
  
  

29.

Первый раунд

  
   Лихачёв вышагивал вдоль стола взад-вперёд, как по клетке, пока не появился Пьянов в свежей рубашке и с чертежами под мышкой. Сандалеты на нем, правда, были те же - не брал он запасных для выступлений. Лихачёв перестал метаться вдоль стола, оглядел Пьянова - вид после бессонной ночи у того был неважный.
   - Ты бы хоть галстук надел.
   - Так нету галстука.
   - Занял бы у кого-нибудь.
   Лихачёв развернул чертежи, велел накалывать.
   Пока рассаживались, он отнял у Пьянова указку, в последний момент решив докладывать сам. Неожиданно подумал: хорошо, что Тереха нет. С его вечной озабоченностью "государственными интересами".
   Министр водного хозяйства, взявший на себя председательство, представил Предсовмина Узбекистана. Говорить Предсовмина умел и так разжалобил присутствующих бедственным положением хлопковых полей, что даже Лихачёву в какой-то момент стало немного неловко за свои "местнические интересы". Но тут неожиданно врезался Николай Николаевич Пьянов, видимо, закалённый бессонной ночью, - он-де лет десять ездит долиной взад-вперёд, но никогда не видел такого жирного и высокого хлопчатника, как в этом году. И далее всё пошло уже не в духе высоких собраний, а как всегда здесь и шло, - с выкриками и репликами с мест.
   - Это здесь, в более близких к вам районах, а вы посмотрели бы за Ферганой, - сказал какой-то дальний секретарь обкома.
   - Может, дело ещё в не очень управляемом распределении воды? - деликатно предположил Щедрин.
   - Да мы по ночам дежурим у водозаборов! - взорвался кто-то из ближних секретарей.
   - Тут как ни дежурь, - сказал Пред Совмина, - А в среднем в это время идёт четыреста-пятьсот кубов воды, а мы в течение года получали от вас двести-триста кубов, то есть, половину.
   Министр сельского хозяйства Узбекистана стал объяснять всю тактику полива, скрупулёзное его дозирование, при котором воды всё-таки не хватает. Видимо, плохо поняв ночью, кого им представляет главный инженер, он в основном обращался к Николаю Николаевичу Пьянову, решив, что тот - лицо довольно высокое и независимое. У министра был обиженный вид.
   Председателю Совмина Киргизии всё это начинало нравиться, и он сказал, что просмотрел все обязательства соседей, все нововведения и неожиданно возмутился тем, что, опережая планы расширения площадей, соседи засеяли хлопчатником на несколько тысяч гектаров больше, и это - в самый маловодный год! Хотя прогнозы на маловодье были известны с начала года!
   - Вали, ребята, после разберёмся, - сказал ехидно Пьянов, и Лихачёв почти цыкнул на него.
   - Товарищи, - министр водного хозяйства постучал о графин пробкой, зажатой в пухлых пальцах. - Не будем сейчас обсуждать деятельность министерства сельского хозяйства Узбекистана. Вчера мы проехали на перевал и даже спустились к водохранилищу. Вода есть. Понятно, - он заговорщицки улыбнулся, - вы копили воду для пуска. Остается сожалеть, что пуск ГЭС пришелся на столь маловодный год. Вам жалко расставаться с водой, но расстаться с ней придётся, как ни прискорбен этот факт для коллектива стройки.
   - Да мы бы рады расстаться! - воскликнул Лихачёв и встал. - Мы бы рады расстаться, но не знаем, как это сделать. Речь о пуске сейчас не идет и идти не может. Если бы речь шла только о пуске, - ради Бога...
   Держа указку наперевес, он прошел к чертежам, доложил о положении дел с левобережным туннелем, а в заключение сказал:
   - Вы съездили на водохранилище, чтобы убедиться, что вода есть. Могли бы и не ездить: достаточно посмотреть на работу глубинных водоводов у плотины. Мы пропускаем через туннель триста кубов, водосбросы дают ещё кубов пятьдесят-семьдесят. Транспортный туннель заливает и при трёхстах кубах, что же будет при четырёхстах? Там же машзал: люди, оборудование... Если вы нам дадите две недели, нет, десять дней! На ремонт туннеля, удовлетворясь пропуском водосбросов, который при закрытом туннеле увеличится, не намного, но увеличится - кубов до ста пятидесяти, мы через десять дней дадим вам такой расход, какой вы потребуете.
   - За это время сгорит весь урожай!
   - Плюс расходы обеих Кара-Су - правобережной и левобережной, и остальных притоков.
   - Они очень невелики.
   - Ну что ж, придется довольствоваться трёхстами пятьюдесятью кубами. Четырёхстами с водосбросами. При таком напоре в туннеле мы, может быть, ещё уцелеем.
   И тут министр водного хозяйства сказал:
   - А что, если вскрыть правобережный туннель?
   - То есть как?! - изумился Лихачёв.- Он же забит бетонной пробкой! В створе плотины... Вы надеетесь пройти семьдесят метров бетона за меньшие сроки?! И там ещё затвор! На глубине семидесяти метров...
   - Зачем так сложно? - желчно сказал главный инженер плотины Тарханов. - Я знаю пятнадцать более простых способов взорвать эту плотину к чертовой матери!
   Оскорбленный неуважительными выкриками министр ирригации полез в бутылку:
   - ГЭС стоит пятьсот миллионов, а хлопка внизу на полтора миллиарда. Неужели вы думаете, что вам позволят шутить с этими полутора миллиардами? Если вы не найдете способа расстаться с водой, ГЭС действительно взорвут, и всё!
   - Ну-ну, - сказал Пред Совмина Узбекистана.
   - А в следующий год засуха повторится, и взрывать уже будет нечего! - вскричал Лихачёв. - ГЭС рассчитана на многолетнее регулирование стока! Вы уже забыли про высокие паводки! Когда Нарын начисто замывает поля, и вам приходится пересеивать их заново! Вы забыли, что паводки смывают дома, людей, животных! - кричал Лихачёв. - Что каждые два года из шести вам приходится заново класть железную дорогу на Андижан! Давай взрывай, а после - хоть потоп!
   - Ну-ну, сказал Пред Совмина уже Лихачёву. - Никто вас взрывать не собирается. - Он пододвинул к нему стакан с водой, - Почему туннель такой непрочный?
   - Потому что рассчитан на работу в безнапорном режиме, а вы всё время просили повысить пропуск, и мы без конца повышали! Это называется неграмотная эксплуатация "идя навстречу"! В первый раз мы рассчитывали на наполнение нижних водохранилищ, после чего нам обещали разрешить на время, пока они будут срабатываться, закрыть туннель и укрепить его. И тогда бы на это понадобилось бы меньше времени и сил. Разговор об этом, насколько мне помнится, шёл ещё в апреле. Воду мы спустили, а закрыться нам не разрешили. И сейчас туннель в угрожающем состоянии! В лотке двухметровые выломы с неизвестно куда расходящимися трещинами.
   Министр ирригации развел пухлыми руками.
   - Мы выслушали ваши доводы и вполне вам сочувствуем. Но... Думайте, как расстаться с водой. Причем долго думать вам не дадут. И я приложу все усилия, чтобы этот срок оказался как можно короче.
   И тут Илья Григорьевич Толоконников, зам начальника по снабжению, вальяжно развалившийся в кресле, сказал своим барственным голосом, обращаясь непосредственно к министру ирригации:
   - Если бы вы, Виталий Викентьевич, не отказали нам в помощи семь лет назад, вопрос о воде в этом году уже бы не стоял. И речь, насколько мне помнится, шла о тридцати миллионах вклада с вашей стороны, а не о всех пятистах. Очень трудно найти в кармане собственного министерства тридцать миллионов и очень легко распорядиться чужими пятьюстами.
   - Какой паводок мы упустили в прошлом году! - Лихачёв схватился за голову.
   - Средний.
   - Средний паводок в этом году нас спас бы.
   - Будем надеяться, что сегодняшняя встреча способствовала взаимопониманию, - сказал Предсовмина Узбекистана, пожимая руки окружающим, - Почему водоводы так высоко, глубинные называются, а так высоко?
   - На много лет рассчитана ГЭС. Нарын илу нанесёт за десять лет в самый раз.
  
   Высокая миссия отбыла, не заезжая на створ, так что Лихачёв зря просил дирекцию пустить кубов триста пятьдесят, чтоб в транспортном протекало поболее...
   - Первый раунд - ноль-ноль.
   - Нет, ребята, надо было им уступить кубов пятьдесят!
   - Сунь палец - откусят руку.
   - Всё это плохо кончится, - сказал Шамрай. - Помяните моё слово.
   - Почему?
   - По теории вероятности.
  
   К вечеру вниз ушла машина за прибывающим из Москвы Терехом, а утром легла на стол ему телеграмма с красной правительственной шапкой:
  

ПОДЧИНИТЬ РАБОТУ ГИДРОЭНЕРГОУЗЛОВ ПОТРЕБНОСТЯМ ИРРИГАЦИИ В УЩЕРБ ИНТЕРЕСАМ ЭНЕРГЕТИКИ

И подпись: КОСЫГИН

   Терех уже знал, что готовится такое постановление, и, кроме того, знал, что на выполнение его им дадут только трое суток.
   Маша обзванивала управления, собирая людей.
   Обвинив Тереха в том, что он плохо сопротивлялся в Москве, и зажав в руке телеграмму, Лихачёв заперся у себя в кабинете и велел никого не пускать. Ломило в затылке. Ощущение вдруг захлопнувшейся ловушки было настолько полным, словно он сидел в каменном мешке. Они все в нем сидели. Вот оно, подумал он. Вот оно. Он помнил странную усмешку природы: пути назад нет, что впереди - неизвестно. И как бы злорадство - ну-ну. И ощущение оставленности, предоставленности самим себе. Выживут - хорошо, нет - ковыряйтесь до скончания века. И лозунг - спасение утопающих - дело рук самих утопающих...
   Чёрт, теперь их в самом деле будут топить...
   В дверь просунулась голова Мурата.
   - Герман Романович?
   Дверь открылась пошире, и над Муратовой головой показалась голова Малышевой. Они уже вошли во вкус такого сочетания - длинной Малышевой и невысокого, крепенького Мурата - и принялись за репризы.
   - В чём дело? - рявкнул Лихачёв.
   Мурат немного растерялся, просительным тоном сказал:
   - Герман Романович, давайте волну пустим.
   Малышева хихикнула.
   - Какую ещё волну? - ошалело спросил Лихачёв. - Чего вы хихикаете?
   - Есть такой анекдот во ВГИКе. Те, кто его кончает, бросаются в кино делать большое искусство. - Мурат мелкими шагами продвигался к столу, зажав в руке красную жокейскую кепку. - А те, что там давно, стоят по подбородок в дерьме, - он приподнялся на цыпочки, показывая, как они там стоят. - И - "не делай волну, падла!"
   - Точно, - сказал Лихачёв. - Дело обстоит именно так.
   - Нам бы глубинные водоводы открыть и закрыть.
   - Не знаю. Не сейчас.
   А Малышева:
   - Что происходит?!
   Вчера она пришла одна, с решительным видом, и тоже - "Что происходит?! Мы должны знать!" - "Надо было прийти на совещание". - "Нас не звали. Высокое начальство, вдруг выгонят".- "Дура, - сказал он ей. Он не понял ещё, что произошло, и был в хорошем настроении. - Высокое начальство подумает, что так и надо, а свои промолчат, чтоб не обращать внимание начальства на внутренние беспорядки".
   - Что случилось? - повторила Малышева.
   Он молча протянул ей телеграмму.
   - Красивая формулировка, - сказала она.
   - Я сниму? - оживился Мурат.
   - Чем это грозит? - спросила Малышева.
   - Всем. Спуском воды, выломами в транспортном, затоплением машзала. Проклятье! - он стукнул кулаком по раскрытой ладони и повторил, - Проклятье!
   - Ну, зачем же проклятье, - сказала Малышева. - Безвыходных ситуаций не бывает...
   - Бывают!
   - Тогда надо относиться к проклятию как к отмеченности...- пробормотала она. - И проверке на вшивость.
   - У нас тут постоянная отмеченность! И проверка на вшивость! Дело спасения утопающих - дело рук самих утопающих! И теперь нас будут топить! Как котят! И это в самый маловодный год!
   - Значит, доверяют.
   - Кто?
   - А кого вы имеете в виду... Когда говорите о проклятии.
   Они с Муратом стояли, одинаково прислонившись к стене.
   - Мурат, Бог есть?
   - Нету. Бог - понятие, а не предмет понятия.
   Видали? Картезианцев?..
   Лихачёв потёр ломивший затылок и неожиданно сказал:
   - Попытка утопии... Попытка претворить утопию в жизнь...- он неожиданно рассмеялся, - Вот нас и утопят!
   Малышева побледнела:
   - Если события пошли по... Если всё пошло не так, а этак... Нужно подойти к этому как к стихийному проявлению закономерностей... И осмыслить их...
   - Это ваш результат - осмыслить, наш - построить! - он снова потёр ломивший затылок. - Мы преждевременны... Выскочки, вот мы кто. Вылезли, чтоб убедиться, что ничего кроме тупиков здесь быть не может.
   - Вы что? Так нельзя! Вы же ответственны за людей, с которыми... Которые...
   - Спасибо, что напомнили. Я учту. А теперь идите. Умные разговоры сейчас не помогут.
   Уже от двери Малышева быстро обернулась, глаза её заблестели.
   - А глупость можно сказать?
   - Ох, - терпение его было на пределе. - Ну что ещё?
   Она пошла назад.
   - В позапрошлом году я была в гляциологической экспедиции... Они там посыпали ледники угольной пылью, и таяние их резко увеличивалось. В несколько раз. Я не помню точно, во сколько...
   - Это не глупость!
   Он включил селектор, вызвал Шамрая. Спросил - это абсолютная глупость или нет? Шамрай ответил задумчиво:
   - Это не абсолютная глупость, но ледниковый сток Нарына всего сорок процентов. Ледники небольшие, разбросаны по всему водостоку... На сегодняшнем экологическом фоне вряд ли нам позволят растопить хотя бы небольшой...
   - Всё равно. Сообрази, где можно проконсультироваться. В Академии наук СССР ли, Киргизии... Ты не знаешь, - он обернулся к Малышевой, - у кого здесь можно проконсультироваться?
   - Все, кого я знала, наверняка сейчас в поле...
   - Неважно. Узнаем! - он снова ухватился за телефон.
   Малышева вышла. Он бросил трубку и вскочил, прошёл вдоль длинного стола, повернул назад. Ощущения ловушки не было. Нужно только встать на уши и что-то придумать. Не бывает безвыходных ситуаций! Он развернулся и пошёл в обратную сторону. Жить приходится в предлагаемых обстоятельствах. Ну да. Нужно только извернуться... Что-то придумать... Думать надо, думать! Хотя времени почти не осталось. Его оставалось совсем немного. Совсем ничего.
  
   Сообщение Тереха о том, что пропуск воды в пятьсот кубов нужно обеспечить в трехдневный срок, было встречено гробовым молчанием. Только через паузу начальник Гидроэлектромонтажа, огромный толстый Дружинин невесело хмыкнул:
   - Так куда мы так спешили, особенно в конце?.. Если вода попадёт в машзал, оборудованию хана...
   - Забьём вход бетонной пробкой, - сказал Терех.
   - А шестёрки статора я через окошки в потолке буду таскать?
   - Верблюда в игольное ушко...
   - У тебя есть три дня, чтобы загнать сколько надо верблюдов!
   - Если бы не задержали воду здесь, она давно была бы в Арале... И что бы они из него поливали?
   - Ловушка. Образовался запас, который можно получить теперь только через труп ГЭС.
   - Через трупы!
   - Киношники выдали идею, как с помощью угольной посыпки растопить ледничок, - сказал Лихачёв. - Этим займется Вебер.
   Малышева с Муратом скромно сидели в углу.
   - Не разрешат, наверно, - сказал Вебер.
   - Ты узнай, будет ли толк, - сказал Шамрай, - мы посыплем контрабандой. А что? Зафрахтуем у лэповцев вертолёт... Где Карапет?
   - Не разрешат, - опять покачал головой Вебер.
   - Угоним! - сказал Тарханов. - А что если...
   - Если что?
   - Если перегородить водохранилище?.. Зеркало воды уменьшится, а уровень повысится...
   - То есть как? - изумился Лихачёв.- Двенадцать лет одну плотину строим, теперь другую?
   - Надо бы сразу одну вдоль, другую поперёк, Тарханов!
   - Короче, - сказал Терех. - Я думаю, за три дня мы ледничок не растопим и вторую плотину не построим. Об этом можете подумать в процессе спуска воды. Сейчас у нас есть трое суток, чтобы подготовиться к консервации машзала. Завезти всё что надо, проверить вентиляцию и аварийные выходы, забить пробкой вход. Всё! Приказ есть приказ. И, кроме того, надо всё-таки подходить к ситуации с нравственных позиций. Пусть лучше через нас, пусть нас топят, чем мы у кого-то отнимем или недодадим. Там тоже люди работали, пахали, сеяли, люди старались, а мы им... Можем помочь? Можем!
   - А пуск?
   - А вот об этом пусть у тебя голова не болит!
   - Да хрен с ним, с пуском, но ведь...
   - Это ты мне кричишь, а вот поставить тебя там перед людьми внизу, скажешь ты им - извините, ребята, но мне пуститься охота к новому году, вот тогда и вода будет...
   - Да при чём здесь пуск?
   - При том! Ноль пишем, два в уме! У тебя сейчас всё-таки два в уме! И не делай наивные глаза! Котомин! Что с транспортным туннелем? Только честно! Мне больше не у кого спросить, у всех два в уме! И не думай, что от твоего ответа будет зависеть, отдать воду или не отдать! Зависит только - сразу забивать вход в машзал или ещё есть время - ему вон - завезти сегменты!
   - Там арочное крепление...
   - Ты хочешь сказать - надёжное?
   - Течь будет сильно, но выломы - вряд ли... Там уклон в сторону моста... Может, порог какой-нибудь сделать у машзала? Следить, конечно, надо...
   - Значит, можно не запечатывать?
   - Думаю, в первый же день станет ясно, сколько продержимся. Но дня три продержимся точно.
   - Значит, пуска не будет...
   - Тебе за выработку электроэнергии всё равно платить не будут! Я повторяю, у нас есть трое суток, чтобы приготовиться к пропуску воды через себя. Подготовиться к консервации машзала, предусмотреть все аварийные ситуации и эвакуацию людей, объяснить положение вещей на участках, внушить людям нравственное поведение. Мы не скобари в конце концов.
   - Мы не жлобы, жлобы не мы.
   - Именно. Довести до каждого постановление Совмина. Приказ есть приказ. Дискуссии и демократия с сегодняшнего дня должны отойти в прошлое и будущее.
   - В воспоминания о будущем.
   - Сейчас мы солдаты на осадном положении, и дисциплина становится главным моментом поведения. Дисциплина и самодисциплина. Кроме того, я думаю, через три дня здесь будет наш министр, Непорожний Пётр Степанович, вот его мы тоже поставим на трибуну актива. Повторяю, у нас есть три дня, чтобы максимально подготовиться к осадному положению и аварийной эвакуации людей. Всё!
  
   За эти трое суток сделали всё возможное - завезли оборудование, сменили моторы принудительной вентиляции на более мощные, привели в порядок аварийные выходы, наварили перила ко всем лестницам... Шамраю очень не нравилась бетонная пробка, которой предполагалось забить вход в машзал и он изобрёл самозапирающиеся ворота - на полигоне прямо по эскизу подбиралось и выкладывалось железо, по нему ползали разметчики, и уже светили газовыми горелками сварщики, нарезая распорные ребра. Угробив сутки на расчёт ворот, Шамрай шёл с полигона почти счастливый - тело после бессонной ночи было почти невесомым, красное вспотевшее лицо вдохновенно светилось выпуклыми линзами очков, встрепанные волосы стояли нимбом.
   - Счастливый Валера с воротами, сказал Тарханов, увидя его. - Аки посуху.
   И Шамрай только кивнул с улыбкой и поплыл дальше, в сторону дома, отсыпаться. Раскаленная площадь струилась маревом, Шамрай удалялся по ней, в выгоревшей, топорщащейся на лопатках рубашке, закинув назад счастливую голову в нежном нимбе волос...
  

30.

Приезд министра Непорожнего. Актив

  

В СУТОЧНЫЙ СРОК ДАТЬ ВОДУ НА ПОЛИВ

КОСЫГИН

   Трое суток прошло, легла на стол телеграмма Пред Совмина, и приехал их министр, Петр Степанович Непорожний. Серосоломенный взмокший чуб прилип ко лбу, синие глаза глубоко ушли под клочкастые брови и лихорадочно светились на вымученном потемневшем лице. И стыд перед ним за собственные взбрыкивания - оказывается, эти три дня министр потратил на подготовку нижних ГЭС к демонтажу агрегатов, чтобы спустить воду, как он выразился, "до грязи". И на каждой нужно было приказать, убедить в необходимости демонтажа, ободрить и проследить за его началом. "Вам хорошо, вы ещё не смонтировались!"
   Первым делом опять перекрыли левобережный туннель и повели в него Непорожнего. Высокий и ломкий старик Беляков, туннельный патриарх, прибывший вместе с ним, решительно направился к вылому, Лихачёв едва успел поймать его в охапку: "Там глубоко!"
   - Пустите, - высокомерно сказал Беляков, - Я умею плавать!
   Но Лихачёв продолжал крепко держать его.
   К тому времени Николай Николаевич Пьянов, заранее озаботясь сооружением плотика, плотик этот уже заимел, и его пронесли следом за высокой комиссией. Первым опять поплыл Пьянов, но толку что - плыть нужно было проверяющим.
   Министр решительно шагнул на плотик, который зловеще накренился под ним.
   - Садись, Пётр Степанович, садись!
   Кто-то кинул на плотик ватник, и Пётр Степанович сел на него, скрестив ноги.
   - А дальше что? - сказал он. - Шест бы какой-нибудь.
   Но шест не был предусмотрен, все плавали стоя, отталкиваясь руками от стен. Евгений Михайлович Матюшин вздохнул и, оправив за поясом белоснежную рубашку, в очередной раз полез в воду, толкая перед собой плотик с министром. Вода на сей раз показалась ещё холодней, и, сделав несколько шагов, он окунулся полностью и поплыл, взбивая ногами фонтан воды. Пётр Степанович сидел неподвижно и вдумчиво, как Будда. Никто не смеялся.
   Осмотр ничего изменить не мог - но комиссия добросовестнейшим образом прошла-проплыла туннель, видимо, для очистки совести и ободрения духа строителей. Бог знает что делалось в душе министра, и какие мысли были у него в голове, но лицо его не выражало ничего, кроме усталости и какой-то запредельной степени выдержки. Словно он решил выдержать всё, что бы ему не пришлось проделать на всём Нарынском каскаде. После туннеля он так же решительно направился на плотину, прошёл по мосткам и доскам, переброшенным через лужи полива, кивая сгрудившимся по сторонам строителям - люди молчали, вглядываясь в простоватое, измученное и сосредоточенное лицо министра. Обида и весёлое отчаяние, блуждавшие по лицам, сменялись серьёзностью и растерянностью - вдруг доходило, насколько серьёзно положение дел там, внизу, лица мягчали:
   - Наш-то, а?
   То же самое было в машзале, хотя при искусственном освещении лицо министра, продолжая быть сосредоточенным и твёрдым, не казалось в относительном полумраке зала таким измученным. Свод транспортного туннеля блестел от струящейся по нему воды, по обочинам бежали ручьи, как по городской улице после дождя, но монолитность свода успокаивала, и министр, пройдя самую мокрядь, снова полез в рафик. У входа в машзал осмотрел раму шамраевских самозапирающихся ворот, кивнул. В машзале спустился по грохочущей лестнице вниз, в турбинные отделения; потрогал перила на крепость, выбрался наверх. Ему объясняли про вытяжку, про запасные выходы, он кивал, оглядывая огромный зал и рассредоточенных в нём людей. Велев поставить аварийный телефон, напрямую соединённый с пультом управления затвором, он, наконец, согласился ехать обедать и отдохнуть перед активом. До актива оставалось часа три, но министр, словно боясь расслабиться, всё сидел за столом и переговаривался с Терехом о давних знакомых - они вместе работали на Горьковской и Каховке. Терех вдруг помолодел, хотя разница в возрасте между ними была всего лет пять, министр до сего времени выглядел мощнее и вряд ли старше него - жилистый, широкоплечий, с крепкими руками и грудью молотобойца. Терех был всё-таки интеллигент, и странно было видеть на его лице мальчишески внимательное и доверчивое выражение младшего.
   Актив был назначен на пять вечера в летнем кинотеатре, о чём сообщали афиши на створе, на площади и непосредственно у кинотеатра. Двери настежь всегда, принцип старый - заходи кто хошь, и считай себя активом.
   На сей раз приехавшая снизу группа была не столь представительна - кроме их собственного министра и туннельного патриарха Белякова, были только секретари обкомов нижележащих областей, с настороженным и несколько затравленным выражением на лицах - было видно внутреннее напряжение перед неизвестной и не подчиненной им средой, перед которой они были выведены и поставлены. Затем поднялись свои, среди них выделялась огромная квадратная фигура дяди Белима в темной робе, видимо, прямо после со смены, но со звездочкой героя на груди.
   Чувствовалось, что взобрались они на сцену не торжественно заседать за покрытым красной материей столом, а отвечать и оправдываться, и та серьёзность, с которой исподлобья смотрел на них зал, не обещала легкого мероприятия, хотя о приказе Косыгина и трехсуточной подготовке было известно каждому - такие сведения расходятся по стройке мгновенно.
   Тем не менее Терех повторил всё сначала и подробно - о положении лежащих внизу полей, о том, что лучше отдать и пострадать, чем у кого-то отнять и обидеть, и что он хотел бы, чтоб в каждом созрело такое отношение к происходящему, а не только как к приказу, который не обсуждают. Он считает этот приказ единственно разумным в сложившейся катастрофической ситуации безводья, и уверен, что коллектив, несмотря на все сложности, будет работать не хуже, чем в обычных условиях, и что такая задача коллективу по плечу.
   Отчет министра о демонтаже нижних ГЭС произвёл сильное впечатление. Он перечислил по пальцам все нижние ГЭС, "а что такое демонтаж, вы сами знаете: только на Нарын ГЭС двенадцать агрегатов и силами одних экспуатационников здесь не обойдёшься".
   Секретарь одного из дальних обкомов, несколько ободрённый внимательным молчанием зала, в котором, казалось, шла какая-то внутренняя перестройка от недавнего состояния обиды, крикливого недоумения и сведения счётов (особенным успехом пользовались аргументы о завышении поливных площадей, о жирности хлопчатника в ближайших районах и жадности министерства ирригации) до состояния великодушия, и, заметив это своими узкими, цепко вглядывающимися в зал глазами, секретарь свёл свою речь к тому, что приказ приказом, а они приехали всё-таки по-соседски просить о помощи.
   Молодой, недавно присланный парторг стройки, поставленный вести собрание, тут же принялся со своего председательского места заверять и обещать, наговорил много общих слов о руководящей роли партии, о необходимости протянуть руку братской помощи, отдать, выполнить и перевыполнить, поднялся до высоких требовательных нот к своему коллективу и чуть было не испортил всё впечатление. Но из-за стола стал медленно подниматься дядя Белим, наливающийся краской стыда не только за своего молодого соотечественника, но и за состояние туннеля перед всеми полями долины, за всё нескладное и бестолковое, где бы оно не происходило. Несмотря на сознание своей руководящей роли, в молодом выступающем жило веками воспитанное уважение к старшему по возрасту, и парторг поспешно предоставил слово депутату Верховного совета, герою труда Белиму Мирзоевичу Азыкову.
   Заключительной фразой дяди Белима было: "и мы обещаем товарищам узбекам, что такое безобразие с водой никогда больше не повторится! Спустим воду и так укрепим туннель, что ему не будет страшен никакой напор!"
   В отличие от молодого парторга стройки, парторг плотины хорошо знал людей, хорошо подготовился и постарался задать министру все сакраментальные вопросы, какие, по его мнению, могли возникнуть у зала. Последний вопрос был "мясной": "Как сказал Зосим Львович, мы сейчас солдаты на осадном положении. А солдат надо кормить. Кое-как по зелени и овощам мы перебиваемся на поставках и с помощью собственных подсобных хозяйств. Но мяса нет. Мяса нет не только в магазинах, его не хватает на столовые и детские сады".
   Непорожний обернулся к Тереху.
   - Фондов у вас предостаточно.
   Терех виновато сказал:
   - Нет в республике мяса. Нам не додали в первом квартале почти сорок процентов, ещё меньше поставили во втором, и то же, видимо, ждёт нас в будущем. Не может республика отоварить наши фонды.
   - Попробуем что-нибудь сделать, - сказал министр и черкнул что-то на бумажке.
   Секретари обкомов переглянулись. Им не хотелось брать на себя обязательства за свою республику по всплывшему мясному вопросу, и, кроме того, они твёрдо знали, что приехали требовать своё, воду, которой долина пользовалась тысячелетия и которая по праву принадлежала тем, кто ею пользовался. Все разговоры о просьбах и помощи были приличествующей обстановке формой вежливости, но и только. Поэтому они переглянулись.
  
   Неучтённый вопрос всё же был задан, правда, не снизу, а из второго ряда президиума хмурым Тархановым. Вопрос, мучавший его со дня появления на стройке министра ирригации, уже прочно прозванного здесь "Водяным", и на который Тарханов хотел получить чёткий и твёрдый ответ, имевший бы силу заклинания. Тарханов очень жалел, что не задал этот вопрос в кабинете у Тереха. Там он был бы уместнее и задать его было бы проще, но утомлённый, замордованный вид министра, его сосредоточенность человека бегущего давно и на длинную дистанцию, несколько осадили Тарханова. Кроме того, разор нижних ГЭС произвёл некое шоковое действие: Нарын ГЭС Тарханов помнил на ощупь, и не только памятью головы и рук, но ещё и молодого в те времена сердца. Сейчас до него стала доходить некая чрезмерность произведенного внизу разора, она казалась ему не такой уж простой и вызванной не только недостатком воды, но и ещё какими-то неизвестными соображениями. Жизнерадостное лицо Водяного с выпуклыми глазами сангвиника всё стояло перед глазами, вместе с жестами пухлых рук, произведя которые, министр ирригации имел привычку прятать руки под себя, по-детски ухватившись ими за сиденье стула.
   Готовясь к заключительному слову, Непорожний собирал по столу свои записи, одновременно отодвигаясь и разворачиваясь вместе со стулом, и тут Тарханов сказал из-за его спины:
   - И всё-таки, Пётр Степанович... - министр уже развернулся достаточно, чтобы видеть его. Тарханов говорил негромко, но стоящие на столе микрофоны разнесли его слова по залу. - Всё-таки... Вот мы откроемся, зальёмся, затопим всё к чёртовой матери, а нас, глядишь, заставят ещё и правобережный вскрывать...
   Терех, сидевший слева от министра увидел и запомнил некую тень, от которой лицо Петра Степановича показалось как бы присыпанным пылью. В следующую минуту тот резко встал, и, глядя сверху на сидящего Тарханова, сказал:
   - Ну, это только через мой труп! - и решительно направился к трибуне.
   Сидевшие в центре зала переспрашивали: "Что он сказал?" тех, кто находился поближе к динамикам. И когда министр дошёл до трибуны, зал разразился аплодисментами - первыми и последними на этом активе.
   Министр досадливо махнул рукой, поднял вверх собранные со стола бумажки и заговорил. Пообещав дать ход всем пожеланиям и требованиям, сообщив сведения по уже известным ему вопросам и оглянувшись на Тарханова, положившего на спинку его стула руки и подбородок, сказал:
   - А теперь, как бы ни было сложно, нужно поднатужиться, собраться с силами и максимально, - он подчеркнул это слово, - Максимально спустить водохранилище. - Он собрал бумаги, посмотрел на часы. - Всё. Через пятнадцать минут затвор должен быть поднят полностью.
   Президиум двинулся со сцены, министр, не торопясь, шёл сквозь медленно движущуюся толпу, теснившуюся, чтобы освободить ему проход.
   Бесхитростность и открытость лиц, обычно приятно поражавшая его на стройках в отличие от замкнутых лиц горожан, и ранее казавшиеся прекрасными, сейчас воспринимались чуть ли не беззащитностью. Открытость, становящаяся уже слабостью, а не человеческой силой и преимуществом, и у него встал ком в горле от пришедшего понимания слабости прекрасного и сильного.
   Со сцены убирали столы и стулья, объявили, что будет показан фильм "Нарынский дневник", снятый о стройке где-то во времена перекрытия. Зал сильно поредел, остались сидеть только дети, студенты из строительных отрядов и прочая полубессознательная от молодости молодёжь.
   По экрану катились почти неразличимые в светлых сумерках титры, когда в динамиках загремело:
   - Новицкого на выход! Новицкого на выход! Домбровскому явиться на автобазу! Водителям спецвызовов срочно явиться на автобазу!
  
   И всё, всё.
   Меж отдельных кучек людей, всё ещё топтавшихся у кинотеатра и медленно расходившихся от него, молниеносно разнеслось:
   - Валится компрессорная!
   - Началось! - сказал кто-то с весёлым злорадством, будто заранее знал и предсказывал, что всё это просто так не кончится.
  
  

31.

Аврал. Отсрочка

  
   Небывалый напор воды сразу ударил по опорам моста и в ничем не защищённый участок правого берега, когда-то расширенного и выровненного подсыпкой. До электроподстанции доставала подпорная стенка, продолженная таким образом, чтобы защитить берег от работы водосбросов, и эту свою цель прекрасно выполняющая. Но достаточно удаленная компрессорная и берег под ней ничем не были защищены от ринувшейся из левобережного туннеля водой. Утрамбованный и спокойно пролежавший десятилетие грунт пошёл трещинами, стал отваливаться большими ломтями и исчезать в прорве обезумевшей воды.
   Компрессорную остановили, но опасность взрыва ресиверов оставалась - "Размонтировать ресиверы!" - надрываясь, кричал Новицкий, стараясь перекричать рёв воды. Очень скоро пошли машины, гружённые тетраэдрами, оставшимися, видимо, ещё со времён перекрытия, и всяким железобетонным нестандартом. Многотонные тетраэдры река волокла, как мячики, и их стали связывать тросами в связки. Связки, немного проволочённые рекой, всё же останавливались. Потом пошли БЕЛАЗы с огромными скальными глыбами, и уже встал на кромке обрыва Юра Четверухин, отмахивать машинам, оглядываясь вниз, на белый бушующий водоворот. В свете прожекторов огромные ломкие силуэты метались по скалам левого берега, кто-то от компрессорной опять кричал, набегая на такелажников: "Где Новицкий?!" и ему в ответ свирепо вопили:
   - Трос! Зашибу!
   Когда стало ясно, что берег удастся отстоять, работа пошла поспокойнее. У самой компрессорной было слышно, как посвистывает выходящий откуда-то воздух, ремонтники перепрыгивали через трещины, ощупывали последний срез обвала, по которому струилась вода - порвало трубы, и ремонтники искали, где и что порвало. На краю опорной стенки неподвижно стоял нынешний главный энергетик: электроподстанцию за его спиной, видимо, защищать уже не понадобится.
   В транспортном туннеле ливмя лил ливень, струи его казались особенно фантастическими здесь, в туннеле, в свете фонарей. Вода текла уже по всему лотку, как по улице.
   Котомин проехал на газике туннель туда и обратно, вытащил из-под сиденья резиновые сапоги и плащ, оставил машину у входа и ещё раз пешком прошёл туннель насквозь. Особенно лило там, где проходил водовод, но вода была чистая, и это успокаивало. У самого входа в машзал дождь вроде бы уменьшался, монтажники в ватниках и брезентовых робах поверх них, гроздью висели на раме ворот, что-то там монтируя. Пар валил из их ртов, и Котомин стал понемногу коченеть.
   На мосту по-прежнему околачивалась управленческая группа. Новицкий во взмокшей рубашке и с разгоряченным лицом ошалело оглядел Котомина в мокром плаще с надвинутым капюшоном и резиновых сапогах и возбуждённо прокомментировал происходящее:
   - Нет, на этой стройке не соскучишься!
   Терех пристально заглянул под капюшон.
   - Ничего, Зосим Львович, - Котомин откинул капюшон и стал расстегивать плащ, чувствуя, что уже взмокает под ним, на мосту всё-таки градусов тридцать шесть было, - Дождик. Смотреть страшновато, льёт сильно, но вода пока чистая.
   Терех кивнул и словно ждал чего-то ещё. Ему не давал покоя вдруг появившийся серый налёт в лице министра, и, возможно, только теперь, связав этот налет пыли и содержание ответа, он спросил:
   - Шкулепова Люся здесь?
   Котомин мотнул головой куда-то в сторону и вверх.
   - Что-то давно не была. Может, завтра приедет.
   - Если приедет, пусть зайдет ко мне.
   Котомин хотел спросить, зачем, но промолчал и только продолжал смотреть на Тереха.
   - Может, привезти?
   Терех помотал головой.
   - Специально не надо. Не будем поднимать панику.
   К воскресенью безумие кипящей меж берегов воды стало привычным. Уже небольшая постоянная бригада машин возила грунт, два бульдозера ползали по нему, трамбуя и равняя берег, через мост время от времени ревели Ураганы с сегментами и прочими частями турбин и генераторов, семидесятиметровый водопад от водосбросов, казалось, нисколько не уменьшил свою силу. Всё это хорошо просматривалось с левого берега, где чуть ниже по течению реки проходил мемориал Данилова - соревнования по скалолазанию, со всеми атрибутами спортивного торжества - яркими футболками спортсменов, разноцветными флагами на высоких флагштоках, судейскими свистками и криками в мегафоны, зрителями, теснившимися у самой кромки обрыва, вдоль белеющих канатов ограждения. Скалолазы в резиновых узконосых калошах и сбруе страховочных веревок по очередности жребия и правил трёх попыток карабкались на отвесную стену ущелья, пристегиваясь карабинами к лонже - страсти кипели, как в любом спортивном состязании. Верх брали то одни, то другие, но основная борьба завязалась между красноярцами и нурекчанами.
   Жизнь продолжалась. Хотя Володю Данилова, собственно основателя скалолазания как вида спорта, неожиданно умершего от белокровия - хорошо помнили здесь. Будто вчера только он разворачивал весь комплекс работ по цементационной завесе, чтобы грунтовые воды не размывали берега и основание плотины, и уже нет его, и уже мемориал, праздник в его память, а белая, будто больная, вода утекает другими путями, которые Володя не мог учесть и теперь уже не защитит.
   Всегдашний сквозной ветер ущелья трепал пёстрые флаги, солнце заливало его жарким зноем середины дня, небо было голубым и робко-радостным, как отсрочка.
   Последовавшие за этим две недели прошли относительно спокойно - люди привыкли к проездам по ливневому туннелю, к сырому холоду машзала, быстро выстывшего, несмотря на замечательные шамраевские ворота, и пришлось включить калориферы отопления. Маявшиеся у аварийного телефона серьёзные скалолазы, первые дни зорко поглядывавшие через порог в ожидании потопа, уже подрабатывали грузчиками "для сугреву", а самые игривые из молодых монтажников пугали их тем, что направлялись к тяжёлому, в водонепроницаемом исполнении телефонному аппарату, якобы намереваясь позвонить, и иногда успевали снять трубку. Однажды даже было произнесено: "Алё, ето баня?", после чего на трубку была наложена пломба, и шутка потеряла интерес.
   Производительность труда не то чтобы упала, а как-то затормозилось всё, и в такой заторможенности и жило, монтировалось, строилось. В этом была своя закономерность, одно дело - пуск шестнадцатого октября, а другое - готовность к пуску, которого не будет. Пуска не будет, а готовность будет. "По крайней мере, снаружи".
   На попрёки бригадира, пенявшего на чрезмерность перекуров, монтажник, возлежавший на сложенных стопой щитах от лесов, сладко потянулся:
   - Эх, поехать бы куда-нибудь... в Бразилию!
   - Ну и чё? - спросил другой, основательно гася окурок о подошву ботинка.
   - И заработать бы мешок долларов, - сказал первый, делая ударение в слове доллары на "а".
   - И чё? Дальше?
   - И обклеить ими спальню.
   - А рублями нельзя?
   - Не... долларами...
   Случайно записавшая диалог Малышева вечером крутила пленку Мурату, тот бил себя руками по коленкам:
   - Эх, я даже ливень в туннеле снять не могу!
   И они потащились к главному энергетику, упросили, уговорили, им подключили прожектора и дали свет.
   Как раз в этот день "Ураганы" тащили нечто грандиозное, трансформатор, что ли, и задели на повороте воздуховод, пролегавший у стенки и залитый водой. Давление в туннеле сразу повысилось в несколько раз, свист выходящего воздуха перекрыл рёв "Ураганов", шофёры просто бросили свой поезд под проливным дождём и, оглохшие, повыскакивали наружу.
   Мурат опять досадовал, что бегающие с выпученными глазами и широко разевающие рты люди, даже под рёв и свист в несколько сот децибел, без давления не произведут на зрителя должного впечатления. Из-за аварии на компрессорной, видимо, долго искали кран, перекрывающий данный воздуховод. Ну, воздух перекрыли, "Ураганы" оттащили в машзал трансформатор, по дороге сшибающий масляным бачком фонари. Место аварии отгородили щитами, обложили бетонным раствором, поставили насос марки "Гном", откачали воду, заварили трубу... В машзале без воздуха отдыхали полсмены, в связи с чем разгорелись страсти вокруг разгрузки трансформатора.
   И так далее.
   На плотине дела шли примерно так же - с некоторой заторможенностью, хотя частые наезды Водяного и придавали обстановке некий колорит и нервозность. Во вторых и ночных сменах перекуры затягивались, разговоры вертелись вокруг воды:
   - Я сегодня с министром снялся.
   - С нашим?
   - Не, с Водяным. Глядел, полностью ли затвор поднят. Не надули б.
   - Чего ж теперь. Всё равно пуска не будет. Теперь разве через год.
   Киргизы смотрели загадочно. Они знали край и его приметы. Усмехались.
   - Воды шесть лет не будет.
   От этих прогнозов отмахивались, но многие верили.
   - Старики знают, это точно.
   - Дед Усубалиева еще осенью сказал ему - не будет воды. Езжай в Москву, пусть снижают план.
   - Поехал?
   В ответ кивали.
   - И снизили?
   - Не знаю.
   Легенды, легенды...
   Водяной действительно наезжал часто - с мигалкой, мотоциклами сопровождения и свитой, что было похоже на наезды во вражеский стан, это так и называлось - "Кучмай в половецком стане". Почему Кучмай?
   Иногда эскорт следовал по окружной мимо посёлка, видимо, на перевал и далее, к водохранилищу, строились предположения, как он там стоит, Водяной: по-маршальски приложив пухлую руку к глазам и озирая необозримую гладь воды.
   Наезды нервировали. Несмотря на то, что водопад с лотков водосбросов уменьшался и к концу второй недели иссяк совсем, воды по-прежнему было много. Не нужно быть министром и семи пядей во лбу, чтобы, зная глубину водохранилища (семьдесят метров) и площадь зеркала, вычислить объём и поделить на расходы. При желании с такой задачкой мог справиться и пятиклассник. Было понятно, что запас воды не сработать не только за июль-август, но и за сентябрь. Оптимисты радовались: останется водичка! И тогда хоть по временной схеме, да пустимся. Беспризорная идея Щедрина - пуска от глубинных водосбросов - неприкаянно бродила по стройке, объявляясь то здесь, то там. Скептики, в числе которых был и сам Щедрин, молчали, мрачнея при виде лихой кавалькады Водяного.
   Поселок притих. Похоже, что жизнь в нем затаилась, стараясь не подавать никаких признаков этой самой жизни. Даже петухи не орали, но, возможно, на них особо одуряющее действовала сорокоградусная жара.
  
  

32.

Вот теперь езжай за Шкулеповой!

   Со снижением уровня водохранилища не только иссякла вода, падающая с лотков водосбросов, но и пропуск левобережного туннеля упал до четырёхсот кубов. Тереха срочно вызвали в Москву. Судьба самой плотины там уже никого не волновала. Волновало только, каким способом можно увеличить расходы реки не позднее первых чисел августа. Вскрытие правобережного туннеля было наиболее щадящим решением, хотя имелось мнение, что быстрее всего пробить дыру в плотине, где близко к её верховой стенке подходила одна из паттерн.
   Взрывники изумились: плотина армирована, электровзрыв невозможен, а значит, придется закладывать заряд такой мощности, что плотины просто не станет...
   Ужаснувшись тому, что быстрее всего пробить дыру в плотине, Терех поспешно указал на цементационную паттерну в пробке туннеля, которая в какой-то мере могла сократить сроки проходки, ибо в демонстрационных чертежах, созданных Пьяновым в достопамятную ночь, она демонстративно отсутствовала. На стройке эта поспешность Тереха была поставлена ему чуть ли не в вину, мол, не скажи он, вряд ли сочли бы целесообразной проходку семидесяти метров бетона марки двести... Но в этом случае ещё требовалось поднять с глубины семьдесят метров затвор, закрывший туннель со стороны водохранилища. Электромоторы, в своё время его опустившие, находились на двадцать метров выше, на ригеле, естественно, в нерабочем состоянии, и их придется менять на гидравлические. Кроме того, тросы, соединяющие их с затвором, во избежание перекоса сняли, к тому же они были неодинаковой длины, и более короткий - удлинили арматуриной, приваренной прямо к уху затвора.
   Было решено отправить на ГЭС ЭПРОНовских* водолазов и специалистов по направленным взрывам. Окончательное решение отложили до охвата всех проблем на месте. Вернувшийся ночным рейсом Терех велел Котомину отправляться на Бурлы-Кию:
   - Вот теперь езжай за Шкулеповой!
   - Может, и Степанова привезти?
   - А он тоже здесь? Вези и Степанова!
  
  
   Когда котоминский газик, подпрыгивая на ухабах и виляя между вагончиками, въехал в стан Бурлы-Киинской экспедиции, Шкулепова сидела у раскрытого окошка над синькой закладного туннеля и карандашом наносила то, что получилось в натуре благодаря Машке, их сменному маркшейдеру. Машка загуляла не ко времени, и туннель получился кривоколенный - при сбойке один его конец налез на другой. По правде говоря, Машка была просто чудо: сказочной, необъятной толщины, с милым, улыбчивым лицом, она казалась небольшим аэростатиком, плавающим над самой землей, которому не хватало малости, чтобы окончательно взлететь. Её бы в кино показывать вместе с Федосеевой и Наташей Гундаревой, обаяния и толщины в ней было ровно на них двоих, и тогда бы все окончательно поняли, за что любят русских толстых баб. Машка улыбалась и светилась, несмотря на не женскую профессию, на судьбу матери-одиночки и прихварывающих родителей, и хотя мысль о доме постоянно тревожила её, природная доброта била в ней через край и изливалась на окружающих. А потом Машка загуляла, втюрившись в подвезшего её от Музтора шофера. И теперь её как ветром уносило за поворот, где уже дожидался чернобровый и ненаглядный на своем КРАЗе (на чем еще можно было увезти Машку, как не на КРАЗе?) И так же, как ветром, её приносило по утрам, с прозрачными от счастья и бессонных ночей глазами. "Хоть день, да мой!" - говорила Машка, и все с нею соглашались. А потом приехал сменщик, Машку на всю неделю унесло в Музтор, и в первый же день выяснилось, что сбойка, вот она - два конца наехали один на другой, и в образовавшуюся дыру в своде одного посыпались камешки из другого. Сменщик присвистнул, обложил Машку нехорошими словами, посовещавшись, колено решили маленечко спрямить, но это осложняло дело. Саня Птицын всё это проморгал, хоть и чудилось ему, что куда-то не туда пробиваются встречные. Не везло ему с бабами, будь его воля, на пушечный выстрел не подпускал бы к производству.
   Шкулепова пялилась на синьку с кривым карандашным коленом, примериваясь, с какого боку за него взяться, когда мимо окна проскакал по ухабам котоминский газик и заглох у кухни. Раздался петушиный ор, от неожиданности повариха тётя Паша оступилась, освободив петушиные крылья, на которых стояла, намереваясь перерезать петуху горло. Петух с громким кудахтаньем подался в горы, а Котомин обернулся к выскочившей из вагончика Шкулеповой.
   - Тьфу ты, скаженный, - выговаривала тетя Паша в каменную его спину, - Теперь догоняй его! - но Котомин недвижимо стоял на месте и, закусив губу, глядел на спешащую к нему Алису.
   - Что случилось?
   - Баба моя велела тебя привезть! - он недобро оскалился. - Где Степанов? - и закричал, увидев издали идущего к нему Степанова. - Собирайтесь! Оба!
   Но Степанов всё так же медленно шёл к ним, и, когда подошёл вплотную, Котомин сказал:
   - Терех велел. Правобережный вскрывать будут.
   Они продолжали стоять, буквально как громом пораженные.
   О том, что происходило на ГЭС, они в общих чертах знали. Версия девочек из геологии давала первое искажение, их радиста - второе: размонтировали, залили, затопили, компрессорная превратилась во что-то откачивающую насосную и так далее, пока не приехал с выходных Саня Птицын и не объяснил, что же происходит на самом деле. И даже о возможном взрыве говорил, но как об анекдоте из серии "Водяной", их он привёз множество. А теперь они стояли как громом пораженные и смотрели на Котомина.
   Шкулепова сказала:
   - Этого не может быть.
   - К сожалению, может быть, - сказал Степанов. - Всё может быть, девочка.
   На лихорадочные сборы и обсуждения того, что делать остающимся, ушло не более часа, но у Котомина за это время вздулись какие-то шишки на лице, они не катались, как желваки, а просто набухали в том месте, где соединялись челюсти.
   Он гнал машину более коротким путём меж холмов и отрогов предгорий и трижды сажал её на все четыре копыта в каких-то речушках, выскакивал из машины. Степанов переваливался за руль, Шкулепова вылезала тоже, но Котомин одним рывком выталкивал машину наверх, словно давая выход отчаянию и злобе.
   Просёлок казался нисколько не короче, вообще приходило в голову, что они кружат и виляют меж отрогов без дороги и направления. Вот дерево, Алиса уже видела это дерево на подмытом речушкой взгорке, сохранившее под своей кроной изумрудную зелень травы, или она раньше его видела? Наконец впереди показалось открытое пространство, заблестела полоска большой воды, и она сказала, словно именно открытого пространства ей не хватало, чтобы это понять:
   - Но мы же ничего не можем. Мы не можем ускорить проходку. Это не открытый канал, не карьер, это туннель, бетон...
   - Тут разве только старым дедовским способом, - сказал Степанов. - Пройти разведочную скважину самым малым сечением, а там...
   - Вы не можете ничего! - перебил его Котомин. - Вы поняли? Ничего!
   - Я понял.
   - Вы не можете ничего!
   И они замолчали.
   На брошенном, выбитом участке дороги машину трясло и подбрасывало, пыль забивала глаза, и Володька так дёргал рычаги, словно собирался вырвать их вместе с коробкой передач и прочими внутренностями. Старый подвесной мост раскачивался и скрипел, реку медленно накрывало поднятой ими пылью - старая дорога тянулась вдоль её берегов петлей. Проехав мост, Котомин погнал машину вверх, к новой дороге. На стыке дорог машину накренило, новый Музтор качнулся на них невинно-макетными домами и оградами, раздался какой-то скрежещущий звук, словно стык старой и новой дорог огрызнулся на них из пыльного клубка душной собачьей свары. Жарко дохнул новый чистый зев улицы, лизнул черным асфальтовым языком и пропал, отлетел, толком не оформившимся впечатлением...
   Машина натужно взбиралась по затяжному подъёму, слишком медленно для возникшего вдруг ощущения погони. Впереди серебряно расплескивалась слепящая полоса большой воды, всё шире и шире, над нею тяжело завис вертолёт, довершая впечатление капкана. И никуда не деться - был вертолёт, была плывущая, уходящая из-под ног земля, был визит к Лихачёву и только после - совещание о перепуске, были причины и поводы. Сколько же их нужно для сегодняшнего?.. Было же там и простодушное, открытое лицо Щедрина, которому не пристало быть вдумчивым и умным - так легко ему думалось; его лёгкое, мастерское совмещение опытной плотины с зоной отдыха; была усмешка Шамрая - "если б не было необходимости, дама червей с чем приехала, с тем бы и уехала", но всё же, всё же... Ощущение какой-то пешечной, деревянной причастности к сложившимся обстоятельствам... Но был же ясный день перепуска, застывшая в изумлении природа, замедленность и торжественная, неоспоримая правота того дня!
   Вертолёт удалялся, растворяясь в знойном мареве, вода слепила стеклянным блеском, горы казались бесплотными, только дальние снежники отделяли их от неба белой зигзагообразной линией, но противоположный склон сужающегося впереди ущелья, уже попавший в собственную тень, был плотным, дымчато-синим, и на нём горел одинокий огонь, странный, как недрёманное око. Был ли это костер, прожектор, горящий неизвестно зачем среди бела дня, свет его был ярким и ровным. Горло вдруг перехватило от мысли, что если взрыв всё-таки будет, вся его тяжесть падет на Володьку Котомина, моральная тяжесть, самое страшное в этом взрыве - ведь ему вести эти работы...
   Алиса видела его руки, жёстко держащие руль, его упрямый затылок, набыченность головы, предполагавшую зажатую складку рта и намертво сцепленные зубы. И уж лучше бы он кричал. Но она знала: он будет молчать. Он будет молчать до тех пор, пока всё это не кончится. И только потом закричит. Даже не сразу. И может быть только при Светлане. Или на неё.
   Дорога свернула в ложбину, и огонь остался за спиной, пока следующий виток серпантина не развернул их опять лицом к водохранилищу и огню на горе. Что это был за огонь, они так и не поняли, но его ровный свет внушал если не надежду, то выдержку. В последний раз они оглянулись на него уже с перевала, и дальше машина пошла вниз, разматывая серпантин дороги всё ниже и ниже.
  
   Котомин зря их предупреждал: за это время в посёлок прибыли специалисты по направленным взрывам - ха, из их же института, и они со Степановым хорошо знали и рыжего мосластого Антипова, и небольшого, жуковатого Плиева.
   Не сориентировавшись поначалу, они попали не в Спецпроект по туннелям, а к начальнику отдела общего проектирования, тихому Ивану Ивановичу Муханову, почти не видному за Шамраем, его главным инженером. Иван Иванович и речи-то произносил в полувопросительной форме, и отчитывал подчинённых с виноватым видом. Но когда Плиев с Антиповым пришли к нему и потребовали чертёж правобережного туннеля, он спокойно запер сейф на ключ, ключ положил в карман и, выпрямившись во весь свой средний рост, сказал:
   - Не уполномочен.
   Позвонили Тереху. Передали трубку. Терех закричал:
   - Отдай чертёж, кому говорят!
   В отличие от Котомина, Терех, к которому Степанов с Алисой сразу же зашли, надеялся, что они что-то могут. И по мере того, как до него доходило, что они действительно ничего не могут в этом случае, кроме того, что могут Котомин и другие, глаза его становились всё потеряннее. Глядя уж совсем больным взглядом, он сказал:
   - Я думал, что вы хоть как-то в состоянии сократить эту пытку.
   - Нет, - Степанов покачал головой.
   - Всё равно, - Терех жалобно на него посмотрел, - Останься, Александр Алексеевич, а? Уж очень ситуация нехороша. Как бы не вывалили на себя. С тобой всё же... Спокойнее.
   Степанов кивнул.
   - Пьянов здесь, Николай, - продолжил Терех, - Вот с ним и...
   - Ты думаешь, отбояриться никак не удастся?
   - Думаю, нет. Если уже эту целенаправленную машину запустили, - он махнул рукой, - всё равно переедет. Лучше уж сразу... И побыстрей перешагнуть эту пропасть. Пока в спину не подтолкнули. Водолазов уже подняли... Военная часть с понтонами - тоже в пути. И хотя с окончательным решением отложено до понедельника, думаю, оно будет однозначным. - Он посмотрел на часы. - В четыре - общее совещание. Своих. Посмотришь, как будут кричать. Нужно, чтоб откричались сегодня и были готовы к тому, что их повернут в понедельник на сто восемьдесят градусов. Пьянов, я думаю, на месте. Посмотрите, что к чему, может, что придёт в голову?.. И отдыхайте. До четырёх.
  
   В гостинице Алиса бросила сумку на пол, подошла к раскрытой балконной двери. Вровень с глазами трепетали кроны топольков. На озере кричали дети. Тревожно, как чайки. Так казалось. Резало от сухости глаза. Жуть какая-то. Страх перед надвигающимися событиями? Скорее, оцепенение кролика. События, совпадения, и ах, как всё удачно складывается. Кто теперь будет радоваться? Последним? Чья это шахматная партия? И какое-то мефистофельское "ха-ха" фоном за всем за этим...
   Она отошла от балконной двери, зажмурилась. Да нет, всё проще. Просто на этот малый мир, в котором они жили и который любили, сейчас надвигался большой мир. Раньше он позволял им существовать, не додавая, урезая, но позволял. А теперь надвинулся вплотную с неожиданными, недолжными, но на его взгляд, резонными требованиями. И малому миру не выстоять. А выстоять надо. Даже если впереди шесть лет засухи. Всё, что так дружно шло, могло вести и к тупику. Из суммы всех движений жизни складываются её результаты. Даже такие. Катастрофические. Если бы знать...
   Ей снился сегодня выпавший снег. Такой, какой бывает здесь летом. Лежащий полосами по козьим тропам. Высокая, полегшая под ним трава. Полоса травы, полоса снега. И очень острый воздух, и очень синее небо. Но теперь казалось, что там была и сизая туча за спиной.
   Алиса расстегнула молнию на сумке, открыла шкаф. В шкафу сиротливо висела единственная малышкина юбочка. Она ткнулась в неё лицом.
  
  

33.

Свои действительно очень кричали

  
   Едва Терех открыл рот и произнёс:
   - Несмотря на все сложности со спуском воды, о которых вы знаете, нам предложено развить нашу деятельность в этом направлении и спустить водохранилище полностью, - крик поднялся действительно необыкновенный.
   На предложение Тереха всё же выслушать представителя ЭПРОНа, уже ознакомившегося в общих чертах с сутью работ, первым взорвался Тарханов со своим: "Зосим Львович, зачем так сложно?" и пятнадцатью более простыми способами взорвать ГЭС к чертовой матери. И понеслось:
   - Ирригаторы не вложили ни дня, ни копейки!
   - Сизифов труд!
   - Рано или поздно, не в этом году, так в следующем, им придется смириться с мыслью, что минимальный объём водохранилища должен оставаться!
   - Они еще не созрели для такой глобальной мысли!
   - А мы будем самовзрываться, пока они зреют!
   - Лес рубят, щепки летят!
   - Это не взрыв, это диверсия!
   - В том, что нам хотят навязать, нет элементарного здравого смысла!
   Терех тем временем вытаскивал из пачки четвертушки бумаги для заметок и машинально мастерил из них самолётики, складывая бумагу углом, разравнивая сгибы ногтем. Когда самолётик был готов, он складывал его гармошкой от носа до хвоста и принимался за следующий.
   - А затыкаться как?
   -Всегда надеются, что кто-то ляжет грудью на амбразуру, заткнет пальцем дырку в плотине...
   - И такой всегда находится, вот ведь!
   - А нужно не взрываться! Встать перед плотиной... А что? Нас же пятнадцать тысяч! Целая армия!
   - И её не будет.
   - И скажут, что и не было.
   - Ты и детей посчитал?
   - Не так однозначна ситуация, чтобы становиться перед плотиной... Немного не та...
   Зажав очередной самолётик в кулаке, Терех ударил им по столу и, тряся зашибленной рукой, сказал:
   - Думаю, мы всё же выслушаем представителя ЭПРОНа.
   Владимир Ильич Минервин, невысокий, интеллигентного вида человек в очках, мало похожий даже на бывшего водолаза, сидел, втянув голову в плечи, и с растерянной полуулыбкой переводил взгляд с одного лица на другое, в зависимости от того, какое кричало громче.
   - Положение сложное, - сказал он всё с тою же полуошеломленною улыбкой, - Но не совсем безнадёжное. Замена электромоторов на гидравлические займет примерно неделю - там глубина метров сорок. Дальше - хуже. Глубина шестьдесят метров, тросы сняты, гидравлические моторы работают медленно. Организовать постоянное дежурство у проушин вряд ли удастся, - он говорил медленно, негромким голосом. - Очень большая глубина, и чем дольше человек сидит под водой, тем больше время отсидки в кессонной камере. Время её увеличивается в геометрической прогрессии, иначе кессонка, кессонная болезнь... Пока у нас одна кессонная камера, но даже если подойдёт водолазный бот, то... Чёрт его знает, но без определённой доли удачи, боюсь, на это потребуется слишком много времени.
   - Значит, подъём затвора вы не гарантируете? - вскинулся Лихачёв. Похоже, это единственное, что его интересовало.
   - Мы постараемся. Сроки нехороши.
   - А если затвор не поднимут, то...
   - Его взорвут! - сердито сказал Терех.
   Снова погалдели.
   Потом выслушали взрывников и покричали ещё, пока не встал Лихачёв и, возмущенно сверкая глазами, не сказал, что менее всего ему нравится позиция начальника, который сложил руки и решил, понимаете, капитулировать. Что пока есть хоть один шанс из тысячи, чтобы отговорить высокую комиссию от столь рискованного мероприятия, нужно сопротивляться. И он бы хотел, чтобы начальник присоединился к установке на сопротивление или хотя бы не мешал.
   - Движению сопротивления.
   - Нет этого шанса, - сказал Терех.
   - Всё равно! Надо упираться до конца! До приказа!
   - Когда будет приказ, будем думать, как его выполнить! А сейчас надо думать, как этот приказ не допустить!
   Терех огляделся вокруг, остановил взгляд на Вебере, тоже взъерошенном, но не принимавшем участия в общем крике и никак не выразившем своего отношения к происходящему.
   - Ты-то что думаешь, Владимир Дмитриевич?
   - А барахтаться надо всегда, - неожиданно твердо сказал Вебер. - Помните лягушку, которая взбила масло? Она барахталась до последнего, хотя и знала, что из крынки ей не выскочить. Всё-таки барахталась.
   Они ещё не могли поверить в то, что это может произойти. Расчет Тереха на психологическую подготовку явно проваливался.
   - Мы будем упираться до конца!
   - Хоть рогом!
   - Как дети, - тихо сказал Степанов Шкулеповой, уже было поверившей в эту тысячную долю. - Но молодцы.
   У обычно скептичного Шамрая тоже блестели глаза.
   - Есть шанс у женщины! - хохотнул он. - Хотя его и нет.
   - Ты имеешь в виду стройку?
   - Только никаких воплей насчёт "ни рубля, ни копейки", - сказал Терех. - Защита должна быть корректной, инженерной и грамотной.
  
   Для выработки стратегии и тактики сопротивления было решено перейти в кабинет Лихачёва. Встали, задвигали стульями, возбужденно переговариваясь, двинулись вон. Тарханов вдруг заинтересованно остановился перед Терехом, уставился на кучу смятых самолётиков перед ним, возмущённо спросил:
   - А где же ваши чётки, Зосим Львович?
   Терех пожал плечами.
   - Может, завалились куда? - Тарханов с готовностью нагнулся, присел на корточки.
   - Да уже обыскались, - раздраженно сказал Терех. - И дома, и здесь...
   - А в машине? - Тарханов, прижав щеку к полу, заглядывал под тумбы стола.
   - И в машине.
   - Хорошо искали? - спросил Тарханов из-под стола. - Не надо было терять. Точно хорошо искали?
   - Отстань! - сказал Терех. - Вылезь оттуда!
  
   В приемной опорожняли самовар, поставленный Машей, толпились вокруг с чашками в руках и навешенными на пальцы сушками.
   - Люся! Не уходи! - крикнул Лихачёв остановившейся у двери Шкулеповой. - Перед кем мы выпендриваться будем?
   - Он хочет сказать, - фыркнул Шамрай, - перед кем он выпендриваться будет!
   Степанов и Шкулепова вопросительно посмотрели на Шамрая.
   - Ты-то что думаешь? - спросил Степанов.
   - А чёрт его знает. Но я вспоминаю паводок шестьдесят девятого, когда уже был котлован и шёл бетон. Прогнозы на катастрофический паводок были известны с зимы, и всё говорилось, что надо бы нарастить перемычку, но у Хуриева с Тархановым всё руки не доходили. Нормальный ход событий, наша природная леность и расчет на авось... Пока вода не подпёрла так, что пришлось наращивать перемычку трое суток без передыху. Я ни до, ни после не видел, чтобы так работали: тут же резали арматуру, тут же варили, тут же наращивали опалубку и закрывали её тут же свариваемой пленкой, подсыпали дорогу... И так трое суток. Даже когда менялись бригады, один просто брал из рук другого электрод, вибратор, и всё... На третьи сутки у Тереха не выдержали нервы, и он потребовал снять людей: "Это опасно! Смоет всех к такой матери!"
   - И ещё кричал: "Внизу Ферганская долина!"
   - Точно. С патетическим жестом в сторону долины. И тогда Лихачёв ухватил его под руки, втащил в вагончик и закрыл за собой дверь. Что он там ему говорил, - неизвестно, но вагончик трясся очень сильно.
   - А, легенда о трясущемся вагончике, - сказал Тарханов.
   - Для тебя - легенда, поскольку ты, как помнится, в это время управлял плавучей насосной внизу. Да, так вот, не знаю, что он там ему говорил и отчего трясся вагончик, - Шамрай смеющимися глазами покосился на Лихачёва. - Но вышед оттуда, начальник махнул рукой и уехал с перемычки. И мы её отстояли. На арапа.
   - Ничего подобного, - возмутился Лихачёв. - Я всё тогда посчитал. Ты считал перемычку, я - воду.
   - Вода перестала подниматься на третью ночь.
   - Собственно в пик, докатившийся до нас.
   - То поднималась вместе с растущей перемычкой, а то перемычка растёт, а вода там же. И кто-то крикнул - хорош, ребята, всё!
   - Это был я, - скромно сказал Лихачёв.
   - Все мокрые, вымотанные, одни зубы блестят - Ура!.. Побросали вибраторы, подошли к краю...
   Щедрин, слушавший всё это, вопросительно подняв брови, недоуменно спросил:
   - Это когда нас затопило с нижнего бьефа?
   - Ну, - неохотно согласился Шамрай.
   Щедрин улыбнулся.
   - Они любят вспоминать, как им удалось отстоять перемычку, и никогда не вспоминают о том, что котлован всё-таки залило.
   - Нет, почему, - сказал Шамрай. - Это было потрясающе. Когда уработанные в усмерть люди вышли из туннеля, нас наверно человек сто было, то на месте котлована увидели... Нет, это было потрясающе. Такие предрассветные сумерки, и даже не понять, что-то серое, туман, что ли, потом нет, не туман, такая серая поверхность и по ней неуправляемо кружит что-то, плот не плот, а на нём... Мокрый и посиневший от холода Тарханов.
   - Это ты в предрассветных сумерках разглядел? - спросил Тарханов.
   - Эта была перевернутая плавучая насосная, которой он управлял, - кивнул в его сторону Шамрай. - Все остановились, как громом пораженные. Полный отпад. А плот с Тархановым все кружил и кружил, то приближаясь, то удаляясь от берега. Потом кто-то выразил наши общие чувства общей фразой из трех матерных слов. Кто-то хохотнул. Потом смеялись все. Я никогда больше не слышал такого здорового хохота. Ну, а потом спасали Тарханова. И как видите, спасли.
   - Хорошо смеётся тот, кто смеётся последним.
   - Но согласись, Вилен, - Шамрай обернулся к Щедрину.- Залиться с нижнего бьефа - это не то, что пропустить воду через себя. Водичка постояла и сошла, ну, посушились потом, вычистили. А вот если бы она рванула под напором через перемычку?! - Шамрай покачал головой. - Костей не собрали б, не считая механизмов.
   - Начальник чётки потерял, - сказал вдруг Тарханов.
   - Этого нам только не хватало!
  
   Ничего существенного, что могло бы остановить решение о взрыве, в головы не приходило. Причины такого решения были не ясны. По крайней мере, не убедительны. Ну, хлопок, и что?..
   Поговорили о хлопке. Что хлопок это не ситец. Это порох! И вся довоенная политика хлопковой независимости страны диктовалась именно этим. Весь Чирчикский каскад строился одновременно с хлопкокомбинатами, чтобы делать взрывчатку, так сказать, в местах отдаленных.
   - Но сейчас, кажись, независимость страны зависит от другого вида оружия.
   - Дак закрываются урановые рудники в Майли-Сае. Выработаны, - хмыкнул кто-то.
   - Других, что ли, нет?
   - И чё, мы теперь с берданкой наперевес? Против атомной бомбы? Как Ворошилов на коне... против танков...
   - Да этих бомб накоплено столько, что хватит весь земной шарик несколько раз взорвать!
   - Стратегическое значение хлопка всего лишь демагогическое прикрытие. Дело в амбициях.
   - Водяного, что ли?
   - Водяного в том числе. Ну, кто такой Непорожний и кто такой Водяной? Министерство энергетики - это... Империя! Государство в государстве. Не только на Чирчике каскад одновременно с хлопкомбинатами строили, но и сейчас так - параллельно с ГЭС в Сибири - алюминиевые заводы; КАМАЗ, ВАЗ по Волге, всю промышленность по Днепру, да и в Египте не только станцию строили, но и промышленный комплекс. Полдня нужно перечислять, что строило и строит министерство энергетики.
   А министерство водного хозяйства? Водоканал он и есть водоканал. Конечно, Водяному приятно министерство энергетики прищучить.
   Тут амбиции другие.
   У нас об этом не говорят, разве только о русском великодержавном шовинизме, что полный бред, если посмотреть, насколько хуже в России народ живёт, чем в тех же азиатских республиках. Но шовинизм существовал всегда и везде, как давление большего народа на меньшие. Скажем, в Прибалтике - литовский, на Дальнем востоке - якутский шовинизм.
   - Иди, ты!
   - Да. А здесь - узбекский. Если уж правящая верхушка Узбекистана решила, что это ей надо, она киргизам не уступит. А нам тем более. Мы пришли, построили и ушли. Мы вообще здесь никто. Стройбат. И Косыгин на них не смей давить - корректность со стороны старшего брата должна быть, всякое давление боком вылезет. И это прекрасно понимают и Союзное руководство, и ЦК.
   - Ну, точно, рабы на галерах!
   Было что-то унизительное в этом взрыве. Действительно, это уже как с рабами на галерах - берут в плен, приковывают и направляют против своих же. Об этом Матюшин сказал, Евгений Михайлович, котоминский начальник. Котомин хмуро молчал.
   И Лихачёв, и все остальные знали, что в принципе - это возможно. Технически. Они могут всё. Они могут, но этого нельзя. Нельзя допустить, чтоб труд тысяч людей на благо и созидание был объявлен ненужным. Но об этической стороне дела вопрос даже не стоял.
   И поэтому говорили более о зацепках, что потребуют дополнительного времени и сил. Их было множество, и они если не могли отменить, то, могли, чем чёрт не шутит, объективно задержать взрыв, возможно до момента, когда он потеряет смысл. Начали с затвора, с неодинаковой длины их цепей, одну из которых в своё время удлинили, приварив арматурину прямо к уху затвора. Через час зацепок набралось на две страницы убористого почерка Щедрина. После чего решили ещё подумать по отдельности, а уж завтра на свежую голову обсудить, что кому в эту голову придёт.
  
   Малышевой не было ни в гостинице, ни у Котоминых. Светлана сидела на высоком крылечке неподвижно и праздно.
   - Ну, что там? - она медленно повернула голову навстречу Алисе.
   - Одевайся и сопротивляйся.
   - Страшно-то как... - Светлана продолжала сидеть, не меняя позы и незряче глядя перед собой.
   - Володька пришёл?
   Светлана кивнула.
   - Молчит. Борщ трескает. Хочешь есть? - Алиса замотала головой. - А чаю?
   - Потом. А Малышка где, не знаешь?
   - А Бог знает, где их черти носят. - Светлана помолчала. - Похоже, она не собирается со своим мужем жить.
   - И слава Богу,- рассеянно сказала Алиса. - Сколько можно позволять ему у себя на шее сидеть.
   - Где вы их находите, таких мужиков-то...
   - А их и искать не надо. Нынче такой мужик пошёл, что норовит либо на шею сесть, либо жениться повыгоднее - в смысле тестя. Или карьеры, что часто одно и то же. Это только у вас по медвежьим углам они сохранились, так сказать, в первозданном виде. А ты ещё на Котомина тянешь.
   - Ничего я не тяну. Кошмар какой-то... А у Пьянова что за жена?
   - В каком смысле? Да нет, там другой случай.
   - Она действительно на Зойку похожа?
   - Похожа. Видимо, это его тип женщины. А может, и выбрал, потому что похожа.
   - Малышка говорит, что она ноги тянет.
   Алиса фыркнула.
   - Ты слушай её побольше. Она наговорит. Нормальная баба, нормальные ноги. Большие, правда. Зойка конечно лучше, на наш взгляд.
   - "Да будем мы к своим друзьям пристрастны, да будем думать, что они прекрасны".
   - Да. "Терять их страшно, Бог не приведи".
   Скрипнула калитка, вихрем налетела на них Малышева, с воплем "А-а-а!" обхватила обеих, так что все трое стукнулись лбами, затормошила, наконец, втиснулась, влезла между ними с довольной донельзя рожей. Шедший за нею Мурат невозмутимо пережидал сцену встречи, потом с длительным любопытством разглядывал Шкулепову, а она его, пока с кличем "Э-э-э!" он не кинулся обнимать всех троих, так точно копируя Малышеву, что они расхохотались.
   Малышева с Муратом ездили вниз, снимать спущенные водохранилища и теперь перебивали друг друга.
   - Издали такой блеск, как вода, только жирный, подъезжаешь ближе - а это грязь. И пароход на боку лежит.
   - А хлопок вот такой, мне по грудь и тоже жирный. Мурата в нём и не видать. Одну кепку видать.
   - А у берегов грязь уже трескается.
   - А Лихачёв нас на завтрашнее совещание не пускает, - вдруг обиженно говорит Малышева. - Говорит, если любопытно, приходите без аппаратуры.
   - Если решат не взрывать, вам это совещание не понадобится.
   - То есть, как не понадобится?
   - Дались тебе эти совещания, - говорит Мурат. - Она у нас любит на начальство смотреть, думаешь, зрителю это интересно? И плёнка на исходе. Если решат не взрывать - поеду домой. Можно сказать, я лично заинтересован, чтобы вас не взрывали. И денег нет. Света, одолжи денег, а?
   - Сколько вам? - рассеянно спрашивает Светлана.
   - А если будут взрывать?
   - Толика пошлём. За деньгами и плёнкой. У меня вот такой ассистент, - Мурат показывает большой палец, - но через две недели его надо хоть на день домой отпускать, иначе он без бабы своей... Я тоже домой хочу.
   - Хоти, - говорит Малышева.
  
  

34.

А верёвку с собой брать?

  
   И был ещё день, и был вечер. И настало утро того самого дня - дня поражения. Лихачёв чувствовал, что они перегорели за прошедшие двое суток. Терех это знал?.. И на это рассчитывал?.. Если только можно, аве отче... И жара с утра, жар - словно не в воздухе, а в теле - колючий, сухой. И совсем душно, дурно в здании управления, уже не остывающем за ночь. Если только можно... Два длинный лестничных марша наверх, где воздух совсем горяч, и колюч, и наэлектризован, хотя в приемной сырой, только что вымытый пол, распахнуты окна и двери, лопасти потолочных вентиляторов загребают воздух. И он послушно в путь потек, и к утру... На всех лицах одно - поражение. Щедрин отводит глаза. Степанов дверной косяк подпирает, будто на похоронах. Но почему? Потому. Лихачёв знал это так же хорошо, как и остальные: в принципе - э т о возможно. Технически. Они могут и э т о. Они всё могут. Они такие - битые, ломаные, гнутые. Они могут всё. Но э т о г о нельзя. Нельзя выкручивать руки. И заставлять взрывать то, что строилось двенадцать лет. Нельзя допустить, чтобы труд тысяч людей во благо и созидание был объявлен ненужным и малоценным. По человеческой этике. По какой угодно. По Галактической. Человек существо созидающее. Номо... С ним так нельзя. Нельзя с ними. И тем не менее... Им придется это вынести, это поражение. И унижение. Если унижение, тогда уж может в ноги повалиться?
   А вот и гости. Что-то много их. Решили давить количеством. Водяной цветёт. А что Пётр Степанович? Непорожний? Хмурятся - Терех ему обстановку докладывает. Лицо закрытое у министра, ничего не прочтёшь. Голову наклонил и супится, так что не видно глаз. Ведь было в этом что-то - в ноги, эх!..
   Водяной кинулся Степанову руку жать, решив, что тот по его вызову прикатил, другую отводит то ли чтоб обнять, то ли по плечу похлопать. Счас ему... Александр Алексеевич Степанов пальцы подал, высокомерно прикрыв глаза набрякшими веками, головой не шевельнул, губа брезгливо выпячена. Вот так, есть должности, а есть личности, понятно?.. Похоже, Водяному понятно, но он с уверенностью сангвиника, что аппетит ему не испортят, улыбается, откидываясь и отклячивая круглый зад, но пальцы Степанова не отпускает, заглядывает ему в лицо. Однако хлопать по плечу и обнимать передумал - левая рука гибко перешла в патетический жест...
   И тут раздается ернический вопль горластого Тарханова: "Ха! Ты уже министр?!" Так что оборачиваются оба министра сразу, а Тарханов хлопает по плечу одного, ещё молодого мужика из свиты. Именно "ха" - Багин. Свита Водяного увеличилась за счет ирригаторов Казахстана, и Багин среди них.
   - Пока ещё нет, - говорит тот, сдержанно отстраняя плечо, и щурится, смущённо, что ли? Будто прячется за прищур.
   Шамрай скалится вполне дружелюбно:
   - Что, не хватает воды рисовым полям Казахстана?
   - Не хватает, - говорит Багин.
   - Трубу до рисовых полей Казахстана! - орёт Тарханов.
   Кто-то фыркает, видимо, представив себе многокилометровую кишку через всю долину и дальше.
   Всё так же щурясь, Багин озирается по сторонам, кивает одному, другому, потом, наткнувшись на лихачёвский взгляд и весь напрягшись, кланяется и ему:
   - Здравствуйте, Герман Романович.
   Лихачёв молчит чуть дольше, чем нужно, вяло меряет его взглядом с ног до головы:
   - Здоров, коли не шутишь.
   Багин отводит глаза в окно, руки в карманах, вид правый и слегка смущенный.
   - Какие уж тут шуточки, - говорит, - Хороши шуточки.
   И Лихачёв почти благодарен ему за это смущение - "всё-таки не чувствуют они себя правыми до конца". И вдруг непоследовательно и праздно думает, - Интересно, знает ли Багин, что здесь Шкулепова, Люсенька? И понимает почему-то: Не знает, не виделись. Чёрт, всё дыбом, а тут такое рядовое праздное любопытство и житейская наблюдательность, будто на завалинке сидишь, пенсионером либо бабой.
   Двинулись в кабинет Тереха министры, за ними с завихрениями, как в воронку - свита. Надежды не было. Вместо неё зияла бездонная дыра, без всякого отклика. Следом за гостями переступили порог, скученно потоптались, расселись по оставшимся местам. Министры - по одну сторону большого стола, свита - на стульях под стенкой напротив, по другую сторону стола - взрывники, ЭПРОН, Терех, Лихачёв почему-то в его кресле, меж ним и министрами... Эх, эх...
   А вот и Люсенька Шкулепова, дождался у косяка Степанов - грузный, как атомоход, Шкулепова за ним. Он и думать забыл - смотреть, как она ходит, движется, перетекает. Рука выставлена параллельно степановской спине, как на египетском фризе, четкая стрижка тяжелых волос... Степанов грузно осел у шкафа, она - рядом, ломко, юрко, чтоб понезаметнее, как ящерица. Замерла, голова набок, слушает, что он там бубнит, Степанов, кивает. Лицо серьёзное, внимательное, ничего не видит, даже как у Багина глаза зажглись-засветились... Что они там со Степановым замышляют? Опять Степанову кивнула, сказала что-то. У Багина бесконтрольное лицо и сияющий взгляд. Вот как, оказывается... Она снова поднимает хмурые глаза, почти с досадой, как на что-то отвлекающее - и смотрит ошеломлённо, как спросонья. Держись, девонька! Поверила. Узнала. Чуть кивнула.
   Она смотрела на Багина какое-то длительное мгновение без всякого напряжения. Смотрит и моргает. Багин первый опустил глаза. У неё чуть дрогнули брови, взгляд ушел в сторону, в сторону, пока не наткнулся на забывшиеся лихачёвские глаза. И опустила голову. А он всё смотрел на медленный, слабый румянец, заливающий шею, щёки, скулы. Думал - надо сразу, без хитрости. Хитрость-то страусиная... В ноги!
   Лихачёв встал, отодвинул кресло. Но Непорожний сказал ему:
   - Сядь, - и повторил, - Сядь, Герман Романович. Давай - без истерик.
   - А никаких истерик, - сказал Лихачёв. - У меня тут полсотни позиций, которые придётся так или иначе решать, чтобы выполнить постановление партии и правительства, - последние слова он произнес врастяжку, почти ёрничая. - Это такой ком, с которым трудно справиться и в большие сроки. Причём - он будет только нарастать.
   - Давай его сюда, - сказал Непорожний, и стал листать скрепленные страницы распечатки их соображений. - Вы, я вижу, хорошо поработали эти дни.
   Потом отложил их в сторону и начал с того, что "обсуждать вопрос - есть ли резон вскрывать правобережный туннель или нет, мы не будем - резон есть", а, стало быть, "будем говорить только о том, как это сделать быстрее и с меньшими потерями".
   - В живой силе и технике? - быстро спросил Тарханов.
   Лихачёв видел, как непроизвольно дернулось лицо Котомина, побелевшие костяшки суставов на собственных сжавшихся кулаках, неподвижную фигуру Тереха, сидящего с убитым видом, подперев рукою голову - пусть министр повоюет с таким коллективчиком, Терех будет воевать, когда будет приказ. А коллектив никак не мог поверить, что с ними может произойти то, что противоречило элементарному здравому смыслу.
  
   Как ни неожиданно для Алисы было появление здесь Багина, оно не могло выбить её из того состояния острого внимания, когда происходящее воспринимается каким-то общим ощущением, и говоримое - лишь первый, поверхностный его пласт. Общий накал полярных сил был бесконечно сильнее любых частных условий, хотя в первый момент она и перестала понимать, что говорит ей Степанов - так зашлось и сорвалось сердце, доколь же оно будет заходиться и срываться, так что стынет лицо?.. И ответное, почти благодарное тепло на тянущий свет глаз, - "А ты говорил, не свидимся..." Как легкая паутина, налетевшая на провода высоковольтной линии - незаметная вспышка, и всё, всё. "Вот когда оборвалось", - мелькнуло и пропало, осталась данность - они на разных берегах, и сейчас она там, где Котомин, и Коля Пьянов, и Лихачёв, и Терех, и Валера Шамрай...
  
   Они еще оборонялись с каменными лицами, упорством и тупостью солдат, не получивших приказа об отступлении. И очень контрастно - лица свиты, словно дошедшей до каменной стены закрытого и поднявшего мосты города, несколько растерянные, но с уверенностью, что недоразумение скоро будет растолковано и всё образуется. Этот легкомысленный настрой читался в легком шуме среди гостей, во взглядах по сторонам, в том числе и на Шкулепову, в коих мужской интерес ещё имеет место. Это было неинтересно.
   Только у неё никак не укладывалось в голове, что министр энергетики оказался на другой стороне и действовал, как стенобитное орудие - он не хотел этого взрыва и, судя по рассказам о разоре нижних ГЭС - боялся его не меньше строителей, и, тем не менее, бил по своим стенам с настойчивостью тарана. Пахло пылью, бедой...
   Может, пропустить воду через себя - это этика стройки, а взорваться и отдать всё - этика министерства? Вряд ли министр вёл двойную игру - вот, выяснял, убеждал, но... Тем более что взрыв технически выполним, при всех сложностях. И при всей своей бессмысленности. Так мог себя вести министр водного хозяйства, жизнерадостный лупоглазый баловень, но не их министр с лицом пожилого терпеливого мастера и руками молотобойца...
   На Багина она больше не смотрела. На Багина смотрела Малышева из своего угла - сочувственно, слегка приоткрыв рот, с недоумением и ясно читавшейся мыслью: Приперся! Дурак! Чего приперся-то?!
  
   Малышева очень хорошо относилась к Багину. Когда-то он навсегда купил её тем, что только и сказал: "ёлки", запихнул в газик и повёз за восемьдесят километров к дорожникам, несмотря на конец рабочего дня, собирающийся дождь и отсутствие всякой необходимости ехать туда самому. Повёз только потому, что в те времена в документации дорожников мелькала подпись - И. Луговский. Не Луговской, а Луговский, что реже, но дело не в редкости. Дело в том, что это была фамилия её мамы, её деда. Перед самой революцией этот её дед посадил на телегу бабку с детьми и уехал по Столыпинскому набору в Сибирь, на свободные земли. И они поначалу там и осели и, может быть, так бы и остались сибиряками, если бы на третьем году саранча не съела всё на корню. Бабушка рассказывала, что в тот год на пасху, веривший в Бога, но не жаловавший попов дед не велел ей тащиться с куличами в дальнее село, тем более что моросил мелкий, затяжной и благостный дождик. И дед велел ей поставит куличи на пригорочек - Бог и освятит, вся земля под Богом. И бабка послушалась. Но в тот год пришла саранча. Спасаясь от голода и бескормицы, они двинулись на юг, к киргизам, где и прожили до самой революции, а после неё дед решил вернуться на родину.
   Это отдельный рассказ, как они возвращались, как у них отняли лошадей, и дед отлавливал отбившихся чужих. Как шальной пулей убило их младшенького и его похоронили посреди чужой степи. Они приехали на Украину, но земли у них по-прежнему не было, и дед опять нанялся в батраки, надорвался на первой же пахоте и умер, прохаркав кровью три дня. И бабку никто не хотел брать на работу с тремя детьми, даже богатый родственник, муж бабушкиной тетки.
   И отдельный рассказ, как бабушка шла в город по прокаленной степи с Ваней на руках и девчатами, уцепившимися за юбку, чтобы сдать Ваню и Лизу в детский дом, а потом с самой старшей, девятилетней Настей, её, Люськиной мамой, вернуться в село, где один куркуль соглашался взять её скотницей, а другой - девятилетнюю маму в няньки, но это всё - без "короедов" - без Вани и Лизы. И дорога отмерялась расстояниями между глубинными степными колодцами, и измученная бабка у одного из колодцев решила бросить в него диток и прыгнуть сама. И уже наклонилась с Ваней, пытаясь оторвать его от себя, и Ваня закричал. И бабушка поняла, что он будет кричать до самой воды и с девчатами ей уже не справиться. Поэтому она дошла до города и до детского дома.
   И отдельная история о том, как мама служила в няньках за харчи и одежду, как рубашка из мешковины растирала ей кожу на ключицах, и она придерживала её над собой руками. Как пьяный хозяин гонялся за нею, десятилетней, и она не по- детски понимала, зачем; как выскочила босиком на снег и добежала до дома еврея-портного, и осталась у них помощницей. Как бабку попрекали, что она отдала дочь в услужение жидам, а те подобрали ей одёжки и отправляли в школу вместе со своими детьми. Как Ваня с Лизой висели на заборе приюта, выглядывая бабушку и Настю. Всё это очень длинная история, пока мама оказалась на рабфаке, а у бабушки появилась хатка, куда она смогла забрать из приюта Ваню и Лизу.
   А потом Ваня в тридцать втором тоже решил податься в город, к Насте, сестре, а бабушка плакала и не пускала его, но он всё равно ушёл. И сгинул - и к маме в город не пришел, и домой к бабушке не вернулся. Ему было шестнадцать лет. Мама говорила, что видно он тогда и сгинул - зима была голодная и лютая, а тетя Лиза - что ей всё кажется, что вот откроется как-нибудь дверь, и он войдет.
   И тут - И. Луговский. Дорожное СУ. И среди бумаг в багинском вагончике она опять видит И. Луговский. Или даже - И. М. Луговский. И спрашивает, как зовут этого Луговского. И Багин говорит - Иван Матвеевич, кажется. Она смотрит на Багина и переспрашивает: Как? И у неё звенит в ушах. И ещё спрашивает, сколько ему лет, лет сорок семь - пятьдесят? Торопясь, рассказывает всё о Ване, бабушке и колодце. И Багин только и говорит, - "ёлки", сажает её в газик и везёт туда, где табором стоят дорожники. По дороге на них обрушивается ливень, и они останавливаются на Кок-Беле, на самом перевале, под тремя чинарами - переждать дождь, льющий стеной. И Багин рассказывает ей о городе Климентине, который снился ему как какая-то гипотетическая родина. Он был сыном строителей, Багин, родился на одной стройке, рос на другой, учился на третьей. Ему казалось, что средь переездов попадался и Климентин - город на холме, обложенном каменной кладкой с прорастающим в щелях вереском, но родители не подтверждали... И вот пока они стоят под тремя чинарами и Багин рассказывает ей про Климентин, она совершенно уверяется, что Иван Матвеевич Луговский - их Ваня.
   Потому что если она очутилась здесь, почему не мог очутиться здесь Ваня? Он даже родился где-то здесь, это мама родилась на Украине, тетя Лиза - за Уралом, а Ваня и родился здесь. Правда, бабушка умерла давно, а мама не помнила названия долины, а ведь тогда и казахов звали киргизами. Когда Малышева приехала сюда, мама прислала ей целую школьную тетрадку со словами и выражениями, которые помнила с детства. Не все они по произношению совпадали с киргизскими, не в этом суть. Но когда она попала сюда, у неё было ощущение, что она должна жить здесь, под этим небом, меж этих гор, в виду семи перспектив хребтов. Это потом, в Москве, она иногда принимала за горы московские облака, и у неё падало сердце, когда осознавалась ошибка. И вот это падение сердца было тоской и ностальгией. Она должна была жить здесь по внутреннему ощущению и внутренней уверенности, почему же не мог жить здесь Ваня?
   Ей не снился город Климентин. Ей снилась эта долина, её багрово-красный алевролитовый склон, с кибитками из собранных вокруг красных камней, выделенными на склоне глянцевитой зеленью гранатовых деревец с багрово-красными же цветами. Два цвета без оттенков и переходов как детском рисунке... Это южный склон; отвесно взметнувшийся северный - медовый и солнечный; меж ними посёлок со змеящейся речкой в налитом синью распадке...
   Они сидят с Багиным в газике, в духоте застёгнутого на все пуговицы брезента, ливень рушится на брезентовую крышу, и она совершенно уверена, что этот Иван Матвеевич - их Ваня. И её распирает от благодарности к Багину за то, что он не оставил выяснение "на потом" и теперь сидит с нею в духоте брезента и рассказывает о городе на холме, опоясанном каменной кладкой и проросшей вереском. Она ошалело смотрит на Багина, потому что именно так выглядит её родной город, если в него въезжать со стороны Ингула. И ничего удивительного там, на обложенном кладкой холме, где она жила, не было. Провинциальный город, в котором улицы спланированы, почти как в Ленинграде, лестница - как в Одессе, каштаны - как в Киеве. И любая, сколь ни будь несхожая с общепринятыми, мысль - подозрительное отклонение, а уровень разговоров такой: "Что-то стал я замечать, в гору сердце жмёть!" - говорит муж, а жена ему в ответ: "Мотор железный, а и тот снашивается!" И всё тебе утешение и мысль. Хотелось на волю, в пампасы, куда-то...
   Багин-Багин, зачем ты приехал в Кызыл-Таш?
  
   - Нет у меня моторов большей мощности, нету! Да и не встанет больший на это основание! - крик взъерошенного Никитина из Гидромонтажа взлетает над ровным ителлигентным голосом ЭПРОНовского очкарика.
   Они цеплялись за каждое звено, за каждый болт и гайку и огрызались. Министры говорили о взрыве как о деле решённом, и строителям оставалось только огрызаться. И дело даже не в установке на сопротивление. Тут был какой-то психологический барьер. Если человеку надо сделать что-то нужное обществу, его коллективу и ему в частности, то его мозг начинает работать именно в эту сторону. Мозг работает направленно. Но если человеку предлагают сделать что-то вредное если не всему обществу, но его коллективу и ему в частности, в мозгу происходит как бы сбой, и мозг отказывается работать. Это как в полупроводнике. В сторону полезности - пожалуйста, извернёмся, исхитримся, выдумаем и сотворим, а неполезности - ничего. Дверка захлопывается, и ничего не придумать, и даже не сообразить, возможно ли это вообще и какими средствами.
   Они ничего не могли сообразить в эту сторону, и каждое звено, болт или гайка казались если не непреодолимым, то существенным и обескураживающим препятствием.
   Пахло потом и почти псиной.
   За три часа изматывающих подробностей Непорожний, без конца прикидывая что-то на логарифмической линейке, наконец, продрался сквозь затвор и круг проблем, связанных с его подъёмом. Выход на ригель затвора и смену моторов должно осуществить за неделю группой из пяти водолазов спасательной службы и при наличии одной кессонной камеры. Министр постарается "подослать ещё кого-нибудь" с действующих ГЭС. К тому времени подойдёт водолазный бот вооружённых сил со всем своим составом. В распоряжении водолазов будут уже три кессонных камеры, три рации, плюс военврач. Никитинские вопросы насчёт болтов и гаек будут решаться в рабочем порядке.
   Далее - вскрытие туннеля.
   Способы проходки, ни один из которых не исключал прорыва воды по скважинам, непроверяемость последнего взрыва, наконец, большая вероятность выхода ситуации из-под контроля. Атмосфера снова сгустилась, кондиционер с воем перерабатывал раскалённый воздух, не успевал и захлебывался. Свита сидела с осоловелым видом - легкого мероприятия не получалось, чужая трагедия казалась скучной. Багин, облокотившись о колени и подперев голову руками, смотрел в пол.
   Несмотря на свежие силы взрывников, отдувавшихся теперь за туннель, все уже понимали, что неизбежная, как ливень, говорильня кончится тем, чем и должна кончиться, вот и всё. Министр давил, свита соловела, и наверно хорошо, что им сразу не дали ни на ноготь надежды. И, может быть, так лучше...
  
   ...Там, под тремя чинарами, сидя с Багиным в законопаченном газике, брезент которого постепенно намокал, а потом и вылил ей за шиворот целую лужу воды, Малышева надеялась. Дождь стихал, облака оседали на дорогу и склоны, но ехать в этом молоке было совершенно немыслимо. И они ждали немыслимо долго. А потом всё-таки поехали вниз с зажженными фарами.
   Дорожники стояли где-то в районе будущего нового Музтора, и хотя было уже часов семь, Луговский оказался на месте и был похож на её маму и двоюродного брата. Или это сходство выискала надежда? Тети Лизин сын был больше похож на её маму, чем она. Сходство высветилось, как вспышкой, и поэтому она сразу сказала: "Я Настина дочка. Здравствуйте, дядя Ваня". И увидела растерянность на его лице и недоумение. Добавила, чтобы не сомневался: "У вас ведь было две сестры - Настя и Лиза". А он всё так же ошеломлённо смотрел на неё, а потом замотал головой. У него не было сестёр. У него были только братья, и оба погибли в войну. А невестки были точно - Настя и Галя. И мать его до сих пор жива, можно съездить и убедиться. И Малышева попятилась к двери и чуть не вывалилась за порог вагончика. С грохотом, едва удержавшись за железную дверь. Было стыдно. Своего дрожащего от радости голоса, что запоздалым эхом звучал в ушах, - "Я Настина дочка". Стыдно за глупость всей ситуации. За то, что втравила в это дело Багина. Что ждала чуда.
   Потом этот чужой Иван Матвеевич кормил их в столовой-вагончике и плеснул ей водки на дно стакана, и выпил сам, но всё это было как в вате и тумане. - "Ладно, я согласен быть твоим дядькой". - Спасибо. Спасибочки.
  
   Еще через два часа редкостная тупость Котомина, отвечавшего на все вопросы "Ну", с запозданием и напряженным лбом, вывела Непорожнего из себя.
   - Что вы всё нукаете?
   - Ну, дальше, - сказал Котомин.
   Даже котоминский начальник, Евгений Михайлович Матюшин, казался на редкость бестолковым. Александр Алексеевич Степанов встревал только, если его сослуживцы Антипов с Плиевым выдавали очередную ересь. Шкулепова вообще молчала в тряпочку. Только Николай Николаевич Пьянов был на высоте - считая, что в любом случае и при любом способе Гортехнадзор не даст разрешения на проходку, несмотря на тонкую усмешку министра водного хозяйства.
   - Хорошо, поедем на место, - раздражённо сказал Непорожний.
   У Котомина разгладился лоб. Пусть они увидят этот туннель, забитый времянками и вагончиками складов, что они ещё там увидят? Разве стену, запирающую его? И паттерну, что выглядит нелепо маленьким оконцем посреди глухой стены с шестиэтажный дом... Пусть увидят бетон, на котором будут лететь коронки буров. Пусть вдохнут стоячий удушливый воздух. Пусть залезут в паттерну по сваренной из арматуры лесенке. Пусть. Пусть увидят, как рушить то, что строилось на совесть и на века.
  
   Публика повалила вниз, на забитую машинами площадь. Мурат, по привычке дремавший на газончике у кафе в окружении съёмочной техники, вскочил и с камерой наперевес двинулся навстречу толпе. Ближе к крыльцу стояли потрепанные бобики строителей, и свите пришлось продираться мимо них к своим "Чайкам" и "Волгам". Степанов рулил к котоминской машине, Шкулепова шла за ним след в след, Малышева - почти вслед за Багиным, которому пришлось идти мимо уже добравшегося до своего газика Котомина. Багин остановился, что-то сказал ему, протянул руку, и Котомин эту руку пожал. И потом уже слышно, как Багин говорит Володьке Котомину:
   - Молодцы, По крайней мере, вас никто не обвинит в том, что вы плохо сопротивлялись.
   Котомин незряче кивнул, Степанов стиснул его плечо, Котомин и ему кивнул, и теперь они все стоят тесной группой - Малышева, Багин, Котомин, Степанов, Шкулепова... И Багин, щурясь, говорит Шкулеповой:
   - Как живешь, Аля?
   Она медленно поднимает глаза, разлепляет губы; почти невнятно говорит:
   - Как видишь, - и откашливается. - Как люди, так и я.
   Багин пристально смотрит в её лицо с незрячими глазами, смотрит с какой-то почти болезненной гримасой, будто в стандартном ответе хочет уловить его настоящий смысл.
   - Багин, - говорит Малышева, бессознательно повторяя эту его гримасу. - Зачем ты приехал? Почему именно ты?
   - Но воды действительно нет, Малыш, - голос его зазвенел, лицо стало собранным и правым. - А кто приехал - я или другой - это уже... эстетика.
   - Люся! - кричит Мурат. - Людмила Васильевна!
   Машина киношников перекрывает выезд с площади, и возле неё уже нервничает милиционер. У Мурата было время выработать тактику съёмок. Едва Малышева добралась до машины, как она тронулась с места. Намного оторвавшись от остальных, Мурат велел остановить машину у моста. Их шофер Ренат дал задний ход, загнал машину на развилку к бетонному заводу и остановился.
   - Как только последняя машина въедет на мост, трогай, - сказал Мурат и полез на крышу рафика. Он снял спуск машин по серпантину, их приближение, проезд, и когда последняя машина проехала мимо, Ренат почти неощутимо тронул с места и поехал следом. Малышева знала, что Ренат проедет как бог, но её всё равно всю свело оттого, что Мурат сидел с камерой на скользкой крыше рафика, пока они не остановились, пока министры и все остальные не растворились в чёрном зеве туннеля.
  
   Посещение туннеля высокой комиссией ничего не дало, да и не могло дать, хотя Непорожний и залез по лесенке в патерну, после чего решили сделать перерыв на обед, а после снова собраться в управлении.
   Глядя на бегущую под колеса дорогу, Шкулепова подумала, что жить как люди - это жить в предлагаемых обстоятельствах. А обстоятельства таковы, что у Котомина незрячие глаза, а Степанов захлебывается горячим воздухом. Они могли жить как боги, но обстоятельства и... Вчера она только с помощью Тереха смогла переселить Степанова в номер с кондиционером. Но он всё равно будет здесь захлебываться и отекать. А как живут боги?
   ...Когда Алиса вошла в свой номер, Малышева стояла на балконе, вытянув шею. Приложив палец к губам, она поманила её к себе. Сверху несся яркий багинский голос:
   - Совесть тоже не мешало б иметь! Распределители одинакового диаметра, заслонки не отрегулированы, вся система практически не отлажена!
   - Вот этим и займётесь с завтрашнего дня!
   - Я-то займусь! Но чем вы тут занимались два месяца?!
   - Всё. Всё! Всё равно заслонками много не наэкономишь.
   - А мне много и не надо! Мне надо сто пятьдесят кубов всего! К тому, что есть!
   - Проснулись, - сказала Малышева.
   Шкулепова села на кровать, потерла лоб тыльной стороной ладони.
   - Я рада, что он собрался.
   - Ты думаешь, Багин что-то скажет против взрыва?
   - Нет. Не скажет. Но я рада, что он собрался из разобранного состояния.
   - Так пора бы, - сказала Малышева.
  
   Послеобеденное заседание началось с выступления министра водного хозяйства. Он заявил, что если присутствующие специалисты не могут взять на себя ответственность по вскрытию туннеля, то он найдет таких среди работников своего министерства. Правда, степень сохранности сооружения вряд ли будет их волновать. Кроме того, существуют сапёрные части. И не надо создавать проблем там, где их нет. Проектировщики, на его взгляд, слишком осторожничают. Смешно в сегодняшней ситуации более всего заботиться о сохранности сооружения.
   Дальнейшее вылилось в разработку собственно технического задания и сроков его выполнения, - фактически около двух недель.
   Никто уже не трепыхался. Это был конец. Они знали, что им могут накинуть день-другой, но всё равно взрыв будет. И Терех был прав, когда ратовал за меньшие сроки и меньший измот.
   Далее был составлен совмещенный с работами на затворе график всех подготовительных работ в туннеле, начиная с очистки его от всех бытовок и складов и кончая сооружением пробок в четвёртом и шестом транспортных туннелях, куда могла прорваться вода, а так же в подходящих к туннелю выработках. В трое суток предписывалось подвести к месту вскрытия коммуникации сжатого воздуха, технической воды, электроэнергии и вентиляции, а так же - телефонную связь.
   Остановившись на способе вскрытия туннеля с помощью минной камеры, расписали работы второго этапа: бурение передовых скважин, проходка минной штольни и камеры.
   Указание о заряжении минной камеры и времени взрыва будет дано дополнительно, в зависимости от поднятия затвора.
   График подписали все, кроме Котомина и Степанова. Они от подписания графика отказались.
   Степанов сказал, что пока не будет пройдена хоть одна разведочная скважина, бессмысленно говорить о возможности вскрытия и, тем более, о его способе.
   Министр ирригации выразил надежду, что у оппонентов всё же нет оснований утверждать, что он требует невыполнимого и чреватого человеческими жертвами.
   В установившейся затем тишине был слышен лишь шорох крыльев потолочных вентиляторов. И тут Александр Алексеевич Степанов грузно встал. Трогательная его попытка если не повернуть события вспять, то хотя бы назвать вещи своими именами, выросла потом до легенды. Вытирая затылок клетчатым носовым платком, он заговорил своим свистящим, с затрудненным дыханием голосом:
   - Позвольте мне, старику, сказать... Я - лицо в некотором роде постороннее и не заинтересованное ни в воде, ни в гидроэнергетике. Я день слушал, как вы собираетесь взрывать, приравнивая этот взрыв чуть ли не к вопросам жизни и смерти. Безусловно, взорвать можно всё, как и выкрутить руки Технадзору. Взорвать можно... Но... уж очень некрасив этот взрыв. Это взрыв не созидающий, а разрушительный. Да, год катастрофический, но нельзя же всё взваливать на плечи одного коллектива, одной стройки. Нужно как-то поделить последствия катастрофы... Не все же полтора миллиарда тонн хлопка погибнут в таком случае, можно отключить ту часть полей, которую вы собираетесь полить недостающими кубами... Бедствия надо встречать сообща, тем более, стихийные бедствия. А вы... Вы просто нашли крайнего, скажем так. Вот ведь в кулуарах даже среди ирригаторов идут разговоры о неотлаженности схемы полива... Что-то можно сэкономить... Пусть они сами скажут, ведь... В такой ситуации непонятно, как можно молчать...
   Тонко улыбающийся министр ирригации кивнул и бодро сказал:
   - Представители Казахстана предложили более гибкую и экономную систему полива. Вот мы их и кинем сейчас на отладку сети.
   - А давно бы надо... - сказал Степанов и грузно осел на место.
   - И сколько кубов это даст? - спросил Непорожний.
   - Кубов пятьдесят даст, - сказал Багин своим напряжённым голосом.
   - А надо? - с торжеством спросил Водяной.
   - А надо сто пятьдесят.
   - Где ж ты раньше был, сынок? - Степанов повернул голову к Багину.
   Непорожний молчал. Долго молчал, опершись руками о стол и возвышаясь над ним горой. Потом сказал:
   - Что ж... Значит, мы будем... крайними.
   Он откинулся, распрямился. Хрустнули в шелестящей тишине пальцы. И в этой тишине Тарханов заорал, давясь смехом:
   - А верёвку? Верёвку с собой брать?
   - Ну, давайте варягов позовем! - Непорожний тяжело засопел, отодвинул стул. - Сами, думаю, вы будете поаккуратнее...
  
  

35.

Тайная вечеря

  
   И наступили те страшные четырнадцать дней, о которых даже через два года, на премьере фильма в Москве, на которую приехали из Кызыл-Таша человек пятьдесят приглашенных, да с ближайших строек раз в пять больше, явился Гидропроект, Спецпроект и Взрывстрой, зам министра энергетики, неотлучно сидевший в те дни на стройке, пытаясь объяснить, как это было на самом деле, сказал: "На самом деле всё было гораздо страшнее. Это было очень страшно".
   Какой-то библейски необоснованной обреченности разматывался сюжет, но там - Бог, рок, испытание и наказание, и месть ревнивого Бога-отца, а тут что?
   В тот день, когда решался вопрос быть или не быть взрыву, и уже решился, когда их министр отодвинул стул и вышел, обходя кресло начальника с Лихачёвым в нём и длинный стол заседаний, когда следом встали гости, ближние и дальние, и, переговариваясь и потягиваясь, тоже вышли, вытекли вон, здешние остались сидеть в тупом оцепенении. Даже Терех, слова которого бессознательно ждали остальные, молчал, зябко сложив на груди руки с тем же оцепеневшим видом обреченности и жертвы.
   - М-да, - сказал Шамрай, ни к кому собственно не обращаясь, - раньше в таких случаях звали Симона. Если верить Луке, Марку, Матфею... Это, кажется только у Иоанна, у самого молодого, который и апостолом, кажись, не был, после занял вакантное место, крест несет не Симон, а Сам...
   - Я не знаю, - сказал Тарханов и встал. - Не знаю, кто будет нести крест, но казнить будут нас!
   Он незряче шарил рукой по двери, пока не нащупал ручку, дернул её на себя и вышел. За ним поднялся его начальник, потом главный энергетик, монтажники. Домбровский, дойдя до двери и обернувшись, сказал:
   - Позаседали и будет. Пора за дело. - И остановился в недоумении: - А какое ж теперь дело? - махнул рукой, вышел.
   - Похоже, - сказал Котомин, кривя рот и оглядывая сидящих воспаленными глазами, - похоже, остались одни Иуды!..
   - Только без истерик, - очнулся Терех. - Давайте сейчас по домам, а завтра будем думать, как побыстрее проскочить это... Этот... И забыть. И жить дальше. Строить...
   И тут Пётр Савельевич Шепитько всхлипнул громко и сдавленно, и закрыл руками лицо, и уронил с тумбочки телефон, задев его локтем, но за это ему простятся многие его прошлые и будущие грехи.
  
   На лестнице Шкулепова незряче оступалась, Пьянов поддерживал Степанова, Малышева путалась под ногами у Котомина и, заглядывая ему в лицо, путано объясняла разницу между четвертым Евангелием и тремя предыдущими. Что Шамрай совсем о другом говорил, у первых - свидетельство, боль утраты, а Иоанн - уже агитатор и пропагандист - надрыв и упор на чудеса - и воскрешение Лазаря, и самолично несомый крест, и даже намёк на обещанное ему бессмертие, "если Я хочу, чтоб он прибыл, доколе не приду, что тебе до того?"
   Видя её заискивающие глаза, Котомин вроде чуть оттаивает:
   - Значит, нас прямо по агитатору и пропагандисту...
   - Я... я хочу сказать, что Иуда здесь ни при чём.
   Котоминское лицо опять каменеет - вот так она всегда, поправить поправит, а потом сама же всё и испортит, и ей лучше заткнуться, и она заткнулась.
   Да что они могли знать тогда, в семьдесят четвертом, когда всё это на них обрушилось, и "тьма накрыла Ершалаим"? В стрессовой оглушённости они пытались хоть как-то уяснить происходящее и, как кутята, тыкались в поисках параллелей по прошлому, по закоулкам легенд и мифов, могущих дать хоть какое-то понимание происходящего с ними.
   Жизнь задаёт задачки одну за другой, и у каждой должно быть своё решение, но не найдя его, мы пробуем приспособить ответ от другой задачки, найденный в конце учебника... И нам это сходит с рук, потому что ответа не знает никто, но мы-то знаем, что он от другой задачки, себя не обманешь... А ответы случаются редко, тем более - верные. Если даже Толстой, Толстой ведь! Написал однажды в дневнике - "Нет надежды конца и уяснения!" Но в такие моменты вдруг кажется что-то понятным в прошлом, может, только кажется, но в напряжении собственных душевных сил вдруг высвечивается даль веков и лет, становится внятной чья-то боль, ранее только осознаваемая... Так Четверухин именно в эти дни открыл и ни к селу ни к городу сообщил, что не мог Пушкин вынести шороха вокруг своего дома, мужик же он, в самом деле! И эта сука царь, ездивший мимо окон Натальи Николаевны и интересовавшийся, почему у неё шторы спущены! Знающий свою безнаказанность - никто на дуэль не вызовет, перчатку не кинет! Это ты к чему? Так... Но понимание чужой загнанности, затравленности - нутряное понимание, не через сострадание, а через своё, когда жареный петух клюнет... А надо бы кинуть перчатку - Пушкин же!
  
   Как всегда быстро темнело, народ растекался вниз от площади, постепенно сворачивая к своим домам, и до калитки Котоминых дошли только пятеро - Шкулепова со Степановым, Малышева, Пьянов и сам Котомин. Котомин поднялся на крылечко, а остальные потекли через двор, сокращая путь к гостинице, и протекли бы через него, но Светлана удержала за руку Александра Алексеевича, остановила: "Подождите, я вас сейчас накормлю, вы же голодные!" Подставила Степанову складной стул, обтянутый полосатым тиком, потащила за собой на кухню Малышеву. Малышева только зажмурилась на её молчаливый вопрос, Светлана закивала испуганно и понятливо, руки у неё дрожали, она накладывала в глубокие тарелки гречневую кашу из завернутого в ватник казана, выставила трехлитровую банку молока, всё это они быстро оттащили во двор, расставили на столе.
   Ели молча, время от времени отлавливая ложкой падающих в молоко мотыльков, опаливших о лампу крылья. Пьянов просто сдувал их к краю, Шкулепова вяло съела пару ложек, задумалась. Светлана приговаривала: "Ешь, Люся, ешь!" Она уже знала, что чёрт принес сюда Багина, и с тревогой и озабоченностью переводила взгляд с Котомина на неё и обратно. Когда Шкулепова опять отложила ложку, прикрикнула: "Ешь! О чём ты всё время думаешь?"
   В глазах Алисы, отрешенно смотревшей перед собой, мелькнуло удивление, словно она вернулась издалека и удивилась собственным мыслям:
   - Я думаю о Тайной вечере, - она снова взялась за ложку. Всем стало не по себе - действительно, обступившая их темнота ночи, лампа, очертившая круг за столом, падающие в тарелки мотыльки, каша с молоком вдруг показалась странной едой в неурочное время - молчаливая трапеза, высвеченная в темноте ночи. - Я думаю, что же там было тайного? Ведь ничего тайного там нет, во всех Евангелиях... Ну, собрались люди, друзья. Ну, единомышленники... Отужинали. Почему же она - тайная? Ну, да, первосвященники и старейшины положили в совете взять Иисуса и убить, но говорили, только не в праздник, чтобы не сделалось возмущения; но вопреки этому всё происходит именно в праздник. Время вечери самое что ни есть праздничное и все-таки вечеря тайная... Потом назвали, из-за предательства Иуды? Но Христос знал, что его предадут. Знал, что пойдет на крест и на горе молился: "да минует меня чаша сия" об этом. "Но как ты"... Так что же? Пророчества, что один из вас заложит, а другой трижды отречется, не успеет пропеть петух? Для этого и великим психологом быть не надо, нерасположение к себе люди чувствуют кожей, как и слабости близких...
   - Тайною, - сказал Степанов, - вечеря зовется оттого, что на ней было приобщение апостолов к таинству святого причастия: Сие есть тело моё - хлеб, и кровь моя - вино, изливаемая в оставление грехов... И в моё воспоминание. Хотя есть там, конечно, что-то таинственно невнятное...
   - Да ну вас, - сказала Светлана, - у меня мурашки по коже... Ешьте!
   - Я думаю, тайным там было то, о чём нам не сказали. И что осталось тайной и за строкой. Сын человеческий, а он именно так себя называл: "И сядет сын человеческий одесную Бога" - со временем понял, что одной проповедью добра человечество не проймёшь. И он решился - не сразу, конечно. Что крепко стоит то, что стоит на крови и страдании. Добровольном страдании.
   - А может, они вместе решили. Такое коллективное решение...- Малышева хмыкнула. - И коллективный сценарий.
   - Оп-па, сценарист заговорил! - Пьянов поднял деревянную ложку, будто собирался щёлкнуть Малышеву по лбу.
   - А что? И коллективно расписали, кому на крест идти, кому отрекаться, кому закладывать... Проговориться мог только Иуда, от тяжести доставшейся ему ноши, вот он и повесился... Иоанн говорит, что Иисус отвечал: тот кому я, обмакнув, кусок хлеба подам. И обмакнув, подал Иуде Искариоту. И сказал ему: что делаешь, делай скорее. Он раньше с ним договориться мог! И никто из возлежащих не понял!
   - Но тогда получается, что Иуда невинен! Что если Иисус одесную, то он - ошуюю! - возмутился Степанов.
   - Получается.
   - Нет, - Степанов протестующе поднял руки. - Не получается. Здесь не только жизнь, но и честь - жертва большая, на все века... Сама сказала - нерасположение к себе человек чувствует кожей... Особенно ревнивое, раздражённое, как его не прячь.
   - И Иисус им воспользовался.
   - Да.
   - Некрасиво.
   - О, Господи! Нельзя из предателя делать героя! Так можно договориться неизвестно до чего, оправдать любое предательство!
   - А если человек не виноват? Если Сальери всё-таки не отравлял Моцарта? Но его триста лет считают убийцей?
   - Но тридцать сребреников?
   - И тридцать сребреников. И повесился на кривой осине. Не смог. Или так и было задумано. И именно на осине, которая дрожит уже две тысячи лет, а до того, стало быть, не дрожала. Они же были талантливые ребята...
   - Не хуже нас с вами, - раздался голос Шамрая.
   Все вздрогнули. Никто не слышал, когда он пришел, даже собака не залаяла - Тедька смирно сидел у его ног.
   - А что, всё сходится, - сказал Пьянов. - Даже поцелуй Иуды, притча во языцех на все века - почему все-таки Христос с ним целовался? А так - они прощались.
   - Не передергивайте, - сказал Степанов. - Иуда целовал Иисуса, чтоб стража знала, кого именно хватать.
   - Мне бы в Симонах проще, - сказал Котомин.
   - Ты не со стороны, - Пьянов принялся за кашу.
   - Так что мне теперь, повеситься на кривой осине? Или потом?
   - Вова! - закричала Светлана.
   - Думаю, тайным здесь было то, что министру объяснили, что министром он может и не быть, но взрыв всё-таки будет, - сказал Шамрай.
   - Нет на нас Божьего благословения, вот что, - сказал Степанов.- Дьявольская история. Душу готовы заложить за что-то хорошее, а в результате фарс или что-то и вовсе неприличное - именно так с ним и бывает...
   Шамрай взялся руками за голову:
   - Если бы мы сразу заложили туннель напорным!
   - И кто бы нам это позволил в расчёте на мифическую засуху? Какой не отмечено за последние восемьдесят лет, собственно, с тех пор, как ведутся наблюдения...
   - Но даже с учётом катастрофической засухи и снов фараона-отца у меня нет уверенности, что если нас размазывают по стенке, то иного выхода нет. Хлопок, рис, наша собственная беспечность, и поезд ушёл - всего этого недостаточно. Мой акселерат-максималист сказал: "Ну, знаешь, не война и не сорок первый". - Шамрай не стал рассказывать, как он собрал в кулак рубашку на груди акселерата: "Что ты знаешь о войне и сорок первом?" И отпустил, выскочил за дверь, задохнувшись от отсутствия доводов и какой-то, показавшейся конечной правоты акселерата. - У меня нет внутренней уверенности, что взрыв - единственный выход. Мне недостаточно решения моей или нашей судьбы кем бы то ни было, будь-то пришельцы, Бог или руководящие лица. Я хочу, чтобы это было видно мне. Иначе мне не хватает внутренней уверенности.
   Он снял очки, прищурил на свет лампы воспаленные глаза.
   - Довод тут один, - сказал Степанов. - Пусть я, пусть нас, пусть мне...
   - По Тереху? Или князю Мышкину? - усмехнулся Шамрай. - А пока мы спрашиваем - почему мы, почему нас? И на лице Тереха это написано так же ясно, как на моём или, вон, на его...
  

36.

Прибытие водолазов. Пробное бурение

  
   Уже на следующий день подошли водолазы и военная сапёрная часть с понтонами и "амфибией", лежащей на платформе грузовика колёсами кверху. Сапёры выделялись формой цвета хаки и лихо заломленными панамами. Краны перебросили через плотину понтоны, солдатики быстро соединили их в плоты, на них осторожно смайнали две водолазные машины, шлепнулась на воду амфибия, всё это быстро отбуксировали к берегу, где геодезисты уже отбили линию, на которой под водой должен находиться портал.
   Ступив на понтон, водолазы тут же разделись до плавок и принялись за дело - тут же заработал движок компрессора, над водой понеслось - раз, два, три, четыре, раз - от динамика проверяемой рации. Вываленные поначалу грудой водолазные костюмы легли в ряд вдоль борта, и один из водолазов, натянув на голое тело толстый верблюжий свитер, уже влезал ногами вперёд в громоздкий костюм. Потом он встал, несколько человек сразу встряхнули, вправили его туда по самые уши, на плечи лёг тяжелый металлический воротник, к которому быстро привинтили шлем, над водой понеслось - Как слышишь? - Хорошо слышу, - раз, раз, два, три, раз, - в четыре руки задраили лицевое стекло. - Воздух? - Нормально, - хлопнули по шлему, - Пошёл!
   От трапа, по которому водолаз ушёл под воду, бегом занесли шланги и тросы к краю понтона, к линии геодезистов на берегу. - Правее, правее держись, ближе к берегу! - И снизу: - Ни хрена не видать! - Как прожектор? - Счас, что-то заедает, заедает, говорю! Всё, порядок, пошёл! Над водой повисло напряженное молчание, что там, в иссиня черной, в зелень глубине? - Ну что, Валера? - Подожди ты... Ага, есть! - Он ходил там внизу, осваивался на ригеле, бормотал что-то, его переспрашивали - Что? - Нормально! Так, это, кажись, мотор, ага, а это чего? - его дыхание и бормотание разносилось над пространством воды, десятикратно усиленное динамиком, отражалось эхом, и казалось, что это бормочет и вздыхает ущелье вокруг. - Алё, буй не забудь привязать, - Ага, счас, куда б его присобачить? - Правее, с того краю, куда потом понтоны подтянем, чтоб сразу на ригель выходить. - Понял, вас понял. Счас...- И опять, через длительный отрезок времени: - Ну всё, тяните! - Тросик подтянули, привязали к нему спасательный круг, отпустили. Он стремительно дернулся в сторону, всплеснул, как диковинная рыба, встал на попа, метнулся назад и закачался на синей темной воде, яркий, красно-белый.
   Тарханов, назначенный ответственным за понтон, видимо, с учетом опыта работы с плавучей насосной и несмотря на свои протесты и нежелание участвовать в "этом", стоял тут же, слушал разносящиеся над водой вздохи и бормотание и понемногу понимал, что имеет дело с профессионалами, которые, чего доброго, с такой хваткой этот самый затвор, глядишь, и поднимут. Он видел постепенно разгорающийся азарт от подвалившей работы, мучительно знакомый даже на лицах чужих и ещё хорошо не рассмотренных, и хотя это снимало раздражение от самого присутствия здесь посторонних людей, смириться с тем, что происходит у него на глазах и чему он сам теперь участник, он всё ещё не мог.
   Наконец, водолаз вынырнул из воды, ему помогли подняться на плот, быстро, всё так же в четыре руки отвинтили стекло в шлеме, он улыбался из круглого отверстия, его тем временем раздевали, разоблачали, мелькали только руки, и вот он опять уже только в свитере и сам снимает его через голову. Ещё со свитером на руках он направился к краю понтона, посмотрел на дело рук своих - буй, покричал геодезисткам, сидевших у края расщелины, - Молодцы девчата, грамотно работаете! Девчата ничего не ответили, но встали, засобирались. В ожидании катера молча выслушали весь набор острот, имеющийся в запасе у всякого оторвавшегося от дома лёгкого человека. Суровость девчат несколько смягчила Тарханова - тоже ведь, молчат, слушают, а за молчанием - лучше бы вас, ребята, здесь не было! И тут младшая всё же говорит:
   - А вы понырять - поныряйте, а затвор поднимать не надо.
   - То есть, как? - удивился водолаз.
   - Ну, так. Если затвор не поднимут, то и туннель взрывать не будут.
   Она сидит на теодолитном ящике, наивно смотрит снизу вверх в лицо чужого бойкого человека. О, Господи. Вся стройка всё ещё надеялась, что что-нибудь помешает взрыву.
   - Вы что, девчата? Это ж... Правительственное задание! - растерянно говорит он. - Это ж... хлопок! Вы знаете, что такое хлопок? Девчата! Это ж оборона! Это ж порох!
   И девчонки ошеломлённо смотрят на него снизу вверх. - А-а-а...
  
   На следующий день прибыл и первый водолаз из обещанных министром - Гена Волков из Каховки, тут же прозванный "другом министра". Его так и представляли - знакомьтесь, друг министра. И Гена доверчиво улыбается широким своим степным лицом, без всякого смущения протягивает руку, в твердых светлых глазах стоит насмешливый огонёк знающей себе цену силы. Он летел в отпуск через Москву, его жена Галя заблажила - в Прибалтику и край, на янтарный берег, где сосны стоят у моря, и глянуть, как культурные прибалты живут, шерсти прикупить для зимней вязки, баба, словом. Гена был послан вперёд, оглядеться и снять квартиру, чтоб не стоять кучей с детьми, не зная, куда приткнуться. А Галя должна выехать следом, поездом на Ригу. И еще Галя передала корзину - и помидорки там, и баклажаны ранние, и абрикосы, всё своё, чтоб завез Петру Степановичу Непорожнему. Он и завёз, созвонившись с женой министра, Валентиной Кирилловной - с Галей лучше не спорить, хоть сейчас она, может, и клянёт себя на чём свет стоит. И уже от них позвонил на службу Петру Степановичу поздороваться, то, сё, приветы передать. А Пётр Степанович закричал: - Гена, мне ж тебя сам Бог послал! Где ты? Тут же пришла машина, у министерства его вынули из машины и под белы руки повели - ждали. И Пётр Степанович говорит - надо ехать. Поехать можно, говорю, но Галя ж, сами знаете, и с детьми. А он - и встречу, и провожу, и там устрою, а ты поезжай. А у меня из снаряжения одни плавки, я ж на пляж собрался, и опять же, Галя. Говорит, если не поднимут затвор, ГЭС взорвут! И чё, говорю, огороды польют? - Гена щурится и презрительно оттопыривает губу. Вот так, похоже, он и спрашивал, с презрением ко всем огородам мира. - Какие огороды - хлопок! Эх, думаю, а ведь точно взорвут! Опять меня в машину, билет в зубы, и через шесть часов я в Оше, а жара! У нас тоже бывает, но тут, я скажу тебе, - ад! Такое пекло - мозги плавятся. А здесь ничего - горы и опять же, на воде...
  
   Вдруг выяснилось, что Сидоров из производственного отдела впал в летаргический сон. Занимаясь непосредственно переброской водолазной техники через плотину, он вдруг почувствовал страшную усталость и сонливость и, передав дальнейшее руководство этой самой переброской своему инженеру Косте, отправился домой. Утром жена не могла его добудиться; перепуганная его тяжелой ватностью и бездыханностью, она вызвала врача. Тот тщательно обследовал тело - труп не труп, мягкий и довольно теплый, и даже румяный, но пульс не прощупывался. Сидорова переложили на носилки и свезли в больницу. Пульс все-таки был - семь-восемь ударов в минуту, очень слабых. Определили - летаргия. Будить не стали, вменили врачам постоянное наблюдение, позвонили в столичный институт, откуда срочно прибыл специалист по летаргическим снам. Определил: Дезертировал организм. - И прибавил,- Это бывает.
   Сидорову было легче.
   А остальным? Причастным?
   Внешне это тоже производило впечатление некоего сомнамбулического состояния, в котором сосредоточенные на чём-то своем люди продолжали участвовать в деле, из которого волей обстоятельств не могут выпасть и на какой-то запредельной собранности продолжают делать всё, что от них требуется, незряче проходя через окружающую их жизнь и людские скопления. Мимо. Им молча уступали дорогу, чуть сторонясь, как сторонятся болезни, одновременно вызывающей сочувствие и брезгливость. Когда с ними предупредительно здоровались или заговаривали о постороннем, они не чувствовали признательности - недоумение лунатика, окликнутого с края крыши, казалось высокомерием, надменностью изгоя, отброшенного за черту. Находясь как бы под огромным колоколом отчужденности, отторженности от остальной жизни, они даже в сочувствии и попытках общения с ними видели нарочитость и отстранение внутреннее. Однако в этой отторженности была и своя спасительная черта - ничего не видно за ней, не слышно, ничего не доходит из сигналов внешнего мира, ты ограничен только кругом текущего действия...
   Они были загнанной в угол волчьей стаей, клеймёнными каторжниками и подневольными палачами, и только одно желание держало их в каменной собранности и двигало их поступками - скорей, скорей, чтобы всё это кончилось, чтобы сошла наконец вода, и тогда они будут чинить, спасать, выправлять, затыкать, и, может быть, смотреть людям в глаза. Скорей!
   Водолазам было легче - они были чужие. И твердо уверены в том, что приехали помогать и спасать. Уже и Никитин из Гидромонтажа повеселел, вроде как тоже проникся мыслью, что затвор поднимать - это не взрывать, а всё-таки, пожалуй, спасать, ходил по понтону в белой пляжной кепке, шортах и рубашке, завязанной на животе узлом, покрикивал в мегафон. На втором понтонном плоту, поставленном точно над затвором, расположились гидромонтажники со всеми своими железками, нужными для смены моторов, какими-то лебедками, рычагами, которыми постоянно двигали, словно качали воду из скважин. В отличие от загорелых, раскованных водолазов, монтажники не снимали своей тёмной робы, почти не разговаривали, а на все вопросы пристававшей к ним Малышевой отмалчивались или вымучено улыбались, продолжая возиться со своими рычагами, в глазах плавало что-то зависимое, собачье. Это зависимое, подневольное всё время вторым планом лезло в кадр тёмной робой и тяжестью безрадостной работы, на его фоне водолазный плот казался палубой галеры, где резвились сильные и красивые аристократы, развлекавшиеся сейчас столь необычным способом.
  
   Тунельщики же, подведя все необходимые коммуникации, в ночь на первое августа приступили к бурению разведочной скважины. На эти работы отбирали самых опытных проходчиков, и Василий Иванович Хромов, бригадир и проходчик от Бога, за первые пять-семь метров ручался головой.
   Установив бур машины по оси минной штольни, он обернулся к Степанову и блеснул металлическими зубами:
   - Ну что, Александр Алексеич, начнём, перекрестясь?
   Степанов кивнул и суеверно перекрестился.
   - Не боись, Алексеич, - Хромов улыбнулся и поплевал на рукавицы. - Бог не выдаст - свинья не съест!
   И врубил машину. Грохот её заполнил паттерну, к нему тут же прибавился вой бура, полетела цементная пыль, и паттерна стала быстро превращаться в ад. Позади бурильщиков, там где положено стоять мастеру, стоял Котомин, прочно расставив ноги, Степанов же чуть не лез под бур, боясь прозевать появление воды. Первые признаки фильтрации появились уже с трёх с половиной метров, бур зашипел, потом полилась и тонкая струйка воды. С пяти метров она увеличилась, и ведро наполнялось уже секунд за пять.
   Бурильную машину остановили, взмокший Хромов утёр лоб и, присев на корточки, прислонился к стене. Лужа под ногами, поначалу небольшая и сворачивающаяся в пыли, теперь растеклась по всей паттерне и добралась до её конца. Но ощущения катастрофы не было.
   - Фильтрует, - сказал Котомин, не мигая глядя на струю идущей из скважины воды.
   Если бы они напоролись на трещину, струя бы неумолимо увеличивалась бы, а линза должна была мало помалу иссякнуть.
   - Ну что, - сказал Хромов и встал. - Попробуем дойти до проектных семи и семи?
   К счастью, фильтрация с дальнейшей проходкой не увеличивалась и, дойдя до этих самых семи и семи десятых метра, бурение скважины прекратили.
   Вторую разведочную скважину бурили уже спокойнее, фильтрация появилась только после семи метров, значительно меньшая, чем в первой скважине, к трём часам ночи бурение закончили, и с утра новая смена начала проходку штольни.
  
  
   Снаряжая людей на работы, Терех в "тронной речи" сказал:
   - В пререкания не вступать! Смет не требовать! Давать водолазам всё, что бы они ни попросили! В туннеле наладить круглосуточную работу - чем больше людей будет задействовано на этих работах, тем лучше будет моральный климат в коллективе. Несмотря на тяжёлое положение на стройке, продолжать работать со всей отдачей по возведению сооружения...
   Собрание загудело.
   Терех хлопнул ладонью по столу.
   - Ну, разговоров хватит! ГЭС наша, хлопок тоже наш, вся страна наша! Ищите пути, как сделать, вместо аргументов как не делать! Я повторяю - в конфликты не вступать! Смет не требовать! - он помолчал, потёр пальцами красные глаза, ворчливым тоном продолжил: - И привести в порядок базы, покрасить краны, на бетонном заводе убрать битые стекла, СУ ГЭС - покрасить мост... Чем тяжелее положение на стройке, тем мы должны быть опрятнее... Матюшин, ты почему до сих пор металлолом не вывез?
   - А мне Домбровский обещал вывезти.
   - Домбровский - человек импульсивный, чем-то ты ему понравился, он и пообещал... Далеко пойдёшь, Евгений Михайлович.
   Услышав свою фамилию, Домбровский с некоторой заторможенностью поднял глаза.
   - Я что хотел сказать. Помните, я был против аврала? Прошлой весной? У меня еще тогда Ильяшов Николай погиб... Я понял тогда, что так стою за ритм, график и прочий конвейер, потому что мне так удобнее. А жизнь она... Ей так неудобно. Ей лучше наоборот. Все знают, что в автотранспорте наибольшее количество аварий приходится на затяжные ровные трассы - внимание притупляется...
   - Это ты к чему? - спросил Лихачёв.
   - Это я к тому, что в жизни может быть что угодно! Она не гладкая дорога, по которой... стройными рядами. И мы должны уметь выжить при любом её повороте. Даже таком. И не ждать благоприятных условий - их не бывает.
   - Хорошо говорит, - сказал Шамрай.
   - А что ему, у него теперь шины новые, - вздохнул Тарханов.
  
   Тем временем водолазы демонтировали электромоторы, по очереди уходя под воду, на ригель, а между погружениями - проходили краткий курс по монтажу гидравлических двигателей. Отсняв немного этот "ликбез", Мурат решил, что без подводных съёмок им не обойтись, хотя на той глубине, где работали водолазы, стояла непроглядная темь, и эта затея была практически обречена. Не было и камеры для подводных съёмок. Но, кажется, её не было и на студии, и они выпросили у ребят водолазный костюм, поместили в его тяжёлую бронзовую голову обычный Конвас, закрепили его там кедами и тапочками, кнопку пуска вывели в палец рукавицы. Потом скатали костюм поплотнее, скрутили веревкой и получившийся бюст спустили на воду. Довольно тяжёлый и покладистый на суше, в воде он надулся и, несмотря на все усилия плавающего вокруг и дергающего его Мурата, тонуть не желал. Клонясь к воде тяжёлой головой, он патетически казал в небо перстом с кнопкой.
   Понтон качало от хохота.
   Естественно, Тарханов не разделял общего веселья, а тут ещё Малышева ударилась в воспоминания о личном опыте водолазных работ. Она выросла на воде и почти в воде - за две улицы от их дома суша обрывалась известковыми кручами, и глубина начиналась сразу - фарватер проходил под самым берегом. И они плавали через фарватер, раскачиваясь то на одном буе, то на другом, к широкому мелководному плёсу, образующемуся при впадении Ингула в Буг, за которым уже был бесконечный городской пляж, именуемый Стрелкой. И так было до тех пор, пока там, на Стрелке не появился домик спасательной службы, и сами спасатели на моторных лодках в один прекрасный день не выловили их с подружкой, Валей Атановой, подцепив баграми за лифчики. На Стрелке спасатели заперли их в домике, а сами отправились искать начальника пляжа для решения их дальнейшей судьбы. И они тут же домик обследовали в надежде сбежать, но на всех окнах были металлические решётки. Зато в задней комнате они обнаружили развешенные водолазные костюмы и, не долго думая и хихикая, влезли в них и прислонились к стенке в общем ряду. Вернувшиеся спасатели нашли их не сразу, а, найдя - рассвирепели и в таком виде погнали их через весь пляж, к начальнику. И этот проход они не забудут до смерти - жара, резина, металлический воротник, с криком бегущие рядом дети, летящий в них песок, и пляж длиною километров пять, ну, может, меньше. Начальник оказался где-то в середине и, к счастью, обладал чувством юмора. Он фыркнул - смеяться над их видом наверно было уже нельзя - и тут же велел им костюмы снять, а спасателям - перевезти девчонок на другой берег.
   И возвращаясь на станцию, они шли впереди, а спасатели, чертыхаясь, тащили водолазные костюмы. Это смешно вспоминать, им лет по четырнадцать было тогда, но по ощущению, памяти тела и впервые закаляемой бессмысленной жестокостью души смешного в этом ровно ничего не было. Она до сих пор помнит липкий ожог резины, и каленую тяжесть воротника, и стыд, и какую-то гордость, и выдержку, не позволявшие просить пощады, и адское пламя смеха в виде бегущих рядом детей, в котором они старались улыбаться до конца...
   Память подсовывала близкий ассоциативный ряд, хотя ничего общего с происходящим здесь там - не было, какое уж там сходство. Зной и вселенский ад, нависший над этой оставшейся живой каплей воды, для пущей нелепости снабженной водолазной броней и резиной, и насилие, и выдержка у тех же монтажников в черной робе...
   А тут ещё застоявшийся до звона в удилах майор сапёрной службы привёз в обеденный перерыв на экскурсию женщин с плотины. Попав в плотное окружение мужчин, они взяли какой-то разбитной тон, а на вопрос: что, бабоньки, искупаться захотели? - ответили, что не только же мужикам пляжничать, и тут же были сброшены в воду, в чём стояли. Со смехом выйдя из этой ситуации, бабоньки развесили на растяжках мокрые портки и ковбоечки и принялись за купание основательно.
   И хотя Малышева сидела притихшая, а Мурат со своим ассистентом Толиком заново переупаковывали болвана, раздраженный в конец Тарханов велел им убираться на другой край плота - видимо, чтоб не мешали ему нервно вышагивать у борта.
   На беду к тому времени заявился Терех и, увидев раздуваемые ветром портки, купающихся женщин и токующего майора, тут же велел женщин увезти и впредь на понтон посторонних не пускать. Бабоньки оправдывались обеденным перерывом, но безропотно натянули не успевшие просохнуть одежки, и амфибия отчалила в сторону плотины...
  
  

37.

Кое-что о судьбах Священной Римской Империи

  
   Работы в туннеле шли в соответствии с совмещённым графиком, но курирующему их Лихачёву казалось, что всё идет изматывающе медленно, как оно и шло, как всегда идёт при проходке, с соблюдением всех правил безопасности, с выходами, проверками - иначе и не могло идти при проходке. И хотя он всё это понимал, он нервничал, и это передавалось окружающим. Он смотрел в спину Котомина, невозмутимо стоящего позади бурильщиков, казалось, тот может простоять так и час, и два, и смену, с каменной выдержкой и невозмутимостью.
   Чем тоньше становился целик, отделяющий забой от трёхсотметрового пространства туннеля, заполненного фильтрационными водами, тем выше становилась опасность прорыва воды по скважинам - в какой-то момент фильтрация увеличилась настолько, что проходку остановили. Если вода между затвором и пробкой сойдёт, водохранилище просто выдавит затвор, и тогда ситуация станет уже совершенно неуправляемой. Решили вести проходку бурением на небольшую, в два-два с половиной метра глубину, по разряжённой сетке, но взрыв в плотном бетоне нужных результатов не дал, как и предсказывал Саня Птицын, тоже снятый с Бурлы-Кии на это "грязное дело". Матерясь, Саня со своими орлами принялся бурить заново, уже по сгущённой сетке, снова заряжать, забивать, монтировать взрывную сеть.
   Сидя на камешке у туннеля, Шкулепова ждала результатов взрыва. Смена шла к концу, уже подошли сменщики - Василий Иванович Хромов, чье изречение "Взрыв - дело темное" украшало коридорную арку шкулеповского института, и было своего рода тестом для непосвящённых. Большинство помалкивало, предполагая за скромной подписью "В. Хромов" известное имя, а кто такой? - спрашивали немногие. Василий Иванович был проходчик от Бога, и собранная бригада влюблённо смотрела ему в наполовину железный рот. Следом за Хромовым подошёл и дядя Белим, забивавший выработки туннелей, куда после вскрытия могла прорваться вода, видимо, решили, что в цементационной паттерне дяде Белиму с его комплекцией будет тесновато.
   Издали завидя белый платочек Шкулеповой, Малышева уговорила Мурата подъехать к ним - Мурат по-прежнему не желал лезть в туннель и расстраиваться из-за отсутствия света. Из туннеля вышел Саня Птицын, разматывая за собою провод, отплевываясь мерзостной бетонной пылью, ернически пропел: "Я тебя бурю, моя по-ро-да! Я люблю твой здоровый силикоз!"
   Дядя Белим, увидев Малышеву вдруг застыдился, затряс головой - видишь, какие у нас дела? Малышева отчаянно закивала, прикрыла рот ладонью - что она могла сказать ему, большому и доброму? Со стыдящимся лицом он осторожно, легонечко прижал её плечом к своей груди, - Эх, дочка! - и похвастался, будто последним, ему оставшимся, - Дочка моя кровная!
   - Все мы тут кровники, - сказал Котомин, ни на кого не глядя.
   - Саня Птицын удивленно глянул на него, потом кивнул.
   - Не все, - сказал Лихачёв с излишней нервозностью, которая никак не выглядела бодростью.
   - Ничего, - сказал Котомин, - Этот взрыв всех нас повяжет! - Он отвернулся, стал глядеть на девок - на сидящую на камешке Шкулепову, на Малышеву, тоже присевшую рядом с ней.
   Эх вы, сёстры милосердия мои...
   Говорилось ему с трудом, последнюю неделю он ходил со стиснутыми зубами в самом прямом смысле, и от этого ныли челюсти, но расслабиться и разжать их он не мог.
   Что-то тут было не так. Двенадцать лет работы, стало быть, не связали, хорошей ведь работы, а? Двенадцать лет жизни, в которой было всякое, разве не связаны они ею давно? А такого - не дай Бог никому, врагу не пожелаешь. После такого - разбежаться бы и не видеть друг друга, не вспоминать... Такая повязанность.
   В глубине туннеля ахнул взрыв. Это Саня крутанул ручку, прислушался. Сел на камешек рядом со Шкулеповой.
   - Плотинщиков бы сюда, элиту хренову, а то смотрят, понимаешь, как на... - Саня не договорил, махнул рукой. - Вроде как они строили, а мы, понимаешь, рушить пришли.
   - Не в этом дело, - сказал Хромов, гася окурок и вставая. - Мы строили, они строили. Мало ли я, скажем, лично пупок рвал? Что ж мы её - для себя строили? Строили, чтоб всегда вода была, энергия...
   - Ладно, - сказал Котомин, - Приказ есть приказ. Приказы не обсуждают.
   - Подожди, Василич, я не о том. Приказ приказом, только мы ж её выдышали, можно сказать! А теперь она вроде как никому не нужна и даже всем мешает.
   Лицо дяди Белима сморщилось, он кивнул и, отвернувшись, незряче пошел в сторону штольни.
   Трагедию тех дней Василий Иванович Хромов сформулировал яснее ясного.
   - Эх, где моя большая лопата? - сказал Саня Птицын.
  
   Поняв буквально распоряжение Тереха "посторонних не пускать", Тарханов и киношников отнёс к "посторонним" и постановил не пускать. Рассвирепевшая Малышева кинулась прямо с причала звонить во все места, разыскивая Тереха, нашла и нажаловалась.
   - Знаете, Люся, - подумав, сказал Терех, - У них действительно сегодня нервный день. Вы займитесь чем-нибудь, а с завтрашнего дня я распоряжусь, чтоб вас пускали беспрепятственно.
   - Спасибо, Зосим Львович, - Малышева осторожно повесила трубку двумя руками. Трубка была тяжёлая, в водонепроницаемом исполнении. Жаловаться она кинулась спонтанно, ответ был утешительный, не мог же Терех лажать своих подчинённых и тут же отменять их распоряжения.
   Мурат лежал на причале на животе, бросал в воду щепки и наблюдал, как, покружив, щепка торчком уходила в глубину.
   - Где вход в левобережный туннель, - спросил он, - Здесь?
   Малышева кивнула.
   Мурат перевернулся на спину, заложил руки за голову.
   - Сейчас бы денег энную сумму, - задумчиво сказал он. Поразмыслив, уточнил, - Рублей бы с тыщу. Или побольше.
   - Зачем?
   - Послезавтра лотерея ДОСААФ.
   - Ну и что?
   - И купить бы на все деньги билетов.
   - И чё? Дальше?
   - И выиграть "Волгу".
   - Ну?
   - И продать, - он почесал подбородок. - Подороже.
   - И чё?
   - И купить на все деньги "будузану" для ванн. И вылить вот сюда. Представляешь, какая б пена была? До самой Ферганы!
   - Иди ты! - сказала Малышева и принялась хохотать.
  
   - Тут вот что можно сделать, посмеиваясь, сказал Шамрай, когда волна будузана достигла его ушей. - Взять пачку динамита и взорвать тросы на затворе левобережного.
   - Ну и что?
   - Пока будут искать способ как его поднять, мы туннель отремонтируем. Давай, Малышева, решайся. Кто на тебя подумает? А если что, мы тебе передачи носить будем. Не только сценарий, роман напишешь... Хотя за это, пожалуй, вышка.
   - На вышку я не согласна.
   - Тогда шансов у нас нет.
   - Что ты мне морочишь голову, - возмутилась Малышева. - Если вы его отремонтируете, он - что - воды станет больше пропускать?
   - Действительно, - сказал Шамрай. - Я как-то об этом не подумал. Но вообще тебя пора уже, того... Больно много понимать стала.
   - А ты что-то больно весёлый стал, - сказала Малышева. - Или уже уверовал в разумность происходящего?
   - ... Кто это из древних говорил? Я каждый день благодарю Бога, что мне не надо печься о судьбах Священной Римской Империи. А теперь она и нас достала, Священная Империя. Так что спасай, что можешь.
   Оказывается, Шамрай уже засадил ударную группу за расчёт нового, по величине паттерны затвора, который можно было бы опустить, когда сойдёт вода. Оттого и повеселел.
   Повеселел и Николай Николаевич Пьянов - ему с его орлами досталось найти наиболее короткий путь от седьмого транспортного туннеля к пробке и рассчитать проходку штольни, по которой новый затвор можно было бы туда доставить и установить, прежде доставив и установив там раму этого затвора.
   Теперь они все вместе засели в отделе Спецпроекта, что располагался в самой большой торцовой комнате, варили чай, больше походивший на чифир, от распахнутых на обе стороны окон по вечерам гуляли сквознячки - засиживались допоздна.
   Расчеты по проходке пробки и минной камеры оставили Степанову и Шкулеповой.
  
   На следующий день, уже беспрепятственно попав на понтон, Мурат опять занялся подводными съёмками, похоже, он более всего радовался случаю понырять с аквалангом. Вдруг среди ясного неба и жаркого дня сорвался ветер, налетел короткий шквал с дождём, понтоны качнуло, покатилось какое-то железо, находящиеся на понтоне водолазы кинулись страховать шланги и тросы, идущие под воду, заносить их с одного борта на другой. На глазах у Малышевой канат, к которому был привязан ушедший под воду Мурат и за который он дёргал, сигналя поднимать его, дёрнулся и отвязался, и, вильнув, ушел под воду. Малышева в панике стала выбирать конец, к которому был привязан болван, к счастью, Мурат не выпускал его из рук. Всплывает болван, всплывает Мурат, что-то кричат водолазы, а у Малышевой коленки делаются ватными. Немного отойдя от испуга, она отвешивает Мурату подзатыльник: - Ты как привязывал канат?!
  

38.

Опять Вебер!

   Вечером, не найдя Шкулепову в гостинице, Малышева побрела наверх, в Спецпроект. Здание управления глядело в сторону посёлка двумя пылающими окнами второго этажа, а освещённые окна Спецпроекта едва были видны сквозь заросли кустов и деревьев. Малышева продралась сквозь заросли и заглянула в окно. Народ уже разошёлся по домам, только Шкулепова сидела посреди пустой комнаты в мертвенном свете люминисцентных ламп. Она сидела очень прямо, заложив в карманы брюк руки с отведенными назад локтями. От вида столь явного усилия не расслабиться и ещё что-то высидеть, у Малышевой засвербило в носу.
   - Люсь, - тихо позвала она и, обрадовавшись спокойному повороту головы, мигом влезла в окно. - Пошли домой, а?
   Алиса кивает:
   - Вот только Вебер за графиком придёт.
   Малышева взгромождается на стол и, болтая ногами, говорит входящему Веберу:
   - Сам делаешь пятнадцать часов, что положено делать за семь, и других мордуешь.
   Вебер снисходительно косится в её сторону и, просмотрев графики, говорит:
   - Примерно так я и думал.
   Малышева спрыгивает со стола, Шкулепова продолжает сидеть неподвижно, и Вебер спрашивает у неё:
   - Сама-то ты как?
   - В каком смысле? - у неё ровный, невыразительный голос.
   А Вебер - ну, кино, дубль два, эпизод "строгий и заботливый учитель":
   - Вы уж, пожалуйста, повнимательней.
   - Степанов же здесь, - говорит Алиса почти равнодушно. - Ты ему внушение сделай.
   - Я не хотел тебя обидеть, - говорит Вебер без паузы и почти искренне.
   - А что - на всякий случай пальцем погрозить?
   - Из вежливости, - говорит Малышева и хихикает, потому что это, похоже, было сказано из вежливости и по ерунде.
   - Хотя бы, - Вебер делает несколько шагов по проходу между столами, возвращается назад. - Стрессовая ситуация, всякие наслоения... Ну, не будем углубляться в подробности...
   - Пальцем в душу лезть, - бормочет Малышева, и с неожиданной заинтересованностью спрашивает, - Вебер, а почему вы поссорились с Багиным?
   - Не помню, - Вебер пожимает плечами. - Да и не ссорились мы с ним. Так, разбежались. Вот уж действительно, удивительный человек! - говорит он, вышагивая меж столов. - Не стоило ему сюда приезжать, да ещё в такой роли!
   - А почему вы всё-таки разбежались? - спрашивает Шкулепова. - Вспомни.
   - Это важно? - в голосе его опять появляются заботливые ноты. - Ну, хорошо, - он идет по проходу прогулочным шагом. - Ну, каким он был в те времена? Очень заносчивый. Самый умный, самый талантливый. Лучше всех.
   - Может, он таким и был? - говорит Малышева.
   - Может быть. Но он это всячески подчеркивал. Такая заносчивость, тщеславие, даже мелкое в чём-то. Вот даже у меня есть дублёнка, а у вас нет.
   - Что ты такое несёшь? - говорит Малышева. - У него не было дублёнки. Тогда их в заводе не было.
   - У него была лётная куртка, - говорит Шкулепова и улыбается.
   - Багин не был тряпичником! - возмущается Малышева.
   - Может, и не был. Но вот когда у него появилась машина, я точно помню. Кто-то у нас тоже собрался "Волгу" купить, и он презрительно так: Такой-то? Нет, ему не купить! Словно он один может себе позволить, а больше никто. Всего не вспомнить, но такое впечатление было. Потом нас развели по разным участкам. Да и уехал он вскоре.
   - Это всё?
   Вебер пожимает плечами.
   - Нет не всё, - говорит Шкулепова. - Там был еще мальчик.
   - Какой мальчик? - искренне удивляется он. Похоже, он действительно забыл и не помнит.
   - Мальчик, который разбился. Упад со скалы над гребнем.
   - Слава Завалишин? - он останавливается. Кажется - всё в нем ахает.
   - Вот видишь. Ты даже имя помнишь.
   Вебер некоторое время стоит в дальнем конце прохода чуть ли не с открытым ртом.
   - Сеня тут ни при чём! Его вины там нет! - он быстро идет в их сторону, уже готовый грудью встать на защиту Сени Багина. И проходит мимо.
   - А ты?
   - Я? Я свою вину знаю! И перед собой ответил! - он опять проходит мимо, лампы дневного света трещат, и треск удаляется за ним, как за высоковольтной вышкой.
   - Ничего себе, перегрузочки, - бормочет Малышева.
   - Перед собой, - горько говорит Алиса.
   Ей становится скучно. Она десять лет не могла понять, что такое Вебер, феномен Вебера. Смелость судить других предполагает столь же неукоснительное следование внутреннему нравственному закону и самого судии... А оказывается, это только литература... Христианство для масс. А сверхчеловеки могут считать себя от него свободными. Они отвечают только перед собой. Она незряче смотрит в узкую спину удаляющегося по проходу Вебера. И он вдруг оборачивается, словно вспомнил самое главное.
   - Там была девочка! - восклицает он. - Девочка, а не мальчик!
   - Какая ещё девочка? - ошалело спрашивает Алиса.
   Он резво идет в их сторону.
   - Девочка была чудесная, - он останавливается, смотрит на Алису сверху вниз, словно любуясь. - Она... работала у нас на участке. И мы с Сеней оба были влюблены в неё.
   - Оба женаты и оба влюблены? - спрашивает Шкулепова.
   - Да, - он смотрит на неё, как бы даже демонстрируя на лице эту влюблённость.
   - И она отвечала взаимностью вам обоим?
   - Нет, только Сене.
   - А ты что?
   - Ничего. У них все было так чисто, так хорошо, открыто, что... Все видели и молчали.
   - А потом?
   - А потом девочка уехала. - Он снова останавливается перед Алисой и говорит членораздельно, почти с удовольствием, - Она не хотела разбивать семью и уехала.
   - Кошмар какой-то, - говорит Шкулепова, глядя куда-то в пол. - Два человека зачем-то истязают друг друга... - она медлит, хотя ей безразлично, как это прозвучит, - Скажи, эта девочка... была я?
   - Нет, - поспешно говорит Вебер, - Ты не работала у нас на участке.
   - Может, этой девочкой была я? - усмехается Малышева.
   - Может быть, - легко говорит он, - Но ты тоже не работала у нас на участке.
   - Всё, всё, - говорит Малышева и хватается за голову. - Теперь уходи.
   Он оглядывается от двери, словно чтобы убедиться, достаточно ли наговорил. Улыбается. Большезубая улыбка на маленьком лице.
   Алиса зажмуривается. Потом открывает глаза.
   - Ты что-нибудь поняла?
   Малышева начинает тихо и невменяемо смеяться.
   - Он просто трус, - говорит она, - он струсил тогда и струсил сейчас. И перевел стрелки. Но трусость - это просто черта характера, данное, и он прекрасно о ней знает. Даже в управление ушёл, подальше от производства, из зоны повышенной опасности... Это ему в плюс... Теперь он может быть на самом деле чист, свят и воспитывать других...
   - Господи, - говорит Алиса, - А из чего всё это вылезло?
   - Ты же хотела, - говорит Малышева. - Ты же хотела всё это выяснить, и поэтому это вылезло.
   - Я думала, что у меня никогда не хватит духу спросить об этом.
   - Спросили я. Но он ушел в сторону. И про мальчика спросила ты. У тебя только не хватило духу спросить, в чем же вина Вебера.
   - Это уже не интересно.
   - А он боялся именно этого вопроса и понёс про девочку.
   - Слушай, но ведь он сказал... Получается, что у Багина была жена, я, и девочка на участке.
   - Ну да, жёсткая оборона, - усмехнулась Малышева. - Чтоб тебе лучше работалось. Чтоб ты высчитывала девочку, а не спрашивала, в чем его вина. Да нет, видимо это получилось случайно, не думал Вебер, что ты спросишь в лоб. Он грамотно выстроил защиту, но ответить утвердительно на твоё: Это была я? опять же струсил, - она рассмеялась. - Герой не должен выпадать из заданного характера. Так он и не выпадает...
   - Сейчас бы выпить, - сказала Алиса.
   - Разве Светку поднять. У них наверно есть.
  
   Но Светлана не спала - когда они, спустившись вниз, подошли к её дому, на кухне горел свет, и была видно, что Светка гладит.
   - Сейчас посмотрю, - сказала она и, пошарив в шкафу, вынула бутылку. Водки там было граммов двести. - А что случилось-то?
   - Напряжение надо снять. - Малышева невменяемо рассмеялась. - Тебе не скажем, а то тебе напряжение снимать уже нечем...
  
  

39.

Понтон - туннель - понтон

  
   К концу недели на затворе, наконец, установили гидравлические моторы. Когда они заработали, водолазы на радостях прыгали и обнимались, даже покричали "Ура", вздымая вверх руки, как хоккеисты после первой шайбы. Мурат всё это снял с запасливой мыслью, что если подъём затвора придется на какое-нибудь ночное или сумеречное время, - плёнку вполне можно будет подложить под большую радость, снабдив соответствующими шумами и прочими звуковыми эффектами.
   К тому времени по железной дороге подошел и водолазный бот, "Ураганы", поднатужившись, приволокли его к плотине, но краны оказались слишком маломощными, чтобы перебросить через неё такую тяжесть, и бот повлекли дальше, через Кок-Бель, в обход, чтобы спустить на водохранилище в Музторе.
   Водолазам теперь предстояло застропить проушины затвора, это - на глубине около пятидесяти метров. Приводимые в движение гидравлическими моторами лебёдки разматывали трос слишком медленно, и рассчитать наверху, когда конец троса достигнет проушины и где он там вообще - было крайне сложно. Размотавшись до конца, он начинал снова наматываться на вал лебёдки и подниматься вверх. Началась погоня за той самой удачей, о которой говорилось ещё на первом совещании строителей с представителями ЭПРОНа.
   Руководитель водолазов Минервин с начальником Гидромонтажа Никитиным без конца считали обороты мотора, лебёдки, количество витков, метров, но игра шла вслепую, и два дня при погружении водолазов концы тросов оказывались то выше, то ниже проушин, к тому же тросы завивались спиралью, и, чтобы обнаружить их в кромешной тьме, уходило порядочно времени.
   Постоянное же дежурство на такой глубине организовать было невозможно: с увеличением продолжительности погружения время, необходимое для декомпрессии водолаза, растет в геометрической прогрессии, и при работе на глубине в пятьдесят метров в пределах часа его уже требуется восемь-девять часов, иначе кессонная болезнь...
   С подходом бота в распоряжении водолазов стало уже три кессонных камеры, это - три часовых погружения. При четырех погружениях кому-то приходилось отсиживаться на устроенных под водой качелях и постепенно подниматься к поверхности, болтаясь там те же восемь-девять часов в тяжёлом снаряжении, в темноте, холоде, без воды и пищи. Но - болтались.
   Как только заработали моторы, Терех стал ежедневно приезжать на понтон, как на службу, и сидеть до темноты, напряжённо вглядываясь в толщу воды.
   На третий день чуть было не застропили одну из проушин, но сорвался палец, которым крепили к ней трос, и чуть не угробил водолаза - палец весил тонну...
   С поднятого водолаза быстро, в шесть рук, отвинчивают шлем, рывком сдёргивают костюм, почти забрасывают в кессонную камеру - от резкой смены давления беспомощная, благодарная его улыбка на глазах становится бессмысленной - захлопывают дверь, закручивают винты, поднимают давление... Всё, отдыхай.
   На подъём пальца уходят остальные погружения дня, благо, над порталом имелся козырёк, и палец не улетел на самое дно, откуда его и вовсе было бы не поднять - в имеющемся у них снаряжении разрешалось опускаться на глубину до шестидесяти метров...
   А время уходило, сворачивалось, съёживалось, как шагреневая кожа.
  
   ... Что оставит память от тех дней? Какое-то узкое, свёрнутое пространство - верхняя точка белёсого неба и земля под ногами, и дальше, в глубь земли, или вода, в глубь воды, слепая черта вокруг, как свёрнутый чертеж, изнутри никаких семи перспектив хребтов, вообще никаких перспектив... Так же, воронкой сворачивающееся время, обрывки впечатлений внутри этого пространства-времени, внутри черты... Картинки-слайды: костёр на берегу, на скальном уступчике уходящего вверх хребта; ну да, водолазы сами готовили себе еду; девочка Таня с шумовкой рядом с котлом, - жена радиста, очень юная, с милым лицом и двумя трогательными хвостиками волос, собранными резинкой над ушами. Прибывший бот, пришвартованный к понтону, морячки, поначалу пробовавшие ходить под воду на равных; крепкий, ражий боцман, всем боцманам боцман... Изумление по поводу того, что слабо морячкам рядом с профессионалами; потом эти морячки в сумерках отбывающие с понтона в посёлок покорять местных девушек, в выглаженных до вида ножа брюках, в сказочной белизны форменках с синим квадратом воротника, отбывающие куда-то, за слепую черту...
   Попавшееся на глаза и отпечатавшееся в памяти объявление о совете бригадиров на плотине, что-то там у них этого совета требовало; воронки чертежей, решётка на окне у проектировщиков - ничего за ней, кроме белёсости... Терех, почти безвылазно поселившийся на понтоне, босиком, в брюках с подтяжками на голое тело, с потемневшим лицом, с сухим взглядом больного ястреба... Память не оставила ничего цельного, только клочья, обломки картины мира, почему-то оставила так, а не иначе...
   Военврач в кремовой офицерской рубашке с погонами, его соломенные волосы, какая-то интеллигентная незаметность, тихость голоса, но распоряжения его выполняются беспрекословно, по одному движению губ... С его появлением Владимир Ильич Минервин стал заметно меньше нервничать, раньше торговались из-под воды - подниматься не подниматься, пока не объявляли, что в них из ракетниц палят - так, почти с однотипных галлюцинаций начиналась кессонка...
   Ещё начальство, замминистра, какие-то представители и наблюдатели выстроились вдоль борта бота, замерли, из-под воды на всё ущелье: "Не дёргайте водолаза! Не дёргайте водолаза!" Длинная минута молчания, либо две. Потом кто-то сообразит: "Снимается". Ну да, это киношники уговорили Гену Волкова покантоваться на трапе, посветить фонарём, не мог же Мурат с аквалангом идти на глубину пятьдесят метров, да и что он снял бы там, в кромешной темноте? А как они там работали? В воде, в темноте... Палец проушины весил тонну... Всплывает болван, всплывает Мурат, показывает, что съёмки прошли на "ять". Потом прыгает по понтону на одной ноге - на другую Гена наступил чугунным ботинком. Жалуется: Гена пальчик отдавил. К ним в общем-то привыкли, внимания не обращали, называлось это - "кинотруппа"...
   Напряженные, подсохшие лица водолазов, глаза их растерянно круглы, словно подсохшая кожа век не в состоянии скрыть эту растерянность, только через год-два вдруг придёт в голову: "Господи, а их-то за что? Гробили и подсушивали на вселенском костре?"
   Уходит под воду другой водолаз, третий, четвертый... Отсиживается под водой Гена Волков... Каждый раз она надеется пересидеть мотор и сообщает, что сейчас помельче стало, что он в жисть не закессонивался, и так до тех пор, пока: "Зелеными, гады, палят!" Его сдёрнули с козырька повыше, "палить" - перестали, и Гена устроился на качелях под водой.
   Отсиживаться на разных глубинах ему придётся до вечера, и время от времени он будет петь или разговаривать сам с собой, или сообщать разные мысли и соображения по поводу пальца, мотора, троса и т.д. Гена был интеллигент и не скучал, и мысли приходили ему в голову занятные и даже полезные, Минервин часто переспрашивал: "Что-что? Повтори!" И Гена подробнейшим образом объяснял и растолковывал на всё ущелье.
   На планёрках Терех взывал к плотинщикам: "С нас падают штаны, а бетон - это то, что позволяет держать их на поясе!"
   Лихачёв ходил бодрый, похохатывал и был похож на человека, которому уже нечего терять. Увидев "кинотруппу" кричал: "Здорово, орлы!" и те тянули в ответ гнусавыми голосами: "Мы не орлы-ы-ы"... "Ну, не орлы, не орлы", - соглашался Лихачёв, пока Мурат не брякнул в ответ: "Мы не орлы, это какая-то сука вентилятор включила!" - из анекдота про дистрофиков...
   Работы в туннелях шли к концу, уже забили бетонными пробками все штольни, по которым могла прорваться вода, были пройдены минная штольня и пазуха минной камеры, но заряжать её из-за постоянной мокроты собирались в последний момент. Была пробита и штольня от седьмого транспортного туннеля к паттерне в пробке для нового затвора, который можно было бы опустить, когда сойдёт вода. Совсем она, конечно, никогда не сойдёт - паттерна не могла пропустить расходы реки даже в самую малую воду, и напор воды в паттерне будет всегда...
   А водолазы всё ныряли, ловили удачу, закессонивались, отсиживались на глубине, отлёживались в кессонных камерах, казалось, от них ничего и не осталось уже, кроме жил и упрямства, фанатично стоявшего в глазах.
   Шамрай сказал: "Да никогда они этот затвор не поднимут!"
   Оказывается, Александр Алексеевич Степанов вместе с прибывшим капитан-лейтенантом военно-морских сил Адамовичем уже провели опытные взрывы по разрушению фрагментов затвора на мелководье в Ак-Сае...
   Проект рамы нового затвора тоже давно был готов, и его срочно воплощали в металле где-то в долине, откуда она пришла буквально за день до взрыва.
   Чертёж с расчётом взрыва под пазуху для этой самой рамы доставили тоже чуть ли не в последний момент, прямо в туннель, и орлы Сани Птицына тут же взялись за отбойные молотки. У Котомина что-то свербило в мыслях, он закурил, вышел из штольни. Чертёж как чертёж, но что-то в нём было не так, что-то знакомое, уже отпечатанное в мозгу, как на перфокарте, и теперь саднившее в памяти... Он охнул, выматерился, побежал назад, "Опять зеркалка!"
   Сунул чертеж Сане под нос: "Ты куды смотрел?! Раззява!" - "А ты куды?" - Сплюнули, стали думать. Проверять, а тем более переделывать чертёж времени не было. Решили пробурить все шпуры, взорвать половину, в случае чего еще немного отбить, подчисть... Уже зарядили, вывели магистраль, рванули... Увидели - бежит в гору Шамрай.
   Взрыв он слышал. Остановился, пошел медленнее, потом снова побежал. На последнем усилии выдохнул: "Взорвали?" Котомин кивнул. Шамрай стоял белый. Усадили его на камешек, утешали как могли - вырвали половину, подчистим в случае чего, сейчас глянем, что получилось, ты отдышись, пока пыль осядет... Шамрай облизывал губы в белом налёте и не мог вымолвить ни слова. Ну, попоили егоиз шланга полива...
   Саня Птицын сочувственно спросил:
   - Бабе, небось, доверил?
   Шамрай отрицательно помотал головой.
   - Толе... Крымову...
   Птицын изумился. Толя Крымов был серьёзный мужик: комбайн морковный изобретал в свободное от работы время, слова красивые любил говорить: "колонна зиждется"... Саня вдруг разозлился:
   - Ах, ты хрен морковкин! "зиждется"!
   Чуть позже приехали снизу киношники. Была пересменка, Малышева вбежала в круг с воплем:
   - Они!.. Они отключили арыки вдоль дороги на Наманган!
   Хромов присвистнул, остальные молча стояли вокруг и смотрели на неё. Малышева заглядывала в лица окруживших её людей.
   - Деревья стоят голые, шуршат оставшимися сухими листочками.
   Шкулепова медленно сняла каску, размотала платочек.
   -Значит, все-таки хлопок. Не воздух, не рис... Хлопок.
   Саня Птицын сплюнул.
   - Куды плывем?
   Хромов смотрел невидяще. Зеленые пронзительные глаза на темном от пыли и усталости лице.
   - Эта цивилизация говенная, ребята. У них бомб столько, что можно шарик разнести в лоскуты, и у нас столько же. У них пороху до хрена и нам столько надо. И даже больше. Тут надо что-то другое придумать. Завесу какую-нибудь.
   -Уже есть. Железный занавес.
   - Не, какую-нибудь дымовую, чтоб всё живое могло пройти, звери, птицы. Даже люди. Только без железа. Химикам надо втолковать, либо физикам. Главное - озадачить.
   - Поставить проблему.
   - Во, Алиса Львовна, ты всегда меня понимала! Я смотрю в корень. Я вон сказал: Взрыв дело темное?! Поставил проблему. Стали разбираться: снимать на плёнку скоростным методом и изучать медленным. НИИ понастроили! В Москве, во Фрунзе. Лозунг повесили в мою честь. Помру - барельеф выбьют. - Он присел возле Алисы. - Ты мне по секрету скажи: смогли бы вы со Степановым сразу туннель пройти и затвор выбить? А? Темните небось! По секрету скажи, а? Есть у вас достижения в поставленной мной проблеме или нет?..
   - Пошли, проблема!
   - До затвора триста пятьдесят метров воды, - Алиса усмехнулась, - Тут разве торпеду выпустить. Тогда надо было торпедный катер вызывать, вместо водолазного бота. Или подлодку.
   - Ну ты, основоположник! - закричали от штольни.
   А перед глазами всё стояли карагачи и тополя, посаженные вдоль дороги в четыре ряда, образовывавшие над ней сплошной зеленый тоннель, и теперь эти тополя и карагачи сухие и мертвые, и ветер метет вдоль дороги сухие опавшие листья.
   Дядя Белим сказал расстроенной Малышевой:
   - Ничего, вырастут деревья. У нас, у киргизов, знаешь как? Родился сын - отец сажает сорок тополей, когда сыну жениться - они годятся, чтобы дом строить. А карагачи долго растут... Карагачи жалко.
  
  

40.

Приезд Непорожнего. Два дня до взрыва.

   Заинтересованный в воде народ всё прибывал - киношников давно уже выселили в верхнюю гостиницу, Шкулепова жила у Котоминых, не трогали только Степанова и водолазов. Николай Николаевич Пьянов на "У кого есть вопросы?" пожаловался:
   - Из гостиницы выселяют!..
   - Вы свои, - отмахнулся Терех, - где-нибудь перекантуетесь!
   Время сворачивалось. Его уже не оставалось вовсе.
   В туннеле ставили опалубку к раме нового затвора, закачивали бетонный раствор. У заляпанного с ног до головы Сани Птицына вид был бодрый, несмотря на заляпанность. Шкулепову всё подмывало спросить у него: Чай, твоя душенька довольна? Задействована? Лень было открыть рот.
   Министр появился за два дня до взрыва, хмуро кивнул, прошёл следом за Котоминым в забой, за ним - свита, Лихачёв замыкал шествие. Птицын затянул им вслед:
   - Давай рас-с-скажу-у всё по по-ряд-ку-у!
   Весь процесс по саму руко-я-ят-тку-у!
   Лихачёв обернулся, подмигнул Птицыну.
   - Порядок, Герман Романович!
   На обратном пути министр поинтересовался, успеет ли бетон набрать прочность.
   - Не успеет, - жизнерадостно заверил его Саня. - Отложили бы на денёк, а?
   Вопрос повис в воздухе. Саня обиделся.
   - Вы же говорили... Слово министра, что не допустите взрыва! Что только...
   Дядя Белим замахнулся на него:
   - Замолчи! Э-эх, ты!..
   Министр окаменел. Он, видимо, всё время подсознательно ждал этого упрека. Вспылил:
   - Ну, если вам нужен мой труп, возьмите его!
   Дядя Белим положил на плечо министра тяжёлую руку, загородил Саню широкой спиной:
   - Не обращай внимания, Пётр Степанович! Мы понимаем: тебе хуже - нас много, а ты один, жаловаться некому, винить некого...
   Глаза министра странно блеснули.
   - Жаловаться некому, - сказал он, - А вот винить... - он не договорил, махнул рукой, быстро пошёл в сторону выхода.
  
   Водолазы всё ныряли. За день до взрыва одно ухо затвора было уже готово к подъёму. Половина работы.
   Министр медленно спускался с плотины к воде. Вода снижалась постепенно, и трап был наращён неровно, углами.
  
   На катере за матроса правил Лихачёв. Отдав концы, он уселся на носу перед ветровым стеклом и так проехал до понтона. Бросил конец, лихо пришвартовался. У главного инженера был вид удачно пристроившегося отпускника. Выгрузились на понтон, потом гуськом полезли по трапу на бот. Министр тащил какой-то баул, который свита время от времени пыталась отнять, но он с мрачным видом отстранял баул - тащил сам.
   Тереху по рукам передали рубашку, он надел её и босиком поднялся на бот следом за всеми.
   Министр хмуро оглядел водолазов, спросил:
   - Где Волков? - ему показали вниз, под воду, где находился Гена. - Поднимите, - мрачно сказал министр, - Я ему одному доверяю.
   Лица водолазов вытянулись от незаслуженного оскорбления. Минервин опомнился первым. Сдержанно ответил:
   - Нельзя. Можете поговорить по рации.
   Гена не сразу понял, о чём речь, а, поняв, не поверил, что говорит с министром.
   - Ну, ладно, вы там поразвлекайтесь, а я послушаю!
   - Брось Ваньку валять! - рассердился министр.
   Гена поверил. Долго объяснял ситуацию внизу, потом - новую, придуманную им схему, по которой они завтра сходят и, глядишь...
   - Понятно, - прервал его министр. - Я тут тебе привез... От Гали. - Он пнул ногой баул. - Заберёшь. - Не глядя, сунул кому-то микрофон, прошёл на нос судна.
   - Значит так. - Министр мрачно оглядел присутствующих. - Если завтра, а не в конце недели закрепят вторую проушину, это ещё не значит, что затвор будет поднят. Не исключено, что коррозия так прихватила металл, что сорвать его с места не хватит мощности. Не исключён и перекос при подъёме... Ну и третье. Времени практически не осталось ни дня. Значит - взрыв.
   - Всё, что связано со взрывом, я выполнять не буду, - быстро сказал Никитин, видимо, от лица всего Гидромонтажа.
   - Ясно. Я буду говорить только со взрывниками.
   На закладку взрывчатки в пазы затвора требовалось не менее шести дней работы водолазов на предельных глубинах, поэтому от щадящего взрыва пришлось отказаться сразу. Затвор решили взорвать одним мощным зарядом, хотя строители и опасались, как бы взрывная волна не повредила находящийся в трехстах метрах портал левобережного туннеля. Заряд ограничили - согласно радиусу сейсмоопасной зоны и гидравлического удара. И решили взорвать на весу против паттерны, спустив его на тросе с понтона. Но тут возник майор сапёрной службы, потребовавший гарантий сохранности понтона. Взрывники таких гарантий дать не могли и решили опять несколько увеличить заряд, чтобы опустить его прямо на дно.
  
   ... Министр уселся на задраенный люк кубрика, его окружила свита, появился чертёж. Терех молча и, похоже, незряче уставился на блестящие запонки министра. С Лихачёва слетел весь его лихой вид, он нервно закурил, заходил вдоль борта.
   - Где капитан-лейтенант? - спросил министр.
   - Здесь, - капитан-лейтенант Адамович встал рядом.
   Докладывать о разработанном взрыве взялся человек из свиты, стоя перед министром чуть ли не на коленях, точнее на корточках, лишь припадая на одно колено. Докладывал он с воодушевлением, торопясь, небрежно парируя возникающие у присутствующих вопросы. Без всякого учёта интересов, сочувствия или нравственной драмы. Водолазы тупо созерцали эту сцену у фонтана - слишком явно было желание отличиться и отрапортовать. Немолодой уже мужик был, где-то к пятидесяти... Даже министр глядел с некоторой неприязнью. Один Мурат с наслаждением тарахтел камерой, снимая коленопреклоненного. Наконец, его захлебывающуюся речь прервал капитан-лейтенант:
   - Это не имеет значения. После взрыва вода навалится на затвор и притянет к нему взрывчатку.
   - То есть, абсолютно надежно? - министр с облегчением поднял к нему лицо.
   - Абсолютно.
   - Сами справитесь? - министр обернулся к Котомину.
   Котомин усмехнулся. Лихачёв смотрел на него с мрачным сочувствием.
   - Я вас попрошу присутствовать при сём, - обратился министр к капитан-лейтенанту. И написал поверх приказа о взрыве затвора: "В случае неудовлетворительных результатов взрыв повторить через день".
  
   Министерский катер, прихватив с собой Тереха, отчалил в сторону плотины. Лихачёв нехотя выбрал конец, свернул его, но садиться не стал, так и поехал, стоя на носу во весь рост.
   Мурат плюхнулся в амфибию, скомандовал солдатику: "Давай, жми! Параллельным курсом!" Малышева и Толик прыгнули следом. Терех что-то говорил министру, прижимая к груди сандалии. Свита внимала. Мурат снимал проезд. Ему хотелось снять, как министр и его рыхлая свита будут лезть по трапу наверх, и они причалили чуть впереди катера с высокопоставленной публикой. Мурат выпрыгнул, побежал к трапу, Лихачёв подал руку Малышевой, она тоже рванулась следом, но руку точно защемило - она дёрнула её, сердито обернулась. Лихачёв хохотнул, и Малышева что есть силы опять дёрнула руку... Догоняя ребят, оглянулась - вот ведь характер, а? Даже в такой ситуации выступает! Услышала вслед чей-то вопрос:
   - А что это с ними за девица?
   - А это наша девица, - сказал Терех. - Она у нас тут работала, потом ВГИК окончила...- слова его были хорошо слышны на воде.
   Лезть на плотину высокопоставленные лица передумали, зря Мурат злорадно улыбался, представляя, как они будут выглядеть на стометровке вверх. Было решено проехать по водохранилищу в Музтор, в последний день "моря". Терех из министерского катера перелез в амфибию вместе со своими сандалиями, и катер отчалил. Лихачёв снова уселся на носу перед ветровым стеклом, приветственно помахал рукой остающимся...
   У понтона амфибия привычно замедлила ход, Минервин махнул рукой:
   - Ходи на полной! Можешь! Пусть всё ломается к чёртовой матери!
   - Сколько здоровья загроблено! - водолаз Валера в сердцах сплюнул.
   Уходились они до вида мощей, и всё оказалось зря.
  
   Последний день был сумбурным. На понтоне практически хозяйничали взрывники. Котомин мотался через плотину взад-вперёд. Водолазы собирали пожитки. Молча, не поднимая глаз. Теперь они до конца дней будут разгадывать, почему они с такой самоотдачей занимались тем, что заранее было обречено на неудачу? Почему, зная всю тщетность той или иной задачи, люди всё-таки берутся их решать с надеждой, выраженной крайне нелепо: "А вдруг?" И почему всё-таки эти "а вдруг?" случаются? Пусть в десяти случаях из ста, пусть в одном, но почему этот один случай кажется более убедительным, чем девяносто девять? Шамрай что-то говорил об азарте, как свойстве человеческого характера. Неужели только азарт?
   В сумерках бот уходил в сторону Музтора, таща на буксире понтоны с оборудованием. Водолазы уходили наверх, через плотину. Гудок в заливающих ущелье сумерках рвал душу.
   Мурат с Малышевой отлавливали на причале Котомина. Они знали, что будет два оцепления: одно - милиции, вообще на створ, второе - взрывников, у въезда в транспортный туннель. На мост, откуда виден выходной портал, им, может, и дадут пропуск, а вот на плотину... Уже стемнело, когда Котомин скатился с плотины.
   - Вовик, два слова! - взмолился Мурат.
   Котомин перебросил ногу через борт катера.
   - Пропусками ведает Лихачёв.
   - Хорошо, если даст, а если откажет? Тогда нас выпрут на полном основании. Это ж ему ответственность на себя брать. Может, ты что-нибудь посоветуешь?
   Котомин помолчал.
   - Считай, что я тебе ничего не советовал... Приехать затемно и где-нибудь отсидеться. А когда останутся одни взрывники - вылезть. Скорее всего, раз вы здесь, значит, имеете право.
   - Это тебе ничем не грозит?
   - Мне уже ничего не грозит. - Он усмехнулся в темноте. - Думаю, мы этого взрыва и не услышим... Семьдесят метров воды... И снимать будет нечего.
   - Это неважно, - сказал Мурат.
   - Ладно. В крайнем случае, я скажу, чтобы вас не трогали.
   Катер отчалил.
   - Самое главное, что Вовик нас не попрёт, - сказал Мурат. - А вот если бы Лихачёв не дал пропуска, то сам бы на полном основании и попёр...
   Будильник был один на всю верхнюю гостиницу - у Малышевой. Капитан-лейтенант собирался выезжать в пять, значит, и им нужно быть готовыми к этому времени. Мурат всё соображал, что и как. Толик с перемоточным мешком на руках на ощупь мотал плёнку. Уже после двенадцати позвонил Шепитько, потребовал к телефону Малышеву:
   - Люся, Зосим Львович просил вас обязательно завтра быть на плотине и всё снять! Обязательно!
   - У нас нет пропусков, - сказала она.
   - Приезжайте к восьми, к мосту, вас пропустят!
   Капитан-лейтенант уже спал, значит, всё равно придется вставать в четыре.
   - Завтра будешь спать целые сутки, - пообещал Мурат.
  
  

41.

Взрыв

  
   Будильник, кажется, вырывает из провала - не успеваешь долететь до дна. Темень, под дверью узкая полоска света, на которую больно смотреть. Малышева с трудом разлепляет воспалённые веки. Приходит в голову, что взрывникам не пришлось спать и четырёх часов... Она натягивает футболку, брюки. Выходит с полотенцем в коридор. Толика поднять - всегда проблема, целый ритуал существовал для этого - теперь только стукнула, он отозвался: "Сейчас, Люсь, только портки наденем". Стукнула в номер капитан-лейтенанта, тот заскрипел кроватью, закашлялся. Она опять стукнула. "Слышу, слышу, сел уже". Наскоро умывшись, вернулась к ребятам. Они уже сунули в чайник кипятильник: "Зови капитана, чаю похлебаем"...
   Зябко.
   Толика оставили у моста - снимать толпу, строителей и гостей, если удастся - контрастно, они должны быть контрастны. Ренат забросит их на плотину и вернется к нему, поможет. Хорошие у них шофёры, везёт им... Плотина, как оазис в пустыне ночи - вся освещена, работает третья смена. Это потрясает - ночь перед взрывом, а плотина строится...
   Они приехали первыми. Потом через плотину прошли цепочкой взрывники, Котомин впереди, Степанов - замыкающий.
   Предрассветные сумерки темны, как вода, и как вода, - в зелень. Они уходили вниз, как в воду, звук шагов удалялся, гас.
   Были ли звёзды? Они их не видели. По идее их не могло быть.
   Светлело. Вернее, серело. Ничего не разглядеть во мгле.
   Иногда казалось, что с водохранилища доносится неясное эхо редких голосов, всплесков, скрип уключин. Но скорее, только казалось.
   Светало. Уже можно было разглядеть лодку, силуэты в ней. Лодка шла вдоль берега очень медленно, толчками. Останавливалась, снова шла. Тянули магистральный провод, закрепляли по склону над самой водой. Снимать было ещё нельзя. "Ещё вокруг такая мгла, такая рань на свете"... Кто-то остался внизу, на причале, остальные поднялись наверх, цепочкой прошли через плотину назад, не глядя по сторонам, направленно, с невменяемой, жутковатой заданностью. Капитан-лейтенант в общем строю, третий. Только Степанов шёл по-человечески - остановился, пропустил всех, снова пошёл, заметно отставая. "А до рассвета и тепла ещё тысячелетье"... И чёткое ощущение, что этот взрыв отодвинет время назад. Надолго...
   От залитого водой бетона тянуло могильной сыростью. Тонкие струйки полива уплотняли промозглость рассвета. Малышева с Муратом забрались в брошенный автокар - отсидеться, согласно сценарию. Дремали, чутко прислушиваясь, как долями увеличивается тишина от каждого выключенного механизма, пока не остался лишь звук слабого шипения воды и тонкого свиста выходящего где-то воздуха. Люди покинули плотину.
   Они вышли. От левого берега, растянувшись во всю ширину плотины, шли проверяющие. Манукян сказал:
   - Взрывники всё равно попрут, - и подмигнул.
   - Нет, - Мурат упрямо качнул головой.
   Последним шел Юра Четверухин.
   - Что, снимать, как плотину рушат, интереснее, чем как её строют? - он улыбнулся. Узкое, выпитое рассветом лицо, улыбка полыхнула, как разрез.
   - Не в этом дело, - сказала Малышева.
   - Нам Терех велел, - сказал Мурат, - нам что велят, то мы и делаем. - Он вытащил сигарету, протянул пачку Юре. Щелкнул зажигалкой.
   Тот прикурил, пошёл догонять своих. Цепочка свернулась вдоль правого берега. Постояли. Пожестикулировали. Ушли.
   Было совсем тихо и светло. За хребтом взошло солнце.
   - Встанет солнце нал лесом, - запел Мурат и полез в кабину автокара, - Только не для меня! Без прекрасной прынцессы, - он выволок оттуда камеру, - не прожить мне и дня!
   Его голос раскатился гулким эхом.
   Мурат покрутил объектив, заглянул в глазок, деловито спросил:
   - Что нужно снимать перед взрывом? - и сам себе ответил: - Перед взрывом надо снимать тишину.
  
   Багин стоял в толпе на мосту. Дважды он приезжал снизу в посёлок и дважды подумывал о том, что надо бы встретиться, зайти к Котоминым... И понимал - не надо. Нечего ему сказать Шкулеповой, незачем идти к Котоминым. Не существует сейчас ни тем, ни отношений - поверх барьера.
   Он огляделся вокруг. Гости были возбуждены, строители мрачны. Ничего не изменилось за это время. Он снова стал смотреть на противоположный, совершенно пустынный, вымерший берег, на плотину, ощетинившуюся неподвижными кранами. Всё замерло там.
   Потом по серпантину плотины пошла вниз маленькая, почти игрушечная машина, нырнула в транспортный туннель, через какое-то время вынырнула, уже не игрушечная, побольше. Остановилась. Из неё вышли фигурки людей. Вот она, Люсенька. Белый платочек под каской, концы обвязаны вокруг шеи назад, она всегда так ходила здесь. Они спускались к порталу туннеля, почти сливаясь со склоном брезентом штормовок, мелькал только белый платок. Бывшие дети-максималисты, как смотрелось на них, двадцатитрехлетних, десять лет назад с высоты своих тридцати... И Шкулепова тоже - "пути назад нет". Потом чёрный зев туннеля поглотил их.
   Толпа на мосту росла. Он почти не различал лиц и уже не оглядывался, стараясь не пропустить момент, когда они выйдут из туннеля. Они слишком долго не выходили оттуда, и в какой-то момент он подумал, что эти максималисты... Эти максималисты могут выкинуть что угодно. Могут взорвать всё перед входом, и завалить себя, и пока их будут откапывать... Сердце дважды гулко ударило куда-то под горло, знакомый страх окатил его с головы до ног. Страх - вот что осталось от некогда мучительной приверженности, поглощённости другим существом, почти болезни, нелепой для человека его склада. Это пришедшее тогда сознание нелепости столь сильного чувства показалось ему равным спасению, и он ушёл, отбился... Со всей жестокостью эгоизма и самосохранения. Отбился от всех страхов, кроме этого, уже совершенно чистого и лишенного всякой мысли о себе. Этот страх накрыл его в последний проезд Алисы через Алма-Ату. Его теперь единственная женщина, с которой он надеялся прожить оставшуюся жизнь, и без того измученная его разводом, лишь спросила слабым, измученным голосом: "Ты всё ещё любишь её?" И он не смог сказать "Нет", как наверно, не смог бы сказать и теперь. Любовь это, к сожалению, навсегда. К счастью или несчастью. Он только зажмурился, и там, в темноте за веками, улетал, вдавливался в бесконечность и темь маленький самолёт, в котором улетала она, Шкулепова Люсенька. Самолётик с отставленным, как плавник крылом, превращавшийся в слабую точку. Он проваливался в сон, самолётик уходил в черноту, почти исчезал, вдруг вспыхивал. Он просыпался, гулко и неровно билось сердце у горла. И снова летел самолётик, снова вспыхивал. Он чуть не рехнулся от навязчивости сна, от этих беззвучных взрывов. И если бы мог молиться, он, наверно бы, молился за тот самолёт.
   Всё в порядке, сказал он себе. Долетела. Эти максималисты сделают всё как надо. Нет в них того, чего не надо. Они естественны. Как на совещании - одна сидит, смотрит и моргает. И Котомин, со своим естественно тупым "Ну".
   Как жаль, что собрались они здесь по разным надобностям, он - давить и брать, они - спасать и жертвовать... Он всматривался в происходящее на противоположном берегу до рези в глазах, но там не происходило ничего. Потом из туннеля вышли люди, довольно много, но белого платочка среди них не было. Кто-то вернулся назад, долго не выходил, наконец, вышли трое, мелькнул белый платок. И он ослеп. Он видел противоположный склон и реку, но ничего не мог различить там, на том берегу, никаких подробностей. Он зажмурился, а когда открыл глаза, машина, волоча за собой шлейф пыли, уходила вверх, к транспортному туннелю. Потом нырнула в него.
   Он услышал заполошный голос Тереха.
   - Где Люся?
   Обернулся. Она же вышла... Он видел белый платочек! Она вышла!
   - Что ты плечами пожимаешь? - Терех сердито обращался к длинноволосому парню с камерой у плеча. Парень хлопал глазами и молчал. И как бы втихаря показывал большим пальцем за плечо, в сторону плотины. Это... Это про Малышеву... Багин оперся локтями о перила моста. Ноги были ватными.
  
  
   Закладка в туннеле шла к концу. Провода от детонаторов вывели к магистрали, проверили клеммы. Всё. Двинулись к выходу. Котомин шёл позади всех, зажав в руке древко флажка. Опалубку с рамы не снимали. Вода выворотит её к чертовой матери, но если её снять, бетон может вывалиться ещё раньше, от взрыва. Он потрогал сырые доски, поднял голову вверх, где чернели дыры неиспользованных забуров зеркалки. Зарядить бы их сейчас, переключить магистраль, и... Он оглянулся, ярко представив себе, как всё это будет. Позади него стояла Шкулепова, так же подняв голову к своду. Взгляды их встретились. В них полыхнуло что-то. Шкулепова усмехнулась.
   - Мало, а? - сказал Котомин. - За сутки откопают.
   Она кивнула. По штольне громыхали чьи-то возвращающиеся торопливые шаги. Хромов. Василий Иванович.
   - Владимир Василич! Пора. - Глаза у него были растерянные.
   Жерло выхода слепило.
  
   Гулко отдаются шаги по плотине. Гах, гах... Котомин обернулся на шедшего следом за ним Саню Птицына. Как тяжело дышит его запалённый взвод. Эх, "руки на затворе, голова в тоске"...
   Посреди пустой плотины стояли Малышева с Муратом, Мурат тарахтел камерой навстречу. Пахари...
   Саня снял со спины мешок, осторожно поставил у ног. Хромов сразу прошёл к трапу, вернулся, разматывая за собой бухту магистрального провода.
   Малышева сказала:
   - Володя, Терех звонил вечером, поздно - велел быть на плотине и обязательно снять. Так что считай, мы здесь по его приказу.
   Котомин кивнул. Включил рацию, сообщил оставшимся у туннеля, что они на месте. Рация заглохла на полуслове. Опять заработала, опять заглохла. Котомин возился с ней до тех пор, пока не понял, что она отказывает, когда Мурат включает камеру.
   - Мурат, заглохни!
   Шкулепова подошла к Хромову, на корточках зачищавшему концы провода, присела возле него:
   - Толчок должен быть.
   Хромов кивнул, не поднимая головы.
   До взрыва оставалось двадцать минут. Времени навалом.
   "Руки на затворе, голова в тоске..."
   - Володя, который час? - спросила Малышева.
   Котомин машинально взглянул на часы. Мгновеньем раньше заработала камера в руках Мурата. Пашут, собаки. Это у них называется провокация. Он отвернулся. "А душа уже взлетела вроде..."
   Стороной прошла на смотровую площадку управленческая группа - Лихачёв, Щедрин и прочие. Матюшин свернул к взрывникам, неожиданно напустился на Малышеву с Муратом.
   - Вы как здесь оказались?
   - Нам Терех велел.
   Но с Евгением Михайловичем что-то случилось. Тяжело дыша от подъёма, он требовал пропуск, которого у них не было, а потом и вовсе велел убираться, указуя рукой на смотровую площадку, что была назначена на выгнавшем метров на десять выше левобережном блоке, где был установлен кран. Далеко. Они и не думали уходить. Молча пережидали, пока Евгению Михайловичу надоест кричать. У Малышевой было сочувственное лицо, будто она точно знала, что ему нужно покричать. У него просто сорвалась резьба, как у Сани Птицына тридцать шесть часов назад, и как полетит она у Котомина после взрыва. Евгений Михайлович твердил одно и то же и беспомощно озирался по сторонам, словно рад бы остановиться, но не знал как это сделать.
   - Женя, - сказала Малышева, - нам сейчас вхолостую крутанут машинку, и мы уйдем. - Она хотела ему помочь.
   - Нет, вы уйдете сейчас!
   Чтоб он снова не закричал, Котомин сказал:
   - Ладно, дай я сегодня тут покомандую.
   Евгений Михайлович приоткрыл рот, но ничего не сказал и, горбясь, пошёл прочь. Малышева смотрела ему вслед. У него самого нет допуска к взрывным работам, чего ж он кричал? До взрыва оставались считанные минуты. Пять. Нет, четыре.
   - Всё готово?
   Хромов кивнул. Время стояло и двигалось, как в электрических часах, рывками.
   - Три, - сказал Котомин.
   И в эту минуту между двумя и тремя вспомнил - девки. Если будет трудная минута. Когда-то он бессознательно загадал - если будет трудная минута, чтоб они были рядом. Или хотя бы одна Шкулепова. А Светка чтоб дома ждала.
   - Один.
   В рации раздался треск и обратный отсчёт. Потом она захлебнулась. Мурат всё-таки врубил камеру.
   Дрогнула под ногами плотина. Котомин рубанул рукой воздух. Хромов в один прыжок оказался у машинки, крутанул ручку. Замер.
   Всё.
   Ничего не слышно. Все бессознательно подались в сторону водохранилища, напряжённо вглядываясь в поверхность воды. Там было тихо. Потом вода дрогнула рябью. Серое пятно зыби стало шириться, медленно расходясь по глади воды.
   Со стороны туннеля долго ничего не было. Мгновения казались растянутыми до предела, пока не пошла вода - чистая, зеленоватая. Это фильтрационные воды между затвором и бетоном. И только потом - кофейная муть низовых вод.
   Котомин медленно, указательным пальцем сдвинул каску со лба на затылок. Глядя на вытекающую воду, рассеянно похлопал себя по карманам штормовки. Вытащил пачку сигарет, на ощупь выковырял одну, сунул в рот. Закурил, всё так же глядя на вытекающую воду.
   Мурат с наслаждением жужжал камерой.
   Было очень тихо. Они смотрели вниз, на очень мелкий отсюда створ, на вытекающую бурую воду цвета драконьей крови, которая вливалась в светлую бирюзу реки, но не смешивалась с ней, а текла отдельно, как бы сама по себе. Они молча смотрели на дело рук своих.
   Первой отошла от края Шкулепова - как отшатнулась. Опустилась на какой-то бетонный надолб.
   - Проехали, - сказал Хромов.
   Котомин кивнул, огляделся по сторонам. Тронул за плечо Шкулепову:
   - Всё, Люся, всё.
   На первом витке плотинного серпантина Котомин с Саней Птицыным рванули в один голос: "Отгремели песни, нашего полка! Отзвенели звонкие копыта! Пулею пробито днище котелка! Эх! - вскрикнул Птицын, - Маркитантка юная убита!"
   Котомин обнял молчащую Шкулепову за плечи.
   - "Руки на затворе, голова в тоске, а душа уже взлетела вроде! Для чего мы пишем кровью на песке, наши письма не нужны природе!"
   Они шли и орали сиплыми голосами чужой гимн, потому что своего у них на данный случай не было.
   Лихачёв, Вебер и прочая публика молча смотрели на них от машин. У Матюшина прыгали губы.
   - "Спите, братцы спите, всё начнется вновь, всё должно в природе повториться - и слова, и слезы, и любовь, и кровь"...
   Мурат тарахтел камерой. Малышева подавала кассеты, как диски.
   - "Времени не будет помириться!"
  
   В толпе на мосту взрыва не было слышно. Только раздался какой-то странный лопающийся звук, а затем сыплющийся шорох - это окна здания ГЭС, составляющего по замыслу как бы одно целое с плотиной, вылетели и осыпались. Ещё мгновенье назад имевшие живой отражённый блеск, они глядели теперь чёрными провалами и чуть дымились.
   Потом взлетела зеленая ракета отбоя.
   Толпа хлынула на правый берег, откуда был виден портал туннеля и пошедшая из его жерла вода. Мощный напор левобережного туннеля ещё долго не пропускал мимо себя муть низовых вод, и только через некоторое время, взболтав и взбив её вместе со своими водами в котловане перед плотиной, понёс их вниз, чуть-чуть, на самую малость замутненными.
   Взрывники смешались с идущей навстречу толпой и, казалось, растворились в ней. Но свои по-прежнему смотрели отчуждённо, гости же открыто радовались и поздравляли друг друга. Явно отличаясь от строителей большей парадностью одежды, ухоженностью и довольством лиц, они фактически окружили небольшую кучку уставших до предела людей в касках и затёртых штормовках. Если бы их лица тоже осветили улыбки, наверное, всё бы сравнялось, но высокомерное недоумение этих едва держащихся на ногах людей сбивало весь пафос момента, как что-то не должное и никогда не виденное.
   Наш народ, прости Господи, видел многое, и если по молодости не своими глазами, то в кадрах кинохроники, впитал с молоком матери и в играх на развалинах городов, сложил в какое-то эмоциональное знание рассказы отцов и провальный блеск их глаз, всматривающихся в ад прошедшей войны.
   Здесь была опустошённость. Им не в чем было себя винить, нечем гордиться, и опору могло дать разве уяснение происшедшего или хотя бы некий самообман, дающий почувствовать себя хотя бы прощёнными, так как обстоятельства были безвыходны.
   И нужно было последнее усилие, чтоб пройти сквозь стиснувшую их толпу. И они прошли почти, и тут последней волной на них набежали гости-узбеки попроще, которых они чуть было не приняли за настоящих хлопкоробов, с надеждой, что их радость - самая прямая и чистая.
   Малышева работала на совесть - она собрала всех шофёров-узбеков с черных "Волг", ибо только они были традиционно бриты и традиционно в тюбетейках, и погнала эту импровизированную массовку на взрывников - вон им руки пожимайте, они вам воду дали. Шофёры оказались замечательной массовкой - они снова и снова забегали вперед, тянули руки и смотрели в камеру с простодушной радостью, на пленке мог получиться уже целый колхоз хлопкоробов, близнецов-братьев... И когда Котомин наконец продрался сквозь них на полшага впереди Птицына и Хромова, кто-то из строителей, смотревших на это кино со стороны, бросил ему вслед:
   - Черный прынц!..
   Котомин остановился резко и странно, будто налетел на невидимую стену и всем телом ударился об неё. Он не оглянулся, не повернул головы. Сделал шаг, другой, и пошёл, пошёл, в красном тумане, и впереди перед ним мелькал его чёрный плащ. Пока кто-то не стиснул его за плечи, не ткнулся в грудь седой головой.
   Это был Терех.
   А плотина смотрела на всё это выбитыми глазами.
   И тогда от них отвернулся даже Бог.
   Возможно потому, что исчезло синее око Земли, в которое могли смотреться небеса. Возможно, в его намерения не входило давать человеку хотя бы чувственное представление о глубинах, не доступных его слабому разуму. Возможно, решения в противоречивых ситуациях он считал своей прерогативой. Возможно, в наказание за заносчивость. Возможно, они сделали что-то не так.
   По-моему, ты ничего не понял, Господи.
   Неужели ты не увидел оттуда, сверху, чистый огонь жертвы, полыхнувший над мертвой зыбью разрыва? Или именно жертвы ты и требовал от здешних своих сынов, как когда-то от единственного сына, молившегося на горе Елеонской: "Да минует меня чаша сия"? И дальнейшее тебя не интересовало?
   Но они выжили, Господи.
   Они выжили здесь, в этой жизни. И, может быть, в этом и был смысл - выжить виду, который по своей уязвимости и полнейшему нежеланию чинить зло ближнему слишком не жизнестоек.
   В лихорадке тяжёлой, воротящей с души работы они прошли по краю, отдали всё и спасли, что смогли. В раздираемой противоречивыми силами жизни, в её растрепанной импровизации уже родилась согласующая сила. Она заявлена и есть. И не дай ей погибнуть, Господи, беспамятная жизнь, с твоим вечным умением надеяться и начинать всё с нуля, оставаясь на уровне намерения!..
   Иначе - зачем всё это было? Не почему, зачем...
   Человеческая жизнь - это не только жизнь в предлагаемых обстоятельствах. Хотя и это тоже. Человеческая жизнь в её прямом и высоком смысле, к которому мы только идём, и, может быть, слишком медленно, на взгляд одного поколения, - эта будущая человеческая жизнь всё-таки должна быть искусством жить в согласии друг с другом и всеми природными силами. И тут бессильны сами по себе наука, плановые мероприятия и циркуляры сверху, изданные такими же людьми, но ещё более несвободными, чем живущие в самой гуще стихийной жизни. И настоящая человеческая жизнь - это всегда свобода. В том числе и свобода выбора. Свобода выбирать каждый раз то, что представляется нам добром и справедливостью, сама возможность выбирать добро и справедливость, и даже выбирать между справедливостью и добром. Что, в конечном счете, и есть свобода воли...
  
   Терех сказал:
   - В двенадцать часов всем участникам событий быть в холле Бастилии. Нас хотят э-э-э... поблагодарить.
   - Отслужить благодарственный молебен.
   - Водолазам тоже, - строго сказал Терех грустному Гене.
   - А кино?
   - И кино. Теперь ты можешь спросить всё, что тебе будет угодно, и что угодно сказать.
  

39.

Благодарственный молебен

  
   Все столы сдвинуты в один большой - из конца в конец - и он, как говориться, ломился...
   Предсовмина Узбекистана произнёс растроганную благодарственную речь, сам растрогался до слез и тем растрогал присутствующих. Правда, в конце впечатление было смазано перечислением материального выражения этой благодарности - тысячами тонн хлопка, которые будут "безвозмездно" переданы Киргизии, обещанием отоварить часть фондов по мясу и передать энное число выделенных Узбекистану легковых машин в пользу строителей, и одну из них - лично товарищу Котомину, вроде бы даже в подарок. Точно ли в подарок толком никто не понял, а Котомин с угрюмым изумлением сказал: "Машина у меня уже есть". Это никак не огорчило оратора, и он провозгласил здравицу братской взаимопомощи, взаимовыручке и поддержке.
   Речь предсовмина Киргизии была выдержана и достойна, в ней едва прослеживалась интонация обиженного, но щедрого человека, и тоже была заключена тостом в честь дружбы и братства.
   Далее говорили министры, вначале - ирригации, затем - энергетики, но содержание их речей после двух, подействовавших оглушительно, рюмок, доходило как сквозь вату. К тому же прорезавшийся голод обратил часть внимания к расставленным на столе закускам. Вилки и ножи перестали стучать и звенеть, когда министр энергетики что-то сказал о пуске. Ну да, он сказал, что пуск автоматически переносится на год, но если строители чувствуют в себе силы и желание, пуск может быть разрешён раньше, по временной схеме. Что после того, как сойдёт вода, он думает, ирригаторы согласятся чуть раньше закрыть оба туннеля и довольствоваться пропусками притоков. Это, видимо, конец сентября.
   И все уставились на ирригатора, и тот, хотя и с некоторым предварительным покачиванием головы, кивнул ею согласно.
   Официальная часть была завершена речью Тереха, но её смысл был безвозвратно утерян за заметавшимися в головах собственными соображениями.
   Наконец гости встали и, пожимая руки друг другу и всем оказавшимся поблизости, двинулись к выходу.
   Мурат, всё время передвигавшийся за спинками стульев от одного оратора к другому с вытянутым на всю длину микрофоном от репортёра, сунул его давящейся куском Малышевой и ухватился за камеру.
   У подъезда мельтешило и завихрялось некое кулуарное коловращение. Малышева бросилась под ноги оказавшемуся ближе всех министру энергетики, спросила первое, пришедшее в голову:
   - Пётр Степанович, а что даст пуск по временной схеме?
   - Энергию.
   - Но ведь она будет невелика.
   - Ну и что? Даже поставленная под напряжение ЛЭП улучшит устойчивость системы. Это же конденсатор... - он улыбнулся, - А главное, не даст потерять присутствие духа.
   - Спасибо.
   Ирригатор что-то медоточил сдержанно-вежливому Лихачёву.
   - Виталий Иннокентьевич, можно вам задать один вопрос?
   - Пожалуйста, я весь внимание. - У него были весёлые, непроницаемо-блестящие глаза.
   - Скажите, пожалуйста, а почему вы отказались помочь ГЭС в период консервации?
   Ирригатор некоторое время непроницаемо сиял.
   - Ну, об этом нужно Госплан спрашивать.
   - А вы были совсем-совсем ни при чём?
   - Мы за Госплан не отвечаем.
   - А почему вы в своё время не подписали наше ходатайство по коэффициенту зарплаты? Тоже у Госплана надо спрашивать? - неожиданно пророкотал Лихачёв.
   - Ну, вы ещё притяните меня за бывшее при царе Горохе!
   - Так вы же не подписали!
   - А ты злопамятен!
   - Я памятлив.
   Матюшин смотрел виновато. Малышева улыбнулась ему:
   - Что скажете о сегодняшнем дне, Евгений Михайлович?
   - Я уважаю вас за выдержку.
   Котомин демонстративно повернулся к ним спиной.
   И тут к нему шагнул Багин.
   - Володя, - он нервничал, - Чёрт, - Багин стиснул котоминское плечо. Казалось, его напряжение уходит через Котомина в землю. Котомин стоял, как скала. - Чтоб ты знал. Хоть вам это и ни к чему. Я хотел бы стоять рядом с вами - и сегодня, и вчера, и все эти Богом проклятые дни!
   - Ты стоял рядом с нами, - сказал Котомин.
   - Нет!
   - Успокойся. Ты стоял рядом с нами. И сегодня, и все эти дни. Какая разница, здесь ли, внизу...
   - Разница большая. Быть там и знать, что вы... Что вас гонят седьмым кругом ада, что...- он глянул на Котомина и замолчал, нервное напряжение в нем спало, он как-то обмяк.
   Котомин протянул ему руку, Багин задержал её в своей, оглянулся на Шкулепову. В лице её не было ни кровинки. Похоже, из неё тоже выпустили воздух. И Багин осторожно берет её безвольную руку и медленно подносит к губам.
   Потом отворачивается и слепо идёт прочь, чуть не вышибив камеру из рук Мурата. И Малышева загораживает ему дорогу. Она понимает, что это уже слишком, но другого случая у неё просто не будет.
   - Багин, пожалуйста. Пожалуйста, соберись. - Она умоляюще смотрит на него. - Соберись и объясни членораздельно, зачем всё это надо было.
   Багин зажмурился.
   - Пожалуйста, - говорит Малышева. - Почему ты хотел стоять с нами... С ними. Здесь.
   - С вами, - сказал Багин. Он не смотрел на неё. - Тебе повезло больше, чем мне. Ты была здесь. Нормальному человеку лучше быть с теми, кто отдает, а не берёт. У кого отбирают, кого взрывают... И так далее. Вот и всё.
   - А это нужно было - отбирать, взрывать?
   - Засуха есть засуха. Ты же была внизу, ты видела. Наверно, соломоновым решением было предложение Степанова, но поезд уже набрал скорость и... Остановить его было не в человеческих силах. Там, внизу, я вспоминал твою бабку. И выжженную степь, и колодец, и девчонок, с которыми ей было не справиться. Ты когда-то так хорошо все рассказала, что я мог бы пересказать тебе это сейчас. Так вот. Если мы и уродовались все эти дни, и раньше, и всегда, и впредь, так вот - поэтому. Чтобы больше никто и никогда. Всё остальное - частности.
   - А порох?
   У Багина дернулась щека. Похоже, он не хотел об этом говорить.
   - И порох поэтому. Чтоб никто и никогда. Пока так. Хотя довод про оборонное значение хлопка кажется несколько демагогическим. В данной ситуации. Козырной картой, когда каждый тянет одеяло на себя. И расплачиваются крайние. Или более нравственные. Или наивные...
  
  
   ...Сидоров, впавший в летаргический сон в самом начале событий, проснулся где-то в двенадцатом часу дня - возможно, перестройка организма от сна к бодрствованию началась раньше, в момент взрыва, кто знает? Он долго лежал, не понимая, где находится, пока до него не дошло, что он не дома. Пережив после удивления испуг, он поочерёдно обследовал все свои члены и убедился, что цел и невредим. Осторожно сел, поискал ногами тапочки, не нашёл, в полном изумлении встал и осторожно, прислушиваясь к себе, дошёл до двери. Выглянул в пустой коридор. В глубине его чуть расплывчатым пятном виднелась склонившаяся за столом фигура медсестры.
   Услышав шлёпанье босых ног, она вскочила ему навстречу:
   - Нельзя-нельзя, вы больны!
   - Что со мной? - спросил Сидоров.
   - Вы спали, - растерянно сказала медсестра.
   Сидоров рассердился.
   - Дайте мне тапочки!
   Сестра бросилась к телефону, и тогда он, как был, в пижаме и босиком, вышел за порог и нырнул за огромный, как водопад, куст вьющихся роз. Обойдя по бетонной отмостке здание больницы, он вышел к поссовету с закрытой и опечатанной дверью, пересёк безжизненную площадь, уже припекающую босые ступни, и поднялся на крыльцо управления. Пустынность площади и здания подсказывали ему, что сегодня выходной, и, выковыряв из щитка освещения ключ от своего отдела, он открыл дверь, вошёл, сел за стол и придвинул к себе телефон. Длинные гудки тянулись бесконечно долго, трубку нигде не поднимали. Наконец чей-то детский голос ответил: "Они плотину взрывают. - И добавил: - Уже взорвали".
   У Сидорова что-то оборвалось под лопаткой и покатилось вперёд и вниз. Он встал, и стараясь удержать это оборванное руками, вышел на площадь и, как шар, скатывающийся с наклонной плоскости, посеменил по виражу вниз.
   Главврач Джунушев и специалист по летаргическим снам нагнали его только у нижнего магазина, но остановить Сидорова было уже нельзя. "Как взорвали?" - говорил он и упрямо семенил дальше. Боясь применять силу - собственное сопротивление могло сейчас убить больного, они взяли Сидорова под руки и почти понесли туда, куда несли его босые ноги.
   Они остановились наверху ведущей к гостинице лестнице как раз в тот момент, когда высокое начальство грузилось в машины. Жёлтая с голубой полосой машина ГАИ возглавляла кавалькаду, ревели мотоциклы сопровождения.
   Первым их увидел Костя и рванул к лестнице сквозь мотоциклы и сизый выхлопной чад.
   - Костик, - взмолился Сидоров, - скажи Бога ради, что взорвали?
   - Пробку, - сказал Костя и, решившись, добавил, - И затвор.
   - А плотина цела?
   - Цела, что ей сделается. Только стекла на пульте повылетали.
   Сидоров сел на ступени и заплакал.
   А строители стояли амфитеатром и молча глядели вверх, на плачущего Сидорова в линялой, в синюю полоску пижаме, на Джунушева в белой, с длинными лямками майке поверх брюк, на белый халат специалиста по снам, на блеснувший иглой шприц и сорвавшуюся с иглы тонкую струйку лекарства.
  
   Несмотря на вызванную "скорую", Сидоров ехать в больницу наотрез отказался, и его свели вниз, в гостиницу, и теперь он сидел в торце стола под опекой специалиста по снам и Джунушева, которому нашли в буфете белую куртку с небольшим томатным пятном на рукаве, которую он и надел поверх майки.
   Терех встал.
   - Ну, чужие уехали, остались только свои, будем говорить правду.- Он оглядел стол из конца в конец. - А правда состоит в том, что нас приложили и очень крепко. В левобережном - выломы, в правобережном - дыра, вода уходит, и скоро её не будет совсем. В общем, хуже некуда. Но в этой худшей из ситуаций есть своя оптимистическая нота. Что хуже - уже не будет.
   - Действительно, - сказал Щедрин.
   - И самое главное в этой ситуации - не сломаться, не опустить руки. Сейчас нас размазали по... слоем в один сантиметр, но мы должны собраться с силами, сконцентрироваться и встать. Из слоя в один сантиметр в полный рост. - Он снова оглядел всех.- А встать и выжить мы можем только одним способом... Министр даёт добро на пуск, обещает пораньше закрыть туннели на ремонт, и нам остается только решить, каким образом мы можем это сделать.
   - Без воды.
   - На минимальном напоре, - Терех обернулся к Щедрину. - Ты у нас, Вилен, главный специалист по такого рода делам? Вот и решай.
   Щедрин засмеялся.
   - Теперь разве что от левобережного туннеля!
   - Ну, ты даёшь, отец! - Никитин не донес до рта вилку с куском. - Размолотим всё оборудование!
   - Придумать надо что-то... Чтоб не размолотить.
   - Значит, за жизнь, так я понял, Зосим Львович? - спросил Хромов.
   Терех кивнул.
   - Что-то не очень жить хочется, - сказал Хромов, надкусив огурчик. - Хочется малость полежать слоем в один сантиметр.
   - Полежишь до сентября. Всем отпуск! Отдыхать!
   Встал Лихачёв.
   - Всё, что я хотел сказать, как всегда, уже сказал начальник. Но! Я хочу выпить за коллектив, которому по плечу любые задачи. Даже такие, которые ему не очень импонируют.
   И все согласились с ним.
   Дядя Белим погрозил Лихачёву пальцем:
   - Ты следи, чтоб в следующий год нас опять... Ты понял, Герман Романович? Воды не будет шесть лет...
   - Прямо как у библейского Иосифа - шесть лет урожайных, шесть неурожайных... Шесть тучных коров, шесть тощих...
   - Семь, - сказал Шамрай с тупостью подвыпившего любителя истины. - И сон, кажись, снился фараону.
   - А фараону сон снился! - изумилась Малышева. - Отцу фараона! То бишь, Усубалиева?... У меня пленка есть!
   Следующим встал Тарханов. От него, как от главного инженера плотины, ждали если не благодарности, то хотя бы благодушия, так как плотина, слава тебе Господи, уцелела. Но он с неодобрением и мрачностью оглядел расслабившихся взрывников и произнёс:
   - Я хочу сказать не о героях сегодняшнего дня. Не о тех, кто взорвал. Я хочу сказать о тех, кто хотел нам помочь. О водолазах, гидромонтажниках...
   Услыхав про героев дня и уже не слыша, о чем же собственно хотел Тарханов сказать, Котомин взорвался:
   - Надо говорить, не мы построили, а вы взорвали, а мы - мы построили, и мы - взорвали! - он громыхнул стулом, зацепил что-то локтем.
   Рядом с ним встала Шкулепова.
   - Ты!.. - сказала она Тарханову и задохнулась. - Положим, мы бы отказались это делать. Положим. Тебе бы не было от этого лучше, Тарханов. Тебе бы пробили сквозную дыру в плотине, как Водяной и обещал. Только менее аккуратную. И вряд ли наша совесть была бы от этого чище. Хлопок, п... п-порох, противостояние... Таково наше время... Пришли, когда пришли. В другое - не придем. Господи, ведь мы рабы своего времени! Мы все... п-подневольные палачи друг другу... - она сглотнула близкие слезы. - Но то, что ты, Тарханов, по отношению к нам палач добровольный - не делает тебе особой чести...
   - Ты что, Люся? Я не хотел...
   - Ты хотел. Ты всё время нарывался.
   - Вы что, ребята?! Бросьте! - ошалело глядя вокруг, сказал Гена Волков.
   - Нельзя быть чуточку беременной, Тарханов, - сказал Лихачёв. - Мы все хотели - приблизить пуск, не жаться, вздохнуть свободнее... Все - и ты, и я...
   - И мы, - сказал Степанов. - Потому что от вашего пуска зависело, быть или не быть Кампарате. И опытной плотине тоже...
   - Благими намерениями вымощена дорога в ад, - сказала Шкулепова. - Но взрывники тут вообще ни при чём! И Володя, и Василий Иваныч, и дядя Белим. И Саня...
   - Его надо было поставить на денёк рядом с нами, чтоб его хоть разок пот прошиб от страха, когда вода выбивает бур!
   - Ребята, ребята! - Гена Волков застучал вилкой о графин. - Он же просто хотел сказать о нашей неудавшейся авантюре! - Гена опустил голову, махнул рукой. - Не смогли мы вам помочь. Но мы, честно... У каждого по паре кессонок и больше...
   - О чем ты, Гена? - Котомин потянулся к нему. - За тебя я выпью. За всех вас! За всех, кто хотел нам помочь! За всех, кто стоял рядом с нами!.. За Сеню Багина...
   - Не надо за Сеню, - сказал Вебер.
   - За Сеню Багина, - настырно повторил Котомин, - За всех, кого подставили вместе с нами, и кто вместе с нами уродовался! За всех! - он кивнул на Тарханова, - И за него тоже.
   - Тошно всё это, - сказал Тарханов.
   - Ах, тебе тошно? - Котомин опять стал приподниматься на стуле. - Тебе тошно? А ты, - он задохнулся, - Ты знаешь, что чувствует баба, когда её изнасилует взвод? Нет? А я теперь знаю!.. Я всё теперь знаю!
   - Теперь мы все это знаем, - флегматично сказал Лихачёв.
   - Не-е-ет, вы смотрели! Вы все смотрели! А я... Черный прынц! Нас...
   Хромов с силой усадил, вдавил его в стул за оба плеча.
   - Не боись, Василич, отобьёмся!
   - Ну, всё, хватит! - Терех встал. - Хватит, я сказал!
   Стоял над всеми щуплый, седой. Возвышался.
   - Дети мои! Ох, какие вы ещё дети! Именно поэтому мы должны встать. Должны про-ти-во-сто-ять. Пока мы не придумали ничего другого, нужно противостоять. Хотя бы так. Чтобы, слышишь, Люся? Чтобы осуществились благие намерения! И должны стремиться их осуществить! И должны выдержать двойную, тройную, нечеловеческую нагрузку... Потому что иначе нельзя. Нельзя не выстоять. Потому что мы тоже часть живой, неистребимой жизни, ради которой, я не знаю как кто, но мы здесь, в конечном счёте, и уродовались. Всё! Отдыхать!
  
  
   - Явились, - сказала Светлана, - Голубчики!
   - Нормально, мать, - почти висящий на Мурате Котомин легонько отстраняет с дороги жену и рушится на диван.
   Малышева икает.
   - Господи, - говорит Светлана, - Водички попей!
   Шкулепова в Инкиной комнате собирала вещички. Теперь все могут перебраться в гостиницу - "девочки, ваш номер освободился!" И вдруг слышно, как распластанный на диване Котомин смеётся всё громче и громче, и на подушке подпрыгивает его голова, словно остатки истерики полились через край, стоило ему принять горизонтальное положение. Сколько же отрицательной энергии накопилось в этом мужике, если и сейчас, распластанный и почти раздавленный, он всё ещё исходит нею, и подпрыгивает на подушке его голова? С трудом он говорит сквозь смех:
   - Сизифов труд! - и снова хохочет. - Сизиф, твою мать! Двенадцать лет! Двенадцать лет и один день! Треть сознательной жизни... И всё - коту под хвост.
   - Ну так уж и всё, - примирительно говорит Светлана.
   - Всё. Всё!.. Я не хочу больше строить!.. Ещё два таких камушка вкатить и спустить. Зачем?
   - Ради процесса, - говорит Малышева.
   - Чихать я хотел на процесс! Больно хреновый процесс!.. Положил я на него!.. ГЭС - на воду, воду - на хлопок, хлопок - на взрыв!.. - он ёрнически кривит рот. - Про-ти-во-сто-ять! Выстоять!.. Ха-ха! Для ответного удара! - Светлана молча смотрит на него. Замерла Шкулепова у дверей. - Я не хочу работать на ответный удар! Удар - и никого не будет! И ничего!.. Замечательный процесс!
   Инка смотрит на него круглыми глазами и жмется к Светлане.
   - А зачем ответный удар, - говорит Светлана, - Пусть хоть они выживут.
   И прижимает к себе девятилетнюю дочь. Ребенка, который в пять лет самостоятельно и неизвестно как выучился читать, в шесть - одолел два класса музыкальной школы, и на которого они все смотрели с тревогой и изумлением, потому что, как говорила Шкулепова, самоутверждение у неё пошло не по женской линии...
   Они стояли и смотрели на Светлану, прижимающую к себе дочь, на Котомина, медленно поднимающегося с дивана, стояли как в столбняке, пока Котомин с грохотом не повалился Светлане в ноги, не обхватил её вместе с дочерью, не ткнулся в колени головой.
   - Мать, я не политик! Я землеустроитель!... Но ты же видишь! Я занимаюсь хрен знает чем!
   Лицо Шкулеповой мгновенно заливают слезы.
   - Но ведь это... дурная бесконечность! - говорит Малышева.
   Шкулепова поворачивает голову, глаза её становятся сухими.
   - Ты думаешь, от лягушачьей икры бесконечность менее дурная?
   И Мурат не выдерживает:
   - Вот потому что вы такие, вас и надо защищать! Потому что вы такие!
   - Защитнички, - говорит Шкулепова и бросает в сумку зажатое в руках платье. - Защитнички... Куда бы от вас деться... - она поднимает с пола сумку и идет к двери, метя пол свисающим платьем.
   На пороге опомнившийся Мурат трясёт головой.
   - Целый день кино! Целый день кино, а у меня кончилась пленка. - Он отнимает у Шкулеповой сумку, запихивает в неё волочащийся подол, оглядывается на Малышеву. - Вот тебе и жертвенность, вот тебе и чувство пути. Вот тебе всё, что ты хотела...
   - Добро не жизнестойко, - горестно говорит Малышева. - Всегда убивают самых добрых, и самых нежных, и самых смелых... И так всегда. Какая-то мародерская цивилизация...
   - Это у них мародерская цивилизация! - говорит Мурат. - Вначале истребили индейцев, потом негров завезли, чтоб было кому на них работать. В первую мировую вмешались к дележу, во вторую - тоже к разделу и дележу... А потом нейтронную бомбу придумали! Апофеоз мародёрства! Платье останется, а её не будет, - он кивает на идущую впереди Шкулепову.
   - Не нуди, - говорит, не оглядываясь, Шкулепова. - Ваш любимый Хемингуэй оттуда... И Фолкнер, и Марк Твен, и Апдайк...
   - А потом они своих передавят!
   - Не нуди, не нуди, ох, не нуди! - Шкулепова хватается за голову.
   - Ты тоже можешь сказать, как Светлана? - спрашивает Малышева и останавливается. - Тоже - пусть хоть они выживут?
   И они какое-то мгновенье смотрят друг на друга. Потом Шкулепова говорит:
   - Я не имею права. У меня нет детей, - она вырывает сумку из рук Мурата и соскальзывает вниз по склону, напрямую.
   Малышева кидается за ней, хватает за руку.
   - Люся! Люсенька!
   - Отстань от меня! Я устала! - и обе падают, а потом сидят в обнимку на склоне и плачут. Мурат в растерянности топчется наверху, и рядом с ним, за заборчиком, стоит Пётр Савельевич Шепитько, держась руками за штакетины, потом достаёт большой носовой платок, вытирает лицо.
   - Девчата... Как пожар...
  
  
  
  
  

Ч а с т ь т р е т ь я

О П Р А В Д А Н И Е Д О Б Р А

43.

А это были пузыри земли

  
   "Впереди бежал дед Мороз. На мосту он сшиб шлагбаум, как финишную ленточку и, набирая скорость, побежал по стране с такой стремительностью, что Новый год в Москве наступил на час раньше, хотя никто этого не заметил"... Так рассказывал Мурат о новогоднем пуске.
   Но как же далеко до него было в конце лета и в сентябре-октябре! Словно ход событий, раз отклонившись, никак не мог войти в должную колею, несмотря на все усилия людей. События сминались, налезали друг на друга, и дед Мороз действительно бежал в ту новогоднюю ночь - прочь из машзала, через туннель, мост, подальше от места действия...
  
   Через день после взрыва Котомин посадил в "Жигули" всех своих баб - Светлану с Инкой, Шкулепову и Малышеву, отвёз вниз, в Ош, и погрузил в ЯК-40, летевший рейсом на Чолпон-Ату. Пообещав встретить их здесь же через двенадцать дней, он впал в какое-то мутное оцепенение, словно сделал последнее нужное дело. По привычке к осеннему отпуску, когда хороша охота, он не стал ничего менять и, отпустив в отпуск своего непосредственного начальника Матюшина и механика - мужика совестливого и вполне могущего заменить их обоих на какое-то время, он с не вполне осознанной сладостью остался один в пустом доме, в почти пустой конторе и на створе.
   Только из необходимости кормить собаку он варил супчик на двоих, иногда жарил яичницу, часов с восьми проваливался в сон в настежь распахнутом доме; просыпаясь утром, словно выбирался из глубокой ямы со смутным недовольством, что жену с дочерью отправил всего лишь на двенадцать дней, что надо было бы услать их на все двадцать четыре, как можно дольше продлив это оцепенение распахнутого настежь дома, полусуточного сна и почти полного, благостного молчания.
   В один из дней он залез в штольню, из которой в будущем намеревались вставлять затвор. Штольня была залита водой, несмотря на тяжёлую металлическую плиту, которой был придавлен узкий зев рамы, и даже сквозь воду доходил какой-то нехороший, дребезжащий звук - бетон не успел набрать прочность, и рама сидела неплотно. Это не вызвало ни эмоций, ни мыслей - осталось лишь сведением, зафиксированным сознанием.
   Но теперь, едва провалившись в сон, он видел эту воду: она вскипала бурунами и дребезжала тяжёлой металлической плитой, пока что-то не сорвалось там, не охнуло с металлическим скрежетом, похожим на окрик "Приказ!"
   Он сел на постели, не сразу отходя от ужаса, вызванного металлическим скрежещущим голосом. "А это были пузыри земли", - почему-то пришло ему в голову.
   Он снова откинулся на подушку, хотя понимал, что больше не уснёт. Лежал с открытыми глазами, припоминая, откуда шёл этот звук. Ниоткуда. Как будто обвалился свод, сминая металлические арки.
   Так. Ну, первый приказ он, можно считать, он выполнил, когда приехал сюда по распределению. Мог ведь отбухать три года и слинять. Но остался, вжился к тому времени. И в голову не приходило, что это никому не нужно. Раз этим занимается столько людей, значит, это нужно. Стройки всегда были данностью нашей жизни - "стройки коммунизма".
   А это были пузыри земли...
   Что сделал Сеня Багин со своим правом голоса? Сказал, что заслонки не отрегулированы? Вот его, Багина, и кинули их регулировать. Вдруг вспомнилось: это же был шестьдесят пятый год! Ну да! Инка родилась в мае шестьдесят пятого. А в новогоднюю ночь шестьдесят пятого он хватал Багина за грудки: - А ты зачем в партию вступил? - и устраивал стрельбу с фейерверками. А Багин отдирал его от себя: - Чтобы иметь право голоса...
   Они ж ничего тогда не поняли! Им казалось, что всё ещё впереди. Даже состояние некой эйфории припоминалось, - Ну, турнули Никиту Сергеевича за кукурузу и волюнтаризм! Значит, есть более конструктивная программа, нам не известная. Должна быть. Им казалось, что всё только начинается, а на самом деле был стоп и полный назад. Откат. Лаковый разворот "Огонька", где Хрущёв снят вместе с космонавтами, ещё вчера сложенный и прикнопленный к стене в теходеле таким образом, что на нём оставались одни космонавты; потом этот разворот во всю ширь, с Никитой Сергеевичем посредине... Вряд ли в техотделе что-то поняли... Скорее, свободомыслие таким образом выразили...
   А уж сам Котомин "вступал в ряды", твёрдо зная, что иначе ему работать не дадут. Что это - как заявить о своей приверженности идеям социализма. Что на самом деле так и есть. Он стал человеком с такой позицией - ему надо работать, и если для того, чтобы ему дали работать, нужно сделать то-то и то-то, он это сделает. Выполнит формальности. В отличие от Багина, который вступал в парию, чтобы "иметь право голоса", считая, что его голос может что-то значить...
   И только старик Володин, слушая их эйфорические бредни, сказал тогда же, в шестьдесят пятом, или даже в конце шестьдесят четвёртого:
   - Как вы не понимаете? Это просто ещё одно звено в той цепи, которой не видно конца! - он знал, что говорил, он много чего знал...
   В свое время старик Володин был личным пилотом наркома Дальнего Востока и потерпел аварию - что-то отказало в его гидроплане. Он восемь суток проболтался в океане, пока его не подобрали японцы, и только в сорок седьмом году обменяли на кого-то из своих. И всё, что он видел, летая с наркомом, он потом прошёл сам и рассмотрел как следует уже с другой стороны, изнутри. А дурёха Малышева подарила ему книжку Экзюпери... Реабилитированный и получивший пенсию Володин работал у них конструктором до тех пор, пока перед самым перекрытием не сорвалась бадья в строительном туннеле и не уложила двух ребят, ударно бетонировавших свод. Следствие установило, что дефект был не в володинской конструкции, и даже не в доморощенном её исполнении в здешних мехмастерских, скрытый порок был в самом металле, из которого эту конструкцию выполнили. Но для Володина это уже не имело никакого значения - он ушёл в тяжелейший запой и постоянно сидел на кладбище в компании ребят, которых его бадья отправила на тот свет. И в Майли-Сай - лечить от белой горячки - его увезли прямо оттуда...
   Похоже, что Володинская "цепь" продолжает греметь, ну, не кандально, полегче, этакими добровольными веригами, уже в фарсовом исполнении. И то, что Рашидов доказал, что он важнее Усубалиева, - это уже частности... Это их байское дело. Кто-то из вологодцев, вон - привез частушку из метрополии: "Эх, средь некошеного луга! Воробей дерёт грача! В этом личная заслуга! Леонида Ильича!" Не в этом дело...
   Это в тридцатых, сороковых годах великие стройки коммунизма начинались с этапов. А сейчас кинули клич - и поехали! Неужто мы до такой степени оборзелый, обалделый народ? Что сейчас Комсомольск на Амуре? Однобокий, вполне занюханный городишко, больше завод, чем город...
   Котомин снова сел, сжал руками голову. Ему казалось, что её сейчас просто разнесёт. Но он понимал, что надо додумать до конца, до абсурда, и если эти мысли в конце концов приведут к абсурду, он их спокойно отбросит и уснёт.
   Ну, зачем кидают клич и эшелонами отправляют на край света и подальше с глаз - это понятно. Чтоб землю грызли, глядишь, чего-то освоят и обживут необжитые регионы, а главное - чтоб под ногами не путались, не мешали и не участвовали... С сильными труднее тягаться, и труднее ими помыкать. Сколько же их было, этих строек коммунизма, где гробился цвет страны? Народа? Коммунизма нет, нет ягодок, нет и цвета.
   Ну, почему посылают, понятно. А мы-то почему едем?
   Все ушлые с курса остались в городе. Уезжали - сильные, честные, прямые. И он уехал, хотя мог и остаться. Мог выбирать, с красным дипломом-то. Но не хотел оказаться среди ушлых и умеющих устраиваться. И ещё, самое главное: Они не укладывались там, в своих метрополиях. Не укладывались в штатные расписания, в сложившуюся систему отношений - производственных и общественных. Вот это ощущение тоскливой скуки от общепринятых мнений, кем-то давно расписанных установлений, не подлежащих изменениям. Что после вузовской несвободы будет несвобода другая, только клетку сменишь, и ещё придется приноравливаться к ней... Они ехали на край света, чтоб не шестерить и не пихаться локтями, ведь не на красную же тряпку лозунга... Хотя и внимали легендам - газетным и изустным...
   Где родился, там и пригодился... Почему же мы там не пригодились? Такие, какие мы есть? Почему вписаться можно, лишь снивелировавшись? И почему мы не нужны там такие, не поддающиеся нивелировке? Карапет вон, - вернулся в свою Армению, по которой тосковал, и опять не прижился. Хотя здесь казался достаточно гибким... В Армении у него вначале угнали и разбили машину, потом пригрозили убрать самого... Встал он там поперек горла... Ну, это крайность, когда за счет объекта возводятся в основном особняки для начальства и нужных людей... А в основном, в целом, почему они там не ко двору? В метрополии? Уж не потому ли, что могут вдруг додуматься до решения не только инженерных проблем, но и социальных?
   Всё сходилось. Всё слишком сходилось, чтобы быть абсурдом.
   В груди была такая теснота, что Котомину казалось, что вот-вот лопнет сердце. Он пошарил на тумбочке в поисках сигарет, закурил. Тедька спрыгнул с кресла, подошёл, стуча когтями, ткнулся мордой в колени. В груди понемногу отпускало, дышать становилось свободнее. Подумалось вдруг с весёлым отчаянием:
   "Но ведь мы живы. Мы живы - никого не смыло, не затопило. Мы ещё можем поправить хотя бы то, что натворили здесь. И ещё можем вернуться в метрополию. И начистить ей морду. Только не надо возвращаться в одиночку, как Карапет..."
  

44.

Гибель Юры Четверухина. Поминки

  
   Через двенадцать дней Светлана с Инкой и Алиса стояли в аэропорту Оша на том же месте, высматривая Котомина и его машину. Малышева укатила прямо на студию - запаниковав дня за два до отъезда, она позвонила режиссёру, сразу закричавшему, что нужно срочно сдавать сценарий, иначе фильм у них отберут, и как производственную единицу отдадут другому режиссёру и для другого фильма. И она уехала на перекладных, выйдя на дорогу в замечательных белых штанах, купленных здесь по случаю. К приезду в столицу республики штаны уже никак нельзя было назвать белыми: покрытые пылью с головы до ног, Малышева одной рукой поддерживала в подоле футболки большой полосатый арбуз, в другой была сумка. "Меня катили" - рассмеялась она на изумлённый взгляд ещё не переставшего злиться режиссёра, и обязалась написать сценарий в три дня.
   Так вот, через двенадцать дней Малышева в срочном порядке писала сценарий в столице республики, а Светлана, Инка и Алиса стояли на пороге Ошского аэропорта и тщетно высматривали Котомина и его машину.
   Котомина не было. Последний автобус ушёл в двенадцать, день перевалил за половину, и перспектива втроём, с вещами, добираться на попутных за триста километров, радовала мало. Светлана вспылила: "Хоть бы раз..." и осеклась - к ним через забитую машинами площадь шёл мрачный, набычившийся Тарханов, словно грёб по пояс в воде. Золотистый Светланин загар мгновенно стал зеленовато-мертвенным.
   - Что? - выдохнула она одними губами. - Что с ним?
   - Не с ним, - отчётливо сказал Тарханов. И нагнулся. Собрал в обе руки всё, что перед ними стояло, и, не оглядываясь, пошёл к машине.
   Уже сев за руль, сказал:
   - Юрку... - и тяжело сглотнул. - Юрку Четверухина убили.
   Подробностей в Кызыл-Таше не знали. Убили в поезде. Труп сняли в Соль-Илецке. Котомин поехал туда на грузовике, с одним шофёром. Оттуда гроб повезут в Саратов, на родину.
   Галя Четверухина с дочками, Оксаной и Таней, жила там с лета.
   Дорогой молчали. В зеркало заднего обзора Тарханов видел только круглые Инкины глаза, незряче глядящие на дорогу. Что происходит в этом ребёнке, он представить себе не мог. Только за Ташкумыром, через два часа пути, Инка спросила:
   - Мама, а Оксана с Таней вернутся?
   - Не знаю, - сказала Светлана. И заплакала.
  
   Котомин дважды звонил Тереху. Подробностей не сообщал. Юрка за кого-то заступился там, в поезде. За какую-то девушку. Случилась драка. Непреднамеренное убийство. Убившего сняли с поезда вместе с ним.
  
   Котомин вернулся через две недели, почерневший, как головёшка. Уже и Малышева вернулась - отписалась. И все отпускники - и Шамрай, и Птицыны, и Матюшины, и Шкулепова приехала на выходные с Бурлы-Кии - собрали что-то вроде поминок у Котоминых. Пришли Домбровские, Тархановы, Манукяны.
   Котомин встал, чтобы что-то сказать в память о своём школьном друге, долго стоял, время от времени открывая рот, беззвучно, как рыба. Потом сказал:
   - Крючок... - он не знал, почему у него всё свелось к крючку, почему торчал перед глазами, как наваждение, вагонный никелированный крючок для одежды. Если б о гладкую стену, да о что угодно, Юрка бы вывернулся. Он был подвижный, юркий, цепкий. - Крючок в купе. И человека нет. Нашего с вами... товарища.
   Для следователя это было ординарное до зевоты, непреднамеренное убийство. Накажут, конечно. Котомин прочёл показания девушки - их было четверо в купе: она, Юра и те двое. Вначале всё было нормально. Потом они позвали девушку в вагон-ресторан. Они и Юру звали, да он не пошёл. В ресторане взяли коньяк. И ей тоже немного налили. Она не хотела пить, но потом всё же немного отпила. Она собиралась платить за обед сама, но один из них накрыл её руку с кошельком ладонью, и сказал: "Оставь на завтрашний обед". Дружески. И она почему-то поддалась тону. Платил второй. Когда вернулись, Юра вышел покурить. И с ним тот, что говорил: "Оставь на завтрашний обед". А второй к ней полез. Она вывернулась и хотела выскочить за дверь, но дверь оказалась запертой на защёлку, и отодвигалась только на небольшую щель. Она вставила в щель ногу, и пыталась открыть дверь. Но мужик был очень здоров, а второй удерживал Юру, она слышала: "Оставь, без нас разберутся". Но Юра дёргал дверь и кричал: "Открой, паскуда, кому говорят". И тот открыл. "Паскудить будешь в другом месте. Понял?" Тот смерил его взглядом с головы до ног. И грязно выругавшись, сказал, что такие, как она, только нажраться за чужой счёт норовят. Юра спросил: "Сколько?" А девушка: "Я сама отдам". Положила на стол трёшку, выскочила в коридор, боялась, что расплачется. Там ещё что-то говорили, она слышала. Потом голоса стали громче, и она хотела вернуться. Но не успела. Что-то грохнуло там, кто-то упал, и стало тихо. Она дёрнула дверь, и увидела лежащего на полке навзничь Юру, запрокинутое его лицо и кровь на виске. И закричала. Так пронзительно, как только могла. Это она хорошо помнит - желание кричать как можно громче...
   У мужиков чемоданы оказались набиты оренбургскими пуховыми платками. Они утверждали, что он сам полез, и его только отшвырнули. О крючок. "С документами какой-то кооперации", сказал следователь. "Липа, конечно, сейчас проверяют". Сам не зная зачем, Котомин попросил показать убийцу. Ему отказали. Тогда он закричал: "Выпустили, да?" - "Нет". Потом почему-то решили показать. "Только без эксцессов". Он сидел и смотрел на вошедшего вместе с милиционером мужика. Тот, видимо, уже успокоился за время отсидки, в глазах тоска. Лицо в суточной щетине, обрюзгшее. Сам довольно рыхлый, хотя и молодой. Здоровый. Остановился против следователя и покорно ждал, когда к нему обратятся. Котомин ожидал увидеть скота. Наверно, он таким и был там, в купе. Но за эти дни в нём проступило что-то человеческое. Котомин сказал: "Посмотри сюда". От неожиданности тот дёрнулся, как от удара, повернул голову. Серое лицо его стало покрываться испариной, глаза ускользали. Котомин сидел и смотрел, как плавится и растекается чьё-то лицо, чья-то воля, но легче не становилось. Не было ни злости, ни гнева. Что он хотел увидеть? Спросил у следователя: "Он вам нужен?" Тот качнул головой: "Нет, - и милиционеру: - Уведите".
   Котомин видел Юру последним. В Саратове гроб уже не вскрывали. Он видел его лицо, его вытянувшееся, окоченевшее тело, всё ещё как бы запрокинутую голову, небольшую ранку на виске. Странное ощущение, что это что-то другое, а не его друг. Что это тело не имеет отношение к его другу.
   Он думал, что всё будет гораздо тяжелее. Но он почти ничего не чувствовал. Какая-то пустота вокруг него, в нём. Отстранённость окружающего, где всё происходило по какой-то непонятной логике, враждебной ему также, как и Юре, но по странности позволявшей ему вывести гроб с телом друга... Котомин сам себе казался явившимся из мира теней.
   Ехали через Уральск, почти без остановок, меняясь за рулём. Шофёр Алексей был неунывающий лихой парень. В подменке он не дремал в кабине, а бросал ватник в кузов и растягивался рядом с гробом. Юра таких любил. Котомин был не подарок, Юра с детства терпел все перепады его настроений, но любил он таких, как Алексей - лёгких людей. Ему бы понравилось, что тот спит рядом с гробом.
   Котомин дремал в кабине. Даже не из странности сна рядом с покойником. А из предчувствия отчаяния, которое навалится, едва он упадёт рядом с гробом. Безысходность и так душила его.
   ... От Озинок начался дождь, затяжной, осенний. К ночи не выдержали, остановились в какой-то деревне, уже за Ершовым, у первой избы, в окнах которой тлел свет. Попросились ночевать. И не сказали, что за груз в кузове. Алексей поставил машину во двор, прошёл в дом. Дождь хлестал во всю, и вот эта ночь, темь, проливной дождь...
   Он не стал рассказывать, как там, на чужом подворье, под проливным дождём он ткнулся головой в кузов, в котором стоял гроб с Юрой, и твердил, ржаво ухая и лая сквозь плачь: "Ты прости, Юр, прости, что я тебя здесь оставляю, на дожде, гроб цинковый..." От рыданий голова его билась о борт, но он не как не мог задушить их в себе, пока не вернулся Алексей, не отодрал его от борта, и терпеливо ждал, когда он успокоится...
  
   Котомин сказал:
   - Мы не смогли сказать хозяевам, что в кузове.
   Что поняли все они, за поминальным столом, из его сдавленных фраз?
   На него смотрело двадцать пар глаз. Таких глаз он не видел больше нигде.
   Потом Тарханов сказал:
   - Похоже, что мы двенадцать лет прожили в резервации.
   Теперь двадцать пар глаз смотрели на него. Юрина нетронутая рюмка на пустой тарелке. Ёлки, у них были основания так думать. Мир за этими горами был другим.
   - В консервной банке! - сказал Котомин. - И теперь не понимаем, что же происходит в стране. Как раньше не поняли, почему нас сюда выпихнули.
   - Я не знаю, что происходит в стране, - сказал Матюшин, - Я видел только море, забитое телесами. Все жалуются, что нечего жрать. Поперёк себя шире, а всё, понимаешь, недоедают. И всем - дай, и никто не скажет - на...
   - Или штурмуют магазины, и хватают всё, что не попадя, - сказал Саня Птицын. Устав толкаться в московских магазинах, он купил Жене каракулевую шубу, а на оставшиеся деньги - ковёр с райскими птицами. А все разуты. И дома закатался в этот ковёр, чтоб поэффектнее раскататься, когда придёт Женя. Чтоб не заругалась. И заснул. - "Мечта барыги" ковёр называется, - Саня рассмеялся. - Мы начинали с чего? "Через двадцать лет мы будем жить при коммунизме". Ха! Мечта Никиты. Точно. Сейчас этот коммунизм остался прижатым к стенке по медвежьим углам. Чемодан пуховых платков... Шлёпает нашего Юрку только за то, что тот не позволил девку... унижать! За трёшку... Сидите по медвежьим углам, и сидите! А кругом разгул барыг. И народ туда же - жри, хватай, хоть ковёр с райскими птицами, хоть что. Всё ребята, хана. Мы разрозненная оппозиция, загнанная в угол.
   - Какая мы, к чёрту, оппозиция? - сказал Котомин. - Чему?
   - Хватательному рефлексу, - сказала Малышева
   Она приехала со студии с несколько ошеломлённым лицом - однажды она уже писала вместе с этим режиссёром его сценарий - это был ад, хотя тогда она просто взялась помочь. Но режиссёр опасался, что она предъявит счёт. И все её фразы выворачивались наизнанку, украшались газетным барабанным боем, и прочими красивостями только для того, чтобы потом сказать: "Картинки ваши, мысли - наши". Хотя и картинки узнать было уже нельзя. И теперь она заранее оговорила, что святая обязанность ассистента - помогать режиссёру во всём. Было даже любопытно, станут ли её в таком случае выворачивать наизнанку, и доказывать, что иначе худсовет не примет. Её не выворачивали. Худсовет принял. Режиссёр написал кусок о розочках, выращиваемых в оранжереях автобазы. И о том, что людям нужны и розочки, которые уносят в пургу под полой тулупа. Зачем нужны эти розочки к материалам взрыва и пуска, несмотря на взрыв, о котором писала она, так как была уверена, что этот пуск будет?
   Но времени на споры не было.
   На титульном листе режиссёр поставил только свою фамилию, хотя фактически лишь оттаскивал на машинку написанные нею страницы. Пусть так. После она попросила один из экземпляров для них с Муратом - нужно же группе иметь при себе экземпляр сценария? Но режиссёр сказал, что экземпляров едва хватает для всяких официальных дел. Ну ладно, сказала она, возьмём себе черновик, и потянула к себе рукопись. Режиссёр резво ухватился за другой её конец. Потянул к себе. Они посмотрели друг на друга. Что-то в его глазах было. Такое. Говорящее, что именно рукописный вариант, написанный её рукой и с его правками ("зажглись фонари" - писала она, - "как звёзды", - добавлял он) именно этот вариант нельзя и даже опасно оставлять в её руках. Опасно для него. Он снова потянул рукопись к себе, и она отпустила. Он торопливо спрятал рукопись в портфель, щёлкнул замками. Она сидела и смотрела на него. По дороге в буфет он объяснял, что сценарий им с Муратом не нужен, что в документальном кино это только мешает, что он для сметы нужен, а не для фильма. Что документальное кино рождается буквально в процессе монтажа. Она это знала и без него. Посмотрев проявленный материал, режиссёр сказал, что они не сняли ни одного приличного плана. Из этих обрывков ничего не склеить! Им всё было понятно - просто плёнка шла вразнобой. Мурат обиделся. Они сели в монтажной, и склеили всё по порядку, событийно, одно за другим. После чего крайне возбуждённый режиссёр заявил, что фильм у него в кармане. Но взгляд, когда он тянул к себе рукопись! Небольшая неловкость, и цепкое нежелание выпускать из рук то, что уже считал своим. Они не знали ещё, что их ждёт, когда фильм пойдёт в запуск, и режиссёр, к которому не захочет идти не один директор, возьмётся директорствовать сам, списывать и класть в карман всё, что можно и чего нельзя. Как не знала Малышева и того, что, когда она появилась на студии, кто-то сказал про режиссёра, что ему каждый раз приходится объявлять комсомольский набор, потому что во второй раз к нему работать никто не идёт. Они с Муратом и были очередным комсомольским набором. И вся студия смотрела и ждала, когда комсомольский энтузиазм кончится, и начнётся элементарное понимание вещей. А забегать с предупреждениями - увольте, ещё чего не хватало. И каждый комсомольский набор хлебает под самую завязку, под плач и смех всей студии.
  
   - Может, это и есть Никитин коммунизм? - сказал Саня. - Никиты нет, а коммунизм есть - хватай, раз ничьё, значит - моё. И хватать уже нечего.
   - А ковёр зачем ухватил?
   - Хошь, подарю? Ухватил, чтоб Женьке кислород перекрыть. Бегать по магазинам.
   - Коммунизм - это гуманизм, - сказала Малышева. - Это Марксово определение.
   - А электрификация?
   - Производственная программа, - уныло сказал Шамрай.
   - Поперек себя шире - это от картошки и крахмальной колбасы, - сказал Домбровский. - В стране действительно нечего есть.
   Котомин кивнул.
   - Я не знаю, как обстоят дела с электроэнергией, залили мы ею стану или нет, но со жратвой худо. В Саратове, чтобы купить продуктов на поминки, нужно идти со свидетельством о смерти в райисполком за специальной бумажкой, тогда хоть крахмальной колбасы отпустят...
   - Разрозненная оппозиция по медвежьим углам, - повторил Домбровский и усмехнулся. - Может, по медвежьим углам, может, и разрозненная. Но не так уж нас мало. И если то, что происходит у нас, происходит везде, - то, слава Богу! Чем хуже, тем лучше. Я помню, как меня прижали в области с подсобным хозяйством. Выговор по партийной линии, хозяйство свернуть, скот сдать на мясокомбинат. Ну, всё, думаю. Чем людей кормить? Ждать, пока они мне моё мясо же с мясокомбината поставят? Совсем в Москву собрался, в народный контроль. И тут постановление. О развитии подсобных хозяйств. Значит, кто-то достучался? Ну не я, но кто-то доказал? Когда развал и разложение станут очевидными и всеобщими...
   - Куда уж очевиднее! Очевиднее нашего взрывчика и быть ничего не может.
   - Когда станут очевидными и всеобщими, хочешь - не хочешь, начнут что-то предпринимать. Придётся.
   - Гайки начнут закручивать. - Шамрай поднял глаза на Домбровского. - Жуть! Чтобы вырастить десяток овец для рабочей столовой, нужно правительственное постановление. Вас сколько лет дергали до этого постановления?
   - Да лет шесть.
   - А чтоб добиться чего-то более серьезного, жизнь надо положить...
   - А над ними не каплет, - сказала Малышева. - Помните, появился у нас такой, Александров? Сразу же взявшийся курировать по комсомольской линии кафе и прочие злачные заведения?
   - Это тот, на которого ты стол в кафе опрокинула?
   - Не стол. А то, что на столе. Было.
   - Ну да, - сказала Шкулепова, - он тогда курировал кафе, а мы там просто обедали, мы с Люсей и Мазанов. Пытались есть то, что нам дали. Какие-то котлеты неизвестно из чего, какие-то макароны... И он к нам подсел. С персональной отбивной во всю тарелку.
   - А эти интеллигенты сидят, опустив глаза, и ковыряются в том, что им кинули. Как он ел! С каким удовольствием, с лоснящимся лицом, губами, глазами! Да ещё в интеллигентной компании, под умный разговор... Сначала я его попросила отсесть. Кажется так. А он сказал, что не со мной разговаривает, а вот с этими интеллигентами, - она кивнула на Шкулепову.
   - Она бы оценила, если бы он и ей принёс такую отбивную.
   - Всем по отбивной! И тогда я взялась за концы скатерти и опрокинула всё на него. И скатерть накрыла его с головой. А оставшийся в руке конец обвязала ему вокруг шеи.
   - И тебе это сошло с рук?
   - Ещё бы! По-моему, поварам понравился этот номер. - В стране, кажется, никогда не было так, чтоб всего завались, но кураторы всегда ели свою отбивную... А народ тоже не дурак, производителей материальных благ всё меньше, кураторов всё больше...
   - Да мы бы тьму захребетников прокормили, не мешай они работать, - сказал Домбровский.
   - А вы знаете, как уехал Александров? - рассмеялась Инесса Шамрай. - Он ведь у рыжей Лариски тогда проживал, заведующей верхним магазином.
   - Приживал! - сказал Шамрай. - Приживал он, а не проживал.
   - Ну да, на всём готовом, зарплату на книжку. Они напротив нас жили, в двухэтажном брусчатом доме. И как раз тогда холодильники большие завезли, да? Мы тоже тогда купили. У Ларки не было свободных денег, и она попросила Александрова снять с книжки. На холодильник. И он через какое-то время напомнил про долг. После чего его тряпки вылетели в окно второго этажа и увешали кусты и деревья. И он всё это собирал. С акации свисала электробритва... И он уехал.
   - Он, может, и не уехал бы, да Муханов его попросил. Пригрозил увольнением. - Шамрай обернулся к Малышевой. - Ты лучше расскажи, о чём ты с Никитой Сергеевичем Хрущевым беседовала!
   - Ну да? - удивился Домбровский.
   - Ни о чём я не беседовала, - сердито сказала Малышева. - Просто шла к Люсе на работу - их контора тогда ещё в Гостином дворе была. Вылезла на Дзержинке, и пошла вниз, к улице Разина. Слева чёрные машины выстроились, справа - подъезды. И тут из одного из них Никита Сергеевич выкатывается, красный и сердитый. Его уже сняли тогда... Чуть не столкнулись и остановились оба, каждый ждёт, пока другой пройдёт. Ну, я и говорю от неожиданности: - Здравствуйте, Никита Сергеич! - Здравствуйте, - отвечает. И смотрит на меня. - Как поживаете? - спрашиваю. - Хорошо, спасибо.- И стоит. Мне не по себе как-то стало. - Не уберегли мы вас, говорю, не от подхалимов, не от... И не знаю как назвать тех, кто его снял. Тут его под обе руки берут ребята в чёрных плащах, и ведут к машине, а он, похоже, обернуться пытается... А меня уже в сторону оттеснили, - О чём вы говорили? - Не о чём. Столкнулись, поздоровались. А ещё? Спросила, как поживаете. - Документы! - Ой, говорю, я приезжая, в ГУМ иду. Думаю, если задержат - в два счёта из ВГИКа вылечу. Но отпустили...
   - А с Брежневым ты не беседовала?
   - А чего с ним беседовать, с подставным лицом. Только пожалела однажды, - и она рассмеялась. - Как-то чехи уезжали, и нас на Ленинский проспект выгнали - флажками махать. Ой, это же осень шестьдесят восьмого года! Чехов мы не рассмотрели, а Брежнев высунулся в окно, рукой машет и улыбается. У него тогда ещё все зубы золотые были... Я и говорю, - бедный, как же ему славы хочется!.. Ребята мне до сих пор вспоминают - А помнишь, как ты его пожалела?
   Малышева встала, выбралась из-за стола.
   - Смех смехом, - сказал Матюшин, - но, похоже, лет через десять все уйдут в кураторы!
   - Кто? Дядя Белим? Или Хромов?
   - Ну, ты даешь. Это ж... Элита.
   - А кто ж тогда народ, а?
   - Те, что хватай-хапай - тоже народ. И те, что не умеешь - спивайся - тоже.
   - Нет, милый мой. В народе здравого смысла и здоровья - ого! Ну, входят, может, в азарт, а у нас здесь ты этого много видел? Ну, шубу купит, как Саня, ну машину. Мебель сменит, дальше-то что? Второй раз менять? Бумажки в чулок складывать? - Шамрай махнул рукой. - наш народ-то, прости Господи, по сути своей ленив, чтоб хлебать в три горла. Он - чтоб не хуже других, да для куражу, да и раздать может из того же куража. Кто сказал Предсовмина, что машину мне не надо, ты или я, а, Котомин?
   - Я сказал, что машина у меня уже есть.
   - А это не одно и то же? Её можно было бы тем же узбекам за двойную цену загнать. Не сообразил? А если бы не было машины, взял бы? Или гордость всё-таки не позволила принять подарок за такое дело?
   - Достоинство.
   - А другим ты в нём отказываешь?
   Возившаяся с магнитофоном Малышева сказала:
   - Тихо! - и щелкнула тумблером. - Это на створе, у чайханы. Я знала, что Юра хорошо говорит, не знала, что спрашивать. Записала на пробу.
   Она нажала кнопку. Оттуда, из магнитофона, раздался грохот проезжающего КРАЗа. Грохот удалялся, фонил еще какой-то далекий шум.
   - Это ранняя запись, она не чистая.
   Опять накатил КРАЗ, пророкотал мимо, затих. Остался шум реки, удары ветра.
   - Ты когда сюда приехала? - спросил оттуда, из шума реки и ветра Юрин голос, и все вздрогнули, хотя ожидали услышать именно его. Что-то спросила Малышева, но её заглушил грохот машины. - Ну, к тому времени уже последнего скорпиона убили! - сказал весёлый Юрин голос, и Светлана прикрыла рукой глаза. - Вообще-то всё началось с дороги... Что? Бригада уголовников спускала осыпи, аж с Колымы, - Опять что-то спросила Малышева, очень неразборчиво. - А никуда. Рассосались. - Опять проехал КРАЗ - ...Строить начали за счёт НарынГЭС. Наш начальник надеялся, что стройку дадут ему, но прислали генерала Поддубко - не застала?.. Очень громкий генерал был. Но строить, как позже выяснилось, не умел. Ну, и давай они меня с нашим Нарынгэсовским начальником растаскивать в разные стороны. Хуриев лечился тогда... Наш говорит: "Не соглашайся", а генерал: "А Хуриев тебе друг или не друг?" Уговорил. Привёз я, значит, палатку и милиционера - младший лейтенант Джульбарс. - Малышева у реки рассмеялась. Сидя здесь, она молчала, закусив губу. - И четыреста человек по комсомольским путевкам приехало - Никита Сергеич трепанулся на съезде комсомола, Денисенко делегатом был... - Снова проехал КРАЗ - Молодежь тянет трос и с ними дед с во-от такой бородой, лет под пятьдесят. Тоже по комсомольской путевке приехал. Потом свиней у Домбровского выращивал. - Домбровский кивнул. - Заложили мы фундаменты шестиквартирных домов, а после Парамонов взорвать велел: оказывается, база его Промстроя должна там быть... Еле сдал всё Хуриеву в июле! Вагончики пожёг - масляная краска загорелась... Материалы все шли на меня, миллионов семь стоил. Милиционер ходил за мной, как привязанный... Тебе что надо-то?... А, это когда мы Хуриева обманули и поменялись берегами. Хуриев плевался очень долго... - взвизгнули тормоза. - Люсь, всё. Потом, а? Ты подумай на досуге, что я тебе сказал! - хлопнула дверца. Машина уехала.
   Малышева выключила магнитофон.
   - Вот и всё... "потом". Потом был взрыв. И ещё он у нас на плотине спросил: - "Что, снимать, как плотину рушат, интереснее, чем как её строют?" И всё. И ни одного кадра. Мы тогда не сообразили это снять. Не смогли. А потом какой-то крючок, платки...
   - А может, не надо быть слишком хорошим, - сказал Тарханов.
   - Ну, тогда вообще нужно тушить свет и сворачивать лавочку, - вспылила Малышева. - Если еще и слишком хорошие начнут стараться быть плохими.
   - Он ведь был к каждой бочке затычка, Юрка. Компрессорная сгорела - он восстанавливает, пара не хватает на полигон железобетона - Четверухин! Странно, что его не кинули к ирригаторам задвижки закрывать и открывать!
   - Не доверили. Они под это дело Сеню Багина из Казахстана кинули, - сказал Тарханов. - Он ведь тоже... Кто тебе входной портал варганил, когда ты не успевал, а, Котомин?
   - Сеня. Но тогда ещё не мне.
   - Люся говорила о тайной вечере... Что это был коллективный сценарий. Не в этом дело, - сказала Малышева. - Вот даже на ослице въехал в Иерусалим, чтобы сбылось предсказание... Не в этом дело. Но если есть внутренняя уверенность в том, что ты должен делать, то и случай начинает работать на тебя, ты как бы притягиваешь случайности. И книги попадаются, имеющие к этому отношение, и разговоры... Да по телевизору что-то мелькнёт и оказывается звеном в цепочке! Определенно настроенный человек притягивает к себе информацию и даже события... В конце концов Христос был знатоком библейских текстов и мог сознательно въехать в Иерусалим на ослице, но мог и на подходе увидеть пасущуюся ослицу и вздрогнуть, как подтверждению своей правоты. Не будь внутренней уверенности, даже заранее припасенная ослица сбежала бы...
   - Ты это к чему?
   - В наши дни это выражается проще: наше дело правое. Знаете, почему всё здесь пошло так, а не этак? Почему вы не взорвали тросы левобережного, не завалили себя, но и проиграли? Потому что не было внутренней уверенности. В том, что "наше дело правое".
   - А у них, что, была такая внутренняя уверенность?
   - Нет. Но у них такой арсенал средств, которым ты бы не воспользовался даже при внутренней уверенности. Но противостоять им может только внутренняя уверенность.
   - Даже у Христа она оказалась оружием недостаточным.
   - Нет, достаточным, если мы и сейчас об этом говорим. Через две тысячи лет.
   - Тогда получается, что правым делом был взрыв.
   - Взрыв был результатом кучи несогласованных дел, наехавших друг на друга. Результатом несогласованных усилий, - сказал Шамрай. - Мы как-то привыкли надеяться что всё как-нибудь утрясется, но наложился ещё один неуправляемый фактор, и всё полетело к черту.
   - Послушайте, - сказал Котомин, - Мы всё время сбиваемся на наши дела, но ясно же, что мы здесь сели в такое дерьмо по каким-то общим причинам!
   - Терех сказал, что этот взрыв - обвинение существующему порядку вещей, - обернулась к нему Малышева. - Он сказал: "обвинительное заключение порядку"...
   - Вот! Он это сказал? Когда?
   - Вчера. Я по приезду хожу с визитами вежливости.
   - А больше он ничего не сказал?
   - Я опешила. У меня вильнули глаза, потому что фильм-обвинение существующему порядку никто не пропустит. Да и режиссёр на это не пойдет.
   - А по своей инициативе он ничего не добавил? - спросил Шамрай.
   - Он сказал, что "к некоторым вещам мы подходили более государственно, чем люди, должные решать государственные вопросы". Чито жить далее, стоя на голове, нельзя. Мы слишком большая страна. Руководство принципом "одеяло на себя" ведет к катастрофам. На наших глазах - одна из первых. Согласование усилий по доброй воле не получается. Не получается оно и сверху... - она помолчала. - Даже Карапета увели.
   Шамрай рассеянно кивнул.
   - Мы поедем к нему, - сказала Малышева.
   - Доброхотством занимаешься? - усмехнулся Шамрай. - Знаешь, что он тебе скажет? - "У меня приказ". А приказы надо выполнять. И всё.
   - Наверно. Что скажет, то и снимем. Лучше заниматься доброхотством, чем не заниматься ничем. Ты можешь предложить что-то другое?
   - Только то, что Вячеслав Прокофьич, - он посмотрел на Домбровского. - Чем хуже, тем лучше.
   - Увольнений, кстати, много, - сказал Тарханов. - Как крысы с корабля...
   - Ну, зачем же. Когда нет веры в дело... Когда её э-э-э... взрывают... Не хотят заниматься делом, которое никому не нужно, как раз наиболее совестливые, - сказал Шамрай.
   - Ты тоже побежишь? - спросила Малышева.
   - Я, понимаешь, ещё верю. Что взрыв - обвинительное заключение порядку, но не делу.
   - Ты можешь предложить другой порядок?
   Шамрай усмехался и отводил глаза. У него был вид сумасшедшего, который что-то про себя знает, но не хочет говорить вслух. Но он заговорил:
   - Что мы, интеллигенция, придумали пока, кроме "фе"? Ни хрена. Мы только насчет технических решений - как построить, как взорвать... - он поднял голову, - Его уже предложили - порядок. И предложили работяги. Тот народ, который "хватай, хапай". Он же - элита и он же - гегемон. Тихо и без шороха. И, как всегда, безымянно.
   - И в чём же этот новый порядок?
   - Страшно выговорить... Но я сотню раз проверял, лёжа на песочке между телесами, как Евгений Михалыч, и сотню раз всё сходилось. Этот порядок - бригадный подряд. Хозрасчёт. Это то, что Терех назвал - с головы на ноги.
   - Ну почему безымянно? Щёкинский метод, Сериков, Злобин...
   - Метод методом, - сказал Домбровский, - По нему и мы работаем. Мы подрядились возить бетон на плотину, а как мы делим деньги между собой - между водителями, ремонтниками и чабанами - никого не касается. И на плотине...
   - Ага, - сказал Тарханов, - Хочешь, я тебе расскажу, что такое бригадный подряд в действии? Это когда у меня две бригады, и той и другой нужен, скажем, лес. На всех не хватает, и я делю его поровну. Так они его воруют друг у друга.
   - А ты объедини две бригады в одну, - сказал Домбровский. - Тогда они сами выкрутятся. Будут искать маневр, а не воровать друг у друга.
   - Но есть еще одна ступень. Это совет бригадиров на створе. Совет по согласованию усилий. Плотинщики должны обеспечить фронт работ, автобаза - подвезти бетон. Если не согласовывать - получится вавилонское столпотворение. Пока там есть и доброхоты, и те, что тянут одеяло на себя. Тарханов, к примеру. Но всё видно. Далее. Тарханов должен не оклад получать, а заработную плату за расторопность и согласование усилий. И так - до работы министерств и Совета Министров.
   - Этак для одного Тарханова нужно будет держать отдельного бухгалтера.
   - Зачем? Машина подсчитает. Идея уже есть. Заявлена. Ну, потыкаются ещё до самовзрываний. Но всё равно к этому придут. Что характерно. На уровне стройки мы ещё управляемся, но чем больше объём связей, тем больше срывов. Срывы уже верховые. И вина за срывы и взрывы. Если бы за воду платили потребители, если бы ГЭС строили не только энергетики, но и ирригаторы, если бы Водяной внёс свои тридцать сребреников, если бы долина рассчитывала на нашу энергию, а не на безымянную энергию системы, если бы они вложили средства, а потом имели отдачу, скажем, платили бы за энергию меньше... И если бы министры были бригадой по согласованию усилий, уверяю вас, Водяной вовремя бы заслонки отрегулировал, а наш - спустил воду в мае-июне, а не в августе и не взрывом. Да если бы у нас на стройке был хоть один человек, отвечающий за полив! Тогда всё выглядело бы иначе. И мы бы рвались не только пуститься, потому что это наш отдельный пирог, вокруг которого трава не расти. Тогда бы строили только то, что нужно, где нужно и в чем заинтересованы все.
   - Да и ГЭС мы бы давно построили, так как в ней заинтересованы все, и каждый внес в строительство свою копейку.
   - Всё гениальное просто. Тому мужику, что это придумал, надо памятник при жизни поставить.
   - Ага. Неизвестному солдату.
   - Вообще-то Маркс подбирался к этому, когда говорил о России. Или Энгельс? В письмах к Вере Засулич. Вообще-то артель, подряд - испокон веков на Руси были.
   - А потом забыли. Пропустили. И Ленин пропустил.
   - Он соцсоревнованиями увлекался. Кто быстрей бревно донесёт.
   - Ну, тогда это, может, и увлекало. А сейчас нам уже не хватает наивности, чтобы в игры играть - кто первый добежит, кто кашу съест, а кто кулич сварганит. Надо не первым, а качественно и в срок.
   - У Ленина как раз было, - сказал Домбровский. - Почитай статью "О кооперации". Только у нас эту кооперацию поняли лишь как торговлю тем, что скуплено у населения...
   - У нас вон соревнование за готовность агрегата снаружи. И будет. И именно снаружи. И зарплата будет, и премии. И халтура будет. Раз нельзя запустить и прокрутить 72 часа в рабочем режиме.
   - Вот и придумали заново. Потому что затошнило и от хапуг, и от бессмысленно рукой водящих...
   - По бумажке: "Кто там?" Или с грозным окриком и срывая резьбу. Чтобы не забыли об их "руководящей роли".
   - Да пусть играют какую угодно роль, только в производство не лезут!
   - Ёлки! Зарплата за то, сколько раз по полю проехал! Плата за повышение урожая с гектара! Какая мне разница, со скольких гектаров они его собрали? В результате в каждом колхозе есть неучтённые гектары, за счёт которых якобы повышается урожай с гектара. Вот они и предъявили их теперь на полив! Если раньше поливали неучтенной водой, то когда поджало, всплыли и эти гектары! Глядишь, и премию получат за освоение новых земель!
   - Так сейчас вообще соревнуются, кто раньше отрапортует. Кто больше капиталовложений освоил - это надо же! А мы давайте пустимся на день раньше. Пошумим по этому поводу.
   - Надо написать статью: "Взрыв Музтора - обвинение порядку в нашей стране".
   - Можно поспокойнее: "Взрыв - обвинительный приговор отжившей системе производственных отношений".
   Посмеялись.
   - Написать можно, а кто напечатает?
   - Никто. Это как под танк лечь. А сейчас, сам понимаешь, не война и не сорок первый, как говорит мой акселерат. - У Шамрая сделались круглыми глаза. - Неужели он всё раньше понял? На подкорковом уровне?
   - Господи, да нам ничего и не надо, кроме открытой полемики, чтоб было видно, кто есть кто и кто что предлагает.
   - Как там Маркс говорил? "Идеи становятся движущей силой...
   - Когда они овладевают массами".
   - Смотри ты, во ВГИКах тоже подковывают!
   - Ага, а ещё кто-то, тоже из великих, сказал, что новые идеи завоёвывают мир по мере вымирания их противников.
   - Идеи становятся движущей силой, когда они овладевают массами! И по настоящему революция будет совершена тогда, когда мы нащупаем естественную систему производственных отношений социализма. Планово-административная система искусственна! И поэтому не жизнеспособна! Кризис жанра - налицо! Идеи входят в мир бесшумно. Они становятся движущей силой, когда овладевают массами. Массами, а не отдельными руководящими лицами.
   - Руководящие лица проводят кампанию и губят дело на корню.
   - Уж очень всё просто.
   - А всё гениальное просто. Это не просто будет осуществляться. Для партийно-административной системы это - гибель! В экономике застой полувековой. Теоретиков не было, классику в основном цитировали: "Верной дорогой идёте, товарищи!" На таком уровне. Тут самое главное - не отчаиваться. Всё происходит слишком медленно на взгляд одного поколения. Сейчас мы гнием полным ходом. Чтобы загнивание стало критическим - нужно этак лет десять-двенадцать... Конечно, в смурные времена каждый сам ищет выход из своего тупика. И на ощупь. Но поиски выхода - тоже дело и, может быть, большее, чем стройными рядами вперёд к победе...
   - Для теоретиков, - улыбнулась Елена Николаевна и закашлялась, тяжело, астматически.
   - Леночка, пойдём, да? - поднялся Домбровский.
   В самую жару у Елены Николаевны началось что-то вроде астмы. Говорили - пройдет, когда спадёт жара. Но пока не прошло.
   - Елена Николаевна, да вы прилягте в Инкиной комнате! Я вам ещё подушки дам, чтоб повыше, а? А вы перестаньте дымить! Вова, открой окно! Встань, я подушки достану.
   - Во распоряжений. Не знаешь, какое выполнять.
   - А ты по порядку, - сказал Тарханов. - Встань, погаси, открой.
   - Нет, мы пойдём, - сказал Домбровский, - На хорошей ноте.
   - Подряд тоже не рецепт на все века. И со временем исчерпает себя, и снова потребуется отрицание нынешнего отрицания. - Шамрай никак не мог остановиться. - Думаю, в пятидесятых годах мы точно знали, чего не хотим, но не знали толком, чего хотим и что делать. Как впрочем, и в семнадцатом... Самое время подумать. Было что-то симпатичное в Совнархозах... Как и в Советах когда-то... В идее советов...Которые так и не случились.
   - Господи, о чем мы говорим. На поминках, - сказала Светлана.
   Отдышавшаяся Елена Николаевна сказала:
   - Ничего, Юре бы понравилось. Он, может, и погиб потому, что нас взорвали. Без веры человек делается неустойчив. Даже физически. Неустойчивость - она от неуверенности.
   - Где же ты раньше был, Валера? - спросила Шкулепова. - Почему ты не говорил об этом, пока Юрка был жив?
   - Я тогда не об этом думал. И был в шоке, как все. И Терех не думал. Он только знал всем опытом жизни, что нужно выстоять. Выжить, пуститься. А у меня даже такой уверенности не было.
   Домбровский остановился в дверях.
   - Знаете, - сказал он, - самое главное - не сгореть раньше времени. Людям часто только кажется, что они живут. На самом деле они доживают физическое своё существование, сгорев душой на войне, в лучших минутах своей жизни - в любви ли, в ненависти... В огне одного сильного потрясения или чувства. И дальше уже не видят ничего равного, достойного. Оставшись навсегда там, где им выжгло душу. Особенно это видно на моём поколении - война есть война...
   - Вячеслав Прокофьич! Да мы перед воевавшими на коленях стоим! - сказал Котомин.- Я не успел стать перед отцом, хотите, перед вами встану?
   - Дайте мне сказать!.. Душа выгорает, да. И с высоты личного эмоционального опыта новое часто кажется мелким, будничным, не достойным даже знака равенства. Может быть, объективно недостойным. Но не стоит относиться снисходительно к последующим поколениям... Может, вы найдёте что-нибудь более достойное?.. Ведь это не человеческое дело - в крови и гневе... Это человек, исковерканный обстоятельствами до священной ярости войны вместо радости жизни...
   Щипало глаза. Наверно потому, что это говорил заносчивый Домбровский, для которого и новостью не было то, что говорилось, который у себя уже сделал всё что мог из того, о чём говорилось...
   - Ребята, - сказала Елена Николаевна, зябко кутаясь в шаль. - Я всех вас очень люблю. Хорошо бы - дожить до рассвета...
   По лицу Домбровского прошла мгновенная тень. Он легонько прислонил её к себе, сказал тихо:
   - Перестань. Люди с астмой по сто лет живут.
   Они стояли в дверном проеме, как в раме - самые старшие, самые красивые, самые любящие из всех. Самые лучшие.
   И на них уже упала тень.
  

45.

Карапет. Смерть Шукшина. Телевизионщики

  
   Шамрай, как всегда, оказался прав, говоря о Карапете. Он слишком часто оказывался прав, Шамрай, и давал однозначные ответы, когда другие сомневались. Малышева собственно даже не помнила, когда он оказывался неправ. Пророк Шамрай... Хотя в его случае это чаще всего выглядело элементарной трезвостью.
   Пологая чаша Таласской долины, иссушённая в этом году, как и любая другая, желтоватая дымка сухой травы на бурых округлых склонах, выгоревшее бесцветное небо и перекочевавшие сюда из Кызыл-Таша синие вагончики лэповцев, сиротливо жмущиеся друг к другу посреди голого вогнутого пространства забытой Богом земли. Достаточно было увидеть эту долину, чтобы понять, что ничего хорошего ты здесь не услышишь. Кроме тонкого и унылого посвиста ветра в отрешенной тишине голой земли и пустого неба. И полная, до упадка духа, уверенность, что они приехали зря, что всё, что им скажут, они знают наперёд и дословно.
   Малышева подавленно смотрела в чуть смягчённое легкой полнотой, всё ещё моложавое лицо Карапета, рассказывающего уже только Мурату о подвигах вверенной ему конторы на Таласской линии, а памятью видела его в белой футболке с чёрным ободком горловины и надписью на груди, но никак не могла вспомнить и прочесть, что же именно на ней было написано. Фамилия капитана - Погосян? Или название управления? Там было что-то короткое, в пять букв, и ниже номер, но даже номер она не могла разглядеть. А под каким номером играют капитаны? И даже видела, как он бежит в клубах пыли по их только что сотворённому стадиону с ещё не успевшей закрепиться травой...
   Она сидела, прислонившись к стене вагончика, и слушала, как ударяют порывы ветра в его гудящие стенки, со скукой и почти детской жестокостью ожидая, когда Карапет снимет кепку, и два крыла мелко-курчавых жестких волос по обеим сторонам лысины начнут медленно приподниматься над ушами, если он по-прежнему стрижется также редко, как раньше.
   Мурат на сей раз сумел вырваться, только взяв командировку под сюжет для хроники, и он снимет этот сюжет, а она запишет всё, что он скажет, но это не имело никакого отношения ни к ГЭС, ни к взрыву на ней, ни к фильму...
   - Так был же приказ! - В точности по Шамраю изумился Карапет и долго объяснял ей всю нелепость и малую пользу от пуска на низких напорах. Она упрямо молчала. Он сердился, ему нужно было хотя бы небольшое встречное согласие с его доводами. Так требовалось по его характеру. Когда он натыкался на такое вот упрямство, на глухое чьё-то непонимание и упорство, он начинал злиться, переходить на "вы" и так далее; но чем больше он кричал, тем больше в нём крепло сомнение, что столь упорное нежелание понять его держится на какой-то не понятной ему логике, уверенности и правоте. И он часто отступал, переставал давить. В Карапете это было - сознание, что если он чего-то не понимает, то это вовсе не значит, что этого нет вовсе или может быть только так, как понимает он.
   - Ну, хорошо, - вдруг сказал он, - Если будет приказ, я переброшу назад не только тех, кто там работал. Больше! Там и осталось-то всего - провода натянуть, да перекидка через хребет от створа в посёлок. Только я не думаю, что такой приказ будет. Министр сгоряча пообещал, строители сгоряча ухватились за это обещание...
   - К тому времени, когда будет приказ - в горах пойдет снег. Пойдут лавины... Не надо было вам уходить, Карапет Гайкович...
   - Но теперь я не могу вернуться без приказа. Только по приказу.
   Ну да. Он махнул рукой на Музтор сразу, как только начали спускать воду и готовить взрыв. Он был рационален, Карапет. Это стройка была иррациональной. Происходящее на ней не всегда можно было объяснить доводами рассудка. Они закончили с опорами на линии и ушли. Если бы оставалось опор двадцать - они бы ушли раньше. Но оставалось всего ничего, и они ушли после того, как поставили последние опоры. Фактически - в день взрыва.
   Ещё почему-то торчал перед глазами красный телефон, который Карапет собственноручно ставил когда-то в кабинете тогдашнего парторга строй вместо обычного серенького. После того, как она нагрубила парторгу. Вернее, после того, как он нарвался на её ответное хамство. Ведь Карапет тогда из-за неё унижался. Парторгу льстило, что ставит ему красный телефон сам главный энергетик. Собственноручно. Карапет считал, что от него не убудет. Чем с дураком связываться... Тем более, номенклатурным. Слава тебе, Господи, эту партийную "номенклатуру" перевели куда-то в долину, когда у неё возникли трения с Терехом. У кого-то наверху хватило ума понять, что хороший начальник стройки важнее дутой номенклатуры...
   Теперь Карапет перегнал технику, людей, базу за пятьсот километров и, если будет приказ, перегонит назад. Он него не убудет. Фирма Погосяна гарантирует...
   Конечно, нужно было прийти к Карапету, когда они ещё были в Кызыл-Таше. Но никто об этом не вспомнил. В смятости событий. Кошмара, который мог только присниться, но, тем не менее, происходил на самом деле и становился реальностью.
   Пока ею не стал.
   Они сидели в вагончике. Карапет снял кепку. Он был давно не стрижен. Его волосы медленно распрямлялись, приподнимаясь нал ушами. Так орел приподнимает крылья.
  
   На стройке был полный рапид.
   Мурат и его пытался отснять. Заторможенность, вялость, когда цель движения утрачивает смысл. Дремлющего на асфальтовом катке бетонщика. Транспарант на площади: "До пуска агрегатов осталось ... дней". Без указания дней. Опасливые комсомольские деятели на следующий день транспарант сменили: "До готовности агрегатов осталось ... дней". С цифрой 45.
   Был один обнадеживающий факт: Терех велел в только что сданном четырехэтажном доме оставить под корпункт трехкомнатную квартиру. Квартира была заставлена железными остовами кроватей. Судя по ним, прессы ожидалось много. Был какой-то перекос в том, что жуткие остовы кроватей служили символом надежды. "Сюр", сказал Мурат и уехал, оставив её в этом "сюре".
   Осталась она на свой страх и риск, и Мурат согласился - они боялись пропустить начало аврала, что начнется после приказа, если таковой последует.
   Деньги, отпущенные студией на "уходящие объекты" кончились, и только после запуска фильма в производство в новом году им смогут что-то выделить. Но и запуск фильма вполне могут не утвердить - начальству на студии вдруг пришло в голову, что о снятых ими событиях ничего не было в прессе, и значит, события места не имели, и фильм о них делать нельзя. Предлагалось из снятого материала сделать ролик для ЦК, так сказать, на память, для внутреннего пользования. А фильм как производственную единицу отдать другим.
   Малышева покричала в кабинетах директора и его двух замов, ничего не добилась и только разозлила всех. Режиссёр выпал в осадок и собирался после сдачи фильма, с которым всё ещё возился, ехать в Москву и что-то доказывать там. Маловозмутимый Мурат припоминал, что на стройке во время событий пресса всё-таки была, и нужно поискать в газетах - областных, республиканских, узбекских и киргизских. День она просидела в республиканской библиотеке и всё-таки нашла, раскопала, с победной миной ввалилась с подшивками к начальству.
   Энтузиазма это не вызвало, похоже, кому-то очень нужна была эта производственная единица. Малышевой было предложено поработать пока, чтобы получать зарплату, на другом фильме, хотя бы на перезаписи со своим режиссёром, или идти в простой без оной. И как Мурат не старался отрезвить её - что работы будут в туннеле, в машзале, опять же всё упирается в свет, - ты знаешь, сколько стоит лихтваген? И как ты собираешься снимать там, где не положено более тридцати шести вольт?
   Она осталась в Кызыл-Таше, стала искать работу - надо было на что-то жить. Работа нашлась в вечерней школе, вместо уходящей в декрет учительницы русского языка и литературы. Переговорив с директором и завучем, она шла домой довольная - лучше не придумаешь, днем можно болтаться где угодно...
   В верхнем магазине торговали селедкой. Оберточной бумаги не было, и Малышева купила в киоске газету. Кажется, это были "Известия". С последней страницы бросилось в глаза знакомое имя в крошечной траурной рамке. Она тупо смотрела на черные разбегающиеся буквы.
   - Будем брать или нет? - торопила продавщица.
   Она смотрела на продавщицу, не понимая, о чём речь. Обернулась к стоявшему позади неё монтажнику в робе и каске. Сказала, напряженно глядя ему в лицо:
   - Шукшин умер.
   Кто-то из женщин охнул. Парень взял из её рук газету, прочитал.
   - Мать честная, - сказал он и снял каску. - Калина красная...
   Газета пошла по рукам. На Малышеву смотрели сочувственно, как на родственницу.
   Она забрала газету и пошла из магазина вон. На улицу тоже нечем было дышать. Странно было - холодно и душно.
   Светлана мела пол. Разогнулась.
   - Ты чего?
   Малышева молча протянула ей газету, ткнула пальцем в некролог. Светлана бросила веник, села на табурет. Сказала в сердцах:
   - Как хороший человек, так мало живет.
   Малышева молчала. Она была как детский воздушный шарик, из которого выпустили воздух. Одна оболочка.
   - "Скоропостижно скончался", - прочла Светлана. - Он болел?
   Малышева пожала плечами. Она не была знакома с ним лично. Видела мельком пару раз. Ну и в кино - как всё. Была однажды на встрече. Даже не спросила ничего - никаких вопросов у неё к нему не было. А задать проходной не хватило духу. Сейчас она знала, что у него спросить. Только и он не знал ответа на этот вопрос. И уже не узнает. Но он его искал. Потому что ему был известен вопрос. "Что с нами происходит?" Что он хотел найти в семнадцатом веке? Ведь мы всё тот же народ и с нами что-то происходит. Происходит то-то и то-то, потому что мы такой народ. Он не успел ответить. Там в сценарии было что-то о терпении. Ну да, когда после разгрома Разин не смог снова поднять Дон... Не о покорности, о терпении. Из свободы небытия выбрали несвободу жизни. И Домбровский - "Чем хуже, тем лучше". После этой страшной войны, после потерь тридцатых-сороковых, после всех потерь? Инстинкт самосохранения, инстинкт сохранения рода? Жизнь выбирает жизнь, пусть даже ущемлённую, неполную. Может быть, в народе есть подспудное ощущение своих сил и меры этих сил? Потому что народ вечен... В отличие от отдельных его представителей?
   "Время сеять и время собирать плоды... Что хорошо для детей человеческих, и что они должны делать под небом в немногие дни жизни своей?"
   Но почему он сам десять лет разбивал голову о стену, чтобы сказать? Чтобы ему позволили сказать?
  
   ... Светлана собирала ужин. Котомин достал початую бутылку водки.
   - Помянем Василия Макарыча.
   Малышева кивнула. В горле стоял ком. И поэтому слезы потекли сразу, будто вышибло пробку.
   - Он был святой, - сказала Малышева, шмыгая носом. - Он был святой, а чиновные недоумки, по недоразумению и недосмотру приставленные помогать искусству на путях его, понимают своё назначение как чинение препятствий. А, скорее, для этого и приставлены. Он надрывался, расковыривая наши язвы, чтобы понять их причины, а потом десять лет бился головой о чиновничью стенку, чтобы ему позволили сообщить результаты... И вот, когда ему милостиво позволили, он скоропостижно... скоропостижно... А Шамрай с Домбровским говорят, что чем хуже, тем лучше...
  
   Потом приехала группа с республиканского телевидения, рассказали, что он умер на съёмках, на Дону.
  
   Малышева сидела в корпункте, в сумерках, в комнате, где матрацы были свёрнуты на одной из кроватей в нелепый по своей огромности тюк. Она сидела наверху этого тюка, очень высоко, охватив руками колени. И думала о том, что мы уже никогда не будем народом, решающим социальные проблемы хирургическим путём. Россия, кровью умытая. Или: любит, любит кровушку русская земля. Не любит. Нахлебалась. Поняла, что это не метод. Дело даже не в страхе, а в понимании. Ну, как с народовольцами. Мы теперь будем посмотреть. Или ходить с протянутой рукой - возьмите! Вдруг кто-то достучится. Или саботировать руководительский маразм. Или руководствоваться принципом "чем хуже - тем лучше". Всем народом головой о стену - не будет. И слава Богу...
   И в это время постучали в дверь.
   Увешанный аппаратурой оператор, репортёр с охапкой белья и одеял перед собой. Невысокий, почти щуплый. Нелепая вязаная шапочка, точный, внимательный взгляд.
   Ничего. Нормальные ребята.
   - Вы Люся Малышева, нам сказали. А мы...
   Она кивнула. Показала пустующие комнаты. Переспросила:
   - Как вас зовут? Я не расслышала.
   Ну да, Мазанов. Она не ослышалась.
   - Можно просто Саша.
   В лице Саши Мазанова не было ничего общего с Олегом Мазановым. Но толчок в груди был, будто петля из прошлого, заброшенная одиннадцать лет назад, завязалась сама на себя таким вот способом. Даже в ушах зашумело.
   Она стояла в своей комнате, прислонившись спиной к закрытой двери, и слышала, как они там ходили, как в ванной полилась вода, и оператор Владимир Петрович крикнул:
   - Красота! И вода есть! - как он закрылся там и запел-замычал от удовольствия, заплескался, зафыркал. Как Саша Мазанов забарабанил в дверь ванной:
   - Закругляйся, Петрович, имей совесть!
   Потом они вместе пили чай на кухне, выложив на стол, что у кого нашлось. Ребята приехали снимать ударный монтаж агрегатов на пусковой стройке и понятия не имели о том, что здесь произошло летом. Пока им не объяснили.
   - Тяжелый будет у вас фильм, - сказал Мазанов и добавил, поглядев на Владимира Петровича, - замечательно у нас на телевидении поставлена информация.
   - Да в газетах ничего не было, - сказал Владимир Петрович.
   - В газетах что-то было... Но я думал, проще всё - приоткрыли затвор, полили, что надо, закрыли... А у нас в плане цикл репортажей с пусковой стройки.
   Малышева усмехнулась.
   - Они пустятся. И в этом году.
   Они уставились на неё.
   - Без воды? А как?
   - Не знаю. Что-нибудь придумают. Пописают всем коллективом. Конструкторы дают согласие на работу турбин на половинном напоре... Выход, конечно, будет небольшой, если вообще будет. ЛЭПовцы свернули работы на линии...
   - Тогда зачем это нужно?
   Она пожала плечами.
   - Ну, вот у каждого есть характер, да? Потом говорят о национальном характере. О характере народа, общности, коллектива. Ну, вот они такие. Воду мы вам отдали - это дело ваше. А пуск - это уже наше дело. Это зависит от нас. Непонятно?
   Мазанов пристально смотрел ей в лицо.
   - Только не надо о премиях, - сказала Малышева.
   - Да нет, это как раз понятно, - Мазанов улыбнулся. - Знаешь, я так же в школу пошел в шесть лет. В детском саду всегда был в одной группе с двоюродным братцем. Но он был на полгода буквально старше. Потом всю группу провожали в школу, и тут выяснилось, что меня это не касается. Это был страшный удар. Мы год говорили о школе. Ну, и подарки были - расписной пенал и книжка русских сказок, закупили на всех. Но тут выяснилось, что мне шесть лет, я в школу не иду, и, естественно, ни пенала тебе, ни книжки. Потом воспитательница читала нам вслух мою книжку, на обложке была жар-птица. Вот это я хорошо помню - ладно, не надо мне ваших пенала и книжки, но в школу я всё равно пойду. Достал мать, отвела она меня к директору школы, чтоб уж он отказал. Но меня взяли. Пенал пропал безвозвратно, но сказки нашли. И я подержал их в руках, а потом положил на краешек стола. И ушёл. Характер... Говорят - воспитывать, перевоспитывать... Мне шесть лет, и у меня такой характер. И сейчас такой.
   - Вот и у них такой.
   - А если приказа не будет? Если министр не разрешит?
   - Разрешит. Потому что он тоже такой.
   - А почему приказа до сих пор нет?
   - Никто не берёт на себя ответственность.
   - А министр?
   - А министр в Америке.
   Был поздний вечер.
   - На речке, на речке, на том бережо-очке, - задумчиво запел Мазанов.
   Малышева подхватила тихонечко:
   - Мыла Марусечка белые ноги...
   И дальше вместе, словно спелись за долгую жизнь:
   - Мыла Марусечка белые но-оги,
   Плыли к Марусечке бе-елые гуси...
   Они пели про Марусечку и её гусей негромкими голосами, улыбаясь, что так хорошо и ладно у них выпевается. Да они всю жизнь знакомы, с детского сада, а что встретились только сейчас и не увидятся, может, никогда больше, - так это случайность...
   В конце недели монтажники устроили пикник с ухой, то ли так совпала суббота, то ли специально для телевидения...
   - Ты тоже поедешь.
   - Ой, Саш, а удобно?
   - Удобно. Всё обговорено. Можешь меня Олегом звать. Так и быть. Хоть горшком... Песни будем петь?
  
  

46.

Пикник с форелью. Мослачков.

   И был ясный осенний день с ломким холодным воздухом, с густой синевой как бы затёкшего в складки гор неба, с печальным острым запахом осени и ярким прощальным светом желтеющих берез. От перевала они немного проехали по тропе, ведущей к озеру, и остановились на небольшой поляне, которую огибала река. Поляна была ярко зеленой от отросшей осенью короткой густой отавы. Уже пылал на опушке костёр под котлом; громадный, толстый Дружинин, начальник Гидроэлектромонтажа, и ещё двое мужиков забрасывали в реку спиннинги, жужжали катушками, выбирая леску, и то у одного, то у другого бились на крючке крупные королевские форели. Потом низкое, уже осеннее солнце осветило поляну косыми лучами - вспыхнули багряные, подернутые синевой кусты барбариса, их сизость казалась дымком; огонь костра был не ярче берёз, дым от него в тихом холодном воздухе отвесно поднимался меж склонов ущелья.
   Вообще-то здесь, за поворотом, который они проехали, ловить рыбу было запрещено, заказник, но с ними был егерь, в чьём ведении находились эти места, и Малышева как-то даже с одобрением подивилась умению монтажников уютно устраиваться в их почти всегда и везде временной жизни - ведь они года два здесь, не больше, а уже и егерь, и уха... А Терех небось и не знает ни егеря, ни того, есть ли он вообще...
   С некоторым изумлением она увидела у костра и некоего Мослачкова с шумовкой в руках, который в бытность Карапета в должности главного инженера работал у них дежурным электриком и ещё тогда любил исполнять вот такие роли. И хотя ещё тогда же и в институт поступил, и уже окончил, наверно, и должен инженером работать, а вот поди ж ты, не разлюбил эту роль...
   Малышеву он тоже признал, не удивился, улыбался снисходительно, наверно, видел уже на стройке, это она его не видела, пока не столкнулась лицом к лицу...
   Теперь она вспомнила, откуда выплыла белая футболка Карапета с чёрным ободком горловины и надписью на груди. Мослачков и тогда был готов живот положить за своего начальника, но Карапет был ещё и её начальником, а Саня Птицын - её приятелем, и почти каждую пятницу если они собирались в горы, Саня заглядывал к ним в отдел и очень официальным голосом спрашивал: "Людмила Васильевна, можно вас на минуту?" Потому что хлопоты по закупке продуктов чаще всего падали на них с Саней. И хотя Саня немного ёрничал, но всё же малость перед Карапетом робел. Карапет посмеивался, приглашал войти, а когда Саня скрывался за дверью, говорил: "Строгий жених у тебя. Или нет?"
   А потом произошла та нелепая история у клуба, которая и могла случиться при наличии такого подданного, как Мослачков. Карапет с ним и ещё с кем-то в тот день в дружине дежурил, ходил с красной повязкой у клуба, и Саня ошивался там, то ли в кино собрался и опоздал, то ли ещё чего. И Карапет спросил у него нарочито строгим голосом, мол, почему он в данный момент находится в данном месте и данном виде. Всё это в шутку, вид у Сани был вполне. Саня ответил в тон, мол, что, начальник, заметёшь или как, и они, посмеиваясь, малость попререкались, и Саня всё пытался рвануть рубаху груди. И, может быть, если бы всё благополучно кончилось, Саня перестал бы робеть перед Карапетом, но присутствовавший при сём Мослачков, то ли не понявший ничего, то ли давно желавший проявить каким-то образом свою преданность Карапету, ни с того, ни с сего заехал Сане по уху, тем более, что Саня тогда никаким начальником не был, а был рядовым проектировщиком. У не ожидавшего ничего подобного Сани слетели очки, Карапет замахнулся на Мослачкова, потом они с Саней стукнулись лбами, одновременно нагнувшись за очками, Саня матюгнулся, и инцидент приобрёл нехорошую окраску. Так как разглядеть, как Карапет замахнулся на Мослачкова, Саня уже не мог. Он вырвал у Карапета очки и ушёл с поля боя.
   Всё это она узнала от Карапета на следующий день - он просил всё Сане объяснить и извиниться. Она сказала, что объяснить-то она объяснит, но вот извиняться ему наверно придется самому. Саня выслушал её с большим трудом, так был зол, но согласился всё это выслушать из карапетовых уст. Но Карапет так и не извинился, кажется, дело упёрлось в то, на чьей территории это должно происходить...
   И так всё и осталось до того знаменитого футбольного матча, в котором проектировщики играли с управлением. История к тому времени стала общеизвестной, потный и красный Саня был похож на разъярённого бычка, Карапет - на загнанную жертву, публика веселилась и подавала советы обоим. И так прошел первый тайм, а во втором у Карапета не выдержали нервы, и, когда они оба упали посреди поля и покатились чуть ли не в обнимку, стадион встал. Карапет вытащил запутавшийся в ногах мяч и, прижимая его одной рукой к груди, другую патетически воздел к небу и кричал Сане что-то похожее на "Что ты от меня хочешь, что ты от меня хочешь?!" Стадион скандировал: "Громче! Громче! Не слышно!" А обе команды медленно, вразвалочку подтягивались к ним, как бы давая время договориться. Потом Саня помог Карапету встать, и уже не вспомнить, в чью пользу закончился матч, только уходили они с поля в обнимку, Карапет почти висел на Сане, поддерживавшем его за талию. А где был в это время Мослачков, никого особо не интересовало.
   А он - здесь: сладостно орудует шумовкой у котла, распоряжается закладками тройной ухи и, похоже, счастлив. Ничего ему не делается...
   Круги замыкаются, сворачиваются на себя... Мазанов и опять Мазанов, хоть и другой. И опять Мослачков, а он-то зачем, в нём-то что?.. "Факт столь длительного рабства на Руси не может быть случайным"... Вполне мог оставить какие-то рудименты. Должен был оставить... Рудимент Мослачков. Холуйство на Руси как призвание? Слуги, обожающие своих господ, сколь над ними смеялись, сколь трогательны были их нелепые, преданные фигуры... И вот ещё такая... Он ведь защищал своего начальника Карапета... От ерничества Сани Птицына, у которого не было должного почтения к начальнику его приятельницы Люси.
   ...Наверное, по принципу - я к начальству с добром, и оно тоже, глядишь, с добром. Ну, перестарался, бывает. Стоп. С Добром? Ну, а с чем же ещё? К Карапету, не к Сане... я к нему всей душой, и он, может, какой-то её частью. А теперь к Дружинину так же. И ушица, и форель в рубиновых, оправленных серебром звездах на огромной перевернутой крышке котла, с нежно-розовой, парующей на холодке плотью, среди хрустального, до звона, дня... С радостью, со всем старанием, даже с нервным возбуждением и восторгом. Опять же, к Дружинину с добром, а тот к репортеру Мазанову, а Мазанов - к тебе... Вот и нам перепало мослачковского добра... Цепная реакция добра? С усмешечкой? А у него тоже усмешечка - тебе, что с барского стола упало. Со стола любимого начальника. Факт столь долгого рабства на Руси... Но факт этот не столько и не только в призвании.... В терпении... Когда узко, мы ужимаемся так, что нас как бы и нет вовсе, еле течём, а как широкая дорога - валом валим... Так кажется у Пришвина... А Мослачков? Что ж ... Всё это мы, Господи...
   В Кызыл-Таше всегда была свёрнутая трагедия. Ну да. Двенадцать-пятнадцать лет, и всё. Попробуй приехать сюда, когда ГЭС сдадут в эксплуатацию. Ты знаешь, что такое эксплуатация? Знаешь...
   Пятнадцать лет, и конец. И знаешь это с самого начала, как о собственной смерти. Но тут даже дату знаешь, отпущенный срок. Но всё равно прирастаешь. Так бывает, наверно, на всех трудных стройках. Но дружба, родного Братска, но дружба святого братства. Братск тоже - свернутая трагедия. И остается только память. Ну, песня. И всё? Малышева уехала раньше, это правда. Но достаточно было знать, что оно есть, это братство, где-то там, в Небесных горах. Оно есть, а более ничего не надо.
   А потом разъедутся кто куда, кто за кем. Знать это и жить со щемящим чувством конечности созданного мира. Останется только память. И ГЭС. Памятник.
  
   На следующий день ребята уехали, взяв с Малышевой обещание - дать телеграмму в случае приказа о пуске.
  
   Так, сказала она себе. На чем мы остановились? И вот здесь, в коридоре с серенькими обоями и множеством дверей вдруг пришла звенящая ясность. Какого чёрта, сказала она себе, ведь... Потому что ясность пришла с совершенно неожиданной стороны. Шёл в комнату, попал в другую...
  
  

47.

Оправдание добра

  
   Через день она сидела у Шамраев и слушала трёп хозяина дома и случайно забредшего к ним Тарханова о "закономерности антагонизма между начальниками и их главными инженерами".
   Оказывается, измученный ожиданием решения о пуске Терех закусил удила и сказал, что пускаться не нужно, и давайте не будем вырывать зубами то, что может нас разве утешить. После чего был крик, устроенный в основном Лихачёвым при сдержанной поддержке остальных. Может, Терех прав? "Он просто устал" - сказал Тарханов. Да и как смотреть на то, что все ходят сонные, вялые, что ни у кого и ни к чему руки не лежат? Лихачёв кричал: "Пуск будет!" А Терех: "Не нужен он нам, а если и нужен, то только нам". Это продолжалось довольно долго, и каждый остался при своём мнении, но публика, судя по всему, расценивала заявление Тереха как отступничество. И вот в результате - "закономерности антагонизма". Вполне доказательный трёп. Малышева извлекла из него чисто событийную информацию и дальше слушала невнимательно. Потом сказала невпопад:
   - Ребята, я, кажется, вывела формулу добра. Я уже два дня чувствую себя Энштейном.
   - Ну, что у тебя маниакально-депрессивный психоз, мы знаем давно, - развеселился Шамрай.
   - Так и есть.
   - Ладно, говори.
   - Не буду.
   - Ну не психуй, скажи формулу.
   - Ты говорил, что жизнь, по всем законам термодинамики - явление невероятное и, тем не менее, страшно жизнестойкое. Что жизнь - это против течения. Форель. Жизнь - явление очень живучее. Так вот, почему живуче добро. Хотя подлость даже выгоднее.
   Двутысячелетняя неудача Христова дела состоит в том, что они - Христос и его апостолы - пытались выдать дело добра как выгодное. Воздастся на небесах... и так далее. И в этом главная их ошибка. Они хотели сделать добрыми сразу всех - посредством кнута и пряника. Но никакая цель не оправдывает средства. Вот над чем маялся Достоевский - проклинаю тот мир и то благо, которое оплачено слезами хотя бы одного ребёнка. Так вот жизнь и добро - явления идентичные. Это две стороны одной медали. Потому что добро - это тоже против течения. Форель. Это противостояние течению. Это стояние вопреки течению, распаду и хаосу. Противостояние хаосу. Оно добровольно и ничем не вознаграждается. Это даже не совесть, которая мучает и замучает. Это внутренняя потребность, до которой, может быть, дорастают через муки совести. До невозможности для себя ударить ребёнка или не защитить слабого.
   Оно внутри нас, иррационально, безвыгодно и миром не награждаемо, равно как и небом. Но если ты не хочешь участвовать в хаосе, если ты не хочешь, чтобы тебя затянули безумие, бессмыслица и распад - ты будешь противостоять. Хаосу, бессмыслице, распаду. Добро - оно не для выгоды или личного спасения, оно, может быть, для спасения мира!..
   Далее. Почему добро живуче? Во всех войнах всегда убивают вначале самых лучших, самых смелых, самых добрых... Так вот, добро живуче потому, что это такое же наше качество, как и все прочие. Такая же внутренняя потребность. Ничего ненатурального или искусственно взращённого в нем нет! Это - нормально! Вот почему гений и злодейство несовместны. Это высшее развитие человека. Око за око - это первичная справедливость; добро полнее справедливости. Вот почему Христос ставил знак равенства между добром и любовью, "Возлюби..." Добро живуче потому, что это нормальное наше качество! Его вытравляют, выжигают, убивают, а оно рождается на свет с каждым ребёнком, улыбается и говорит:- Здравствуй, это я!
  
   Её бил озноб. Успокаиваясь, она тихо сказала:
   - Я проверяла. Всё сходится. И даже нездешние дела. У нас был тренер. Борис Петрович Губарев. Его девчонки выиграли Союз, и он повез их на тарификацию в Москву. Ну, отработали. Одна прекрасно, две - не очень. Через день уезжать. Сидят вечером в холле - Лариска грустная, а те, что плохо отработали, довольные до нельзя. Спрашивает он их, - Чем это вы так довольны? - Сапоги купили! - А ты чего грустная? - Сапоги не купила! - Почему? - Денег нет! - Тьфу ты! - достает он кошелёк, - Сколько сапоги стоят? - Девяносто. - Отсчитал он ей из сотни, что жена выдала на занавески, - Беги. Успеешь? Она как была в тренировочном костюме, так и рванула... Так какая ему в том корысть? Любить больше будут? Они его и так обожали. Жена? Знаем мы его жену, она ему плешь проест за занавески... Так в чём же корысть?
   Шамрай смотрит на Малышеву напряженно, говорит:
   - Оно спонтанно, добро...
   - Вот! - кричит Малышева. - Оно спонтанно! А, стало быть, естественно! Это потом наш лукавый ум начинает прикидывать выгоду, и если её не оказывается, добро может не состояться. Говорят: "человек красивого жеста"... Красивый жест спонтанен! Котомину пообещали преподнести машину, он пожал плечами: машина у меня уже есть... Домбровский говорит: "чем хуже, тем лучше", но сам не может работать на тупики и абсурд. На абсурд работают равнодушные. Добрые работают на пользу. Ты уже по третьему кругу нашей, извиняюсь, труппе денег на пропитание в долг даёшь, какая тебе в том корысть? Мы тебя даже не сфотографировали...
   - Дак, может, ещё сфотографируете, - смеется Шамрай.
   Малышеву одним распрямляющим движением выбрасывает из кресла.
   - Люди! Не бойтесь делать добро! - говорит она, прохаживаясь перед сидящими с жестами, соответствующими камерной сцене. - Не обязательно дарить сапоги, скорее всего, этот жест будет неправильно понят. Лучше дайте в долг знакомому босому человеку. Уверяю вас, удовольствия от этого будет больше, а радость продолжительнее, чем от занавесок, которые вы через неделю перестанете замечать!
   - Вот сама выгоду и подвела!
   - Господи, боже ты мой, сколько всего накрутили вокруг! За две тыщи-то лет! Всё пытались корысть подвести! И теория разумного эгоизма, и чёрт-те что!
   - Кстати, Шатобриан, кажись, говорил что-то в этом духе, что нельзя поддаваться первому порыву души, ибо именно первый порыв чаще всего бывает бескорыстен, а потому неразумен...
   - Вот! И греки знали в этом толк! Они ведь отказались зачесть Гераклу за подвиг расчистку авгиевых конюшен, потому что он взял за это плату! Именно потому, что Христос или, может, апостолы исказили природу добра, думаю, они были такими же детьми Бога, как и все остальные. Ничего не поделаешь. Если есть дух и благодать, то она разлита на всех, на весь мир. Я думаю, что дух и благодать - это доброта.
   - Нахалка, - сказал Шамрай.
   - А воскресение? А плащаница? - спросил Тарханов.
   - Не знаю. Чего не знаю, того не знаю. Добро живуче, потому что естественно и дано нам Богом, Природой ли, как и все остальные наши качества. И рождается с каждым детёнышем - это я!
  
   - Лихо, - сказал Акселерат, напряженно стоявший всё это время в дверях, скрестив руки на груди. - Только я не согласен про подвиг. Признание подвига - тоже плата. Выгода. Хотя и своеобразная.
   - А как быть с проблемой зла? - спросил Тарханов. - Или ты от этого уклоняешься?
   - Не знаю. Но я думаю, что зло - это поломка. На генетическом уровне, детсадовском, на уровне воспитания, дальнейшего сосуществования с себе подобными... Природа нейтральна. Даже у природных катаклизмов есть свои причины и закономерности. Это только человек поставлен перед выбором добра и зла, сломаться ему или не сломаться, остаться носителем добра или перестать им быть...
   - Ну что ж, остаётся подставить в твою формулу такие величины, как Терех и Лихачев, и выяснить, на чьей стороне добро.
   - На чьей его больше.
   - Я думаю, что пуск всё же, самое малое - поможет выстоять всем. Вытащить себя из депрессии. Добро конкретно.
   - Ты это Тереху доложи.
   Малышева кивнула.
  
  

48.

Разрешение на пуск.

"Что-то мы рано стали вымирать, хотя и по разным причинам"

   Приказ о пуске был подписан двадцать первого октября.
   К тому времени, похоже, уже не было никакой охоты его выполнять. Перегорели. Но работа хороша тем, что затягивает, что сама по себе обладает свойством наращивать силы. Что азарт появляется в её процессе. Это хорошо знают все настоящие работники.
   Терех произнёс тронную речь, смысл которой можно свести к одной фразе: "За работу, товарищи!"
   К тому времени расходы реки упали до ста пятидесяти - ста семидесяти кубов. Левобережный туннель закрыли на ремонт.
   Когда опустили новый затвор правобережного, по лотку ещё шло кубов восемь воды - бетон не успел набрать прочность, и рама сидела неплотно. По её периметру били струи воды
   Весёлый Терех отмахнулся от Котомина:
   - Ты эту дырку сделал, ты её и затыкай!
   Проектировщики уже выдали чертежи временных водоводов - брошенная когда-то фраза Щедрина о пуске от левобережного туннеля теперь лежала на столах, воплощённая в совершенные линии сопряжений и расчеты. Через вскрытую штольню втягивалась техника. Проходка водоводов должна идти частью в скале, частью в плотине. Скалу они пройдут быстро. Дальше начнётся самое трудное - плотина армирована, а, значит, электровзрыв невозможен. Пойдут односерийными взрывами.
   Терех опять требовал привезти Шкулепову, Котомин усмехался, качал головой.
   Шкулепова приехала сама - у неё опять Саню Птицына увели.
   На площади на неё наехал Лихачёв, высунулся в боковое окошко:
   - Давненько ты мне под колеса не попадалась!
   - Да когда же вам было на меня наезжать?- она улыбнулась, на миг сверкнули зубы, глаза.
   Он радостно смотрел на оставшийся в них слабый огонёк смеха, ответил серьёзно:
   - По правде говоря, мне и сейчас некогда. И, наверно, всегда будет некогда.
   Она смотрела на него спокойно, просто, чуть кивая в такт его словам. Господи, да когда вас всех вместе перемелет в такой мясорубке, какие уж тут... печки-лавочки... Уже действительно если не родственники, то боевые товарищи...
   - Садись, я тебя хоть на створ свезу.
   Скатившись с серпантина, неожиданно прокричал:
   - Жаль, что у нас не шариат! Я бы взял тебя какой-нибудь второй, третьей или седьмой женой! - и обернулся, - Пошла бы? - Алиса улыбнулась, кивнула. - Не слышу!
   - Да! - почти крикнула она.
   Машину резко тряхнуло, он ударил по тормозам, обернулся.
   - Поехали-поехали, - сказала она.
   - Ничего ты не понимаешь! Я бы женился на всех бестолковых незадачливых бабах, которые что-то там ещё и пытаются сделать сами! Чтоб у вас были хоть какие-то тылы! Надежда и опора! Я бы женился на тебе, на Малышке, на...
   - Я ей передам!
   - Я бы женился на всех незадачливых самостоятельных дурах! Которые считают, что вполне могут обойтись без нас! А вот и она, легка на помине! - он хохотнул. - Придется самому говорить.
   Вывалился из машины, направился к небольшой начальственной группе, топтавшейся у здания управления плотины. Походя, обнял за плечи стоящую чуть в стороне Малышеву.
   - Ну как, мои мальчики тебя тут не обижали без меня?
   Просиявшая Малышева оглядела развернувшуюся во фрунт группу "мальчиков" в возрасте около пятидесяти лет - трёх замов начальника, главных энергетика и механика, начальника плотины Хуриева и зава производственного отдела Сидорова, помотала головой:
   - Не-ет...
   - Я тебе подругу привёз, можете повидаться!
   Малышева, улыбаясь, пошла к машине.
   Вернувшийся Лихачёв сел за руль.
   - Не поедешь с нами? Зря!
  
   В туннеле бетонировали разрушенный свод, возбуждённый Матюшин суетился с прочими вокруг устанавливаемой передвижной металлической опалубки. Лихачёв хлопнул его по плечу, кивнул на Шкулепову:
   - Вот! Не желает нам помогать!
   - Не желает - заставим, - сказал Евгений Михайлович и выпрямился, беспомощно разведя в стороны испачканные ржавчиной руки.
   Лихачёв прошёл вперед, в зияющий скальный вылом будущего водовода.
   - Останься, - вдруг сказал Женя Матюшин. Провел тыльной стороной ладони по лбу, смущаясь, добавил невнятно: - Просто так. Побудь рядом.
   Она взглянула ему в лицо, впервые без всякого смущения и досады. Подумала: "Ожили". Хорошо подумала. Шагнула в сторону. Но Женя оперся рукой о стену, загородил ей дорогу.
   - П-поговори со мной. У меня тоже есть ...душа. Мне от тебя ничего не надо.
   Он продолжал держать руку на стене, и Алиса потерянно смотрела ему в лицо. Она думала - была оплошность. О которой вспоминают с досадой. Но она была. Он оказался рядом в тот момент, когда для сопротивления у неё не было ни желания, ни сил. И уже был чей-то совет насчёт клина, который клином же и вышибают...Наложившийся на её апатию. Что испытывал Женя - её не интересовало. Предположительно, это случилось потому, что его шикарная жена более года не торопилась ехать сюда из Москвы. Самое первое и простое - что это на уровне позвоночника, и дальше - она не вникала. Он славный парень, и тогда наверное был славным. "Два сердца было - одно вырезали". Это по поводу шрама чуть ниже правой ключицы. Что-то с легкими. Отчего удаляют верхушку легкого.
   Она вдруг впервые подумала, что не для него эта жизнь и работа с сыростью и холодом туннелей, не для него этот край с жесткими перепадами климата, что сидеть бы ему где-нибудь в Москве, в конторе, беречь здоровье. Но он сам выбрал себе эту судьбу, работу, место под солнцем... Мягкость лица и белизна кожи вдруг показалась ей одутловатостью и бледностью. Она неуверенно потянулась рукой к его щеке, не донесла, застегнула верхнюю пуговицу куртки:
   - Не простудись, Женя.
   И медленно пошла к выходу.
   О Сане Птицыне она не спросила. И, видимо, уже не спросит.
   На мосту низкое солнце лизнуло в щёку, как провинившийся пёс. Резкий воздух осени, совсем малая, мутная вода Нарына, не речка даже, речушка, тянет ночной настылостью от скал, но солнце припекает щёку. Что-то блеснуло на плотине, на самом верху, ещё и ещё. Стекла кранов бликуют на поворотах... Ещё не жизнь, робкое начало её, первые признаки выздоровления... Четверо мужиков прут мимо какой-то аппарат, похожий на сварочный, поддев его на арматурные прутья, на себе тащат, пыхтят, пробуют силы...
   Господи, Боже, если ты есть, прости и помилуй, и дай нам силы встать.
   Трудно поверить, что Природа нейтральна, что нас не прокляли, не отвернулись, что просто дела до нас нет, как нам до муравьиной кучи. Мы пристрастны, и странно думать, что природа, которая частью и мы сами - бесстрастна. Уж лучше наказание, и гнев, и месть, и спина Бога-отца, матери природы...
   Муравьи пасут тлей... А мы просто не готовы к диалогу.
   Вначале мы стояли перед ней, преклоня колена, потом отказали ей в духовности, приняв за истину, что мы - "венец творенья". Потом покоряли. И покорили почти. А теперь вглядываемся в её истерзанный лик и ждём одобрения, как раньше ждали знамения - скажи, что мы правы... Что прощены...
   А она молчит, и мы впадаем в отчаяние - природа бесстрастна...
  
   Малышева рассказывала:
   - Ой, у Володьки в туннеле жуть, - вода фонтанирует из рамы метров на двадцать, как из брандспойта хлещет, сбивает с ног. Я только один раз и полезла посмотреть, а ещё хотела Мурата тащить туда, с аппаратурой, светом... Хорошо, они догадались, прежде чем затвор закрывать, какие-то балки приварить к раме... Я такого и не видела никогда, и уже не увидишь. Ребята в лёгких водолазных костюмах, в масках таких, как противогазы, кидаются на этот фонтан, а их отшвыривает. Я в минуту промокла, хотя и не подходила близко. Холод, вода ледяная, хорошо, что там в вагончике козёл...
   - А Саня что?
   - А Саня командует: "Вперёд, фархады*, вашу мать!" Перед тем, как натянуть маску. Вода плюс четыре. Водяного бы туда головой сунуть. Теперь уже ничего - они сумели поставить какую-то экранирующую раму, потом опалубку с трубами, к ним полагаются самозапирающиеся заслонки... Закачивают бетон, а его вымывает. Но постепенно всё-таки дело движется.
   - Поня-атно... А в школе как?
   - А что в школе? Нормально.
   - Не трудно?
   - С детьми - нет. В учительской трудно. Оказывается, у меня нет специальных знаний по педагогике. Чушь всё это собачья. Детей нужно любить, даже не любить, я их ещё не успела полюбить, их нужно просто щадить. Не быть злопамятной, не поминать сегодня вчерашние грехи, не идти на принцип по мелочам, чаще вспоминать собственное детство и не поступать так, как не хотелось, чтобы поступали с тобой. Что ещё? И собственно знать предмет. Литературу я знаю лучше среднего учителя. Скажем так, - пристрастнее. И говорю им всё, что знаю. Кто им ещё скажет?
   Ой, а первый урок! Девятый "Б". Это ведь не прошлые вечерние школы, где сидели взрослые люди, знающие, чего хотят. Сейчас в вечерней школе сидят дети, которые плохо учились в обычной - троечники и двоечники, бич учителей - тюканые, дерганные, нелюбимые. Большинство днём в ПТУ у Домбровского изучают автодело, а куда их ещё в пятнадцать-то лет?
   В классе человек двадцать всего, в первый раз сбились на задних партах, галдят, кидаются чем попало, плюются бумажными катышами из каких-то трубок. Я их в угол зажала и... О литературе. Те, что в поле зрения, ещё кое-как слушают, а за спиной у меня на партах ездят - от окна, мимо доски к двери и обратно. Я на них оглядываюсь, но ничего, продолжаю, чтобы всех не упустить. Потом шапками стали перекидываться. Я эти шапки ловлю, благо, в баскетбол когда-то играла, и на дальний подоконник у стола отношу, складываю горкой.
   И вижу, они нет-нет да и поглядывают на эти свои шапки с некоторой тревогой. Мне даже смешно стало. Попались, думаю, голубчики! Вы ещё ничего не знаете, а я уже знаю, что вы у меня в кармане. Даже голова перестала болеть, как обруч слетел. Ну, звонок, иду я к столу, на столе журнал, рядом на подоконнике шапки... Беру я, спокойно так, журнал под мышку и иду себе из класса, оставив шапки лежать там, где лежали. И всё!
   Больше они у меня на партах не ездили, шапками не кидались и бумажками не плевались. Они ведь дерганые, тюканые, что им репрессии?
   Ну, сидит один, беседует с задней партой, мне только затылок виден. А я про своё, прогуливаясь между рядами. Не прерываясь, положила руку ему на макушку, осторожненько так, медленно, повернула его лицом вперёд. Он у меня под ладонью затих, размяк, как кисель, что хочешь с ним делай... Так и просидел до конца урока, не шевелясь.
   А в учительской: "Надо быть скромнее, Людмила Васильевна!" Это после того, как физичка похвасталась, как она перед детьми импрессионистов обхаяла. А я вылупилась: "Зачем же вы говорите о том, чего не знаете?" Ну, и так далее. Завуч на мои уроки всё с ревизиями ходит. Недавно сказала (десятый класс, Блок): "Боюсь, они из ваших уроков не вынесут ничего, кроме сознания собственного невежества!" - Вы мне комплимент сказали, - говорю. - И моим урокам... Неграмотные, жуть! Я в понедельник им - диктант, а к пятнице систематизирую ошибки, одного - к доске, и так вдалбливаю, что на следующем диктанте таких ошибок уже и нет...
   Может, мне в школе стоило преподавать? Работа, она затягивает... На каждом уроке кино...
  
   Лэповцы вернулись на линию десятого ноября.
  

49.

Что-то мы рано стали вымирать, хотя и по разным причинам

   А восемнадцатого ноября отчаянно взвыли в рассветной мгле сирены на автобазе. Они выли и выли, не переставая, затихая и снова форсируя звук. Ледяной холод стягивал череп.
   Умер Домбровский.
   Ахнувший посёлок глотал воздух, которого, казалось, не было. Не было и слов.
   Последним с ним разговаривал Сарынбаев. Он и зашёл к нему потому, что тот слишком долго неподвижно сидел за столом в ярко освещенном кабинете, и Сарынбаев долго смотрел на него через окно. Он сидел так уже час или два, ничего не делая и почти не шевелясь, только время от времени потирая ладонью грудь. Сарынбаев, может, так бы и не вошёл, но его погнала тётя Настя - поди, глянь, уж больно нехорош сидит.
   Домбровский ездил вниз, в больницу, из которой неделю назад привёз Елену Николаевну. Внизу ей было худо, но дома, в высокогорье, она снова повеселела, с губ сошла появившаяся было синева. Он надеялся, что у неё в худшем случае окажется туберкулёз, ведь при туберкулёзе в горах легче. Но ему сказали самое худшее, и что ей осталось жить не более месяца. Ну, от силы двух.
   "Я почти всю жизнь курил, а заболела она... Лучше б уж ушла тогда. Или поздно было, полтора года назад? - вспомнил, - Я же раньше бросил курить, после язвы... Да и дома почти не бывал".
   Сарынбаев стоял и молчал. После он говорил, что видел в его лице признаки смерти. "Мёртвую воду в лице". Домбровский всё потирал грудь. Сказал, что не думал, что душа так болит. Физически болит. Сарынбаев заикнулся о враче, но Домбровский только усмехнулся. Жутковато так. Сарынбаев предложил отвезти его домой. "Что я ей скажу? - махнул рукой Домбровский.- Иди. Я потом. Соберусь. Сказал тебе - и немного отпустило".
   Его нашли на ковровой дорожке - до двери он не дошел. Это был инфаркт. Он уже на инфаркте доехал из Ташкумыра и сидел, думая, что так болит душа. Что вот он соберётся и...
  
   Каменная, смёрзшаяся кладбищенская земля.
   Рыдание оркестра, сухие, словно смёрзшиеся глаза людей.
   Неожиданно светлое, тонкое лицо Елены, широко открытые, нездешние уже глаза. Ставшая от болезни тоненькой и лёгкой, как птица, она шла легко и почти не задыхалась. Её вели под руки, время от времени она освобождала руки и взмахом накидывала сползающую шаль на сияющую, светловолосую голову.
   Непостижимость происходящего - оказывается, Ромео и Джульетты иногда доживают до пятидесяти лет. Елена не доживёт.
   Выстроившийся на окружной дороге автопарк, гроб, буквально переданный по рукам людей, сменяющихся едва не каждые пять метров.
   Спокойное, смягчившееся лицо Домбровского, словно доплывшего, наконец, до желанного берега. Прижавшаяся к нему щекой Елена - щекой к щеке, пообещавшей - "я скоро!" Красная крышка гроба, удары молотков, вгоняющих гвозди, и серебряный крик дочери поверх оркестра и плача. Упавшая под ноги фуражка с зелёным околышем пограничника сына, светловолосого, в Елену, обнимающего сестру за плечи. Грохот комьев земли о крышку гроба и беременная Анюта из вулканизационной, вдруг мягко и безвольно осевшая на землю. Выстрелы из ракетниц в воздух и словно качнувшиеся горные хребты. Вой сирен самосвалов на окружной и вслед - мощные басы асфальтового и бетонного заводов.
  
   Елена умрёт в ночь на девятый день.
  
   Галка уедет с Жорой, как велела мать. "Это Жорке с отцом было трудно, они одинаковые. А тебе он будет вместо отца".
   Елена умрёт легко - распорядившись детьми, уснёт и перестанет дышать.
  
   "Что-то мы рано стали вымирать, - скажет Шамрай, - хотя и по разным причинам".
   Но это он скажет позже, когда на ЛЭП погибнет муж Асипы, Нияз.
   Перед этим несколько дней будет идти тяжелый, мокрый снег.
   Приставленный к лэповцам со своим бульдозером, Нияз чистил автотропу, растаскивал нитки проводов, натягивал уже поднятые на опоры.
   В то утро раскатают очередной пролёт, и лэповцы пройдут по склону вдоль нитки, протоптав тропинку в рыхлом снегу, и перерезав ею снежный пласт пополам. Нижняя его часть обрушится вниз в тот самый момент, когда Нияз вылезет из кабины, чтобы взять привязанную снаружи сумку с едой, и окажется между бульдозером и склоном. Сошедшая лавина разобьет его о бульдозер. Если бы сумка была привязана с другой стороны - он остался бы жив. Он остался бы жив, если бы просто продолжал сидеть в кабине...
   Летом ему исполнилось бы тридцать лет.
   Через неделю после похорон, вся в чёрном с головы до ног, в каких-то старых, разношенных ботинках и темной рабочей стёганке, Асипа сиротливо сидела на табурете посреди яркой, весёлой комнаты своего дома в зябкой позе нищенки, нивесть как забредшей сюда.
   - Другие боятся покойников, - говорила она, - бояться, что придёт ночью. Хотя бы ночью, хотя бы во сне... Только я не сплю... - и совсем тихо, шелестящим шёпотом, почти слабоумно кося в прихожую чёрным глазом, - Я даже двери на ночь не закрываю...
   - Асипуля, у тебя же дети, - Малышева обнимает её за плечи и памятью слышит ясноголосый, молодой Светланин крик: "Вова, у нас ребёнок!" и видит картинку из молодости, из юности: Володьку Котомина в яркой голубой куртке, летящего на лыжах с почти отвесного откоса на каракольском плато. Летящий лыжник на мгновение заслоняет собой черно-белый кадр, всё время стоящий перед глазами - Нияз с Болотиком на плечах во дворе, среди парусящих простыней, держащий сына за отведенные в стороны ручки, встряхивающий, усаживающий его поудобнее. "Эй, Асипа!" Беззвучно осыпается, оседает за его плечами лавина клубами снежной пыли... Хотя как раз клубов там и не было, снег был тяжелым и рыхлым.
   ...Через год Асипа выйдет замуж за друга Нияза, а ещё через полгода, летом, будет ходить беременная четвертым. Неизбывность жизни...
  

50.

Пуск. Всё первое не надёжно - и первый пуск, и первая любовь

  
   Водоводы в бетонной армированной плотине продолжали пробивать так же изматывающе медленно, тем более - решили пробить два водовода - монтажники взялись довести от готовности снаружи до собственно рабочего состояния два первых агрегата.
   Терех теперь, похоже, поселился в машзале и спокойно сидел между агрегатами на тонконогом столовском стуле, грубо окрашенном голубой краской, вертел в руках чётки, которых ему натащили полный шкаф, и он мог терять их сколько угодно.
   Глядя на всё здесь происходящее, трудно было поверить, что к Новому году что-то успеют, уж очень всё казалось развороченным. Готовили трассу под пятисоткиловольтный кабель, трансформатор, гнали распредустройство и пульт управления, агрегаты являли собой горы цветного металла различной конфигурации, в которых копошились монтажники.
   В какой-то из дней появился здесь и повеселевший министр, Пётр Степанович Непорожний, с обещанными форсунками, должными снизить вибрацию турбин на низких напорах. Присев на корточки вместе с монтажниками, он ковырялся в железках измазанными в солидоле руками, что-то объяснял. Монтажники кивали, переспрашивали, тыкали пальцами, крутили и прикладывали детали друг к дружке, министр тоже крутил, прикладывал и светился, и светились вокруг него лица монтажников. И ни Мурата тебе, ни камеры...
   Малышева всё дергала Лихачева - точно ли будет пуск и когда. Он сердился:
   - Я тебе сказал, что пуск будет! Двадцать девятого. Ну, тридцатого.
   Планёрки шли тут же, встоячку, - не планерки, а митинги. К двадцать пятому числу первый агрегат был накрыт корпусом и, хотя второй всё ещё походил на развороченную муравьиную кучу, обсуждались торжества по поводу пуска. Не вылезавший из машзала Терех ворчал на Тарханова:
   - На плотине плакаты сорваны, и всё, что было под ними, - вылезло наружу!
   Тарханов торговался:
   - А может, руководство республики будет в одном лице!
   - Что бы ты не говорил, Тарханов, рядом с Дружининым ты не смотришься!
   Фыркали: рядом с огромным Дружининым Тарханов действительно не смотрелся. Тарханов орал:
   - Митинг на площади организовать!
   - Вечер в столовой!
   - А артисты будут? - интересовался мастер монтажников с выбивающимися из-под каски волосами до плеч.
   - Кудрявцев, - сердился Терех, - начнем с парикмахера!
  
   После гибели Нияза лэповцы отказались работать на линии в горах и их всех бросили на перекидку через хребет, отделяющий ГЭС от посёлка. Опоры по склону хребта со стороны Нарына только монтировались, и там были задействованы лучшие силы здешних скалолазов, а на повёрнутом к поселку склоне и седловине уже вешали гирлянды изоляторов, тянули провода, и опоры были буквально облеплены людьми.
   Малышева опять липла с расспросами, Лихачёв только отмахивался:
   - А я не обещал тебе выдавать энергию с первого января! Я обещал пуск агрегатов и семьдесят два часа их работы в холостом режиме!
   Она каждый день звонила на студию, домой режиссёру и Мурату, нервничала и кричала, боясь, что Мурат всё-таки не сможет выбить свет и не приедет.
   Но они приехали - двадцать девятого декабря, уже к ночи, с лихтвагеном, Толиком и бригадой осветителей в одиннадцать человек. Вернувшуюся из школы Малышеву встретил рёв семнадцати глоток, из кухни тянуло сизым дымом и запахами жарящейся баранины и лука. Толик завопил:
   - Училка пришла! - бросился на шею. - Мать, как мы по тебе соскучились!
   Борис, их первый шофёр, вытащил из кармана апельсин и, обдув его со всех сторон, тут же заставил съесть, так как во Франции, оказывается, фрукты едят перед обедом. Подвязанный полотенцем Мурат топтался на кухне у плиты, и она сама поцеловала его в макушку, и только потом увидела Сашу Мазанова, смотрящего на неё смеющимися глазами.
   - Целоваться будем?
   - А это если мы позволим! - кричит Толик.
   Когда все улягутся, они ещё посидят втроём на кухне, Малышева выдаст всю известную ей информацию, Мурат - инструкции режиссёра, желавшего иметь несколько интервью недовольных - что вот, мол, вместо того, чтобы дома праздник встречать, приходится...
   - Да не будет недовольных...
   - Велено. Организовать, если что. И опять же, снять, как недовольные бабы встречают Новый год без мужиков.
   - Мы не успеем и дома, и в машзале! Пусть бы сам приезжал и снимал!
   - Он Новый год только с тёщей встречает, - Мурат был обижен на режиссёра, которого так и не сумел уговорить ехать. - Не режиссёр, а худрук... Ладно. Кого нам нужно снять на пуске? Сквозных героев - Тереха, Котомина, Хромова, дядю Белима.
   - Котомин в температуре, лежит в лёжку, Хромова не видно что-то; дядя Белим здоров, не пустили его в воду...
   - Не нашлось водолазного костюма по его габаритам! Далее Тарханов, Никитин, водолазы...
   - Водолазов нарядить в водолазные костюмы...
   - Ёлку надо нарядить! И деда Мороза.
   - Ёлка будет, а костюм деда Мороза надо достать...
   - Может, в школе? Не боись, мать, прорвёмся...
  
   Огромный грохочущий машзал, сырой и сумрачный, после длительного проезда по транспортному туннелю, должно быть, на свежего человека производил впечатление какой-то мрачной преисподней в развороченном чреве горы, забитой людьми и лязгающим железом. Свод терялся в темноте за перекрытиями мостовых кранов, и можно было лишь предполагать его высоту и ограниченность стенами по дальним отсветам сварки.
   Возле первого агрегата было сооружено что-то вроде пульта штаба, подвешенные на честном слове провода тянулись к телефонному коммутатору, звонившему одновременно с десятком приткнувшихся здесь же телефонов. Вокруг толпился народ, время от времени гремел динамик, его голос был гулок и невнятен. Лихачёв, зажав рукой ухо, что-то кричал в телефонную трубку, и только Терех невозмутимо сидел в стороне, между агрегатами, а стало быть, всё шло так, как и должно было идти.
   Не поднимаясь со стула, он пальцем подманил кого-то, велел выделить такелажника, разобрать и освободить место под лихтваген у ямы четвёртого агрегата. Но кран постоянно был нужен монтажникам и, оттащив две бухты проволоки и два сварочных аппарата, кран со звоном отбыл в сторону, такелажник сбежал, на освободившееся место впёрся автокар и вывалил какой-то бак. Малышева бродила по залу и хватала за полы всех, обладающих здесь какой-нибудь властью - бригадиров, мастеров, прорабов...
   Только часа через два удалось освободить указанный им угол, загнать лихтваген, ещё через час - вклинить машину с осветительной аппаратурой, с условием, что, разгрузившись, она тут же выедет. Осветители дисциплинированно стояли у своих приборов, Мурат невменяемо бродил вокруг пусковых агрегатов, лавируя меж едущего, лежащего и плывущего по воздуху железа. Наконец, решил:
   - Сейчас снимем столпотворение.
   Столпотворение сняли, интервью взять не удалось - монтажники не поднимали от работы голов. Потом окажется, что лучшее интервью было снято именно в это время - Малышева стучит микрофоном, вытянутым на всю длину держателя, по плечу монтажника: "Успеете?", и он, не прерываясь, лишь кивает опущенной к работе головой.
   Откуда-то возникший Шамрай тянул их в спирали водоводов.
   - Да как мы туда свет затащим?
   - Да вы хоть гляньте на то, чего никогда больше не увидеть!
   Проектировщики очень гордились своей спиралью. И Шамрай повёл их через туннель, штольню, еще одну штольню в самый её конец, заложенный бетонной стеной с вмурованной в неё широкой трубой. Из трубы им навстречу вылез улыбающийся Евгений Михайлович Матюшин, долго и безрезультатно сипел, пытаясь что-то сказать - у него совсем пропал голос. Труба, видимо, подбиралась по габаритам Евгения Михайловича, и теперь в конце её был виден слабый свет, тянуло сквознячком.
   Пыхтя и чертыхаясь, Мурат полез первым, Малышева за ним, Шамрай полз последним, подбадривал: "Давай-давай".
   Спираль, действительно, оказалась замечательной, её совершенный ход, одновременно сужающийся и заворачивающийся на себя ракушкой, был фантастически расписан световыми кольцами, расходящимися от проброшенных лампочек. А посреди этой красоты и совершенства ухала помпа, закачивая бетонный раствор в последние не забетонированные метры и выплёвывая круглые облачка сизого дыма. Плохо закрепленная опалубка выгибалась, выпирала пузом, человек восемь бетонщиков упирались в неё шестами и обломками досок, но она выгибалась снова и снова, из расползающихся щелей текла серая бетонная жижа, пока кто-то не бросил шест:
   - Всё, кончай, по новой надо крепить! - и обернулся в сторону помпы, махнул рукой: - Стоп!
   Хромов, Василий Иванович. Улыбнулся своей железной улыбкой, снял рукавицу. Ладонь его была сухой и горячей, в воздухе от помпы висел сизый смог, дышать было трудно.
   Мурат загорелся:
   - На сколько вам тут ещё осталось?
   - Да часа на три.
   Мурат пошёл назад, к трубе:
   - Попробуем втащить свет.
  
   Дядя Ваня Галушка озабоченно сказал:
   - Надо оставить кого-нибудь место сторожить, - и с готовностью сел за руль. Выехали из машзала, поворот, ещё поворот, лихтваген разворачивался с трудом, Мурат соскочил с подножки, побежал к трубе. Но дядя Ваня охладил его - здесь, где воды по ступицу, лихтваген он не запустит - низ-зя-я... Дядя Ваня своё дело знал: завтра, когда в машзал хлынет вода, он в секунду окажется у машины и вырубит двигатель. На пленке у Мурата останутся двадцать куцых метров потопа...
   - Жаль, - огорчился Мурат, - прожектор бы в эту трубу прошёл.
   Часа в три втиснулись в рафик, поехали обедать.
   В природе тем временем, оказывается, шёл снег, слегка мело, провода, перила, склоны - всё было выбелено, плотина под шатром и снегом стояла укутанная, дышала в две дырочки...
   На поселковой площади их окликнул Вебер:
   - Когда приехали? Эх, опоздали, буквально на несколько минут!
   В его кабинете ещё не выветрился табачный дым, стояли полные окурков пепельницы.
   Оказывается, только что здесь сидели все Кызыл-ташские мастера альпинизма, "снежные барсы", хорошо знакомые с большими снегами.
   - Я им сказал, - Надо, ребята. Я никого не принуждаю, нужны добровольцы, у всех есть время подумать. Кто боится или не хочет, - может не идти. У вас есть время подумать до второго числа. Но они сказали, что думать не о чем, все пойдут на ЛЭП, раз так надо. Все как один. Вот тут все они только что сидели...
   Вебер возбуждённо сверкал очками, улыбкой. Малышева молча смотрела на него со всегдашним смешанным чувством удивления и лёгкой, точечной неприязни... Родной ты наш... Вдохновитель и организатор наших побед.. Мурат сказал:
   - Спасение утопающих - дело рук самих утопающих. Сейчас мы притащим аппаратуру и свет, и всё придется повторить сначала.
   - Во второй раз у меня не получится.
   - Посадим Толика, - Мурат рассеянно чесал бровь, думая о другом. - И всё получится...
   И Вебер рассказал всё сначала Толику и стоящим по углам осветителям.
   Потом окажется, что ребят в столовой накормили чем-то не тем, и ночь на тридцать первое декабря превратилась в кошмар с очередью в туалет, стонами, тихой руганью, смехом и переговорами засекающих время очередников. Так и не успевшие пообедать, Малышева с Муратом отпаивали их марганцовкой и чаем, переходя от одной постели к другой. Самый старший из осветителей, по прозвищу Сектант, носивший бороду и спавший в шапке, вдруг спросил у Малышевой, оторвавшись от банки с марганцовкой:
   - А ты знаешь, где хранится книга "Апокалипсис"?
   Малышева замотала головой, он огорчился:
   - Эх, ты! А с виду лицо такое интеллигентное! В Ватикане!
   Малышева зажмурилась.
   Грохочущее столпотворение машзала, сизый дым в спирали, горячая ладонь, видимо, заболевающего Хромова, марганцовка, книга "Апокалипсис" и Ватикан, охи и тихий мат, интеллигентность и рыдающий без конца унитаз, четыре часа ночи и летящий за окнами нескончаемый предновогодний снег.
   Только к утру все забудутся тяжёлым сном, даже Мурат, с вечера грозившийся разбудить всех в семь - проспит, продерёт глаза в одиннадцать и поднимет панику.
   В панике собрались, поехали.
   В машзале удивительный после вчерашнего порядок - второй агрегат накрыт колпаком, ямы третьего и четвёртого - деревянными щитами, площадка расчищена, поставлены сетчатые щиты ограждения, чтобы праздная публика не шастала, где не надо, не свалилась в какой-нибудь люк. У крайней колонны - ёлка в разноцветных огнях... Все уже слегка разгрузились, и лица, похоже, другие, другая смена, пошли потихоньку интервью...
   - Тут кто-то из ваших был, здоровый такой, во, Володя. Дал мне ключ, говорит, закручивай. Ну, кручу я, значит, тут камера загудела, бросил я ключ, повернулся лицом, улыбаюсь, грудь колесом... А он - зачем мне твоя рожа, говорит, мне твой героический труд снять надо. Так я ж, говорю, хочу, чтоб меня моя мама в Запорожье увидала - вот он я - живой, здоровый, весёлый, зачем ей мой затылок?
   Этого запорожца они нарядят потом дедом Морозом, хотя многих будут упрашивать, а он ничего - дедом Морозом, так дедом Морозом. И будет замечательно тыкать во все стороны красной варежкой, много и весело говорить с окружающими. Костюм для него привезут проектировщики, вручат со словами: "Только не потеряйте, не обидьте наших детей"... Бороду они всё-таки потеряют во время потопа...
   С Мазановым разговаривали охотнее, меньше смущались, и Мурат некоторое время ходил за ним. Часа в четыре Лихачёв, наконец, назначил время пуска - двадцать часов.
   К этому времени наехала праздная публика, женщины, старшеклассники, мелькнуло среди толпы детское лицо старшего веберовского сына, очки среднего, лицо шамраевского Акселерата с пробивающимися усиками... Всё растущая толпа неуправляемо растекалась, дежурные с красными повязками старались оттеснить её от стола штаба, от агрегата, репродуктор гремел:
   "Присутствующим покинуть рифлёнку агрегата!"
   - А что она, тоже вертеться будет?
   - А вдруг?
   От света включённых студийных прожекторов зал очень светел и праздничен. Женщины рассказывают охотнее:
   - Да мой четыре дня не был дома, звонит: "Мать, как вы там?" Гуляй, говорю, чего там...
   - Как-то на днях приезжает Петя, шофёр, несёт мокрые сапоги, носки там, портянки, мой паразит даже не отжал. Говорит, - дайте что-нибудь сухое, а то он в машзале босиком на планёрке сидит. Провалился куда-то. А вчера Лихачёв, столкнулась я с ним на площади, - Твой сейчас в управлении, можете повидаться! Я испугалась: опять куда-то провалился? А он, - с чего ты взяла?
   - А мой вчера только до постели дополз и вырубился, смотрю - будильник в руке зажат...
   Потом туннельщики появились, дядя Белим, Хромов.
   - А мы боялись, уж не заболели вы...
   - Что ты! Приехал домой, сто пятьдесят принял, шестнадцать часов проспал - и всё! Тоже скажешь, болеть!
  
   Двадцать один час, двадцать один тридцать...
   Терех по-прежнему невозмутим и спокоен, Лихачёв собран, отстранён от всего вокруг, не видит, не слышит ничего, кроме того, что докладывают на пульт с разных, не видимых отсюда мест.
   Репродуктор гремит: "Дружинину подойти к пусковому штабу!"
   И, наконец: "Всем приготовиться к пуску! Начать заполнение водоводов!"
   И опять: "Присутствующим покинуть рифлёнку агрегата!"
   Неуправляемо растекающуюся толпу снова уплотняют к краям, и только бригада монтажников остаётся между крыльями корпуса, ставят на ребро пятаки, полтинники, рубли.
   - А вы почему не покидаете рифлёнку?
   - А мы не присутствующие, мы здесь самые главные.
   - А Новый год?
   - Вот это и есть Новый год, поняла? Если такой раз в жизни случится, - считай, повезло. На всю жизнь запомнишь, как семьдесят пятый встречал!
   И, наконец:
   "Открыть затвор! Пуск!"
   Вот тут-то и упадёт откуда-то сверху, по диагонали, кажущийся стеной водопад. Ахнет и метнётся в сторону от него толпа. В секунду дядя Ваня Галушка окажется у лихтвагена и вырубит свет. У Мурата на плёнке останется куцых двадцать метров потопа и дальше темнота...
   В репродукторе загрохочет голос Лихачёва: "Опустить затвор! Ничего страшного! Я говорю, ничего страшного!"
   И будто от одного его голоса спадёт напор воды, бившей почти за второй агрегат, иссякнет, лишь некоторое время будет струиться по стенке.
   Снова загрохочет лихачёвский голос:
   "В плотине были трубы охлаждения, при проходке их порвало. Вот и всё. Зрителей просьба пройти к автобусам".
   Но толпа и так утекала в два выхода, быстро, но без особой паники. Зал пустел на глазах.
   Мурат укладывал аппаратуру в кофр:
   - Быстро дядя Ваня бегает. Возле меня стоял.
   Осветители от незнания, должно быть, испугались больше всех, но никто не побежал, след испуга остался в напряжении лиц.
   - Где водохранилище? - переминаясь с ноги на ногу, спросил Игорь Ким. Мурат кивнул в сторону, откуда минуту назад бил водопад. Захлопнул кофр. Игорь подхватил его и исчез - был и - нет, как в фокусе.
   Мурат фыркнул.
   - Впереди бежал дед Мороз. На мосту он сшиб шлагбаум, как финишную ленточку, и, набирая скорость, побежал дальше по стране, так что Новый год в Москве наступил на час раньше.
   - И куда мы так спешили, особенно в конце? - ни к кому не обращаясь, спросил Дружинин.
   - Первое всегда не надежное - и первая любовь, и первый пуск...
   Терех сказал:
   - Москва дает нам фору три часа.
   - А агрегат всё-таки крутнулся на пол оборота!
   Но дед Мороз всё-таки не сбежал. Он вернулся потом, уже с костюмом в руках, протянул узел Малышевой. Бороды там, правда, не оказалось...
   Разницы с московским временем не хватит, чтоб отыскать и забить все порванные трубы, Мурат с Малышевой ещё потолкутся там до половины второго. Кто-то скажет:
   - Настырное кино...
   Лихачёв обернётся:
   - Обещаю, без вас здесь ничего не произойдёт. Отдыхайте.
   Ребята без них даже не отметят наступление Нового года. Запасённые бутылки шампанского так и будут стоять на кухонном столе нераспечатанными. Только после их возвращения ребята расслабятся, выпьют шампанского - Новый год ведь! Выскочат на улицу играть в снежки, кто-то наденет костюм безбородого деда Мороза, они пройдут по посёлку, Мурат подобьёт завалить к Котоминым, и они завалятся. Володька обрадуется: молодцы, что пришли! Температура у него спала, он встанет, оденется. - А мы с тобой, мать, чуть Новый год не проспали! Всё кончится музыкой и плясками, разбуженная Инка, стоя поначалу в дверях, будет возмущённо смотреть на происходящее заспанными глазами, потом тоже оденется, запрыгает с дедом Морозом... Светлана примется загонять её в постель, Инка будет отбиваться: Только вам можно, да?
  
   Трубы забивали всю ночь и весь день, снова и снова заполняя водоводы и спуская воду.
   Снова весь день вокруг рифлёнки стояла толпа. Люди приезжали и уезжали, простояв несколько часов, завихрялись группами, снова гремел в динамик распорядитель: "Присутствующим покинуть рифлёнку!" И только в восемь вечера снова раздастся: Приготовиться к пуску!" И, наконец:
   "Пуск!"
   Медленно пошёл вал. Быстрее и быстрее, набирая обороты.
   - Та-та-та-та-та-та...
   Волшебно осветились лица вокруг.
   Ещё несколько минут назад уставшие и осунувшиеся, теперь они счастливо сияли вокруг корпуса цвета ржавчины, прислушиваясь к уже ровному, могучему гулу. Потом полетели вверх шапки, грянуло и раскатилось под сводами "Ура!", ещё и ещё. Люди тискали друг друга в объятиях, целовались. Трижды облобызавшись с обхватившим его Лихачёвым, Терех шагнул к монтажникам, широко расставив руки, обнял и расцеловал одного, другого, третьего. Сияющие монтажники переглянулись.
   - Что, Зосим Львович, качнём?
   Гремит репродуктор:
   "Товарищи! Первый агрегат Музторской ГЭС вступил в строй! С победой, товарищи!"
   И Терех взлетает на руках монтажников. Ещё и ещё. Взлетает над толпой громадный Дружинин. Распорядитель не может удержаться, чтобы не сообщить, глядя на взлетающего под провода громадного человека: "Качают! Качают товарища Дружинина!" Словно кто-то не знает, кого качают. Монтажники идут по кругу - взлетает над толпой прораб - испанец Алонсо. Взлетает бригадир, взлетает и самый молодой из бригады - щуплый паренёк в болтающемся на нём свитере...
   "С победой, товарищи!"
  
   Потом выключат прожектора.
   Праздник кончится.
   Малышева будет сидеть на бухте кабеля в ожидании, когда рассосётся пробка в туннеле и ребята смогут загнать машину под погрузку. Её будет бить озноб, несмотря на студийный тулуп, припасенный для неё заботливым Муратом. Она вспомнит, что не ела с утра...
  
  

51.

После пуска. Бурлы-Кия. Кабель города Тюмень.

Терех

   На следующий день ребята уехали, остался только Мурат, чтобы снять работы на ЛЭП. Остался без машины, без денег, на одном энтузиазме. Ездил с Карапетом на его вездеходе. Малышеву с собою не брали, несмотря на зимние каникулы - в машине не было места. Снимал в основном туман, Несколько раз съездили на перекидку, на хребет. По обе стороны его разверзались пропасти ущелий. На серпантине дороги прицеп невероятно трясло и наклоняло над пропастью. Лэповцы бегали от опоры к опоре по проводам - одна нитка для ног, две другие - перила. Над тысячеметровой пропастью это даже не выглядело смертельным номером - это выглядело чёрт знает чем - фантастикой и очевидным невероятным.
   Стояли трескучие морозы, батареи камеры отказывались работать, даже если их носили под тулупом. Перетаскивать громоздкие кофры вверх-вниз, с точки на точку было сущей пыткой. Измученный Мурат в очередной раз ставил их в снег и немного отдышавшись, пел: "это был не мой чемоданчик".
  
   Ещё раз он приехал, взяв командировку на хронике под сюжет о Бурлы-Кие. Опытную плотину сотворили восьмого февраля, как раз в день рождения Шкулеповой. В последние дни она была уже совершенно невменяемой и в основном ныла о мусоре, о всяких там мостках, досках, которые необходимо убрать из ложа плотины.
   Первоначально работы по опытной плотине предполагалось закончить не позднее середины ноября минувшего года, но летние события на Музторской ГЭС отбросили их на месяц, а пусковые осенние - ещё дальше. Затем начались морозы. Ночью столбик термометра опускался до сорока пяти - сорока семи градусов, "козлы" в вагончиках пережигали весь кислород, и их приходилось отключать, чтобы через некоторое время снова включить - не приспособленные к таким морозам вагончики выстывали мгновенно. Переночевав в вагончике у Шкулеповой одну лишь ночь, Малышева пришла в отчаяние, несмотря на спальный мешок с меховой полостью, выделенный и ей от степановских щедрот. Днём, при ярком солнце было не менее тридцати пяти градусов. Деревья стояли в курже.
   Работы при таком морозе шли изматывающе тяжело. При укладке взрывчатки пневмоукладчиком для снятия статического электричества её обычно смачивают десятипроцентным раствором хлористого кальция. Но стоило морозам упасть ниже десяти градусов, как полезла снежная каша, концентрацию увеличили, но при тридцати - тридцати пяти градусах недейственны уже никакие растворы, и оставалось самое простое и трудоёмкое - дизельная водогрейка.
   Изматывала и доставка взрывчатки - на тракторных прицепах, по бродам и наледям.
   Потом начались сложности с забойкой. Выработанная порода из штолен частью ссыпалась под откос, частью смерзалась. В ход пошли кайла и ломы. Пробовали подавать размельченную породу пневмоукладчиком - но удары её о трубы вызывали массу искр. Поэтому смёрзшиеся куски породы стали собирать в мешки из-под взрывчатки и штабелями их закладывать выходы из штолен. И так далее.
   Приехавший за три дня до взрыва Котомин с остервенением включился в общую пахоту. Вид у него был виноватый.
   Толик, постоянный ассистент Мурата, ушёл в отпуск, и Мурат договорился на студии, что возьмёт другого ассистента, который тоже находился в отпуске, но неподалёку от места действия - у отца в Уч-Тереке. Малышева раздала уроки трёх дней другим учителям в надежде, что эти часы ей когда-нибудь возвратят. Так составилась сборная. В Уч-Тереке их обкормили бешбармаком, и то, что Малышева не смогла доесть, Мурат скормил ей прямо с горсти, приговаривая, что это высшая честь, какую только оказывают гостю.
   С утра в день взрыва внушительные для этих пустынных мест толпы научных работников и любопытных кызылташцев брели от стана Бурлы-Кии к смотровой площадке. Лихачёв от нечего делать курсировал взад-вперёд, подбирал в основном научных женщин и подвозил их к месту зрелища. Последними из стана ушли взрывники, отключив движок и открыв окна в вагончиках, чтоб стёкла не вышибло взрывной волной.
   Взрыв взметнулся спиралью красного смерча. Она постояла, постреливая вверх отдельными камнями. И опала. Грохот взрыва, падающих камней и эхо от окрестных хребтов слились в один длительный гул. По хорошо видной со смотровой площадки дороге побежали от вагончиков собаки - рыжая и чёрная, в наступившей тишине их визг казался оглушительным. В мути оседающей красной пыли четко прорисовалась горизонтальная линия гребня образовавшейся плотины.
   Взлетела зелёная ракета отбоя.
   Первой сорвалась и побежала к машине Шкулепова. За ней бежали Карпинский, Котомин, Саня Птицын. Машина сразу тронула с места. Окрестный снег был покрыт красной гранитной пылью. Плотина казалась насыпанной из щебёнки. Котомин первым взобрался на гребень, показал большой палец. Шкулепова озабоченно стала спускаться вниз, к входному порталу отводного туннеля.
  
   В вагончике на степановской постели лежала влетевшая в окно внушительная красная глыба. Ещё одна - пробила крышу дощатой столовой. Из пятнадцати кинокамер, установленных вокруг всякими ниишниками, семь вышли из строя. Это, с точки зрения ниишников, было вполне нормально. Сейсмики были разочарованы - особого сейсмического эффекта взрыв не дал. Только в Уч-Тереке, за пятьдесят километров отсюда, лопнул один глиняный дувал.
   Кызыл-ташцы стояли растроганные. Эта мгновенно образовавшаяся плотина грела. Как возможная грядущая радость.
  
   ЛЭП закончили примерно в это же время.
   Но теперь начал пробивать соединяющий машзал с распредустройством пятисоткиловольтный масляный кабель. Производства города Тюмень.
   Этот кабель их добьёт. Он станет символом того, из чего им, похоже, уже не выбраться. Щедрин станет утешать тем, что пока ещё турбины в Ленинграде и генераторы в Свердловске делают вроде бы на совесть. Шамрай будет подсчитывать с точностью до часа - когда, и до метра - в каком месте кабель пробьёт в очередной раз. Город Тюмень будет обещать со временем поставить новый кабель, но где гарантии, что новый окажется лучше старого?
  
   Потом пришла весна. Кызыл-Таш тонул в нежном дыму цветущих деревьев.
   И снова с юга натянуло серую пелену афганца.
   Все знали, что это значит.
   Последними зацвели персики. На розовые их купы под свинцовой пеленой неба - такие доверчивые, такие наивно-беззащитные - было больно смотреть.
   На створе свинцовая мертвенность неба была, как всегда, заметнее. Над водохранилищем опять завис вертолёт.
   Снова собрались министры обсуждать процесс спуска воды.
   На сей раз их удалось снять на плёнку. Режиссёр к тому времени добился запуска фильма в производство. Правда, Водяной откручивал шею установленному перед ним микрофону и требовал ксивы Госкино СССР на право запечатления его личности для истории. Непорожний сказал, что он в курсе. Есть такое разрешение.
   Терех опять сидел с убитым видом. Лицо его было совсем серым, а глаза - как бы затянутыми белёсой больной плёнкой.
   Высадив несколько кассет, Мурат наконец свернул съёмку, они дождались конца совещания и попробовали взять интервью у Тереха. Тот отмахнулся:
   - Подождите, пока закончатся эти похороны...
  
   Уже с конца марта он распорядился спускать воду со всей возможной скоростью. И заболел. Врачи нашли прединфарктное состояние. Известие это разнеслось по посёлку со скоростью отъехавшей от дома "скорой". В приёмном покое всё время толпились люди. Врач скажет, что ничего утешительного пока сообщить не может. Охнула и заплакала Маша. Врач добавит, - положение сложное, но не совсем безнадёжное. Его поразят одинаково круглые беспомощные глаза стоящих вокруг людей.
   Малышева попятилась от него, потянула за рукав Лихачёва.
   - Может... Может не надо было? На... надрываться?..
   Лихачёв обернулся к ней расстроенным лицом.
   - О чём ты, Люся? Это же тот самый... Это тот самый старый еврей, который ничего не умеет, кроме как работать! - он уткнулся в стену, стараясь справиться с подступившими слезами. Потом заговорил, переведя невидящий взгляд за окно: - Существует понятие корреляционной зависимости, при которой изменения возникают лишь с определённой степенью вероятности. Перепустись мы годом позже - всё равно была бы засуха, были бы амбиции, всё равно был бы взрыв. Всё повторилось бы, только годом позже... Мы сами сотворили себе жизнь "давай-давай", в которой нет времени на размышления общего порядка. Я тебе говорил, что я - только насчет технических решений... Я не врал. Я этим, понимаешь, гордился. А вот он этим не гордился. - Он снова отвернулся к стене, зажал платком нос. Все смотрели ему в спину.
   - А надо было думать, - сказал он глухо. - Сколько мы потратили ума и сил, чтобы выкрутиться, исхитриться, решить сиюминутные задачи. Прожить день, два, месяц, год, выжить сейчас...
   Ну и чего? Зачем мы прожили эту жизнь, и кому это в радость?.. Плотину построили, и только? И всего делов? В конце концов, за её счет мы осуществляли своё бытие... Просуетились, проборолись с начальством и друг другом. И ещё гордились - мы производственники, производители материальных ценностей. Грош нам цена, если мы только производители ценностей. Да и это сегодня сомнительно.
  
   Терех выберется на этот раз.
  
   Воду удалось спустить без взрыва. Как там её берегли и использовали внизу - Бог весть. Водяной порхал над водохранилищем аки тать. Водохранилища не было. Глядя на его вертящийся пропеллер, Шамрай сказал:
   Помяните моё слово, он скоро слетит. Если свои проблемы слишком долго решают за чужой счёт, это рано или поздно бросается в глаза.
   И Водяной слетел.
   Но до этого воду спускали ещё дважды, пока в это дело не вмешался писатель Чингиз Айтматов и не сумел доказать то, чего не могли доказать специалисты в течение четырёх лет. Что минимальный объём водохранилища должен оставаться, а ГЭС должна давать энергию.
  
   После больницы Тереха отправили в санаторий, откуда он через две недели сбежал.
   К работе его не допустили, и он сидел дома и размышлял о жизни, о государстве, о действии социальных законов и законов экономических. О хозрасчёте и подряде. Терзал Сарынбаева и экономистов Домбровского. Требовал послать людей в Щёкино, в Мурманск, в Москву - к Злобину.
   В Щёкино получились, в общем-то, половинчатые дела: хозрасчет им разрешили, но распоряжаться фондом заработной платы не позволили.
   Рассказывали ещё про какой-то сибирский завод, где осенью треть рабочих бросает работу и уходит в тайгу шишковать. Однажды всех, ушедших в тайгу, уволили, заработную плату поделили на оставшихся, и завод стал работать не хуже прежнего и даже лучше. Когда же все шишки были собраны, у заводских ворот собралась толпа шишкарей, и горком пришёл в ужас - толпа безработных под воротами завода. И велел принять всех назад - безработицы у нас нет и быть не может!
   Терех не унимался. Врач запретил его навещать и грозился отрезать телефон. Однако в первый же понедельник сентября Терех решил отправиться на планерку сам.
   Было половина четвёртого. Посёлок казался пустым.
   Наверно, Терех шёл и выстраивал свою последнюю тронную речь, в которой хотел сказать всё, что продумал и что говорил многим, но по отдельности...
   Что если мы хотим, чтобы жизнь была разумнее и лучше, то каждый должен для этого что-то сделать. И если цель одна, то она и сложится из отдельных усилий каждого. И не может быть - чем хуже, тем лучше. Тогда надо было всё разворотить по одному из пятнадцати способов Тарханова... Почему лучше ужаться, но выстоять? Потому что нужно делать своё дело несмотря и через надстройки.
   Когда война, мор и глад, и авария - идут к народу. И народ спасёт, защитит, поляжет, но не даст пропасть себе и державе. Всё равно придут к народу, никуда не денутся...
   Но спрыгивать с поезда можно только по ходу... Шамрай прав, подряд это клетка, в котором заложены все будущие возможности организма. Мы должны создать его. Не сконструировать, создать. Стать саморегулирующейся системой. Не запрограммированной, не вычисленной, а, значит, механической и искусственной, но живой и органичной. Иного выхода у нас просто нет. Каждая клетка должна помогать остальным и так, вместе, выжить. Жить, расти и совершенствоваться. Осуществиться и найти своё выражение.
   Чтобы не было этих уродливых тупиков. Тупиков цивилизации. Чтоб не было тупиковой цивилизации.
   Мысли у него путались.
   Мы должны выработать, наработать, пусть в муках, но родить эту саморегулирующуюся систему. Иначе всё хаос и дурная бесконечность.
   Вас только здесь пятнадцать тысяч. Вы работники, вы соль земли, вы свет мира. Нет иного способа увеличивать количество доброты на земле, кроме работы, просто нет. Подряд - это когда снизу подпёрло. Вот когда допрёт до верхов... Спрыгивать нужно по ходу поезда...
   Но что он хотел сказать на самом деле, уже никто не узнает. Вряд ли он поднялся и пошёл виражами дороги в гору только для того, чтобы повторить то, что уже говорил. Чтобы его услышали, ему достаточно было сказать и один раз.
   Он дошёл до магазина, когда мир вдруг превратился в жёлто-коричневый негатив. Негатив клонило вправо и влево. Он сел на порог винного отдела очень свободно - слава Богу, он дома, и сейчас его найдут. И, может быть, видел, как к нему бежали дети. Потом из магазина вышли люди.
   Но скорая на этот раз не успела.
  
  

52.

Эпилог

  
   С тех пор прошло одиннадцать лет. Одиннадцать лет, в которые нужно было выжить, выстоять, сумев не потерять веру в здравый смысл общества, оставшийся, казалось, лишь в фольклоре.
   Семьдесят девятый - в свинцовой мгле афганских нагорий, накрывшей теперь уже всю страну, в отсутствии информации, как в вате, только нутром веря, что наши дети могут только защищать и гибнуть. А наши дети будут возвращаться домой совершенно другими - вернувшиеся дети будут старше нас... В слухах и захлёбывающихся в злорадстве радиоголосах, во внутреннем родном хозяйственном беспорядке, где всякое благое действие или намерение тут же становится своей противоположностью или губится на корню. В процессе, охарактеризованном когда-то Домбровским - "чем хуже, тем лучше", которому ты по внутреннему закону никак не можешь способствовать. Нужно было дожить до рассветной полосы восемьдесят третьего года, чтобы в восемьдесят четвёртом отнести её к случайному разрыву в тучах.
   И всё-таки дожить почти до фантастических времён, когда уже не нужно выуживать информацию между строк, делить сказанное на семнадцать и наблюдать на экране муки слова, направленные не на то, чтобы выразить суть, но чтобы её скрыть. И только молить, чтобы этих благословенных времён хватило лет этак на двадцать, чтобы успело вырасти поколение, которому говорить, что думаешь, будет так же естественно, как дышать.
  
   Малышева заявилась в Москву осенью восемьдесят шестого - два из четырех сделанных ею фильма были в своё время положены на полку и теперь готовились к выпуску, хотя казались ей устаревшими и робко конъюнктурными по теперешним временам.
   - Не знаешь, что лучше, - говорила она, - когда кладут на полку и сохраняют как отчётный документ или когда режут и рвут, но всё-таки выпускают во время. Одно стареет, другое не действует или действует в полсилы...
   Она ходила по квартире следом за Шкулеповой из кухни в ванную, из ванной в комнату с газетой в руках, шкулеповский девятилетний инфант следовал за нею по пятам.
   - Вот, послушай: "Нужно реалистически оценивать современное состояние общества: навыки коллективного, кооперативного решения проблем не развиты. Необходимо улучшение законодательства, воспитание привычки и навыков снизу и совместно решать свои проблемы. Нужно специальное антибюрократическое законодательство, правовая защита человека от бюрократов. Любые надежды на благие перемены останутся лишь надеждами, пока Закон! Своей волей не привлечёт к процессу отбора руководящих кадров демократию... Лица, скомпрометировавшие себя, не сразу оказались на своих "хлебных должностях". Они продвигались, пользуясь чьим-то покровительством... Бюрократия разрывает вокруг себя жизненно важные связи. Так в экономике она ликвидирует прямую непосредственную связь между результатами труда и вознаграждением, подталкивает работать не по способностям, а по оплате..."
   А вот: "Медик Кочерга высказывает предположение, что многие писатели находятся сейчас на распутье. Я бы хотел его успокоить: распутья нет. Есть нелегкие писательские судьбы. Есть книги с очень трудной судьбой. И рукописи с судьбой ещё более трудной. Кто о них позаботится?"
   - Зашей подкладку, судьба, у тебя же рукав скоро совсем отвалится!
   - Она всё равно расползается под иголкой, - отмахивается Малышева.
   По врождённой дурости она по приезде тут же купила в каком-то подземном переходе билеты в театр Дурова, и теперь нужно было идти, хотя после стирки Алиса едва стояла на ногах.
   - Может, без меня сходите?
   Малышева и инфант дружно замотали головами.
   Наконец собрались, поехали. В метро инфант изображал самостоятельную личность, Алиса нервничала, они с Малышевой почти бежали, чтобы не упустить его из виду.
   Не успели войти в фойе, как Малышева закричала: "Валера!" и замахала рукой. Идущий впереди человек в толпе оглянулся и оказался Шамраем. Шамрай привёл сюда внучку, аксельратовское дитя. Пока они шумно радовались встрече, шкулеповский инфант дружелюбно рассматривал шестилетнюю Оленьку, та пряталась за деда, и то из-под одного локтя, то из-под другого высовывалась белая шапка с огромным помпоном и чёрный любопытный глаз. Шамрай извлёк внучку из-за спины, поставил перед собой, как уж они там договаривались, взрослые не заметили, но только инфант вёл впереди Оленьку и лишь оглядывался назад, что-то говоря, а девочка, подняв голову, заворожено смотрела на него.
   - Мужик будет, - одобрительно сказал Шамрай.
   - Он и с ней так, - кивнула на Алису Малышева. - Мамашка психует, а он возьмёт её за руку: мол, не бойся, я с тобой.
   - Я плохая мать, - нервно сказала Шкулепова. - Если он не приходит во время, заиграется или ещё что, я, вместо того, чтоб радоваться, что ребёнок пришёл жив-здоров, готова его убить...- Алиса вздохнула. - Всё надо делать вовремя. Это правда. Детей рожать тоже нужно вовремя. Господи, что бы я дала, чтоб пожить спокойно в каком-нибудь Кызыл-Таше, чтоб не дрожать без конца, как он дошёл в школу, из школы, как перешёл дорогу!
   - Не говори, я только теперь понимаю, какое это было счастье - жить в посёлке, где твой ребёнок не может потеряться, где с ним ничего не может случиться...
   - А ведь Кампарата вроде же со следующего года пойдёт? - спрашивает Малышева.
   - Ну и что? Чтоб просчитать взрыв, совершенно не нужно там быть. И все это понимают, в том числе и я.
   - Ну ничего, Петька у тебя деловой - сам за хлебом ходит, за молоком. Курицу вчера купил!
   - Это в честь твоего приезда, - смеётся Алиса и всматривается в лицо Шамрая. - Ты-то как?
   - А я нынче в консультантах. Всё. Отпрыгался. После инфаркта только так: прочёл, написал отзыв. Никуда не бегаю, никому ничего не доказываю. Хватит, откричался.
   - Раненько, - говорит Малышева.
   - Пальцев не хватит считать, кто из наших загнулся, не дожив до пятидесяти. И у всех одно - сердце.
   - На работе что-то?
   - Да чёрт его знает. Ну, была стрессовая ситуация. Рассосалась. Мало их, что ли? А потом летом уже, вот эта боль загрудинная, Инесса с тёщей на даче, я в квартире один. Ну, выпил таблетку, не проходит. Думаю, ещё немного потерплю, а там позвоню. Потом Домбровского вспомнил, как у него душа болела. Нет, думаю, надо звонить. Врач говорит: ещё бы полчаса потерпел, уже б не откачали. Славный такой мужик, долго со мной возился, только чуть ли не под утро решился везти. Но вообще-то это надо было видеть. У нас электроплиты и двойное электроснабжение, очень редко бывает, чтобы света не было. Практически не случалось такого. А тут, как назло, свет отключили. Лифт не работает. Прут меня на носилках четверо мужиков по лестнице, ногами вперёд. Впереди - доктор с канделябром, есть у нас такой, четырёхсвечовый... Даже смех разобрал, а что, думаю, ничего картинка под занавес...
   Женщины молча смотрели на него.
   - А Котомины как поживают, не знаете?
   - Котомины ничего поживают, - сказала Алиса. - Вернулись из Зеленчуков в Самару, трестом там Володька каким-то управляет. Инка замуж вышла...
   - Ну да?
   - Да. Были тут года два назад: Светлана у меня, а Володька у Птицыных, в баню, видишь ли, они собрались в субботу.
   Там и застрял. Вечером звоним, трубку Федя взял, нормально, тётя Света, папа с дядей Володей на кухне песни поют. Ну, раз песни поют, значит, нормально.
   На следующий день уезжать, у Светки - вещей! Билеты у него, а он ещё и время перепутал, сказал, поезд ровно в семь вечера отходит. Мы со Светланкой приезжаем без двадцати, а поезд, оказывается, уходит без четверти. Котомин бежит по платформе навстречу - тулуп нараспашку, синие глаза на лбу, красивый мужик! Увидел нас и - матом: Ах вы, вашу!.. Опаздываем, стало быть.
   - А чё на ём делать, на Павелецком вокзале, - смеётся Шамрай. - Только материться - управляющему трестом...
   Зазвенел звонок, женщины в униформе медленно и с достоинством открыли двери в зал, завихряющаяся толпа прихлынула к ним, Алиса нервно заозиралась, потянула Петю к себе.
   - Да не дергайся ты, - сказала Малышева. - Успеем.
   Медленно пошли в толпе к двери, инфант чуть впереди вёл за руку Оленьку.
   Маленький зал спускался к сцене амфитеатром, звериный дух от свежести воздуха казался настоянней и легче, обещанием праздника сиял в глубине серебряный занавес. С трудом отыскали два, еще не занятых места в ближнем ряду, - Оленька, Петя, мы сзади посидим, да? Петя кивал, Оленька тоже кивала, Шкулепова нервничала, - Только никуда не уходите в конце, мы за вами придём! Петя опять кивал, что-то говорил Оленьке, та улыбалась, оглядывалась на них.
   Пока искали, куда сесть, верхний свет стал меркнуть, заиграла музыка, детские лица замерли, напряглись в ожидании. Взрослые шли назад и видели только кругами разбегающиеся по рядам, расширенные от нетерпения и готовности к восторгу ребячьи глаза.
   Приткнулись на самом верху, на разных рядах, детские курточки и шапки в руках, у Шамрая ещё и кепка... Дрогнул облитый цветными прожекторами занавес, зал взвизгнул от нетерпения, но ничего не произошло, только из боковой кулисы высунулась голова с мефистофельской бородкой, потом и весь Мефистофель целиком, направился к центру рампы, в ожидании тишины развел руки, а затем сцепил их перед собой. "Дорогие дети, дорогие мальчики, дорогие девочки! У нас, как и в любом театре, выступают артисты, но артисты необычные, похлопаем, - и первым зааплодировал. И с радостной готовностью взорвался аплодисментами зал.
   - Выйдем, а? Пока можно, - наклонился сзади Шамрай. И пошёл впереди по проходу, они - следом, озираясь от неловкости, поспешно выскользнули за дверь, за ними вырвался шлейф детского визга.
   По фойе неприкаянно бродили отдельные родители, не одни они такие... Приткнулись на низенькой скамеечке неподалёку от двери. У Шамрая втянутая в плечи голова и заговорщицкий вид. Отдуваясь, он утирал платком лоб, улыбался, как школьник, прогуливающий уроки.
   - Ты-то как? - спросил он у Малышевой, повернув к ней улыбающееся лицо. - Вид у тебя по-прежнему богемный...
   - Ещё бы! - она усмехнулась. - Теперь уже ничего, вот, на телевидение позвали, посмотрим ещё, будет ли что у меня получаться... Почти пять лет без работы, перебиваться разве на текстах к новостям дня, если ещё дадут - это уверенности никому не прибавит. - Она помолчала. - Это как медленное уничтожение. Иногда - полное отчаяние, ну, хорошо, ты никому не нужна, не вписываешься, иди в дворники, в пожарники, гвозди головой в стену заколачивать...
   Когда начинают рано, мировозренчески рано, скажем так, их уже потом фига с два размажешь, за ними уже вроде как заслуги стоят... А тут пришёл готовенький и торчишь, как столб на проезжей части. Два фильма закрыли, и надеяться, что опять кто-то на тебя поставит, не приходится. Да и много нас, тоже проблема занятости, она у нас давно уже реальна. Конкуренция между стоеросовыми столбами и гибкими умельцами на любой вкус не в пользу первых - начальство любит, как минимум, жить спокойно. Так что сиди и не высовывайся, сей разумное, доброе, вечное по мелочам, насколько возможно.
   Даже на телевидении инерция очень велика. Сейчас она везде очень велика. Иногда кажется - ничего не сдвинуть. Но сейчас это - как саботаж, ну, перестраиваются, надеются отсидеться. А ведь полтора года назад это была данность, непробиваемая, какая-то зловеще конечная... Железобетон, мнящий себя устоями. И отчаяние. До того, что вот кто-то уезжает, и я его понимаю. Конечно, поверх всего, что, если не можешь ничего изменить, обязан хотя бы разделить участь; но если кому-то подперло - всё, нечем дышать, никому ты не нужен, никто не хочет смотреться в твои зеркала - я их понимаю. Мне сейчас кажется, что меня сломали и мне не встать...
   - Пройдёт, - сказал Шамрай и непонятно фыркнул. - Кстати, знаете, что Поддубная уехала? Вышла замуж за доктора каких-то там фиговых наук и уехала с ним в Италию. То ли ксивы на въезд в США не дали, то ли там выгоднее условия нарисовались...
   - Значит, теперь фоном её служит Италия? - изумилась Алиса.
   - Серьёзно? - Малышева рассмеялась. - Ну, с ней проще, рыбка ищет где глубже, ну, может, всё ещё Багину свою интересность доказывает...
   - Но самый смех не в этом, - Сказал Шамрай. - Самый смех в том, что был какой-то международный форум под эгидой "Гидротехнического строительства" в Нуреке, и она приехала на него в составе итальянской делегации!
   - Посмотреть на свою молодость? - спросила Алиса.
   - Не думаю, что её ностальгия заела, скорее всего, ей действительно хотелось нарисоваться здесь в новом качестве...
   - Вот кого фиг с два размажешь! Молодец, и там не пропала, что ж она такое знает, что могло заинтересовать итальянцев?
   Шамрай пожал плечами.
   - Там, на совещании, в общем-то и знакомых не было, так она подвалила к нашему бывшему геологу, Количко, не помните? Мол, мы знакомы по Музтору... У того шары на лоб - он её и не знал, не здоровались даже, Багина, говорит, припомнил с трудом. А она ему - как приятно видеть родные лица, да кто был её прежний муж, да кто теперешний... - Шамрай встал, подошел к двери зала, откуда доносился отрывистый собачий лай. Тихонько приоткрыл дверь, заглянул. Сообщил: - считающая собака, - и осторожно прикрыл дверь. - У них тут кот замечательный, камышовый, они его за тигра выдают, - "А сейчас выйдет тигр, только маленький". - И выходит огромный котище. Полный восторг. У нас в Кызыл-Таше почти такой был, не помните? Ну, может, самую малость меньше... Вернуть бы те времена, а? Того кота... Хотя жили тогда и не считали их лучшими. Помните Еленино - "дожить до рассвета"? А ведь дожили, кажись. Сейчас бы только закатать рукава и... А мы дети войны. Вначале молодость взяла своё, генотип, а сейчас сказывается... На нас бы сейчас воду возить, самое то. Всё есть - знания, умение, навыки, таланты... Мне ведь пятидесяти нет. В сорок семь сработало, как часы. Не времена конечно вернуть - молодость...
   - Родиться надо было лет на десять позже. ­
   - Мы выросли на чём? Война, разруха, восстановление, построить, залить энергией, водой - и настанет благоденствие и счастье. Такова была направленность усилий - осчастливить мир.
   Малышева кивнула.
   - Ещё Терех говорил, что каждый второй в шестнадцать лет мечтает осчастливить мир.
   - Ага, осчастливили. И при этом невероятное напряжение - хотя бы понять что-то в этом неуправляемом процессе, где ты - щепка в водовороте... А дальше - всё понятно, скучно до зевоты. И дурацкое состояние умника, всё понимающего, но ничего не могущего сделать... Акселерат, собравшийся в гидротехники... Хотя я криком кричал - тебе что, не хватает нашего опыта?
   - Но он всё же пошёл в них?
   - Причём, по пути наименьшего сопротивления - в институт мелиорации, где конкурс меньше всего...
   - Сейчас всё видится как-то иначе, - сказала Шкулепова, - Но я помню то состояние...Куча всяких привходящих обстоятельств, мысли в голове - как летучие мыши в запертом сарае... Невразумительность происходящего... И фоном мефистофельское: "на земле-е весь род людской!" А природа жила своей жизнью - и засухи бывают каждые двенадцать лет, и паводки катастрофические... Это её язык и она на этом настаивала. Когда мой ребёнок не хочет что-то делать, он не виноват, что ему скучно и не хочется, и, может и не нужно, раз не хочется. То есть опять природа, только человеческая, и к ней надо прислушаться... У меня нет языческого благоговения перед нею, у меня, скорее, психология повивальной бабки... Я почему-то упрямо думаю, что из наших водохранилищ она выпутается, и они всё-таки лучше, чем Чернобыль. Хотя и там природа, и тьма привходящих обстоятельств, но уже на нутряной, темный её язык...
   - Ты тоже из зелёненьких? - спросил Шамрай.
   - Ну да. Я бы хотела, чтоб мой сын был каким-нибудь просвещённым лесником. Хотя с ним с пяти лет всё уже ясно...
   - Что ясно?
   -Да всё картинки рисует такие, целые блокноты исчёркивает движущимися картинками, там и драки, и футбол, и рыцарские турниры, причём очень условно - руки-ноги просто палочки с изломом, только смена движений... И за Малышевой вон - ходит, как привязанный.
   - У нас с ним роман, - говорит Малышева.
   - У тебя и с Акселератом был роман, тоже в рот глядел.
   - Где он сейчас?
   - Ой, - сказал Шамрай, - Не спрашивай, - и поднял на неё ставшие беспомощными глаза. - Акселерат в Чернобыле.
   - Он же гидротехник?!
   - А там Припять. И поэтому он там.
   - Господи!.. Ты знаешь, что такое чернобыль? Чернобыльник?
   Шамрай кивнул.
   - Как же. Акселерат оттуда и привез - крупная многолетняя полынь, растущая по канавам и оврагам, у изгородей... Даже в словаре энциклопедическом посмотрел. И библию: "И падёт на землю звезда Полынь, на третью часть рек и источники вод. И третья часть вод сделается полынью, и многие умрут от них, потому что станут они горьки..."
   - Но, может, не станут. Раз Акселерат там.
   - Вообще-то апокалиптические времена настают. Не Днепр, так Рейн, не одно, так другое. Уделали мы землю своей бурной деятельностью - дальше некуда. И ничему не смогли помешать. Только разделить.
   - А детям достанется разгребать.
   - Да. Хотя Акселерат говорит, что разгребать начали ещё мы, в семьдесят четвёртом. Может, в утешение говорит? Сейчас там, конечно, поспокойнее, а первый раз ехал, мне даже не сказал, куда. Поберёг... Он, вообще-то, Аралом хотел заниматься, который мы разграбили под проект века.
   - Он что, переброской сибирских рек занимался?
   - Да нет, есть там варианты... Сбросы отработанных вод... Хотя чёрт его знает, всё это считать надо. Ведь сейчас весь крик на эмоциях, может, сибиряки свои "местнические интересы" отстаивают, как говорил Терех. И вообще, я думаю, что всё это больше такая журналистская жареная утка, от которой каждый хотел кусок откусить. Ещё неизвестно, как той же Сибири аукнется высыхание Арала. Уже сейчас там соляные бури, зимы стали холоднее. Лето - жарче.
   - Арал мелел тысячелетия.
   - Ну да. Раньше вода отступала медленно, на сантиметры. Успевали нарасти солончаковые травы. А теперь на километры. Никакая трава не угонится... В Кара-Калпакии уже ни хлопок не растет, ни рис...
   - Оглушили вы меня Апокалипсисом, - сказала Шкулепова.
   - А что Апокалипсис? Я очень внимательно всё перечитал. Ну, совпадения, ну, предсказания... Хотя природа энергии звёздная, никуда не денешься. Там и Аполлион есть, как хочешь, понимай его, Антихриста. Может, за Наполеона проходил. Про саранчу железную дальше, вон, в Африке в этом году саранча. А может, это про фашизм? Про него я что-то ничего не нашёл, да и после она полыни... И Аполлион после.
   - Всё там есть, - печально говорит Малышева. - Это там, где про две маслины. И ссылка на пророка Захарию, где о Зоровавеле речь... О Заратустре? А что перепутано, так он же съел эту книжку, как было велено, вот всё и перепуталось... Мне вообще кажется, что это какой-то алгоритм, по которому всё повторяется, в разных вариантах, в разные времена... А что в этом веке, так вообще всё про нас...
   - Впечатлительна ты больно, - отмахнулся Шамрай. - Если бы при этом гибли, как сказано, те, что не покаются, "не отвернут от зла лице свое"! По божественной справедливости. А ведь гибнут как раз те, что никогда к нему и повёрнуты не были. Мальчишки пожарники... - голос его стал сдавленным, глаза беспомощно заморгали. - Двадцатилетних...
   И вдруг становится видно, как он сдал, их Валера Шамрай, которому, казалось, сносу не будет... Они долго подавленно молчат, потом он говорит невнятно:
   - Сейчас бы действительно только эту идиотскую гонку вооружений остановить. Потом половину производств. Не нужны они нам. И гнаться нам за Западом не нужно. Нам сейчас бы к Китаю повнимательней приглядеться. - Малышева фыркает. - Не фыркай, не фыркай. Помните Тереха: "Спрыгивать надо по ходу поезда"?
   - Всё-таки демократия как-то симпатичнее, - говорит Малышева. - Шкулепова вон газеты собирает - всё боится, что эта гласность скоро кончится и всё вернется на круги своя.
   - Демократки хреновы, - говорит Шамрай. - Если Миша не удержит ситуацию, не сможет долго балансировать на грани ножа, как он это сейчас делает, знаете, что будет? Боюсь, вперёд выйдут маргиналы. И начнется дикое первоначальное накопление капитала. Такое Чикаго в масштабах страны.
   - Чур тебя, - говорит Алиса.
   - Надо жить по средствам. Всем. И Западу тоже. А мы всё гонимся за их стандартами. А должно быть не хуже и не лучше чем у них, а другое. Не столько качественно, сколько мировозренчески иное. Потому что мы другая цивилизация.
   - Более низкого качества, - усмехнулась Малышева и неуверенно пожала плечами. - Хотя, может, и более духовная от бедности великой.
   - Ты можешь объяснить, что такое духовность? - спрашивает Шамрай почти сердито. - Духовное общество?
   - Да. На пальцах. Когда каждый при всей своей уникальности сознаёт свою целостность со своим народом - раз, с человечеством - два, мирозданием - три.
   Шамрай молча смотрел на неё. Долго смотрел. Усмехнулся.
   - Вот за что я тебя люблю, так это за категоричность формулировок. У нас, может, и не получается так, как у них потому, что мы другие. И результаты не то, что у них, и не те, что нужны нам. А теперь стоим перед навороченным и понимаем, что нужно начинать всё сначала. И уже не нам.
   - Разгребать авгиевы конюшни и потихонечку становиться самими собой.
   - Ну что мы любим? Я знаю, чего мы не любим. Не любим гонку, конвейер. Любим штучную работу. Медленно запрягаем, да быстро едем. Созерцательности в нас много. А почему это плохо?
   - Вот! Мама говорила в детстве, что я всё делаю "до схочу". Ну, так она говорила. А в жизни почти всё приходится делать "через не хочу". И это до девятнадцати лет, ну, как истина. А потом я подумала, что есть тьма вещей, которые я люблю делать, и которые не так уж плохи и не так уж не нужны...
   - Надо выяснить, чего мы на самом деле хотим...
   - Да, - сказала Алиса. - Но уже не мы. И разгребать авгиевы конюшни тоже не нам.
   - Акселерат считает, что разгребать авгиевы конюшни - на сегодня самое благородное дело. За умеренную плату, для поддержания жизни, дабы это не сочли подвигом, - он поднял глаза на Малышеву. - Акселерат очень хорошо усвоил твои уроки.
   Они сидят на низенькой скамеечке, Алиса откинулась к стене, с прижатой к груди курточкой сына, Шамрай крутит на пальцах Оленькину шапочку, через колено переброшено её пальтецо, в гулком фойе неприкаянно бродят разрозненные родители, бабушки и дедушки, а из-за двери несётся сладостный детский визг.
  

1988 год, сентябрь.

  
   Створ - створки, затворять - осевая плоскость плотины или любого другого сооружения, требующего строгого соблюдения направления; также и место, где затворят реку, и котлован, и все службы, словом, створ - это сама стройка.
   Звали её Мадлена. Вот именно. Это потом, выросшие Мадлены, Элеоноры и Инессы станут называть своих дочерей Настями, Машками и Анютами, а рожавшие перед войной Матрены и Марфы нарекали дочерей Мадленами, Элеонорами, Анжелами, на худой конец, Ларисами или Алисами. У нас в классе была даже Риомелла. Риомелла Стецюк, а?
  
   ГИП - Главный инженер проекта
   ? САО Гидропроект - Средне-Азиатское отделение Гидропроекта.
  
   * Эту информацию Н.Самарская рекомендовала дать как-то опосредствованно, а не через Петра Савельевича
   Усубалиев - Первый секретарь ЦК КП Киргизии.
  
  
   * Экспедиция подводных работ особого назначения
   ? Усубалиев - первый секретарь Компартии Киргизии
  
   * Герой поэмы Низами "Фархад и Ширин", тоже давший воду в долину, но при этом погибший.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

- 284 -

  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"