Варфоломий Евстегнеевич умирал. Он лежал в своей постели, у себя дома, и на душе у него была странная пустота, как во время болезни. Мысли его были далеко, где то за гранью, и от того, что у него было время подготовиться и привыкнуть к своему положению, он не воспринимал ни вздохи домочадцев, ни запахи восковых свечей, ни тихую суету, которая всегда присходит в доме где ждут покойника. Он знал, что он главный на этом празднике, и теперь желал только одного, чтобы его оставили в покое, и не стояли над душой с дурацкими причитаниями. В ногах у него сидела его старшая сестра, умершая еще при его юности, которую он очень любил и которой ему всю его жизнь не доставало, и мысли о том, что он вскоре соединится с ней, наполняли его тихой и светлой радостью. В течении последних дней он часто с ней общался, и хотя она была строга с ним, как и прежде, когда много лет назад, следила за ним карапузом и грозилась наказывать, мысль о том что продолжение жизни все же будет, успокаивала его. А все остальное он переживет как нибудь, и страшную неизвестность, и те трудности, что происходят с людьми при внезапных переездах в малознакомые места. Сестра говорила мало, а спрашивать он стеснялся. Держалась она торжественно, как на параде, его это смущало, потому что чувствовал он себя обыкновенно и даже буднично, словно собирался в командировку. Из всех их немногочисленных разговоров, он понял только одно, что первое время поживет у нее. Сестра ему что то говорила, но он не слушал, потому что ему вдруг захотелось чаю, крепкого, душистого, как обычно готовила жена по вечерам, и он забеспокоился, по детски, со слезами на глазах, будет ли у нее там чай. Наверное он говорил вслух, потому что внезапно увидел перед собой заплаканную супружницу, которая держала стакан с темной жидкостью. Ему стало стыдно. Потом все вокруг засуетились, а кто то вообще стал кричать, что вообще уже было вне всякого приличия, и он почувствовал, как его одолевает тяжелая усталость. Его стало клонить ко сну, и он перестал сопротивляться. Как же я все это оставлю, - зачем то заволновался он, но эта мысль, так и не сформировавшись, покинула его. Подошла сестра и взяла его за руку. Рука у нее была мягкая и теплая, и ему захотелось всегда быть с ней, он снова почувствовал себя ребенком, и то что кто то возле него снова будет главный, а он будет подчиняться его грозным и мудрым приказам, восхитило его и наполнило надеждой, что так будет и впредь. Я теперь точно смогу спрятаться, там где меня никто не найдет, - думал он. Что то громкое засвистело ему в уши, его подбросило, и внезапно он увидел все сверху и понял слово мир объемно, по новому, потому что мир для него стал маленькой муравьиной тропой далеко внизу, а он огромным лесником, который наблюдает сверху за его суетой. Он увидел в спешащей муравьиной толпе самого себя, мелкого, зачуханного каждодневным бытом, но с огромными амбициямии и претензиями к этому миру, и даже увидел, словно в парикмахерской, в отражении десятков зеркал, свое начало в этом мире, в разных жизнях и в разных телах, и в мужских и в женских, которое терялось в далеком тумане, как в гнилом болоте и начиналось, как ему показалось, с какой то страшной лохматой собаки. От этого открытия ему захотелось плюнуть в самого себя. Все так просто, - подумал Варфоломий Евстегнеевич, - и незачем было этого бояться, и если так боятся каждый раз, то ничего хорошего из этого не выйдет. Разве можно такого бояться? И главное в этом деле было то, что боли при этом он не чувствовал. И это было главное, потому что больше всего он боялся именно этого. Внизу растерянно стояло его семейство. Ему было удивительно видеть, что мир вокруг них, как живая амеба, без остановки расплывается и делится, как пятна нефти на воде, а они этого не замечают, и не понимают, что это совсем не трагедия, а естественный процесс муравьиного мира, и что так было всегда. И если бы каждый поднялся на воздушном шаре и посмотрел на свой мир с высоты, тогда не надо было бы объяснять многое людям, ибо и так все было понятно. Остальное для дураков. А дураков и вправду было много, но и это было понятно. И только очень стыдно было смотреть на оболочку, которую он оставил после себя, такую желтую и страшную, словно брошенную для того, что бы пугать по ночам соседей. Это я умер, - с облегчением понял Варфоломий Евстегнеевич.
Варфоломий Евстегнеевич сидел на кухне в спортивных штанах и пил крепкий чай.
- Что то надо делать, - думал он, и это ему казалось важным, потому как время уходило, а запасы чая казались ненадежными. От этого он волновался. Глядя на свое отражение в окне, он вдруг вспомнил, что сегодня ему снилась его собственная смерть, - фу ты, - растерянно потер он пальцами лоб. Все было так явно, что он еще чувствовал на щеке холодное прикосновение. Он вспомнил, как неподвижно лежал, потому что ничего не мог сделать. Лежал в собственном теле, как в темном ящике, и хотел кричать от такого ужаса, но только беззвучно раззевал рот. Он слышал, как вокруг него какие то люди говорили о нем, и от того, что он до малейших тонкостей различал их голоса, а сам не мог в это время быть с ними, ему было страшно. Он растерянно сказал отражению, - но ведь и теперь, после смерти, в моей загробной жизни, мне снова нужно ждать смерти, чтобы умереть уже здесь, и все это только для того, чтобы родится опять, и это действительно так, если существует повторение жизней. И значит снова, мне придется бояться и заново переживать весь этот ужас. Вечно бояться. Ты понимаешь, - сказал он окну, - мне ведь требуется, по закону божьему, жить в вечном страхе. И это никогда не закончится. Значится, зачем-то нужно такое действие богу - страх людской? Каково это, умирать после смерти, уже зная, что такое смерть и как она приходит к тебе? Как притрагивается к твоему телу, и как от этого начинают неметь кончики пальцев, чтобы потом захватить все, что есть в тебе. Ожидать ее в ужасе. Ибо, по другому и быть не может. И если это не ужас, то что же это тогда за таинство такое? Одно таинство на земле, это смерть, - сказал он тихо, словно боясь своих же слов, - и вот еще, - тут же спохватился, - бывают ночи, когда просыпаешься в страхе, что виноват от содеянного греха. И грех этот - убийство. И как будто знаешь во сне, что в своей прошлой жизни кого то убил, и за что убил, и главное, как убил, и это самое страшное. Потому что убиваешь его каждую божью ночь, снова и снова, таким изощренным способом, чтобы скрыть все свои следы, но потом так же и переживаешь за страх быть наказанным. Будто навечно таким помечен. И когда в сотый, а может и тысячный раз заносишь над тем несчастным, которого и в лицо то не помнишь, руку с молотком, чтобы ударить в затылок, снова, в тысячный раз колотится серце от испуга, что ведь найдут тебя и обязательно накажут, и кто знает, что будет тогда страшнее, быть так убитым, как он, почти случайно, не подозревая об этом до последней минуты, или быть его убийцей, и ожидать в страхе приговора суда. Долго ожидать, в темной одиночке. Но все равно убиваешь, и все равно пытаешься скрыть сие действие, - он махнул рукой отражению, - от себя же и пытаешься скрыть. Стукнули входные двери и Варфоломий Евстегнеевич насторожился. Вошла сестра с каким то мужчиной.
- Ты кушал, Варик? - спросила она, глядя в сторону. И села напротив. У Варфоломия Евстегнеевича противно дрогнули пальцы на руках. Он смотрел на уже немолодое, отекшее лицо мужчины, с нездоровой розоватостью по выбритому черепу и догадка сверлила ему мозг. Человек этот был очень неприятен и прятал глаза, словно был в чем то виноват. Робость в нем была какая то непонятная, как у побитой собаки. И мстительность была такая же. Собачья.
- Да, - после некоторого молчания сказал тот, - вы правы, это я.
- Вот значит как встретились, - тихо сказал Варфоломий Евстегнеевич.
- Не могли не втретиться.
- А ведь я ждал этого всю свою жизнь, - сказал Варфоломий Евстегнеевич.
- Дождались, - сказал мужчина.
- И что теперь?
- А ничего.
Варфоломий Евстегнеевич почувствовал себя очень неловко и молчал, перебирая салфетку на столе. И от этого стало еще тяжелее. Он знал, что нужно что то сказать, но все не находил слов и только виновато бегал глазами. В застывшей тишине звенели мухи.
- Пойду я, пожалуй, - наконец сказал мужчина, поднимаясь.
Как, ком в горло, сказал. Варфоломий Евстегнеевич тоже привстал, соглашаясь. Он более не мог выносить этого. Мужчина был, словно кусок льда, в который вмерзла мертвячина.
- Так то нынче, - сказал мужчина пространственно, и только теперь поднял глаза, - думаете, мне было легко все это время? Мучиться ночами, выдумывать мщение, одно круче другого? Он задержался, собираясь с духом сказать что то, но передумал и только слабо махнул рукой, - а, как хотите. Бог с вами. Пошел я, - повторил он.
- Ничего. Как нибудь, - закивал Варфоломий Евстегнеевич, чувствуя камень в груди, - а про себя подумал, - лишь бы не сглазил. Он зашелся кашлем и вдруг вспомнил стекляные, засыпанные пылью глаза. Вроде как вчера было. Серый, бритый череп в черных кровоподтеках. И в сумерках молоток в руках. И еще навязчивый, не прекращающийся страх. Страх, с которым он жил впоследствии, как с близким горем, с которым невозможно было растаться. Который стал для него все равно как инстинкт, или как умение от природы слышать естественные звуки. Как болезнь от рождения. Хлопнули двери в прихожей. Сестра, уткнувшись в плечо, нервно дрожала и всхлипывала не переставая, - все в прошлом, все уже в прошлом. Он и сам уже знал, что грех его в прошлом, и все то, что он так долго носил в себе, и о чем плакал ночами в подушку, ушло безвозвратно, и больше не вернется, - одной собакой меньше, - подумалось почему то. Что то новое, светлое и чистое входило в него, словно лучистым солнцем заполнялся прозрачный сосуд, и от чего он сам становился совсем другим. Долгая ноша понемногу отпускала. Варфоломий Евстегнеевич щурился, подставляя лицо нежному свету, и чувствовал как в нем растекается блаженная радость. Наконец то свершилось, - думал он, - наконец то.