Масагетову восемьдесят лет. Овчарка Юл единственное пугало его скуки и пристань отрады. Лакая горькую Масагетов вспоминает свое детство и плачет, плачет навзрыд, кляня ужас старческой немощи и одиночества, разбухающего огромным чумным бубоном на душе с каждым опавшим в прошлое годом. Возлияниям сопутствует траурный марш Шопена, очень любимый Масагетовым. "Это слишком прекрасная мелодия для невнимательности трупа, -- говорит он. - Каждый человек должен сам написать для себя погребальную частушку..." И плачет, оживляя детские впечатления от тепла материнских рук. Какое блаженство жить, наивно полагая, что никогда не повзрослеешь и не обрастешь умудренным эгоизмом, не разочаруешься в людях, что о тебе всегда будут заботиться и любить отец и мать, что твое существование так необходимо всем и жизнь не дает тебе повода задумываться о ней, потому что ты словно погружен в неисчислимое, само по себе разумеющееся счастье, которому ни дна, ни края не видно и оно вечно, как твои радости, ослепительно лучезарно и преисполнено трепетной свободы, суть которой заключена в совершенной растворенности всего тебя в непостижимом и не требующем постижения бытии. Детство...
Десять лет Юл живет с Масагетовым и уже привык получать довесок кормежки со стола гуляющего с водкой хозяина. Едва прозвучат три такта шопеновского марша - Юл беснуется от предвкушения пищи, прыгает, норовит перепрыгнуть собственную великую радость, ластится к Масагетову; и если бы его научили благодарным объятиям - хозяин, глядишь, мог бы и задохнуться в их пылу.
--Дай лапу, Юл, -- просит охмелевший Масагетов. - Ты меня любишь, как дети любят своих родителей. Одни глупцы думают, будто собаки преданы людям. Нет, Юл, твое племя брошено в бездну жертвенной любви... Что же с тобой будет, когда я умру? Разве объяснишь ребенку смерть его родителя? Невозможно! Он будет думать, что его предали, оттолкнули и начнет пожирать себя, выискивая причину бегства родителя в самом себе... Юл ты должен отвязаться от меня... Чем больше в ком-то нуждаешься, тем скорее его не стает...
Собака положила голову на колено хозяина и пыталась выудить из его мрачной интонации хотя бы единицу понимания улавливаемой лохматыми ушами грусти. Однако в своих попытках Юл заходил в тупик: как возможно источать голосом столько тоски и сомнений, когда у тебя на столе столь невыносимо для предела тер-пения пахнет мясо и копченая колбаса!?? Разве наслаждающийся едой желудок не переваривает любые неприятности?
Но и в черед новых, дающихся настоящему из непрожитого будущего дней все повторялось: плач, стенания Масагетова и радость Юла.
Хороший человек умирает столько раз, сколько людей его знали: умирает сам, а затем еще вместе с новопреставленными, которые всю жизнь хранили в себе его образ. Масагетов умер всего лишь дважды. И хотя Юл после смерти хозяина продолжал грызть кость жизни, его существование надорвалось и отличалось от состояния мертвеца лишь тем, что он умел передвигаться в пространстве не только душой, но и телом.
Во время похорон Масагетова, Юла заперли в соседской квартире, чтоб он не мешался под ногами и лаем не отпугивал преимущественно напускную скорбь шедших за гробом и чтобы своим врожденным даром чувствовать фальшь он не прожег искренним взглядом мраморные личины, за которыми теснились черт знает какие мысли, мало, вероятно, занимавшиеся смертью Масагетова.
В суете беспрерывных хождений хозяев чужой ему квартиры, Юл выскочил во двор. Он растерялся, увидев, что его любимого друга уложили в какую-то коробку и подняли над головами незнакомые люди. Вдруг заиграл духовой оркестрик, нестройно потянувший марш Шопена. Юл завизжал от радости, прыгал, выписывал кульбиты и, казалось, смеялся на своем собачьем языке - выступившая слюна щекотала ему глотку.
--Вишь, -- в полголоса сказала дворничиха, подойдя к знакомой старушке и кивком показывая на Юла. - Какой радый!
--Били его, наверно, вот и радуется концу.
--Я этих тварей сызмальства брезгую. Была б моя воля...э-эх! - и она побежала отогнать Юла истрепанной метлой.