Аристов Владислав Николаевич : другие произведения.

Посланник

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

ПОСЛАННИК
Роман


Часть первая
ГОРА


Я — Товис, сын левита Ишвы из чреды Каафы, из коей и мученик Варнава, побитый неделю тому назад на смерть камнями своими же сочредниками здесь, в Саламине, прежде чем навсегда покинуть этот благодатный, но распущенных нравов город спешу завершить повествование о тех ревностных днях давней моей жизни, в которых я был свидетелем водительства Духа Святого...
Спешу и потому, что Город, в котором сокрыты мои донесения о тех днях, ныне разрушен.

«Так и в нынешнее время, по избранию благодати, сохранился остаток»
(Рим. 11-5)

И наступили другие дни. Мы вполне благополучно проходили Галатийскую страну, и никто из нас не признавал за другим право быть первым возле него, ибо в эти дни он стал нуждаться в этом первом, нуждаться не в его особой поддержке, а в силе продвижения его в случае, если он сам будет отвергнут... отвергнут Тем, в узы Которого он так страстно и необратимо погружался; и дни такие наступили.
Мы пробирались горной страной: апостол и его спутники, проповедуя слово и утверждая церкви, и следом я, не теряющий их из виду, но сам скрывающийся от их огляда. Не мы выбрали сей путь, но каждый из нас по мере продвижения покорялся ему; как плененный покоряется своему новому господину, без тщеты на скорую свободу; мы шли за апостолом, как овны за козлом, и я был самой кроткой, отставшей от стада овцой.
Все началось, когда мы заночевали в небольшом селении, укрывшемся в скальной подкове у подножия горы. Я пришел после них, уже в сумерках, но успел найти приют в крайнем подворье; где остановились они, узнаю завтра, решил я, укладываясь на лежанке, предоставленной мне молчаливой хозяйкой. На подходе к селению я продрог на ветру и, выпив горячего травяного отвара, быстро уснул, расставаясь с вялой мыслью о непременном завтра.
Ночью неожиданно выпал снег. С вечера над горами метался холодный, налетевший с понтийского берега ветер, метался и выл страждущей по случке дикой тварью, а в полночь внезапно стих, и от провальной тишины я проснулся и, пытаясь понять ее, привстал, глянул в окно и увидел, словно осыпанное рыбьей чешуей, подворье и не сразу понял, что это такое свершилось вне стен жилища; и увидел, как по этой чешуе просеменила крупная крыса, оставляя за собой волочащимся хвостом внятную линию следа; что-то заставило зверька пересечь заснеженный дворик...
Это крыса, а как же я, по сути босой в своих изношенных сандалиях, потопаю по снегу? Опять же, аки крыса, — усмехнулся я себе, — да, аки крыса, только поджав хвост, от двора к двору, от селения к селению, от горы к горе, по их следу, по его следу... Я попытался представить хотя бы часть такого пути, какую-нибудь лощину, засыпанную сырым снегом, и сник... еще раз глянул на крысиный след, исчезающий в темном углу подворья (бр-р-р!) и опустился на лежанку. Но сна я лишился.
— И не только я, — принялся заполнять бессонницу, — еще кто-нибудь, услышав эту могильную, пронизывающую до озноба тишину, проснулся... проснулся и так же поразился неестественной белизне заоконного мира и, представив свой путь в него, так же сник... Кто-то, — подумал я об этом «кто-нибудь», — да, кто-то, но не он... Не он, потому что он, скорее всего, уже в пути, потому что он — ночной путник... «Днем он нужен миру, поэтому он в пути ночью», — так сказал один из его спутников, что так сказал ему сам апостол, и спутник повторил его слова, не мне, но я был неподалеку и услышал, услышал и запомнил, запомнил и записал... ибо имею повеление слышать и запоминать то, что говорят он и его спутники, запоминать и самое важное записывать, записывать и отсылать пославшим меня. В сущности я делаю то, что он делал в своей молодости, и о чем помнят повелевающие мною и пославшие меня по его следу, помнят и до сих пор не приемлют его измены. «Когда те отринут его, — сказали они мне, — и он падет, ты поможешь ему подняться и приведешь к нам, и мы его простим и сделаем равным с нами, а потом, после нас, он станет первым, мы даем тебе право сказать ему это, он нужен нам, следуй за ним, будь среди тех, кто тянется к нему и сообщай нам...».
И вот тут они меня сразили: «и запомни, отныне ты не Товис, — сказали они, — отныне ты Савл"... и я не смог не подивиться дерзости их посыла, из которого началось послание меня вслед за апостолом. Но не они, не я не знали, что он — ночной путник. И еще они сказали: «должен ли он услышать твое новое имя, будешь решать сам, от Савла он все же не отрекся».
Тогда он вернулся в Город из первого своего странствия, и повелевающие мною многое узнали о его деяниях: где был, с кем встречался, что у него получилось, а что нет... и узнав постановили, что его деяния обширны и опасны, и что его нужно остановить и вернуть в лоно отцовой веры.
И что же он сейчас, в эту снежную ночь? У него на ногах такие же легкие сандалии, и если он в пути, то я ему и его спутникам не позавидую, а он, скорее всего, в пути и в пути более долгом и протяженном нежели первое его странствие в Киликию и Писидию. И вот мы уже здесь в Галатийской стране, приближаемся к Асии, и понтийские ветра в эту пору холодны и порывисты.
За стеной что-то ворохнулось, словно кто-то большой глубоко и удрученно вздохнул, я прислушался, не вздохнет ли еще... тихо... Это был его последний вздох, — решил я и рассмеялся, — вздохнул и умер, — и рассмеялся пуще, коли не спится, будем слушать эту пустую тишину и смеяться над ней, так легче вытеснить из головы шагающего в заснеженной ночи апостола.
Но что-то все-таки опять ворохнулось, и я приник к окну и уперся взглядом в лицо, прильнувшее к окну с той стороны, я увидел лицо Силы, спутника апостола, и лицо взывало. «Ха, — подумал я, — разве может Сила взывать ко мне? Он же не знает меня, но почему он оказался у моего окна? Товис, Товис, он не к тебе взывает, а к хозяйке дома, в коем ты нечаянный гость». И я отправился будить хозяйку.
Что ж, снег выпал неожиданно, но вовремя, все обнажилось: и мир окрест, и наш путь в нем; главное, обнажился путь, и пославшие меня рассчитывали на подобное — белая плащаница земли и белый свет над ней, и бредущие в этой вселенской белизне черные фигурки странников, всего лишь людей, полубосых, в скудных одеяниях, они бредут, рассекая белое своим передвижением, попирая его, внося смуту в белое упокоение; и от этой мысли возрадовался, что я не с ними... они уверовали в свет небесный и пренебрегли светом земным, последний они намерены преодолеть устремлением к первому... и вот один из них вернулся...
Снег есть чистота и покой, и он возводит к мысли о том покое, о коем апостол изречет в своем послании:

«Ибо, кто вошел в покой его, тот и сам успокоился от дел своих, как и Бог от Своих».
(Евр. 4 — 10)

Сила сидел на софе и пил травяной взвар, разогретый на огне, оказывается, хозяйка поддерживала огонь всю ночь; ноги путника были укутаны овчиной, но даже под ней их била дрожь; Сила стискивал колени, отставлял чашу со взваром и обхватывал ноги руками. «Как же он промерз... а как же оставшиеся, где они?» я не смел спросить Силу, ждал когда он сам что-то поведает о них, «и почему он здесь? почему вернулся не в дом, в который они пришли вчера и ушли из него ночью? что случилось?». От обилия вопросов и нетерпения, изливающегося из них, я тоже заерзал ногами, и хозяйка с укоризной глянула на меня; так, еще вопрос: какой голос у хозяйки? какие слова таит ее молчание? Сила глотнул взвара и, глядя на мои ноги, спросил «почему не ты впустил меня в дом?». — «Тебя впустила хозяйка, — ответил я, — я здесь гость, такой же как и ты». Сила глянул на хозяйку, и мы услышали ее голос: «и почему ты вернулся один?» — спросила она Силу, и спокойный ее голос отчего-то взволновал меня, и я исподтишка принялся рассматривать ее лицо, ее тело, я увидел молодую спелую женщину, — «вчера вас было трое, что с теми?». Сила приоткрыл овчину, внимательно рассмотрел свои ноги, поморщился то ли от боли то ли от увиденного и только тогда ответил: «они остались там, в сторожке, а меня отправили назад...» и замолчал и потянулся за чашей и попросил хозяйку налить еще горячего.
Итак, Сила вернулся, и я не смею спросить его: почему? Ты, как истинный левит, — царапнул я себя — не позволяешь себе такого вопроса, если даже тебе невмоготу от него, думаю, их сторожка скинией быть не может, впрочем, почему? И я спросил Силу: «огонь в той сторожке развести можно?» и он ответил: «не знаю». — «Сторожка сложена из камня или сбита из дерева?» продолжил я. — «Она — пещера, — последовал ответ Силы, — а передняя стена и вход сбиты из жердей стираксы, и гора от снега вся белая и стиракса белая, я уходил, оглянулся и не увидел входа в пещеру, только по следу своему отличил его от остальной горы». Сила принялся растирать ноги овчиной, боль похоже отпускала их. «А что ты знаешь про эту сторожку?» — обратился я к хозяйке; и мы услышали ее на этот раз слегка врастяжку певучий голос: «когда-то там был жертвенник...». — «Во как! — не удержался я, — а скинии там не было?». Женщина, она сидела ко мне немного боком, и линии облегания одеянием ее правильного тела невольно притягивали... покачала головой, давая понять, что о скинии она ничего не ведает, так же певуче продолжала, что жертвенник там соорудили после давнего-давнего мора, от которого почему-то умерло много женщин, больше чем мужчин, и поэтому жертвами там чаще всего были горлицы и голубки, и что там до сих пор в закутках пещеры попадаются птичьи косточки и перья, а потом жертвенник перенесли на другую гору, на самый верх ее, а под этой горой ныне высаживают египетские огурцы и лук, и, когда начинают появляться первые огурчики, в пещере поселяется сторож и живет в ней, пока не уберут весь урожай... Женщина говорила, покачивая телом и оглаживая руками свои бедра, округлые и ровные, как созревшие огурцы. И я не знаю, имеет ли эта женщина мужа, в доме она одна, и я не спросил ее: почему одна? Стоп! В доме явное отсутствие мужских предметов, в этом доме мужчина не живет, в этом доме место, занимаемое мужчиной, свободно; женщина, сидящая возле нас, может оказаться свободной от мужчины; мне захотелось встать и пройтись по дому, захотелось вспомнить полноту тела своего, утомленного трудной дорогой и долгим одиночеством; о мое ненасытившееся жизнью тело!.. Как у апостола?

«Ибо никто никогда не имел ненависти к своей плоти, но питает и греет ее, как и Господь Церковь;...»
(Ефес 5 — 29).

Сила спал, не изменив позы, только овчину удерживала одна, еще не уснувшая рука.
Я вернулся на свою лежанку, о сне напрочь не думалось, к тому же в окне небесный мрак сменялся густым, как овечья шерсть, розовым туманом. Что-то там в тумане пискнуло, не крыса ли: снег, туман, зверек потерял хорошо видимый, хорошо пронюхиваемый мир... И никто ему не поможет, опять же у крысы нет даже этого «никто», и если для крысы снег и туман впервые, то без «никто» можно свихнуться, можно потеряться даже в самой себе, что же делать?
Я опустился на лежанку, закрыл глаза и вслушался в шуршащую своим переизбытком тишину; я загадал себе услышать какое-нибудь «никто» или «некто», я страстно захотел услышать невидимое, и оно обступило меня; я напрягся, втискивая всю свою способность воспринимать окружающее в маленького зверька, затаившегося внутри меня, маленького тоскующего зверька, тоскующего по Тому, Кто удерживает мир вокруг меня... как мне услышать Его? Слышал ли Он писк крысы? Внимает ли Он моей тоске? Позволено ли мне... да позволено ли... нет, позволе... Я проснулся от холода; в окне кипел и струился бронзовый свет.
Увы, то был свет для Товиса, а не для Савла, Савл был осиян и ослеплен иным светом; тоскующий зверек, оказывается, во сне не исчез, но подкармливать его я не стану, возрадуюсь-ка я кипящему свету для Товиса, для Силы, спящего ныне отдельно от апостола, но почему Сила вернулся один? И что делать мне? Вернее, куда податься? Не в сторожку же по следу апостола? И как далеко сторожка от селения? На какой горе? Почему апостол остался в ней с новым спутником? Имени его я не вызнал, присоединился он к апостолу в Листре, и, поскольку он совсем молодой, то скорее всего он и родом из Листры, и вот тут образуется странная связь: в свое первое странствие апостол в Листре так был побит, что насильники почли его мертвым, вынесли тело за город и бросили, как труп изгоя, но апостол выжил... и снова пришел в Листру и взял от города молодого ученика; любопытно, был ли этот юноша свидетелем избиения своего будущего учителя? И если был, то... что то? Да, именно «что то»? а то, что юноша из Тарса Савл был свидетелем, если не участником, убиения апостола и первомученика Стефана, и вскоре после этого события обретает Учителя... может быть, мне изложить сие умозаключение пославшим меня?
Насилие порождает пустоту, заполняемую верой, и если насилие происходило от прежней веры, то новая вера, соприкасаясь с пустотой, выстраивает из изнанки прежней веры приют для нововерующего. Так по законам, за исполнением которых надзирает синедрион, человек не имеет сородности с Создателем, и любая попытка посягнуть на противоположное наказуема смертью, и наказывали... и тогда родилась вера, объявившая Сына Человеческого Сыном Божиим; об этом умозаключении я пославшим меня не сообщу, ибо именно оно подвигло меня согласиться с повелением пославших меня следовать за апостолом; я хочу успеть заглянуть в те врата, через которые апостол уйдет к Господу. Сюда этим «несмысленным» галатам апостол пошлет слова:

«И уже не я живу, но живет во мне Христос».
(Гал. 2 — 20).

А я всего лишь Товис, сын левита, отслеживающий путь апостола...
Но когда-то Господь сказал Моисею: «Левиты должны быть Мои». И левиты вошли в Скинию, а позже и в Храм и стали там своими...
И нет Скинии, и Храм разрушен, и левиты рассеяны, и я — один из них, посланный вслед за тем, Кого послал Господь, и я не могу подойти к нему и сказать ему об этом, потому что ныне я есть Савл, скорбящий о Товисе, а он есть Павел, внимающий Его скорби, и разный свет омывает нас...
И холод, от которого я проснулся, иной нежели тот, который настиг апостола в бывшем жертвеннике.
Нужно вставать, хотя бы для того, чтобы узнать, как там Сила.
Сила идет с апостолом к язычникам от самого Города, и пославшие меня довольно полно осведомлены об этом антиохийском муже; в паре с апостолом он, действительно, сила; и то, что апостол вернул его одного, свидетельствует о его силе, и об этом, пожалуй, следует отписать в Город... и о снеге отпишу... На высоких горах всегда снег, выше нас всегда снег и холод, и туда вознесся Господь Иисус, так рассудил бы сын левита, внимая апостолу.
Свет в окне наливался теплом, но меня к нему не тянуло. Заглянуть в окно, это значит на что-то решиться, на последующее движение, движение, которое я не могу даже представить. Весь путь я следую за апостолом, он выбирает направление движение, я только вторю ему, я разучился выбирать свой путь, и, когда апостол неожиданно остановился и вернул ко мне Силу, я растерялся; я не знаю, к чему приобщить свое тело, куда устремить свой дух; я завис, как мотылек, влетевший в паутину... я не решаюсь сопоставить паука и апостола... но глухое недоумение всплывает во мне, я все-таки сын левита..
В окно постучали, я привстал и увидел незнакомое лицо, расслабленное лицо странного существа; вялая улыбка стекала по лицу от глаз навыкате к скошенному подбородку, в пухлых губах улыбка застряла, и в глазах появился испуг, существо рассмотрело меня и не узнало; лицо отпрянуло, но тут же вернулось, но уже сбоку, вполоборота, а в окне появилась рука с мертвой крысой, повисшей на длинном хвосту. Все, встаю.
В комнате, где остался уснувший сидя Сила, никого не было; возле софы валялась овчина, на небольшом столике у окна разглядел крошки сыра или творога, невысохшее пятно от пролитого напитка; ясно, Силу я проспал. А где хозяйка?
И что за существо с удавленной крысой возникало в окне?. Раз оно стучало, то полагало увидеть хозяйку. И что у нас во дворе? Я открыл дверь, и нога моя повисла в воздухе, труп крысы лежал у порога. Бр-р-р. Та-ак, как поступить? Омерзение в себе я погашу, а дальше? Следует ли... нет, не следует, дом — не мой, значит, крысу принесли не мне, значит, я не должен прикасаться к этой нечисти, я вернусь на свое место; но все же что во дворе? На солнце снег дотаивал, в тени лежал нетронутым, что же к полудню и следа его не останется; так кому существо подбросило крысу, хозяйке или мне?
Вернулся к лежанке, к своей дорожной суме, следует подкормиться; лепешки, вяленое мясо, лук — моя путевая пища, изо дня в день, да кислая лесная слива, да виноград с крайнего куста, да, если попадется, дикий мед, да рыба, отловленная плетенкой из тростника и запеченная на малом огне в камнях, да молоко, сдоенное у заблудшей козы, но то в пути; а здесь, коли хозяйки нет и некому угостить меня сыром или творогом, остаются лепешка, мясо и лук, как у пастухов. В селениях я тоже старался обходиться едой из сумы, лишнее общение с людьми мне ни к чему, видеть и слышать — вот мой путевой удел. Пища апостола и его спутников была подобна моей.
Хозяйка появилась, когда я заканчивал трапезу: я услышал скрип двери, вскрик, стук падающей посуды, бледная, со стиснутыми губами она вошла в мою комнату, глянула за мою спину в окно и спросила:
— Ты не ушел?
— Как видишь, не успел.
— Ты видел, что лежит за дверью?
— Видел.
— Ты оставался дома, ты может быть видел и того, кто это сделал?
— И его я видел.
— Кто он?
— Он такой, — я выпучил глаза, вывернул губы и прикрыл подбородок рукавом. Женщина охнула, засмеялась и, отсмеявшись, проговорила:
— Ешек, это был Ешек.
— Понятно, он — Ешик, а ты — кто?
— А я — Хела.
— Почему Ешек принес крысу к твоему дому?
— Он принес ее как подарок.
— Понятно, так он одаряет тебя своим вниманием, да?
— Он хочет стать моим мужем.
— Вот оно что, — я снова скорчил рожу под Ешека и прошепелявил, — какой великолепный муж, какой приятный...
Хела рассмеялась, но тут же оборвала смех и прислушалась: за дверью что-то шорохнулось, прикрыла рот ладонью, мне указала взглядом, де помолчи; шорох стих, Хела бесшумно прошла к двери (я следом), осторожно приоткрыла ее, крыса исчезла. Я вопросительно глянул в глаза Хелы, женщина развела руками.
— Думаю, крысу унес тот, кто ее принес, твой будущий муж.
На этот раз Хела даже не улыбнулась. Я рассматривал ее: чистый, ровный лоб, серпиком изогнутые брови, черные глаза с густыми ресницами, с едва заметной горбинкой нос, не широкие, но полные губы, ямочка на подбородке, белая, без морщин шея, ниже все было сокрыто покрывалом с запонками и пряжкой на груди, но я помню вчерашние линии облегания, нет, у этой женщины должен быть мужчина, и я спросил:
— Хела, а где твой настоящий муж?
— Далеко, — последовал ответ женщины.
— Далеко, но он есть...
— Он был, два года назад ушел в Каппадокию за лошадьми и красным деревом и не вернулся; мне сказали, в Кесарии его заключили в темницу.
— И ты знаешь за что?
— Купил краденых лошадей.
— И ты ждешь его?
— Он же живой.
— В заключении долго не живут.
— Он крепкий, и потом в прошлом году, в Мерхесване — месяце я отослала выкуп.
— Большой?
Хела вздохнула:
— Большой, ты же видишь, в доме пусто, все продала.
— Значит, Ешеку ничего не светит.
Хела рассмеялась: не светит.
— Но подарки он тебе носит?
— Он же притесненный, у него душа, как у овечки, он даже говорить не умеет, блеет словно агнец, и радуется всему или на все гневается.
— На тебя тоже гневается?
— Нет, меня он любит.
— Он умеет любит?
Хела прикрыла шею и подбородок покрывалом, улыбнулась?
— Мне говорили, что умеет...
— Угу, бедная крыса, Ешек принес ее в жертву своей любви.
Хела посмеялась и спросила:
— А ты муж?
— Муж, но жены у меня нет.
Хела смеется:
— Тогда ты не муж.
— Нет, я муж.
— Муж без жены — не муж.
— Ты же вот жена без мужа.
Хела перестает смеяться и задумчиво вторит:
— Ты муж без жены, а я жена без мужа...
Я чувствую, что в разговор я погружаюсь как в сладкий сон, и я понимаю почему: уже какой месяц я в пути, и по сути ни с кем не общаюсь, высматриваю, выслушиваю, записываю, но не говорю, разве что сам себе, беседую, опять же сам с собой; я истосковался по собеседнику, по слову, обращенному ко мне; и вот Хела... она слушает меня, она говорит мне, она смеется, она рассматривает меня и как мужчину, я это вижу по отдельным взглядам ее, и я выпрямляюсь, мягко и плавно меняю позы, обнаруживаю в своем голосе протяжность и глубину и насыщаю ими отдельные слова, а то и фразы, и голос Хелы отвечает тем же; я вот-вот начну ласкать ее голос своим, и тогда мы откроемся друг другу; как хорошо, что ушел Сила и исчез Ешек, как хорошо, что был снег, и крыса обнаружила себя, и Ешек добыл ее и принес в дар женщине, о которой мечтает как о жене.
— Я голодна, ты поешь со мной — услышал я голос Хелы; спазм блаженства перекрыл мне горло, и кивком головы я сообщил женщине: да...
Мы молча и не спеша ели сыр, странного вкуса, зернистый хлеб, соленье из незнакомых мне овощей, и я подумал, потом спрошу, что это такое, и пили разбавленное виноградное вино. Чудно до невероятности: я ем с женщиной; там, откуда я иду, это недопустимо, но Хела — галатка, в ней кельтская кровь, запреты наших законов ей неизвестны, она и вино пьет наравне со мной, она достойна... стоп! Я увлекаюсь,.. понятно, месяцы воздержания и вдруг женщина, вино, влечение, уподобляюсь Ешеку, пора оглядеться вокруг себя, самый раз, ибо вино делает взгляд мой быстрым и острым, и Хела мне поможет; я глотнул вина и спросил женщину:
— Хела, а где тот мужчина, что приходил ночью? Я понял, ты и его угостила сыром и, наверное, вином.
Хела вытирала губы краем платка и отвечала, отделяя слово от слова прикосновением ткани к губам: нет — вина — он пить — не стал — пил — воду — ушел — спрашивал о тебе — сказал — что где-то — тебя видел...
— Он пошел к тем двоим, в сторожку?
— Нет, он пошел в другую сторону, туда, откуда они пришли, а ты его раньше видел?
Я промолчал.
Силу в городе я видел весной, он тогда прибыл из Антиохии на встречу с апостолами, в свою очередь ожидающими Павла и Варнаву. Синедрион знал об этой встречи, отслеживал ее и последующие собрания и уход Павла и Силы в Сирию и Киликию, Варнавы и Марка в Антиохию и далее на Кипр.
Я тогда колебался: мне хотелось на Кипр, там, в Саламине пребывала та левитская ветвь, из которой прорастала веточка моего колена, там еще была жива мать моего отца, и в доме ее хранились предметы и утварь, доставшиеся ей от родителей, и колодец во дворе помнил всех, кто черпал из него воду; и в первую очередь того, кто его выкопал, не во времена ли Маккавеев то состоялось... и были могилы... я колебался... но апостол, посягнувший духом своим и словом на языческие страны... но повелевающие мною...
Неужели Сила тогда тоже видел меня, увидел и запомнил? Нет, мы вели себя осторожно, мы растворялись в пестрой толпе любопытствующих, разбавленной зоркими фарисеями, увидеть меня Сила мог, но случайно, касательно, незапоминающе... Скорее всего он увидел меня где-то в пути, в той же Листре или в Дервии, увидел и обратил внимание, толику внимания, и не более того, ему нечего вспомнить обо мне и тем более что-либо обо мне знать, для него я ни Товис, ни Савл... Хела сказала, что он отправился в обратном направлении, куда? и главное, почему?
— Хела, — спросил я, — а далеко от селения ваш бывший жертвенник?
— Надо пройти три горы, — ответила она.
— Для огуречного поля далековато.
— Там добрая земля и особая вода, поэтому всегда хороший урожай, и там начинаются асийские земли, и асийцы покупают часть урожая, и еще там... — Хела замолчала. Принялась суетливо убирать посуду со стола, и я вцепился в эту суету, в которой вот-вот затеряется «еще там», к этому все идет: на границе Галатии и Асии выпал снег и остановил апостола, но снегом его не остановишь, что-то еще возникло перед ним, то, что значимо для него, то, что способно прервать его движение, может быть подобное тому, что прервало его движение на том пути его в Дамаск... И Сила не просто покинул его, он явно выполняет какое-то поручение апостола; и вот мы встретились...

«Хотел бы я теперь быть у вас и изменить голос мой, потому что я в недоумении о вас».
(Гал. 4 — 20)

Хела почему-то сникла, избегая меня взглядом, принялась переставлять то скудное, что располагалось в комнате, вытирать пыль; я, споткнувшись на мысли, что вот никак не получается выбраться из дома, отправился в свою комнату, опустился на лежанку, стал вспоминать, как выглядели гора и селение вчера, в сумерках. Зачем? Да, зачем? А затем... Скалы, охватившие подворья, гигантской, вздыбленной подковой, издали казались вратами в подземный мир, в которые вошли апостол и его спутники, и я вошел, затем они вышли, а я остался, остался в доме Хелы, а где-то неподалеку затаился Ешек, недоумок с овечьей душой и ищущий себе овечку, он не способен говорит, но Хела знает, что он хочет быть ее мужем, как-то знает, более того, она знает, что он может владеть женщиной, любопытно, а слова, которые Ешек слышит, доступны его притесненному разуму? Смогу ли я, что-то сказав ему, рассчитывать на понимание?
Боже! Все так и происходило между Твоим Сыном и его учениками, будущими апостолами... Он говорил им Слова, а они в ответ ничего вразумительного сказать не могли, да и понимали Его далеко не всегда, а коли так, то смогли ли они сохранить Его Слово в чистоте, не исказив Его? Когда Его распяли, я был мал и далек от событий, сотрясавших Город, столь великий и чреватый, что и те, и последующие события опадали с древа Города, как перезревшие плоды с веток смоковницы, опадали и догнивали и смешивались с исторической почвой Города, обращая в прах вождей и судей, героев и пророков, палачей и жертвы, и только Он, как свидетельствуют апостолы, вознесся над древним древом Города, и Город подобной дерзости Ему не простил; будучи великим телесно и чреватым духовно, Город не допускал связи с Тобой, Боже, через телесно-духовное; моисеев горящий куст — вот предел общения телесно-духовного с Тобой; и, возведя насильственную смерть в высшую, завершающую стадию наказания, Город отрицает любое продление смерти, поэтому воскресение и вознесение и были отнесены к святотатству и отторгнуты; были отторгнуты и все те, кто после ухода Господа, принялись благовествовать о Нем, как о живом.
Каждый раз, когда я оказываюсь вот в таком положении, вопрошающего о Тебе, Боже, я в первую очередь вопрошаю себя: зачем? Что возможно мне в отношении Тебя? И что приемлешь Ты из того, что я предлагаю Тебе? Включая мою смерть... Узнав о казни, воскресении и вознесении Господа, я вцепился в смерть как в край одежды убегающего от меня врага, в надежде удержать его и повергнуть; моя жизнь, досель выстраиваемая по левитским воззрениям, упиралась в смерть, как ночная дорога упирается в запертые городские ворота; но утром ворота отворяются, а в смерти левита утро отсутствовало; утро после смерти — вот, что я узнал, когда стал вслушиваться в то, что говорил апостол язычникам, оставалось только узнать, что нужно содеять, чтобы такое утро хотя бы было обещано... Кода в Листре апостола побили так, что экзекуторы посчитали его убитым и выволокли тело его за пределы города, а он через какое-то время встал, отряхнул прах палачей с тела своего и вернулся в город, не было ли это «какое-то время» тем временем, за которое решалось Тобой, Боже, (или Сыном Твоим Господом) возвращать или не возвращать апостола из мрака смерти? И если бы он был, действительно, мертв, то понимается, что «утро» Господне для него состоялось. Я многое бы отдал за то, чтобы узнать о мере небытия апостола среди камней под Листрой. Товис, Товис, ты алчен к жизни, когда твой дух внимает смерти; вопрос в том, угодна ли твоя алчность Творцу...

«... Так как Он избрал нас в Нем прежде создания мира, чтобы мы были святы и непорочны пред Ним в любви...»
(Ефес. 1 — 4)

Я не слышал, как вошла Хела, вошла и спросила: «А какое имя твое?». И я, запнувшись на мгновение, сказал: «Савл». Она подошла ко мне и рукой провела по моему лицу, пальцы остановились на моих губах, и нижней губой она поиграла, как легкий ветер играет завесой окна. В следующее мгновение мы оказались в объятиях, и я овладел телом женщины, сокрушая последнее табу телесного одиночества.
Когда мы очнулись и обрели силы смотреть друг на друга и произносить слова, каждый из нас назвал имя другого, назвал так глубоко и тихо, что услышать нас мог только Он, и я подумал, что так оно и есть: Он нас увидел и услышал. Хела что-то неслышно шептала, припав лицом к моему плечу, что ж Он слышит ее; от чувств, стиснувших мне грудь, мое лицо, я закрыл глаза и затаил дыхание — Он видит мое лицо и слышит немоту моего тела; Он знает, почему я здесь, Он соединил меня, пусть на краткое время, с Хелой, и она поможет мне...
«Хела», — успел проговорить я, как она замкнула пальцами мои губы и вслушалась во что-то, что прошуршало во дворе, «что?» — пытался спросить я, не покидая нашей еще не погасшей близости, но Хела легко поднялась с лежанки, прошла к двери и тут же вернулась с испугом на лице; на мой молчаливый вопрос ответила: «кто-то запер двери с той стороны...». Я расхохотался — Товис, ты попался, ты в капкане — хохотал я. «Что с тобой?», — не снимая испуга с лица, спросила Хела. «Я смеюсь от мысли, что вот уже скоро сутки я никак не могу выйти из твоего дома, хотя бы во двор... и кто-то извне прознал про такое мое положение и стал содействовать ему...».
— Разве это смешно?
— Пока смешно, пока... скажи, а вот так кто-нибудь поступал с твоим домом?
— Нет, никогда.
— Тогда получается следующее: в твой дом вошли двое мужчин, первый — вчера вечером, ночью — второй, потом один из них ушел, другой остался, остался и поимел тебя, такую, оказывается, желанную женщину, и тогда случилось то, что случилось, так вот, Хела, это сделал мужчина, и нетрудно догадаться, кто он...
Хела смотрела в мои глаза своими все еще округлившимися глазами и торопливо затягивала пряжку на груди и поправляла платок на шее. Я приник к окну, глянул во двор, залитый солнцем двор был чист и пуст; я негромко постучал в окно и произнес «Ешек», и в окне немедленно возникла удавленная крыса, и клекочущее, гортанное звукоизвержение, переходящее в бульканье, сопровождало пассы крысы, крыса на сей раз была привязана к древесному пруту, поэтому рук Ешека я не видел, притесненный явно пытался раздвинуть свои теснины. «Скажи что-нибудь ему», — обратился я к Хеле, но она покачала головой и сказала: «нужно самим выбираться из дома, пойдем». Мы прошли в комнату, где ночью обитал Сила. «Нужно отодвинуть софу», — сказала Хела. Софа оказалась довольно тяжелой, и сдвинули мы ее в несколько усилий, под софой обнаружилась деревянная крышка и тоже тяжелая, не без труда подняли ее, и нам открылся лаз; довольно проворно Хела соскользнула в него; я замешкался, следовать ли мне за ней, но Хела потянула меня за подол хитона.
Мы пробирались по подземному ходу в кромешной тьме, вслепую; дыхание Хелы, шелест ее одежды, тепло ее тела указывали мне путь, руками же я нащупывал стены и свод лаза. Когда что-то пискнуло и прошмыгнуло под ногами, мы остановились, вслушиваясь в мрак; «крыса, — прошептал я и не удержался, — прячется здесь от Ешека», Хела хихикнула, дотронулась до меня, легко потянула мою руку, я подхватил ее руку, и мы двинулись дальше; неуклюже преодолели пару поворотов и увидели узкие полоски света, скрипнула давно не отворяемая дверь, и мы шагнули в хлев: клочья шерсти, овечий помет, неистребимый запах сдобренной мочой почвы... Хела осторожно приоткрыла наружную дверь, я глянул через ее плечо: Ешек кругами ходил по дворику, волоча за собой крысу, и он был увлечен этой забавой — голова набок, изо рта сочится слюна, в глазах вздрагивающие зрачки; да он забыл про нас, даже когда Хела вышла из хлева, он не сразу прекратил свое кружение, я вышел следом; а что дверь дома? Засов был на месте, в проушинах.
Наконец, Ешек увидел нас, остановился и взвизгнул, то ли радуясь, то ли негодуя нашему появлению. «Хела скажи что-нибудь ему», — напомнил я женщине, и Хела сказала: «Ешек, ты мой гость, согласен?». Ешек молчал. Хела повела рукой ко мне: «и он мой гость, согласен?». И Ешек взвизгнул резче и неистовее, и я понял, он не был согласен; что ж, если он видел нас в объятиях, то неистовство его объяснимо. Я пересек дворик и подошел к двери, извлек деревянный брус из проушины (не будем утеснять притесненного, удалимся) открыл дверь и вошел в дом. Все, выход из дома состоялся, пора определяться: что дальше? Если уходить, то куда? Туда, где апостол? И как я предстану перед ним? Так, как позволили пославшие меня: откройся в нужное время? Но наступило ли оно? Мне не ведомо, что остановило апостола и вернуло Силу, да еще в дом Хелы, а вскоре за ним возник Ешек, этот неистовый притесненный, стоп! Когда я подумал, что Хела мне поможет, я что-то тогда почувствовал... Да, еще жертвенник, кельтский жертвенник — каменные истуканы и горлицы — их жертвы, и что-то понудило жрецов убрать тот жертвенник, соорудить его на другом месте, что? И что может знать об этом Хела? Я прислушался, за дверью тишина, приотворил дверь, выглянул, во дворе никого, ушли, вернее, Хела увела Ешека, и крыса с ними...
Итак, Хела ушла, полагая, что я остаюсь в доме, и она права: я могу уйти, не попрощавшись с ней, но не могу уйти, не объяснившись; вчерашняя молчаливая хозяйка, которую я в сумерках толком не разглядел, сегодня стала для меня Хелой, единственной женщиной последнего года моей жизни, и где! В безвестном селении, на выходе из Галатии в Асию.
И апостол направился в Асию, сегодня он в бывшем жертвеннике, и Асия пред ним... Асия пред ним, Хела предо мною; апостол намеревается обратить Асию, обрести ее, как я обрел Хелу; но Хела сама пожелала меня... а как обойдется с апостолом Асия? Что-то же остановило апостола в жертвеннике...

«Ибо мы, ходя во плоти, не по плоти воинствуем...»
(2-е Кор. 10 — 3)

Я не заметил, как появилась Хела, увидел, когда ее тень коснулась порога, на котором я сидел; возле меня она остановилась, присела и заглянула мне в глаза. «Савл», — сказала она. «Хела» — произнес я.
— Ты скоро уйдешь... — произнесла она.
Я промолчал.
— Ты уйдешь, Савл, а я останусь...
Я молчал.
— Ты куда-то идешь, к кому-то или за кем-то...
— Ты этого не можешь знать... — вяло возразил я.
— Когда ты утром спал, я пришла к тебе, ты говорил во сне.
— Что я говорил?
Хела взяла мою руку и прислонилась к ней шеей.
— Ты говорил «Товис, Товис», еще ты говорил «дайте пить», но я не разобрала воды или вина, — Хела лукаво улыбнулась, — еще ты просил убрать камни с груди, и я подумала, что эти камни лежат на тебе и развязала пояс на твоем хитоне, еще...
— Хела, — перебил я женщину, — это всего лишь сон, сон человека, уставшего от бесконечной дороги...
— И еще, ты плакал, смешно так плакал, как дитя, — Хела прикоснулась к моей руке щекой, и я захотел ее...
— Хела, — внезапно сказал я.
— А кто такой Товис? — спросила она.
Я выпростал руку из ее рук и убрал прядь волос ее, выбившуюся из платка, без этой пряди лицо ее обрело чистоту лика, и я приблизил к нему свое лицо.
— Товис — мой брат.
— Он похож на тебя?
— Копия...
Хела засмеялась.
— Он младше тебя или старше?
— Чуть-чуть.
— Что чуть-чуть?
— Чуть-чуть младше, мы близнецы.
Хела хитро оглядела меня всего и сказала, вздохнув:
— А вдруг ты не Савл, а Товис, а Савл остался дома, а?
В носу у меня защекотало и я чихнул.
— Во! — воскликнула Хела, — когда человек чихает, он пытается что-то скрыть.
Я снова чихнул и засмеялся, чихал и хохотал, слезы заполнили мои глаза, я уже не видел, а слышал хохочущую женщину, мои руки лежали на ее бедрах. Хела резко поднялась, встал и я, мы хохотали, прильнув друг к другу, она за пояс потянула меня в дом, и мы упали на софу, и я снова овладел женщиной... из зева лаза на нас глядел черный зрак подземного мрака, и холодный воздух его ласкал обнаженные части наших тел.
На этот раз мы насытились до изнеможения. Хела лежала, закрыв глаза, но губы ее что-то неслышно вышептывали...
— Х — е — л — л — а, — медленно проговорил я ее имя и увидел тень улыбки в уголках ее губ, — а что с Ешеком?
Хела открыла глаза и глядя сквозь потолок куда-то в высь ответила: мы с ним унесли в скалы бедную крысу, опустили ее в расщелину и сверху присыпали мелкими камнями, потом я пообещала ему, когда у меня совсем не будет мужей, стать его женой, и он согласился, а потом он ушел.
— Домой?
— Думаю, нет.
— А куда?
— Думаю, в сторожку.
— В бывший жертвенник?
— Да.
— Расскажи мне еще о нем.
— О Ешеке?
— Нет, о жертвеннике.
— Я там ни разу не была.
— Не может быть, а огурцы, ты же, наверное, и высаживала их, и поливала, и собирала.
— Да, все это я делаю каждый год, но в сторожку я ни разу не поднималась.
— Почему?
— Боюсь.
— Почему? Нет, чего боишься?
— Все наши женщины боятся в нее ходить и не ходят.
Замолчала. Я смотрел, как свет в окне густел новыми сумерками; в подземелье опять что-то прошуршало и пискнуло, надо бы закрыть лаз, подумал я, но вставать с софы не хотелось, да и одна рука моя еще находилась под Хелой.
— Тебе что-нибудь известно о том, чего ты боишься?
— Нет, об этом знают мужчины.
— Твой муж знал?
— Да, его отец сторожил там, и он ходил к нему, он был еще мальчик...
Хела замолчала. Молчал и я, ждал ее слов.
— Я не сумею тебе рассказать то, что рассказывал мне муж.
— Почему?
— Я не все поняла у него.
— Расскажи то, что поняла.
— Он рассказывал, что однажды ночью он проснулся в сторожке от жутких воплей и разбудил отца, отец сказал ему, что кричит птица и не велел выходить из сторожки, но он вышел и увидел ее, она сидела на камне, большая черная птица и кричала, как человек, которому очень больно... — Хела замолчала.
— Пока все понятно, что же дальше?
— Страха он почему-то не чувствовал, наоборот, ему стало жалко птицу, и он решился подойти к ней... — Хела снова замолчала.
— И это понятно, и что ж, вот он подошел к ней.
— Он не сумел подойти к ней, какой-то озноб охватил все его тело, оно стало вдруг легким-легким, как пушинка, он чуть не взлетел, но птица тут изменила свой голос, вопли сменились на что-то, похожее на пение, как у горных куропаток во время свадьбы, и мужу почудилось, что он стал взлетать и, взлетая, то ли потерял сознание, то ли уснул, у камня, на котором сидела птица, его утром обнаружил отец и разбудил.
— И это понятно, как в легенде о птице феникс.
— В том сне мужу привиделась женщина, а сам себе он привиделся совсем ребенком, и женщина взяла его на руки и понесла, она несла его и говорила ему разные слова... — Хела замолчала.
В окне стемнело, но небо оставалось чистым, и я стал ждать, когда в этом кусочке космоса вспыхнет первая звезда.
Хела неожиданно прижалась ко мне и чуть ли не в самое ухо вложила слова: «она несколько раз произнесла мое имя, и каждый раз в это мгновение лицо женщины становилось моим».
Хела помолчала и продолжала: «про эту птицу и этот сон муж рассказал мне, когда у меня родился мертвый ребенок».
— Девочка, мальчик? — спросил я.
— Девочка, — ответила Хела и опять помолчала и продолжила, — если бы мальчик, может быть, родился живым...
— Думаешь...
— Да, — перебила меня Хела, — моя дочь предстала жертвой для этой вещей птицы.
— Разве вещие птицы нуждаются в жертвах?
— Эта птица — наша древняя богиня, наши жрецы говорят, что наш народ пришел в эти горы из далекой страны, она на берегах холодного моря, пришел очень давно, и пришла малая часть его, а большая часть осталась, и наши боги остались, а потом мы были наказаны мором, соорудили жертвенники богам, и они стали навещать нас, эта то рыдающая, то поющая птица одна из них, они надзирает за нами, за женщинами...
Я слушал Хелу и думал: а что знает о галатских богах апостол? Внимает ли он местным жрецам? Он вольно или невольно вошел в их местную обитель, и он смутил их своим появлением, ибо боги обитают самозабвенно, и, если апостол восстал против них им предстоит познать его сполна... как мне сполна предстоит познать Хелу... эту женщину я любил...
— Значит, птица — богиня твоя теперь надзирает и за мной... как ты думаешь, угоден ли я ей возле тебя?
Хела закрыла мой рот рукой:
— Ты же уйдешь, и она забудет тебя.
— И ты полагаешь, что мне нужно уйти как можно раньше.
— Я не хочу, чтобы ты уходил.
— А твой муж?
— Его нет.
— Как нет, вчера он еще был?
— Его нет, я знаю, что его нет.
— От кого знаешь?
— От Ешека.
— Хела, от Ешека ничего нельзя узнать.
— Можно, он умеет объяснять то, что не может сказать.
— Ладно, пусть так, а как он узнал, что твоего мужа нет?
— Он узнал там, на той горе, где сторожка...
Оба замолчали. Я подумал об апостоле: что с ним? И спросил: «с Ешеком случилось то, что произошло с твоим мужем?».
— Да.
— И вещая птица была?
— Была и пела ему, и он забылся, он показал, что он не уснул, а забылся, и ему тоже привиделось, он так смешно закатывал глаза и складывал руки домиком над ними...
— Хела, мне нужно пойти на ту гору.
Женщина молчала.
— Тебе нельзя идти на нее со мною, попроси Ешека, пусть он проведет меня к той сторожке.
Хела молчала.
— Хела.
Женщина не ответила, она спала или забылась... Я повернул голову и увидел: там, где чернел лаз, мерцали две светящиеся точки, я взмахнул рукой на них, и они исчезли; все просто, я прогнал крысу, нужно закрыть лаз, но вставать не хотелось. Под верхним обрезом окна возник краешек луны, он висел набухшим золотистым соком плодом айвы, и родилось желание сорвать его и подарить спящей женщине, но вставать не хотелось. Платок сполз с головы Хелы, рассыпались густые, пахнущие незнакомым мне благовонием волосы, и я засыпал, прильнув к ним лицом.
Во сне я обнаружил себя на высокой, осыпанной свежим снегом горе; окрест горы пластались дивные панорамы неведомых мне стран, и я любовался ими и выбирал, в какую же из них я отправляюсь, когда сойду с горы; но одна из этих стран на моих глазах затягивалась пепельной мглой, и невесть откуда появившаяся черная птица принялась кружить над ней, вопя и роняя перья и опускаясь все ниже и ниже, и я с нарастающей тревогой ждал, когда птица коснется мглы и проникнет в нее, и тогда там свершится что-то такое, что повлияет на мое пребывание на этой светлой и покойной горе, страх начинал парализовывать все мое тело... но в момент касания я сумел заставить себя проснуться; рука Хелы гладила мое лицо.
«Ты стонал во сне», — сказала она. «Кажется я видел там твою птицу-богиню», — не сразу ответил я. «Это невозможно, — возразила Хела, — во сне ее никто не видел птицей, в снах ее видят женщиной, как мой муж». Хела убрала ладони с моих глаз. «Увы, я видел только птицу, и она стремилась во мглу, зная, что погибнет в ней».
— Ты испугался ее? — спросила Хела.
— Поначалу нет.
— Но ты стонал.
— Товис, который был во сне, не стонал.
— Ага, стонал Савл, да?
— Не лови меня, Хела, спал и стонал Савл, а птицу во сне видел Товис, и поскольку он был в моем сне, значит все, что он видел, видел и я.
Хела вздохнула и вымолвила:
— Если бы вы оба пришли в мой дом, один из вас мог бы остаться у меня.
Я промолчал, не зная что сказать; из лаза дохнуло холодом, неужто снова выпал снег; я встал, нащупал дверку и на этот раз без особой натуги поднял ее и закрыл подземелье. Когда вернулся на софу, Хелы на ней не оказалось, она стояла у окна, всматриваясь в невидимую с софы луну.

«А праведность от веры так говорит: «не говори в сердце твоем: кто взойдет на небо?» то есть, Христа свести; Или: «кто сойдет в бездну?» то есть, Христа из мертвых возвести».
(Рим. 10 — 6,7)

— А своего бога ты боишься? — услышал я неожиданно далекий голос женщины.
Я лег на софу и, пока усердно устраивался на ней, соображал: что ей сказать? Самое простое — да, боюсь, и тогда ее вопрос и мой ответ ничего не изменят, ничего, даже в самой малой мере, но она спросила в надежде что-то изменить в своей зависимости от надзора ее богини...
— Своего бога я не видел ни во сне, ни наяву, я не знаю — кто он, он ни разу явно не прикоснулся ко мне, поэтому я не знаю, как мне его бояться...
Хела молчала, и я продолжил:
— В Городе, из которого я иду, тоже выстроен жертвенник, и он построен по наказу Господа, он называется храм, он так велик, что ваши жертвенники в сравнении с ним всего лишь никчемная куча камней, но никто, никогда в этом храме Бога не видел, а вы своих видите, в этом вся загадка, получается, что вы ближе к своим богам, чем мы к своему, во всяком случае так было до недавних лет...
— А что теперь? — голос Хелы был так тих, что казалось она спрашивает меня совсем издалека, казалось, с вершины незримой горы.
— А теперь объявились люди, которые видели живого бога.
— Кем он был?
— Он был человеком.
— Просто человеком?
— Да, мужчиной, моих лет, у него были мать, братья, у него было имя, он носил наши одежды, ел хлеб, рыбу, пил вино, он говорил с людьми, утешал их, если бы его не распяли, он, может быть, сегодня был мудрым правителем или великим пророком... так я думаю о нем сейчас, но люди, видевшие его, благовествуют о нем другое...
— Савл...
— Хела, лучше называй меня Товисом.
— Товис, а они боялись его?
— Об этом они умалчивают.
— Если бы они боялись его, то не посмели бы его распять...
То, что сказала Хела, неожиданно задело меня; «не посмели бы его распять» сказала она; они не только не посмели, а исполняли это с размахом, в незыблемой уверенности праведности своего гнева и возведенной ими кары, они не испрашивали на то позволения у Господа, ниспосланного им Моисеем и Давидом, они предъявили Ему содеянное как сладостное насыщение «от тука дома Твоего», и Он принял их деяние и позволил им развить его; если в этом суть Его замысла, то и они, и мы ничтожны...
— Товис, — услышал я голос Хелы, — Товис, не от Него ли ты бежишь?
— От Него никуда не убежишь, Хела.
— Но я вижу, ты от кого-то бежишь.
— Я бегу от печали по Нему.
Хела умолкла, и я был благодарен ей за освободившееся от наших голосов безмолвие; все вокруг молчало, или спало или затаилось в лунной мгле в ожидании ясного дневного света, все пребывало в печали пустынной ночи.
Да, я бегу от печали, Хела; я не воитель веры, а меня побуждают быть им; я не судия, а меня вовлекают в осуждения; я не паломник, а меня отправляют в странствие к чуждым мне народам; да, я — сын левита, но вещать на кимвалах мне претит; и их намерения в отношении меня и мои несогласия с ними свершаются во имя Господа, а кому Он внемлет, не ведают ни они, ни я; я не знаю, что Он ниспослал им, не мне же Он ниспослал печаль, и я бегу от нее, бегу вслед за неспешным шествием неистового духом апостола, объявившего себя Его узником.
Один из пославших меня, умудренный познаниями храмовой веры, незадолго до моего отхода из Города, наставляя меня, заметил: «тебе будет сложно, ибо апостола ведет цель, которую он заслонит собой целиком, а ты ее не увидишь, а бесцельный путь подобен небытию, возвращение из которого может никто не заметить и, прежде всего, ты сам...». Я тогда не понял, вернее, не понял заключительной части его изречения... да и сегодня, я понимаю, что возвращение мое не будет возвращением как таковым, вернется мое постаревшее тело, в коем будет обитать нечто иное, некий савлотовис, так и не тронутый взглядом и гласом Всевышнего.
Хела вернулась на софу, присела с краю, взяла мою руку, сжала пальцы и сказала: у тебя красивые руки, мужские, но не грубые, что они любят делать?
— Многое, но я лучше знаю, что они не любят делать, они не любят бить, бросать камни, они не любят тыкать перстом в небеса и держать за хвост несчастную тварь, не любят трогать сырое мясо, да и вареное тоже не любят, а живую только что выловленную рыбу удерживать всеми пальцами любят, я не говорю о женщине, ее можно уподобить отловленной рыбке...
Хела отпустила мою руку и сказала: «когда ты снова очень запечалишься, смотри на свои руки и вспоминай меня»; встала и ушла.
Я вернулся в свою комнату, к лежанке, но спать не хотелось, подошел к окну, осмотрел залитый лунным светом дворик, очерченный черной тенью ограды; «словно некая особая территория, задуманная и исторгнутая этим уснувшим миром для исполнения каких-то неотложных и важных деяний, — размышлял я, — этот дом с двориком... и сторожка за тремя горами, и между ними путь, который вот уже как сутки тому назад прошел апостол и до сих пор не прошел я...».
Не отдавая себе отчета, охваченный внезапным влечением я быстро собрал свою суму, перекинул ее через плечо и вышел из дома; на спящую в другой комнате Хелу я старался не смотреть, и было это нетрудно: она слилась с уснувшим миром, растворилась в нем, она казалась недоступно далекой... Мимо нее я прошел бесшумно и уверенно; пересек дворик и вошел в обрушившую на меня все свое лунное великолепие горную ночь; селение сразу осталось позади, и я на него не оглянулся.

«Все покорил под ноги его». Когда же покорил ему все, то не оставил ничего непокоренным ему. Ныне же еще не видим, чтобы все было ему покорено...».
(Евр. 2 — 8)

В какой стороне находилась Асия, я догадывался. Для начала нужно обогнуть гору с селением (я так и не узнал его названия, впрочем, его могло и не быть...) и продвигатся вдоль череды гор, желательно, по тропе, ведущей к огуречно-луковому полю, и тропа обнаружилась вскоре, но не сразу: по выходе с подворья я находился в замкнутом состоянии и первым порывом я просто удалялся от селения и проскочил устье тропы; присыпанная лунным светом, она выделялась среди лобастых камней и низкорослой растительности. Я мчал по тропе быстрым, азартным ходом, чуть ли не бегом; я хмелел от прыти ног и полета тела над тропой; казалось, убегаю от полнотелой, женственной луны, что висела за моей спиной, а стремительная тень моя указывала мне не только тропу, она рассекала застывшее луннокаменное царствие, оберегая меня от столкновений с ним; «я сородич этой ночи, — едва ли не воспел я, — я ее дитя...».
И все-таки я не выдержал и оглянулся; селение пропало, мир позади был пуст, как и впереди, и я было ринулся далее, вперед по тропе, но прервался, что-то там мелькнуло, там, где я только что был, что-то мелкое, согнутое, но заметное, мелькнуло и исчезло; «привиделось...» нерешительно подумал я, подождал, всматриваясь в глубину покинутого пространства, ничего, так... проверим... Я развернулся, устремился по тропе и через несколько шагов, не останавливаясь, оглянулся и увидел эту живую малость, явно преследовавшую меня, и разом чары лунной ночи обратились в соглядатаев погони... Все вокруг ожило, все прониклось озиранием, лунные горы, камни озирали нас... но кто? кто следует теперь за мной? Я замедлил ход, борясь с желанием снова оглянуться и показать преследователю, что я его вижу; впереди я увидел деревья, и тропа вела меня к ним; приближаясь, всматривался, выбирая наиболее плотное соседство их, и когда вошел в их обширную общую тень, метнулся за дерево, упал на землю, быстро отполз подальше, к толстому платану и поднялся, приник к стволу и стал ждать, поневоле затаив дыхание.
— Ожидание было коротким, но постоянно точила мысль: как быть с преследователем? Кто он? Не успев ничего придумать, я услышал частые шаркающие шаги, сопенье и тихое поскуливание. Войдя под деревья, преследователь тоже утишил ход; вот я увидел его подавшуюся головой и грудью вперед, согбенную фигуру, вот разглядел профиль скошенного к подбородку лица, совсем знакомый профиль, конечно, Ешек... Я негромко свистнул, и Ешек остановился, присел и, неуклюже поворачиваясь всем телом, заискал: откуда свист; я свистнул еще, Ешек засек свист и замер, вглядываясь в мое дерево, и я произнес его имя, Ешек вскрикнул...
То был вопль ночной птицы, и я, впадая в лунную дичь, тоже вскрикнул наподобие ответного птичьего отклика, отделился от дерева и вскинул руки выше плеч, изображая вспугнутую нежданным вторжением чужака птицу, и засеменил к Ешеку и, уже вплотную приближаясь к нему, быстро проговорил: «Ешек, я — птица и ты — птица, и мы перекликаемся друг с другом». Ешек осмотрел меня, начиная с рук, пристально и подробно, за это время мои слова улеглись в его притесненном разуме, и Ешек улыбнулся в полный рот и тоже поднял руки и исполнил несколько взмахов; мы стояли друг против друга, взметая и опуская руки, курлыча и гогоча, упираясь друг в друга взглядами и улыбками; Ешек погружался в свое птичье состояние безоглядно: глаза полузакрыты, ноздри побелели и вся голова мерно покачивалась на одутловатой шее. Я улучил момент и сказал: «Ешек, полетели к сторожке»; и он услышал, плавно развернулся и заспешил по тропе, не прекращая взмахивать руками; я потянулся за ним, поддерживая его птичье состояние разнообразным голошением.
Мы летели в ночи, летели разбуженными, но не встревоженными птицами. Ночь лоснилась лунным светом, на горных вершинах местами сияли клочки не растаявшего с прошлой ночи снега; вечно свежий мир древних гор... и огибание очередной горы отдавало этой свежестью. Ешек, обращенный из преследователя в вожака, летел, не останавливаясь; я следовал за ним торопливым шагом, стараясь не прерывать озирание подлунного мира, впитывая не грезную красоту его, а скорее наготу его пред вселенной, густо наполненной бесчисленными звездами, о Нем помыслить я не смел...
У подножья третьей горы Ешек внезапно остановился, плавно опустил руки и сел на камень, устал? На меня он глянул, когда я подошел к нему, глянул на мои руки. Ясно, в момент, когда я подумал о Нем, я перестал голосить, и Ешек не сразу но услышал молчание за спиной и в одиночку продолжать полет не пожелал. Убедившись в нелетном положении моих рук, Ешек обратился к моим глазам, что в них осталось полетного? Я прикоснулся к взгляду, источаемому выпуклыми, по птичьи круглыми глазами, в каждом из них висело по луне, и мне стало не по себе. «Ешек, подвинься, я тоже сяду, ты так быстро летел, что я устал, и крылья мои совсем опустились...». Ешек подвинулся, я сел и не без содрогания прислонился к плечу и локтю недоумка и ощутил, как и по его телу прошла волна содрогания. Нужно успокоиться и узнать, что заставило Ешека последовать за мной, и когда я спросил: «Ешек, а Хела знает, что ты отправился следом за мной?», недоумок замер, сжал коленями руки, уронил голову на грудь и замурлыкал что-то тихое и жалобное; и я понял одно, что с Хелой его притесненная душа не расстается никогда, в отличие от меня, забывшего женщину сразу, как только оказался на горной тропе.
Если бы Хела, обнаружив мое исчезновение, послала Ешека вслед за мной, — рассуждал я, — то он, исполняя просьбу женщины, не таясь догнал бы меня, а он таился... выходит, его появление на тропе своевольно, выходит он высмотрел меня еще на выходе из селения, выходит, он не спускает с меня глаз с момента обнаружения в доме Хелы, выходит это притесненное сознанием существо есть мой савлотовис, начиная с прошедшей ночи, выходит, я для него... «Ешек, — спросил я, — прошлой ночью ты убил крысу, а птицу убил бы?». Опять же после паузы недоумок сложился всем телом, опустил голову на колени, обхватил ее руками и затрясся всем телом, плакал ли? Смеялся? Было не понять, на мурлыкании новая поза его тела никак не сказалась. «Вот и поговорили, — сказал я, — полетели Ешек дальше, к сторожке, ты лети первым, а я за тобой как-нибудь...» встал и хлопнул Ешека по спине, но он даже не откликнулся, только мурлыканье утончилось до писка. «Ешек, я пошел, догоняй», шагнул на тропу и неспешно побрел, всматриваясь в следующую гору, где-то там, над невидимом огуречно-луковым полем скрывалась пещера-сторожка, всматривался, в надежде разглядеть крошечное пламя костра, но тщетно.
За спиной услышал топот бегущего Ешека, услышал его взвизги, быстро обернулся, недоумок налетал на меня с камнем в поднятой руке; я одним движением сорвал с плеча суму и швырнул ее в ноги бегущего, и он упал, пластаясь всем телом, стремясь достать меня рукой с камнем; ударом ноги я выбил камень из руки и поднял его, увесистый, с зазубринами, «такими камнями забивали Стефана», — успел подумать я, как Ешек змеей скользнул к моим ногам, схватил их за лодыжки и рывком свалил меня на тропу, падая, я локтем ударил недоумка в висок и тут же вскочил. Ешек лежал, полузакрыв глаза, и, казалось, не дыша, пальцы, лишившиеся камня, сжимались — разжимались, похоже, он потерял сознание. Я присел, дотронулся до носа Ешека и позвал его, ничто не дрогнуло в его лице; что ж он хотел меня убить, но не сумел, я не хотел его убивать и едва не убил... но если я сейчас уйду, он может умереть, и никто не узнает, что произошло на тропе, разве что Хела... «Ешек!» — окликнул я недоумка и сжал ему ноздри, ну! дыши! И Ешек раскрыл рот и задышал часто, всхлипывая, язык его зашевелился, заворочался, словно отдельное, живое существо; я сорвал былинку и провел ею по языку, Ешек сморщил нос, чихнул и открыл глаза; взгляд их уперся в мои ноги, и я встал и отступил от лежащего. «Ешек, вставай, — громко сказал я и добавил, — ты летел, летел, как птица, на тебя налетела другая птица, и ты упал, понял, Ешек?». Ешек сел, поглядел на свои руки, высунул язык и принялся ощупывать его, глаза его при этом так близко сошлись на переносице, что казалось вот-вот сольются в один глаз, ноздри шевелились, как у жабы, и все лицо его превратилось в необыкновенную маску-шутиху, и я захохотал. Ешек, не меняя выражения лица как-то сумел одним глазом глянуть на меня, получилось еще необыкновеннее, хохот проник в меня до кишок, я сгибался, хлопал себя по животу, хохотал изо всех сил, бей сейчас меня Ешек каким угодно камнем, я бы не смог защититься, так бы и пал, корчась от смеха; от этой мысли хохота только добавилось, я чувствовал, меня он вот-вот доконает; Ешек же смотрел на меня с испугом, этого вынести я уже не смог, повалился на бок и, катаясь по земле, хватался за нее и стонал: «Ешек... Ешек... Ешек...».
Когда я пришел в себя, увидел недоумка с моей сумой в руках; чуть ли не засунув в нее голову, он высматривал ее содержимое, и я вспомнил, что давно ничего не ел, и голод в мгновение охватил меня... И вот оно то, что соединит нас: я попросил Ешека вернуть мне суму, и он нехотя вручил ее мне, я предложил ему вместе поесть, и он тут же согласился, и мы уселись у тропы, разложили на плоском камне мясо и хлеб и навалились на еду, словно два изголодавших, рыскающих в ночи зверя, но Ешек оказался прожорливее меня... На горе я не видел ни проблеска, если там никого нет, то апостола я могу потерять...

«Всякий, питаемый молоком, несведущ в слове правды, потому что он младенец; Твердая же пища свойственна совершенным, у которых чувства навыком приучены к различению добра и зла».
(Евр. 5 — 13, 14)

Мы подходили к горе, пересекая огуречное поле, напоминающее в это время года распластанные звериные шкуры со свалявшейся, слипшейся шерстью, и лунный свет картину увядания и запустения делал еще более удручающей; Ешек вдруг наклонился и извлек из-под ссохшейся ботвы желтый, сморщенный огурчик и, откусив половинку, щедро предложил мне остаток, я отказался, Ешек схрумкал и его. Сразу от края поля тропа круто поднималась в гору, и в конце ее я увидел то, что именовалось сторожкой: низкую каменную ограду, краями упиравшуюся в каменные выступы, и за ней перегородку, собранную из светло-серебристых жердей стираксы; она, очевидно, и закрывала вход в пещеру; в межствольных щелях брезжил рыжий свет — в пещере горел огонь.
И я остановился; Ешек замер возле меня, и я сказал ему: «Ешек, ты видишь, там кто-то есть», и недоумок неожиданно сиганул за мою спину, как бы скрылся за ней, и что-то там заурчал — замычал, тыкая из-за моего плеча пальцем в направлении сторожки, он похоже увидел то, чему не следовало там быть. «Им не следовало там быть, — подумал я о них, — они совершили ошибку, войдя в бывший жертвенник пришлого племени... как они там? И кто там?».
До сторожки было рукой подать, и я не решался это исполнить, что-то удерживало меня здесь, на расстоянии не поданной руки; то, что заставило меня покинуть дом Хелы и решительно отправиться к сторожке, испарилось, почему? Не Ешек ли тому причина? Как-то затягивая решение о следующем шаге, я спросил: «Ешек, а ты видел тех, кто там? Хела говорила, что ты днем бегал в сторожку». Ешек перестал урчать, а опять же неожиданно кинулся в сторону, быстро обежал той стороной ограду, саму сторожку и исчез в каменных наворотах за и над пещерой; он явно совершал известный ему маневр, не поможет ли он таким маневром мне? Я медленно, стараясь не шуметь, стал одолевать остаток пути до пещеры; осторожно перелез через ограду и запал мой иссяк; я сел на ограду, сидел и смотрел на перегородку, в которой разглядел и дверку, пытаясь что-то высмотреть в щелях, вслушивался; но тишина никем и ничем не нарушалась, даже огонь внутри сторожки не издавал никаких звуков, словно там горел только воздух, а не дерево; но огонь горел, и кто-то его зажег.
Там, где исчез недоумок, что-то прошуршало... прошуршало и погрузилось во мрак. Я оглянулся, невесть откуда взявшееся облачко завесило луну. Облачко и луна и Ешек — последняя отсрочка перед шагом к двери, отворяемой входящим в пещеру. Облачко и появилось, когда луна приблизилась к горным вершинам; горы послали его навстречу луне; облачко — посланник гор луне, и через совсем малое время луна примкнет к ним и затем спрячется за них; неотвратимость такого соединения гор и луны подхлестнула меня, я встал и подошел к перегородке, прильнул к самой широкой щели и вперился взглядом в нутро пещеры; я увидел небольшое, но бодрое пламя костра и фигуру человека, сидящего возле него, он был один, и я узнал в нем второго спутника апостола, юношу из Листры, и в его позе виделась не просто усталость, вся его поза выражала отчаяние... Но где же апостол? Сила исчез, юноша в сторожке у огня, где же апостол? Начиная с Листры они шли неразлучными, и я питал свое одиночество слежением за шествием троицы... а в пещере у огня остался лишь один из них, что-то разметало их... и где апостол?
Я потянул на себя дверь, она открылась бесшумно, но пламя дрогнуло и наклонилось к двери, и сидящий тоже вздрогнул, проследил движение огня и увидел меня, и я сказал ему: «приветствую»; юноша глянул на меня довольно безучастно, но кивнул головой, и я спросил его: «ты кто?» и услышал в ответ: «Тимофей».
— Ты откуда — сообразил спросить я.
— Из Лаконии, — ответил он.
Я изобразил удивление:
— Как же ты оказался здесь?
— Таков наш путь, — отвечал Тимофей, — из Лаконии в Галатию, а из Галатии в Асию.
— Так ты не один? — продолжал изображать удивление я.
— Нас трое, — отвечал Тимофей и тронул что-то к костре, и тот вспыхнул ярче.
— Где остальные? — спросил я.
— Сила ушел за братией, а Павел неподалеку, на другом склоне горы, — ответил Тимофей и спросил, — а ты кто?
— Я здешний, ищу осленка, с вечера пропал, вот хожу, ищу, вы не видели его?
Тимофей внимательно оглядел меня и сказал:
— Нет, не видели, кроме вопящей птицы ничего живое не попадалось...
Я подошел к огню, присел, протянул руки, подержал над пламенем, прогрел, горячими руками растер лицо, согревая и разминая его, и только тогда спросил: «что за вопящую птицу вы видели?».
— Мы вторую ночь в этой пещере, и она вторую ночь прилетает неизвестно откуда, посидит на камнях, покричит как беременная ослица и улетает, — Тимофей глянул на меня, усмехнулся, — может быть она и твоего осленка куда-нибудь заманила своими воплями.
— А что на другом склоне горы делает, — я едва не произнес «апостол», — этот Павел?
Юноша ответил не сразу:
— Мы идем в Асию, и Павел выискивает, как пройти туда?
— Ночью-то?
Юноша ничего не ответил, откуда-то из своей тени извлек несколько веток и аккуратно разложил их на углях костра, огонь немедленно принялся карабкаться по ним и с новой силой наращивать пламя.
Где-то в середине пламени родился узкий и острый лепесток цвета утреннего неба; он вытягивался и пританцовывал и раскачивал свою огненную оболочку, словно пытаясь выскользнуть из нее; иногда он был близок к этому, но огонь тут же облекал его в новую оболочку, и лепесток на какое-то время успокаивался, замирал, и огонь в целом тоже замирал, и все, что прикасалось к нему, тоже замирало, включая и наши взоры, пламя затягивало...
Я привалился к камню с накинутой на него шкурой горного козла, вытянул ноги, и сон устремился на меня из сердцевины огня; я видел, как там, в корнях небесного лепестка покоился особый свет; «свет сна, — подумал я о нем и, уже засыпая, вопросил, — а где же Ешек?».
Разбудил меня Тимофей, и я, покидая сон, мгновенно утерял его протяженность: как долго я спал? И спал ли этот юноша? Тимофей покачивал меня за плечо и шептал: «там кто-то есть...» и взглядом указывал в глубину пещеры. А я и не осмотрел ее, — подумалось спросонья и, окончательно просыпаясь, сказал юноше, — там скрываются души убиенных горлиц, но услышал шорох, перестук камней и сел. «Начинается, — подумал я и вспомнил о жертвеннике, мальчике — муже Хелы, вещей птице, — неужели начинается?» — взял из костра горящий сук и, согнувшись, чуть ли не на четвереньках, стал пробираться на звуки. Глубинной стены как таковой я не обнаружил, пламя осветило иную глубину, в которую я вглядывался как в колодец, ведущий не в глубь, а в даль; и кто-то из него выбирался к нам. Я отбросил горящий сук назад, к костру, толкнул юношу в тень каменной ниши и встал рядом. Ждать пришлось недолго: послышалось пыхтение, камешек выкатился нам под ноги, а из мрака колодца высунулась лупоглазая физиономия Ешека; за моей спиной испуганно охнул Тимофей. Ешек заторможено перевел взор на нас, увидел меня, взвизгнул, кинулся ко мне, прижался, и что-то залепетал, что-то распирающее его притесненную душу. Вот тебе и недоумок, нырнул в гору, а вынырнул в пещере, похоже, про эту гору он знает все, снаружи и изнутри, похоже, он в этом бывшем жертвеннике свой человек, и души жертвенных птиц не докучают ему своей неприкаянностью...
Мы вернулись к костру; Ешек не отходил от меня ни на шаг, не обращая на Тимофея никакого внимания, словно не видел его; и Тимофей, сопровождая нас, проговорил:
— Не это ли и есть тот осленок, которого ты потерял?
— Если Ешек и осленок, то я не тот, который ищет его.
— Почему ты так сказал?
— Потому что Ешека никто не ищет, наоборот, ищет он.
Тимофей глянул на Ешека, и они встретились глазами, и я увидел, как взгляд недоумка на мгновение прояснел, даже глаза его вернулись в нормальную орбиту, но только на мгновение.... Но и его хватило, чтобы что-то изменить вокруг нас: я увидел, как поначалу смутился Тимофей, но поборол смущение, а, поборов, подался за ветками для костра и сел уже подальше от нас; огонь в костре быстро возрос и заметался в странных порывах в разные стороны, кроме стороны, занятой Ешеком, ее он чурался, и недоумок смотрел на огонь сосредоточенно, плотно сомкнув губы, пальцы же его шевелились, что-то разминая в воздухе, что-то невидимое ни Тимофею, ни мне, и еле слышимая волна то ли стона, то ли выдоха прошла сквозь пещеру, сквозь ее стены, ее воздух, сквозь нас, сквозь огонь. Тимофей обхватил голову руками, закрыл глаза и прошептал: «сейчас, сейчас...», и какая-то пустота внезапно окатила меня изнутри, что-то покинуло меня, и я расстался с этим без сожаления... Ешек улыбался... и вопль прекрасный и жуткий слитно, изнемогающий по нашим душам и по нашей плоти, обрушился на нас откуда-то сверху и обдал меня восторгом и ужасом, и я упал на землю и скрючился всем телом, не смея шевельнуть ни единой мышцей, ни веком захлопнутых глаз, вопль заполнял пустоту внутри меня... «Товис, — всхлипнуло во мне, — ты влип...». Вопль затихал на протяжном, зовущем, истаивающем в писк звуке, и с ним не хотелось расставаться... Я открыл глаза и приподнял голову: пламя костра сникло, и мельчайшие синие стрелки отлетали от раскаленных углей; Тимофей сидел возле меня, не изменив позы, только голова, казалось, совсем исчезла в обхвативших ее руках, Ешек исчез, и дверь была приоткрыта... «Ты влип, Товис, — облегчаясь страхом и тревогой, вспомнил свой всхлип я, — и поделом, ты должен был появиться здесь, после того, как они покинули бы это вывернутое наизнанку логово, они бы ушли и освободили бы место для тебя, и ты бы проскочил его незаметной мышкой». «Это она?» — неузнаваемым голосом спросил я юношу, он не ответил, только дрогнули кисти рук на загривке; я боялся взглянуть вверх, боялся увидеть нечто, его взгляда я бы не вынес. «Тимофей, а ты ее видел?». Юноша взглянул на меня из под локтя и сказал: «сейчас она кричала совсем другим голосом, совсем не как птица... — и огляделся, — а где же этот?». — «Не знаю, — ответил я, — исчез, — и спросил, — так ты ее видел?». Тимофей покивал головой, де видел. «А Павел?», — спросил я. «И Павел, и Сила, — ответил Тимофей, — и Павел сразу послал Силу к нашей последней братии». Я силился припомнить, как выглядел Сила в прошлую ночь, он выглядел замерзшим, измученным, но испуганным ли... или я не заметил, или он действительно Сила. «А что Павел? — опять едва не произнес «апостол» я, еще глубже закапывая в себе это слово, спросил, — да и кто он такой? Ты в сторожке, у огня, а он там... он что такой бесстрашный?». И юноша ответил: «он — апостол». «Апостол, — повторил я слово, — не слышал такого слова, — и мне стало не по себе, я вдруг почуял, что там, наверху слышат мою ложь и вот-вот завопят от нее дурным голосом... и уже через силу спросил — а кто такой апостол?». И Тимофей ответил, что он тоже не знает, что означает это слово, но так иногда называет его Сила, с которым они пришли в Лаконию, а спросить, что значит это слово, он, Тимофей, пока никак не решится. «Вы же прошли всю Галатию, — хотелось возразить мне, — образовали несколько братий своей веры, и ты не ведаешь слово апостол, Павел же идет апостолом от самого Города, с Силой, неужели Сила не представлял братии Павла в полную его силу?». И тут на нас пролился плач, женский, отчаянный плач; мы замерли, я смотрел в приоткрытую дверь в надежде, что ничто не нарушит мрака, застрявшего в дверном проеме, плач лился сверху, лился, опустошая и замораживая нас, и я заскулил, вжимая руками в голову уши свои, и все равно слышал, как из скулежа моего выцеживалось: «Хел — ла — а, Хел — ла — а...».
Мы оба впали в забытье, разметавшись телами вокруг затухающего огня; мы оба спасались избавлением от сознания; мы оба внимали только горной тишине, заполнившей пещеру после плача; мы оба не смели нарушить ее; мы оба очнулись от холода. В дверном проеме светлело...

«... восстает священник иной, Который таков не по закону заповеди плотской, но по силе жизни непрестающей».
(Евр. 7 — 15, 16)

Я высматривал нарождение утра и дня, поджав ноги и охватив руками грудь и плечи, смотрел и завидовал любому камню на скале горы, к ним устремились первые солнечные лучи, но мысль — встать и выйти из пещеры, у меня не возникала. За спиной у потухшего костра возился Тимофей, и на удивление довольно скоро он запалил его и затих, и я спросил его: «Тимофей, зачем вы идете в Асию?». И последовал ответ юноши:
— Нас туда ведет Павел.
— Ты хочешь сказать, что апостол знает, зачем вы идете в Асию, а ты — нет...
— Я тоже знаю, но меньше и слабее, чем Павел, он — мой учитель.
— А я могу знать то, что знаешь ты?
— Ты галат, язычник, но говоришь не как галат.
— Наш народ очень давно ушел от своих богов, и я не знаю, что такое язычник, объясни мне.
— В вашем селении мы пробыли всего полдня, вечером мы ушли, потому что Павел решил не обращать вас в новую веру, он спешил... вы остались язычниками, людьми без веры в Бога Отца... а в селении, что лежит у начала гор, мы пребывали целую седмицу и многих обратили в новую веру, и они стали нашей братией, к ним ушел Сила за помощью...
— Сколько дней нужно, чтобы уверовать в вашего Бога Отца?
— Ты задал глупый вопрос?
— Почему?
— Павел познал Господа и через него Бога Отца за время, которого тебе бы хватило, чтобы накормить твоего осленка... а почему ты не ищешь его?
— Тимофей, разве может Бог быть Отцом?
— Он Отец Господа нашего, а Господь был человеком, и человеками был казнен и положен в гробницу, но Отец дал ему новую жизнь и вернул к себе, об этом свидетельствуют многие в той стране, из которой идут Павел и Сила.
— Тимофей, ты испугался вопящей твари?
— Очень.
— Ты испугался птицы...
— Она не птица...
— Кто же по твоему она?
— Павел говорит, она — дух, местный дух и дух темный...
— А для нас и особо для наших женщин она — богиня, посланная в эти горы нашими старыми богами.
— Почему же она так страшно кричит?
— Она страдает, мучается... потому что не может вернуть нас к старым богам.
Тимофей молчал, я ждал его слов, и он сказал:
— Так и Господь наш страдал, Он хочет вернуть свой народ к Богу Отцу и был за это распят.
— Разве может человек казнить сына Бога.
Тимофей не сразу вымолвил: Он позволил им совершить это...
— Разве может отец позволить казнить своего сына? — не отступал я, — разве могут твой отец или твоя мать позволить казнить тебя? Только силой можно вырвать у них твою смерть, силой, а не позволением...
— Павел говорит, что Господь с позволения Отца своего знал свою смерть...
— А мать Господа, что знала она? Что известно о ее позволении?
— Не знаю...
Тимофей умолк. Что ж, свою смерть своим родителям он, скорее всего, навязывать не будет, с этим ясно, а неясно другое: позволено ли нам представлять Творца Отцом, а Господа Его Сыном? И даже если позволено, то содержится ли в этом представлении небесная истина? Или это всего лишь земное позволение, не имеющее место в Царствии Его? И как быть с матерью Господа, ныне скитающейся в лабиринтах Города? Что позволено ей?.. Птичий дух галатской богини понятнее и доступнее, нежели новая вера Тимофея... или он в ней еще не вполне сведущ... остается апостол...
— Тимофей, — обратился я к юноше, — твоего учителя так долго нет, а ты о нем не беспокоишься.
— Он не велел.
— Что не велел?
— Он всегда не велит искать его, если он уходит без нас, мы с ним тогда, когда он зовет с собою.
— А если с ним случилось неладное? Он же всего лишь человек.
Тимофей помолчал и сказал:
— Он все равно не велит, — еще помолчал и добавил, — и Силы что-то долго нет...
Да, Сила... и тут я вспомнил, что для Силы я — не здешний, а такой же гость, как и они, и получается, что для Силы и Тимофея отныне я — разный, разный в одном лице, и объясняться перед ними очередной придумкой, все равно что перепоясывать пламя костра веревкой, упадет и сгорит. Товис, Товис, ты-то будешь гореть как сырое дерево с шипеньем в огне и холодом внутри, ты даже не успеешь объяснить, кто ты есть... И я услышал голос Тимофея:
— Как тебя зовут?
— Савл, — не задумываясь ответил я, окатываясь всплеском жиденького страха; и не без причины: дверь в пещеру распахнулась настежь, и в ее проеме возникла фигура апостола, и раздался его довольно бодрый голос: «ну-ка, кто живой выползай на божий свет».

«Страшно впасть в руки Бога живого!».
(Евр. 10 — 31)

Апостола вблизи я видел однажды, в Колоссах на празднике богини Цибеллы. Он отправился на него один, и явно не апостольствуя, и отслеживать его было совсем необязательно, но мне захотелось его увидеть в иной жизни, и я последовал на празднества за ним почти в открытую, полагая, что в гуще праздничного действа мы не узрим друг друга. Но на праздничной площади скорее для забавы я позволил ему удалиться за пределы моего обзора, и сам нырнул в водоворот событий и просто случайных сцен. Я ожидал найти его среди музицирующей и танцующей публики, а обнаружил в рядах торгующих вышивками. Он рассматривал развешанные на ветвях низкорослых деревьев куски тканей, не трогая их руками, а смешно вытягиваясь всем телом и наклоняясь к тряпицам, блуждая над ними лобастой головой, словно обнюхивая содержимое тряпицы. Поначалу я удивился такому его любопытству, но вспомнил, что в юности апостол был мастером в более грубом ремесле, изготовлении палаток, а фригийцы славятся своим искусством тонкого вышивания иглой, и апостол изучал его, вперившись в узоры взглядом прищуренных глаз; но выражение лица его менялось от узора к узору, и по нему можно было судить о том, что рассматривал апостол, и я принял такую игру: ловил выражение лица, запоминал где висит тряпица, подходил к ней, рассматривал, сопоставлял, получалось... Возле одной вещицы апостол задержался, и я намеренно приблизился к ней, потянулся, наклоняясь и вытягивая шею, сопнул носом якобы от усердного внимания, и апостол оглянулся, и я увидел веселые глаза его, я запомнил нос с горбинкой, морщину через весь лоб, напоминающую летящую тонкокрылую птицу, родинку на правой скуле, крупные уши, запомнил всю его начинающую лысеть, бородатую голову... И уже позже, наблюдая его в пути, издали, я легко вспоминал выражения его лица и выбирал из них то, которое мне мнилось наиболее соответствующим для данного места или обстоятельств; только страдающим его лицо я не мог представить...
Первым из пещеры вышел Тимофей, и апостол обнял его, похлопал по спине и сказал что-то неслышимое, малословное. Я сделал вид, что вожусь с костром, и вышел, когда Тимофей оглянулся на меня и сказал: «это Савл, он ищет осленка». Апостол запустил руку в бороду, что-то там привел в порядок и, не глядя на меня, проговорил: «я тоже однажды искал, только не осленка, а черепаху, я был мал и черепаху не нашел, а нашел ягненка заблудшего и принес его своим родителям, а родителя унесли его хозяевам, я остался и без черепахи и без ягненка и заплакал... ныне ягненка в живых уже нет, а черепаха, может быть, жива, и если ты, ища осленка, найдешь мою черепаху, не забудь вернуть ее мне, Савл... и тебе воздастся...». Я стоял, ослепленный всплывшим из-за горы солнцем, и слова апостола слепили меня изнутри... мне нужно уходить... на поиски осленка... пусть так... так будет вернее, пока не появился Сила с братией... сейчас я скажу, что ухожу искать этого несчастного, несуществующего осленка, и уйду... и услышал: «Савл, не уходи, солнце уже нашло твоего осленка, и он радуется ему, пусть порадуется, а ты нужен здесь, — и Тимофею, — я голоден, давай корми меня и Савла». Тимофей вернулся в пещеру и вынес из нее две сумы, на траве разложил еду: хлеб, сыр, лук, копченую рыбу, глянул на апостола, и тот кивком головы одобрил, и юноша из другой сумы извлек мех размером с добрую баранью голову и три деревянные плошки, неужто вино — подумал я и угадал: Тимофей вынул пробку и тонкой струей наполнил две плошки и только до половины налил в третью и поставил ее возле себя. «Садимся и приступаем к трапезе», сказал апостол и, повернувшись к солнцу, произнес короткую молитву о хлебе и вине, дарованном нам Творцом мира сего; и мы приступили...
Ели молча, не спеша, не докучая друг другу взглядами, но исподволь я поглядывал на апостола, а он смотрел то на еду, то на свои руки, то прямо перед собой на что-то совсем близкое, но невидимое мне... И я вспомнил о Ешеке: что с ним? Умчался в селение? Пропал в горе? Пропал совсем? И где сейчас эта вопящая тварь? При мысли о ней меня передернуло, и апостол заметил и вопросительно глянул мне в глаза и на кусок сыра в моих руках; нет, апостол, от еды меня не коробит, почему ты не спросишь Тимофея, как он прожил ночь в пещере, один на один с темным духом... стоп! А если так: апостол оставил юношу в сторожке в качестве приманки, и вопящая тварь клюнула на нее, тем самым предоставив апостолу свободу передвижения по горе, нет, что-то на этой горе проявилось такое, что апостол... «Савл, — услышал я голос апостола, — ты пришел из селения в полночь, ты искал в такое время осленка, и ты был один, ты не страшился? Или ты был не один?».
— Со мной был Ешек, — ответил я и насторожился: расслабился от еды, пригостился к апостолу, забылся... а он зачем-то оставляет тебя, сказал же: «ты нужен здесь».
— Кто этот Ешек, — спросил апостол.
— Недоумок, и Тимофей его видел.
Апостол вопросительно глянул на юношу, и тот сказал:
— Видел, а когда эта тварь завопила, он исчез.
Апостол поднял свои руки к лицу и, разглядывая их, сказал: «вопли я тоже слышал», и помолчал и спросил:
— Что ты еще знаешь о Ешеке помимо того, что он притесненный?
Вот так, не недоумок, а притесненный... Что апостол начитан, я знал: раввин Гамалиил нередко вспоминает его как одного из лучших своих учеников; также я знал, что к левитам апостол относился неприязненно, он до сих пор считает, что кровь соплеменников, пролитая левитами дважды, при Иакове и при Моисее, несмываема; и я, испытав бескровный ужас ночи, могу оставаться пред апостолом только галатом, ищущим осленка в сопровождении притесненного... да, оставалось только внимать: примет ли апостол галата Савлом или, если Савл, то не галат, а некто пришедший из страны, помнящей левитов; и что он ведает о галатах? об их древних богах? и знает ли он о жертвенных жилах горы, исходящих из чрева пещеры, и о которых что-то знает притесненный? И я сказал апостолу, что в прошлую ночь Ешек удавил крысу и подарил ее женщине, о которой мечтает как о жене, в доме которой отогревался и досыпал ваш Сила.
— Ты его видел? — спросил апостол.
— Да, — ответил я и снова почувствовал, что моя галатская придумка вот-вот развеется как случайное облачко.
— Он знает, что ты Савл?
— Нет.
— Почему?
— Он уснул, и я не успел назвать ему свое имя.
— Я попросил тебя не уходить, чтобы не оставлять Тимофея одного, а когда вернется Сила, ты сможешь уйти...
— А когда он вернется? Потом если я сейчас не буду искать осленка...
— Ты не ищешь осленка, — перебил меня апостол, — и ты не Савл, но я понимаю, почему ты назвался этим именем, поэтому я не против, будь Савлом, но помни дважды обратиться из Савла в Павла не дано...
Я сидел, опустив голову и не зная, куда девать руки, замысел пославших меня испарился при первом же общении с апостолом, но апостол позволяет мне ничего не объяснять, и то ладно...
— А Ешека найти нужно, я немного посплю, а вы поищите его окрест, он должен находиться неподалеку, на горе.
Апостол тут же, не вставая с места, вытянулся на траве, подложил под голову суму с мехом и повернулся спиной к солнцу, закрыл глаза. Тимофей достал из второй сумки холстину и накрыл ею ноги апостола; по тому, как изменилось дыхание его, стало ясно, апостол уснул сразу.

«Не требуется, чтобы другим было облегчение, а вам тяжесть, но чтоб была равномерность.».
(2-е Кор. 8 — 13)

Первым делом я предложил Тимофею пройти ночной путь Ешека из горы в пещеру но в обратном направлении, и юноша согласился. Каменный колодец погрузил нас в прохладу и сумрак, но горная порода оказалась сухой, и мы пробирались через нее, приникая всем телом, увлекаясь ящерным вползанием в нутро горы и страшась его, остаточный свет от пещеры еще позволял различать складки стен и потолка, но чем дальше мы удалялись от пещеры, тем ощутимее угнетали нас объятия каменного молоха, успокаивала лишь мысль, что преодоленная Ешеком горная кишка может быть посильной и нам, двум более разумным и гибким телами существам.
Передохнуть мы остановились, когда каменное жерло круто повернуло вверх, и мы увидели над головами отверстие, в котором сиял кусочек неба; и выход к нему был столь узок, что я невольно уступил место юноше, и Тимофей молча согласился. Мы присели перед броском к выходу из горы, сидели тесно, упираясь коленями в камни и локтями друг в друга; юноша растирал ладонью ушибленное плечо и, я видел, порывался что-то спросить меня.
— О чем думаешь? — спросил я Тимофея.
— Зачем ты сказал мне неправду про ослика? — спросил он.
— Моя правда далеко отсюда, и пусть не она заботит тебя, — ответил я и продолжил, — а ослик так мал и глуп, что любая правда о нем или неправда переступает через него даже не споткнувшись.
— А почему ты назвался Савлом?
— А это часть той правды, которая далеко отсюда.
— Ты что-то знаешь о нас?
— О тебе ничего, об апостоле многое...
— Ты не причинишь нам зла?
— Нет, наоборот я хочу помочь вам.
— Павел говорит, что зло низвергает творящего, как только оно начинает от него отделяться...
— В моей неправде нет зла... может быть оно есть в моей правде, но я не позволю ему отделиться от меня.
— Как ты думаешь, зачем Павлу этот притесненный?
— А зачем апостол оставил тебя одного на ночь, вы же уже знали, что темный дух настиг вас?
— Мы ничего не знали, в ту ночь, когда мы уже подходили к этой горе, повалил снег, он был такой густой, что мы ничего не различали впереди и перестали понимать, куда идти, и тогда мы услышали эти жуткие крики, и Павел повел нас на них, так мы пришли к этой пещере, перед входом в нее Павел сотворил молитву и трижды окрестил вход в пещеру, и из нее вылетела та вопящая птица, большая и черная, и мы видели, она пролетела сквозь деревянную перегородку, как сквозь воздух, ничего в ней не повредив; мы расположились в пещере, стали отогреваться у огня, и тут вопящая тварь вернулась и вопила так, что я чуть не иссяк разумом, и Павел сказал: эта тварь заманила нас в свое логово, и что одни мы с ней не справимся, нужна помощь галатов, тех галатов, которые что-нибудь ведают о ней, и он отправил Силу к нашей последней братии за помощью...
Тимофей умолк, приподнялся, примериваясь плечами и головой к каменному жерлу и крикнул в него: «во — о — о- о — о!!!» и крик, ударившись о камни, смялся, отвердел и улетел в отверстие к небу запущенным ввысь камнем, я даже отстранился головой за выступ от ощущения, что крик этот, исчерпав силу взлета, упадет назад, на наши головы; «ты здорово не ори, — сказал я Тимофею, — а то гора сомкнется и раздавит нас...». Юноша испуганно глянул на меня, согласно покивал головой и тихо-тихо вымолвил: «тогда я полезу», и что-то над собой высмотрел, уцепился и, упираясь коленями и спиной в камни, потянулся по желобу вверх.
Я решил не спешить за ним, пусть выберется ближе к отверстию, к тому же он, перекрыв желоб своим телом, перекрыл и свет, падающий сверху, к тому же какая-то труха все-таки сыпалась мне под ноги, к тому же, если у него что-то там не получится и его потащит вниз... Я следи за пыхтящим, шуршащим, что-то местами бормочущим юношей и думал о горе, которая, несомненно, чуяла внутри себя, в своей каменной кишке живое шевеление чужеродных тварей, если бы она смогла, она бы выплюнула нас; нам следует вести себя так, чтобы у горы не появилось такое стремление избавиться от нас; я пожалел, что столь опрометчиво затащил в чрево горы себя и Тимофея; я понял, что подсознательно хотел узнать про это влаз в жертвенную гору, который известен может быть одному Ешеку и вещей птице, богине, властительнице душ галатянок, я вспомнил Хелу, о Боже! Как долго я не видел ее, не слышал ее голоса, как невыразимо долго! Что она? Вспоминает ли меня? Наши чувства, вспыхнувшие внезапно и неостановимо? Хел — ла — а — а! — безмолвно возопил я, — Попроси свою богиню заступиться за меня, Хе — е — е — л — л — а — а — а — а — а!!!
— А — а — а — а — а!!! — услышал я крик, падающий сверху, и увидел висящую ногу Тимофея, «что у тебя?» — негромко крикнул я ему. «А — а — а — а, за — а — астрял» — «Как застрял?» — «Весь застрял.» — «А руки?». — «Тоже застряли, не могу их вытащить.» — «А назад, вниз?» — «Тоже не могу...» — «Да как же ты так?» — «Ой, не могу, ой, помоги, у меня уже сил нет...». Вот тебе и юноша гибкий умом и телом... и я полез к Тимофею, проталкиваясь всем телом, стараясь больше работать кистями рук и меньше локтями, согнутая рука заклинивалась между грудью и камнем, лез и тупо думал об одном: «да как же тут пробирался притесненный головой, но не телом Ешек? Или пробираться сверху вниз совсем другое...». Наконец добрался до ноги Тимофея и потянул ее на себя, нога подалась ко мне, вытянулась, но тело не сдвинулось; тогда я уперся всем телом в каменные бока, а головой в ступни Тимофея, напрягся телом и стал толкать головой ноги, но тщетно. «Придется тебе здесь пожить несколько дней, ничем не питаясь — с трудом справляясь с одышкой, принялся утешать я юношу, — похудеешь, станешь совсем тонкий и только тогда вылезешь отсюда, как голодная змея...». Тимофей хихикнул: «так я же замерзну здесь ночью.» — «А мы разведем внизу огонь и будем поджаривать тебе пятки.» — Тимофей затрясся от смеха всем телом, но с места не сдвинулся. «Ты пока смейся, — сказал я ему, — а я пойду за помощью, к апостолу». Вниз к повороту я довольно быстро, отделываясь мелкими ушибами, соскользнул, проворно пробрался к пещере и вышел в ослепительно яркий, пылающий, изнемогающий от света призрачный мир, и в призрачности его не сразу разглядел спящего апостола, неподалеку от него на камне сидел Ешек, и я поманил его пальцем. Но Ешек не шевельнулся, он, казалось, не видел меня; я подошел к нему, Ешек глянул на меня и тихо, указывая рукой на спящего, что-то прочирикал, «не разбуди», — понял я его и, вытянув правую руку к пещере, левой поманил недоумка туда, но он отрицательно мотнул головой и закрыл глаза.
«Вот те раз, притесненный отказывается, придется будить апостола"... Будить не пришлось, апостол открыл глаза, увидел Ешека и спросил: «Это и есть притесненный?». Ешек беззвучно шевельнул губами, а я сказал «Да». «Где Тимофей?» — спросил апостол. «Застрял в горе, — ответил я, — вот пришел к вам, за помощью». Апостол сел, отер руками лицо и спросил: «как он там оказался?» — «Мы искали его, — я кивнул на Ешека, — он умеет пробираться через эту дыру в горе, мы с Тимофеем видели ночью...». Только после моих слов апостол пристально рассмотрел Ешека, и лицо недоумка на моих глазах бледнело и округлялось, сомкнулся рот и, как ночью под вопли вещей птицы, глаза обретали правильность и ясность... «Пойдем, покажешь нам, как ты ходишь сквозь гору», — обратился апостол к нему; и недоумок встал, взял апостола за руку и тот тоже встал, и Ешек повел его в гору, в обход пещеры, к нагромождению камней, над коим томилось густой голубизной высокое-высокое галатское небо.
Ешек вел уверенно, умиротворенно булькая, оглядываясь на апостола легким, спокойным взглядом, руку его он не отпускал, и вид этой, казалось, еще вчера невозможной пары, устремившейся к камням и небу, смущал меня не своей несообразностью, а своей устремленностью, словно поднималась эта пара не в поисках дыры в горной плоти, а далее, в сияющие выси, в небесную обитель, в которой восседают... и я осекся... не может там восседать ночная, вопящая от боли и тоски тварная богиня, не может... остается дыра в горе, возле которой рука апостола освободится от руки притесненного... Товис, Товис, держись крепче за гору, за ее камни, не будь застрявшим в дыре Тимофеем... Я мысленно представил горную кишку и поискал взглядом место, где должно быть отверстие, вон среди тех камней, и не ошибся, от камней донеслось глухое, сдавленное «А — а — а — а». Бедняга Тимофей, пленник горы, один он знает, что я виноват в том, что затащил его в горную дыру...
А Ешек уже торчал над дырой задом к небу и головой в гору, смешная, нелепая фигура... и где он был, после того, как исчез ночью? У вопящей твари? Такое непостижимо, тогда где? И меня осенило: в селении, он вернулся в селение, вернулся к дому Хелы... и Хела... и я подошел к дыре. Ешек встал, ни тревога, ни радость не ютились в его проясненном лице; он встал на камень, вытянул над головой руки, сомкнул их ладонями и спрыгнул с камня, и мы поняли, что так нужно было преодолевать эту каменную кишку, с вытянутыми руками, вытянутым телом и сомкнутыми ногами, и вниз, как в воду, когда ты стремишься достичь дна; обратный путь из пещеры вверх, скорее всего, недоступен даже для стройного телом юноши из Лаконии.
Апостол встал на колени и крикнул в дыру: «Тимофей?» — «А — а — а- а», — вынесло оттуда. «Держись, мы здесь, сейчас Ешек научит нас, как вытащить тебя, будь готов». — Из дыры прозвучало «о — о — о — о...» и Ешек подошел ко мне, и я увидел подобие улыбки на его лице, а он заглянул мне в глаза, взмыкнул что-то такое приятное себе, взял меня за плечи, развернул лицом к пещере и подтолкнул, и я понял его: я должен быть внизу и принимать падающего Тимофея, уходя, я оглянулся, апостол осенял крестом мою спину...
Когда я пробрался к крутой части горной дыры и крикнул Тимофею, тот не откликнулся, но качнул висящей ногой, и я решил: будет падать, подставлю спину: виновата моя голова, расплачивается же пусть спина... Но я не успел приготовиться, сверху на меня скатился вопль и следом за ним, дергаясь от толчков на выступах каменной стенки, свалилось тело Тимофея... ногами оно влепило мне по плечам, отчего голова моя затылком врезалась в камень и мгновенно стала столь же каменной и слепой, как горная твердь, я опустился на камни, Тимофей сидел на мне... затем он сполз с меня и пополз к пещере; я остался лежать на боку, оглушенный двойным ударом... Так и должно быть, голова виновата, она и расплачивается, получается, — соображал я, — правильно, стало быть, не все из головы вышибло... стало быть, нужно выбираться из этой проклятой горы... Я перевалился на четвереньки и двинулся вон из каменного затвора. Еще в пещере меня встретил возглас апостола: «Савл, ты живой?». Я выполз на него, мотая головой и волоча обмякшие ноги, так и добирался до перегородки, в дверях которой стоял апостол; добрался, сел, привалился спиной, спросил: «как это у недоумка получилось?». Апостол усмехнулся и ответил: «не сердись на него, он поступил умнее иного умника, спустился к Тимофею, во что-то там уперся всем, чем мог, взял Тимофея за руки, вытянул его, сколько хватило сил, тело и резко отпустил, и оно ухнуло к тебе, все последующее ты знаешь лучше нас... — и засмеялся и продолжил, — идем, я налью тебе вина, и голове твоей будет легче». Я отказно покачал головой, поднялся держась за перегородку, и апостол протянул мне руку... Боже, если Ты все это видишь, дай знать пославшим меня о том, что Павел позвал Савла...
Выбравшись из пещеры, я остановился в нерешительности, что же дальше? В голове сумбур, плечи болят так, что руки не поднимаются, ноги как у пьяного, куда податься? Ешек нашелся, но апостол о нем не печется никак, сам же Ешек печется о Тимофее, что-то ему мурлычет, потирает ему ноги, заглядывает ему в лицо, я для Ешека на этой горе лишний; апостол? он не с нами, он над нами, от Савла он похоже отрекся, и не с нами он тем, что каждый из нас не знает Пославшего его, и то, что апостол говорит о Нем, не объясняет воли Пославшего, не объясняет... чем Савл оказался угоден Сыну Божьему? Чем? Я опустился на камень возле перегородки, привалился спиной к жердинам, поелозил онемевший от усталости спиной. Из всей череды событий, мне досталась только гора, просто гора, и вопли вещей птицы, скорее всего, не касаются меня, я для нее случайный прохожий, это так, тогда в этом и мое преимущество... Итак, я остаюсь при горе, чищу свои перышки и наблюдаю за действиями той же горы по отношению к остальной братии и делаю вид, что выполняю просьбу апостола — пасу юношу из Листры...
Оказывается, я сидел с закрытыми глазами и не заметил, как возле меня сел апостол; я услышал его голос и открыл глаза.
— Ты умеешь не дышать? — спросил он.
— Совсем? — переспросил я.
— Ну почти совсем.
— Долго?
— Долго.
— Долго нет, умру.
— Тимофей сказал, что когда висел в той дыре, у него пропало дыхание, и он стал умирать.
— А ты?
— Что я?
— Там, в Листре, когда тебя посчитали мертвым и отволокли за город, дышал? Не дышал? Или был в беспамятстве?
— Нет, в беспамятстве я не был, и я не дышал, поэтому они распорядились моим телом как мертвым...
— А Тот, которого распяли на кресте, может быть, тоже почти не дышал и оттого казался мертвым...
— Нет, Он был мертв...
Я промолчал и апостол сказал:
— Те, кто снимали Его с креста и уносили в гробницу, видели, что Он мертв.
— Я знаю, что они доверили тебе свои знания о Нем.
На этот раз промолчал апостол, и я продолжил:
— Я только не знаю, можно ли Его смерть называть смертью...
И апостол сказал:
— Итак, ты не Савл, ты не галат, кто ты?
— Я сын левита.
— Тогда мне понятно, почему ты не можешь переступить через Его смерть.
— Но я смогу ее обойти.
— Обходя, ты удалишься от Него и к Нему уже не приблизишься.
— Сие известно Павлу, но не Савлу...
— Ну и ладно, побудь пока Савлом...
— А потом?
— А потом сбудется то, к чему ты устремился, я вижу, ты — устремленный.
Я покачал головой и сказал:
— Я — не устремленный, я — посланный.
— Я — посланный, ты — посланный, оказались рядом, давай потерпим друг друга...
Я закрыл глаза и глубоко вдохнул — выдохнул, словно все это время, пока апостол был рядом со мной, я почти не дышал... Когда я открыл глаза, апостола возле меня не было и возле Тимофея его не было, и Ешека не было... И я услышал тихий, далекий зов: Товис... И внезапно мне захотелось откликнуться: я — не Товис... Но зов прозвучал еще раз, и я внял ему и определил где: за оградой, где-то ближе к огуречному полю, но немного в сторону от тропы, и я поднялся и пошел на зов.

«... Сеется тело душевное, восстает тело духовное. Есть тело душевное, и есть тело и духовное.».
(1-е Кор. 15 — 44)

К удивлению своему я увидел купу небольших деревьев, может быть, остатки стираксовой рощи, как-то я их прошедшей ночью не заметил... Приближаясь к ним, разглядел человека, он стоял, стараясь заслониться стволами и ветками, еще ближе... и я распознал в человеке женщину... Хела? И я воскликнул: Хела! И женщина отозвалась: Товис. Я вошел под деревья и остановился, до Хелы оставалось несколько шагов, и я не смог их пройти, силы опять покинули меня, и я опустился на землю, скользя руками и грудью по дереву. Хела подошла ко мне и села рядом, потом она подняла с земли ветку и провела ею по моему лицу от лба до кадыка и проговорила: Товис. Я словно погружался в сон, глубокий и ясный, и остальное в моем теле никак не участвовало в нем. «Ты видишь меня?» — спросила Хела и дотронулась веткой до кончика моего носа. Я не шевельнулся. «Ты не видишь меня, — чему-то улыбаясь проговорила она, — ты забыл меня». Ее рука вернулась на бедро, я проводил ее взглядом, потянулся за ней, и моя голова спустилась к ее лону, укрытому сомкнутыми бедрами и упругим животом. «Хела», — прошептал я и закрыл глаза; ее руки накрыли мою голову и я забылся...
Боже! пожелай мне женщину; боже! унизь меня до нее; боже! вознеси ее надо мною; боже! укрой меня ею...
Я очнулся и спросил Хелу: «я спал?» — «Спал», ответила она.
— Как ты оказалась здесь? — спросил я.
— Я проснулась и не увидела тебя, искала и не нашла, я запрещала себе говорить, что ты ушел, ушел совсем, прекратила искать, пыталась уснуть снова и не смогла, потом услышала крик, далекий, но явственный, и я подумала, что этот крик там, куда ушел ты, и я поняла, куда ты ушел, и до рассвета повторяла одно и то же: зачем ты ушел туда? Товис, зачем ты здесь? Тебе нельзя быть здесь, и мне нельзя, Товис, прошу тебя, уйдем отсюда.
Хела накрыла рукой мои глаза и сказала:
— Закрой глаза, и я уведу тебя отсюда.
— Зачем я тебе слепой?
— Молчи, не говори ничего.
— Тогда из меня получится слепой Ешек.
Другой рукой Хела накрыла мне рот, и лицо мое погрузилось в тепло ее ладоней.
— Я знаю, — сказала она, — Ешек где-то здесь, пусть он остается с этими пришельцами, а мы уйдем.
— Ты забыла, что я тоже пришелец, — пробубнил я в ее ладони.
— Я ничего не забыла, я не хочу, чтобы ты уходил от меня.
— Товис, может быть, уходить не хочет, но Савлу уйти придется.
— Молчи, — и Хела с силой прижала ладонь к моим губам, и я прикусил зубами ее дрогнувший палец.
Сверху послышался крик, я прислушался: звали Савла, «наверное Тимофей, — подумал я и сказал, — слышишь, меня зовут».
— Я скажу им, что ты ушел.
Я несогласно промычал.
— Я скажу им, что Савл ушел.
Я поднял голову, сел и сказал:
— Я так хочу тебя... — и встал, — я им почему-то нужен.
Хела встала и, глядя мимо меня, сквозь деревья, в затянутую дымкой горную даль, сказала:
— Я буду просить вещую птицу, чтобы она не выпустила вас с этой горы, чтобы она вернула тебя в мой дом.
— Проси, Хела, проси, я тогда узнаю, чей бог сильнее...
— Ты ничего не узнаешь, ты вернешься ко мне или уйдешь...
Раздался новый зов Тимофея, и Хела подтолкнула меня в спину: иди, Товис. Я обернулся и спросил:
— А как ты провожала своего мужа в Каппадокию?
— Я его не провожала, он уехал, как и ты, когда я спала, только не ночью, а на рассвете.
— А ты крепко спала после бурной ночи, да?
— Да.
— А если и твоя вещая птица крепко спит, когда дело касается твоих мужчин?
— Не говори так о ней.
— Хела, этой ночью я слышал ее вопли, это, действительно ужасно, и я думаю, что она хочет, чтобы мы поскорее убирались с ее горы.
Хела молчала. В третий раз раздался зов Тимофея и я пошел наверх; не дойдя до ограды, я оглянулся, Хелы среди деревьев не было, не было ее и на тропе... Она появилась и исчезла, как умеет исчезать и появляться Ешек... О, эти несмысленные галаты!
Когда апостол вопросит их: «Кто прельстил вас не покоряться истине?..» и чуть далее: «Так ли вы несмысленны, что начавши духом, теперь оканчиваете плотью?» и еще: «Но тогда, не знавши Бога, вы служили богам, которые в существе не боги...» он будет находиться в третьем своем путешествии. Оно окажется столь же пространным, что и второе, но в отличие от него более безопасным и благотворным. И Галатию апостол пройдет один без спутников, по тем же селениям, через ту же братию, пройдет тихо и незаметно, с печалью взирая на ослабевшую духом и верой церковь. Покорством истине апостол полагал обуздать плотское радение галатской братии, радение, за коим надзирают галатские боги...
В этом же путешествии апостол убедился в силе подобного надзирания будучи свидетелем «яростного» и «беспорядочного» мятежа поклонников Артемиды Ефесской: плотская причина возмущения (боязнь потерять не «малую прибыль» на делании «серебряных храмов» богини, разящей оленя из лука) позволила низвести смятение всего города к покорности не перед истиной, а перед судебно-исполнительной властью Рима. Столь высоко «несмысленные» галаты не взлетали... как и их боги...
Проведя две ночи вне сторожки, наедине с вещей птицей-богиней, Павел что-то вызнал о ней... и кто-то помог ему...
В эфесском мятеже от гнева «серебряников» апостола укрыли его ученики, а защитил закон, и апостол доверился и тем и другому; от плотского, от корыстного он удалился к людям, к их праву... и боги были не потревожены: видя безмолвие «серебряной» богини, апостол не обратился к Богу...
Возможно, эта история и послужит апостолу мотивом, вписанном в те строки послания галатам, где он отделяет «дела закона» от «подаяния» Духа, «детствоводительство» закона «по Христу» от «обетования» верующих, после того как они «во Христа облеклись». Вот тогда апостол и воздаст богам, «которые в существе не боги», поскольку позволяют «порабощение вещественным началам мира»; и тут же следует установление:

«Но когда пришла полнота времени...».
(Гал. 4 — 4)

Тимофей встречал меня стоя; я приближался к нему, и на лице его распускалась улыбка, он был рад мне, и я остановился, наткнувшись на это чувство его радости; так останавливаются, выходя на открывающийся с горы вид: пространство раскрывается и улыбается тебе во всей своей полноте...
— Ты куда уходил? — спросил меня юноша.
— К женщине, — ответил я, и юноша смутился.
— Здесь нет женщины, — возразил он.
— Есть, — возразил я.
— Как есть?
— И не одна.
— Савл, ну что ты говоришь...
— Одну из них мы слышали ночью, и ты помнишь какого страху она на нас нагнала...
— Она не женщина.
— Она не просто женщина, она богиня, богиня для женщин.
— Она же птица, тварь.
— Она не тварь, это мы видим ее тварью, но она не тварь.
— Савл, если ты скажешь такое Павлу...
— Апостолу? — перебил я Тимофея, — Думаю, он узнал о ней такое, чего не знают галаты.
— Как узнал?
— Не знаю, но две ночи он находился не с тобой в сторожке...
— Савл, Павел говорит: нет сущих богов кроме Бога Отца.
— Тимофей, мы с тобой говорим о женщинах.
— Я не видел их на этой горе.
— Ладно, не видел, так не видел, а вообще ты их видел?
— Как это видел?
— Ну кроме бабушки и матери других женщин ты видел?
— Савл, ты смеешься надо мной?
— Я тебя спросил о других женщинах.
— Когда я был совсем маленький, к нам в дом приходил старый грек, он приходился каким-то дальним родственником отцу, он приходил с девочкой, а у нас в доме жила кошка, и девочка всегда играла с ней, а на меня не обращала никакого внимания, и я обижался и плакал... и бабушка, утешая меня, говорила, что эта девочка скоро вырастет, состарится и станет противной старухой, а я никогда не состарюсь, всегда буду мальчиком-ангелочком...
— И тебе не было жалко девочку?
— Я пожалел, но не ее.
— Кого же ты пожалел?
— Старуху.
— Как это так?
— Девочка заболела и умерла, от меня ее смерть скрыли, а я скучал по ней и просил, чтобы девочку приводили к нам, но ее не приводили, а я просил и просил... однажды мимо нашего дома плелась старуха, и бабушка сказала мне, что эта старуха и есть та девочка, и что она уже забыла и меня, и кошку, и наш дом.
— И ты пожалел ту старуху.
— Я тогда плакал так, как не плакал после.
— Ты оплакивал другую женщину.
— Какую другую?
— Ту, которую должно встретить между девочкой и старухой, но ты ее не встретил, так?
— А ты встретил?
— Я только что с ней расстался.
— Кто она?
— Будущая жена Ешека.
Тимофей вздохнул, сел на камень и сказал:
— Ты злой.
— Да, злой, а злым я стал после того, как ты свалился мне на голову.
— Так Ешек меня так бросил.
— Видишь, опять Ешек...
— Думаешь, твое зло от него?
Я вспомнил недоумка на ночной тропе с камнем в руках, его попытку ударить (или убить?) меня, и сказал:
— Думаю, он не знает, что такое зло.
— А добро?
— То же самое.
— Почему?
— Потому что он недоумок, он как камень в руке того, кто хочет меня ударить или убить... — и спросил, — а где он? Я не видел, как он исчез.
— Он ушел с Павлом.
— Куда?
— На ту сторону горы.
— Зачем?
— Павел говорит, там начинается тропа в Асию.
— А зачем ему Ешек?
— Не знаю, — Тимофей привстал, огляделся по сторонам, сел и спросил, — Савл, а Павлу он зла не причинит?
— В твоем городе кто совершил зло над апостолом?
— Иудеи из Иконии и наши горожане.
— Вот так, а Ешек всего лишь притесненный, и бог его тоже притесненный, и зло их тоже притесненное, апостол сможет справиться с ним.
— Савл, если Ешек недоумок, разве он может быть мужем?
— Мужем может быть любой мужчина, если у него есть то, что делает его мужем.
Тимофей улыбнулся, но тут же погасил улыбку, порозовел слегка и спросил:
— Савл, а та женщина, с которой ты расстался, кто она?
— Я тебе сказал, кто она.
— Павел сказал, что ты не Савл, и то, что ты сказал о женщине, неправда... с ней же расстался ты, а не Ешек.
— Тимофей, ты помнишь девочку, которая играла с твоей кошкой, и старуху, которую ты горько оплакивал, а я буду вспоминать эту женщину, на сегодняшний день я ее последний мужчина...
— Зачем она приходила?
— Просила меня вернуться.
— Ты не Савл, и ты не вернулся.
— Ты Тимофей, и ты покинут апостолом.
— Я не покинут, я с ним, не он со мной, а я с ним.
— Хорошо, ты умница, и ты не хочешь взглянуть на Асию...
— Хочу, но Павел наказал мне не отлучаться от пещеры, скоро должен вернуться Сила.
— А я решил взглянуть на нее.
— Пойдешь искать Павла?
— Нет, взойду на вершину, с нее увижу и Асию, и Галатию.
— Ты оставишь меня одного.
— Скоро же появится Сила, а потом за тобой следит вопящая тварь, она где-то здесь, ждет своего ночного часа...
— Савл, ты злой.
— А тебе лучше не забывать о ней.
— Я тебя сильно ударил в пещере?
— Ты меня не ударил, ты меня сокрушил, с того времени я отныне сокрушенный, можешь так меня называть.
— Сокрушенный... Ешек — притесненный, Савл — сокрушенный, а я? Как меня назвать?
— Спросишь у апостола... ну я пошел.

«Ты имеешь веру? Имей ее сам в себе, пред Богом. Блажен, кто не осуждает себя в том, что избирает».
(Рим. 14 — 22)

Выбирать путь восхождения не приходилось: сразу за нагромождением камней над пещерой вздымались поросшие короткой, жесткой травой склоны, оставалось только отладить дыхание и по нему вымерить шаг. Стопа приминала траву, и из нее выпархивали острокрылые мотыльки и падали на руки и лицо; их легкие уколы я поначалу не сносил, смахивал насекомых, растирал место укуса; но вскоре от усердного одоления подъема вспотел, и уколы ослабли и совсем прекратились, мотыльки, похоже, довольствовались потом. Подниматься стало ровно и спокойно, мой шаг упростился, мой взгляд опростался: передо мной стлались чистая, без единого дерева гора, над горой стлалось чистое, без единого облака небо. Чистота озираемого мира не отдавала пустынностью, и я входил в нее, ничего в ней не искажая, я словно и не входил в нее... И я подумал о чистоте моего духа в сии мгновения и в последующие, и еще... Да, только что мой дух был опознан злым: этому чистому юноше из Лаконии, избранному апостолом в ученики, я не мог отказать в верности его чувства, и зло моего духа со мной, но где оно сейчас в эти чистые, полные света и движения мгновения? И я воскликнул: Боже! Позволь мне подумать о чистоте Твоего бытия... что она есть?.. как в нее влились земные страдания и земная смерть Сына Твоего? Я взглянул на небо; в его чистоту вознесся и растворился в ней воскресенный из смертного тлена Господь. Я же не могу растворить в нем даже взгляд свой.
Я остановился, обернулся, и взгляд мой обрушился в горную прорву; на дне ее, там, где топорщилась груда камней, я увидел крошечного Тимофея, он, явно, следил за моим продвижением по горе. Ниже его я увидел темно-зеленый плат стираксовой рощицы и уже с трудом разглядел ниточку тропы, вьющуюся к соседней горе; за ее крутым боком скрывалось невидимое отсюда селение, и я представил: где-то там на тропе спешит к своему дому женщина, она взволнована, она убрала с головы платок, солнце и ветерок ластятся в ее густых волосах, омывают ее лицо, женщина думает обо мне... и я крикнул во всю силу своего голоса: Хе — л — л — ла — а — а- а!!! И увидел, как дрогнула фигурка юноши... и снизу ко мне поднялось обратное: а — а — а — л — л — л... то ли отражение моего крика то ли тимофеево: Са — а — а — авл — л — л! Я взмахнул руками, проследил ответный, едва уловимый жест юноши и ринулся к вершине; она была близка...
Господи, взойти на горную вершину для меня оборачивается предстатью пред Тобою; Господи, Сын Твой вознесся к Тебе, я лишь пытаюсь к Тебе взойти, волоча свое тело вослед за возжаждавшим духом. Когда, поднимаясь по склону, я подумал о чистоте Царствия Твоего, Господи, мне стало тесно внутри самого себя, и я готов был расстаться с вспотевшей, облекаемой в усталость плотью. Здесь, на самом высоком, самом близком к твоим высям месте я ищу прямой встречи с Тобой и, не найдя ее, расстанусь с Тобой до следующего восхождения — такова разбросанная вокруг вершины приманка из одоленной высоты.
Итак, Ты меня не встретил... и я огляделся: все, что осталось за моей спиной называлось Галатией, все, что простиралось передо мной относилось к Асии, и она, как две капли воды, походила на Галатию — гористая страна с редкими рощами вдоль узких речек и столь же редкими селениями у подножий гор; ближайшее из них я обнаружил в дальнем углу долины, огороженной невысокими, но плотно стоящими горами. По всему, туда нацелился идти апостол... и я решил немного спуститься по склону, рассмотреть поближе долину и селение.
Я сделал всего несколько шагов; макушки галатских гор еще не скрылись за только что покинутой мною вершиной, как крылатая тень поплыла там, где вот-вот должна была ступить моя нога; я глянул в небо, но оно оставалось пустым; тень плыла медленно, едва шевеля своими широкими крыльями, она очерчивала на склоне линию, отсекающую меня от лежащей внизу Асии, и я остановился. Тень удалилась по склону вправо, и, когда я потерял ее из виду, решил продолжить спуск к долине. «Может быть это была не тень, — внушал я себе, — а такой ветерок скользнул по траве и камням узкой струей, мне знакомы такие мелкие, случайные ветра на водах и в горах, к тому же...». Я протянул вперед руку, пусть она первой пересечет незримую линию... сделал шаг, другой, третий... Внезапная вспышка облила слепящим светом мою руку и обдала лицо, и ноги мои подкосились, я пал на колени, прижал ладони к глазам, что-то холодное, исходящее пронизывающим звоном окутало всего меня; я сжался в комок, не смея оторвать руки от лица, и уже знакомая мне пустота заполняла меня от головы до ног, и я повис в ней, невесомо, недвижимо, и окружающий мир отлетал от меня, исчезая в сумерках гигантской тени, сомкнувшейся вокруг меня.
Ни взлететь, ни упасть я уже не мог, я обитал в своем теле народившимся существом, зародышем в материнской утробе; звон иссяк, непроницаемая тишина омыла меня, и время в ней слилось в одно мгновение, тоже невесомое и недвижимое; и я забыл, кто я и где я... я превратился в уснувшего ангела... и сон его и был моим бдением в этой сумеречной пустоте.

«Ибо слово Божие живо и действенно и острее всякого меча обоюдоострого: оно проникает до разделения души и духа, составов и мозгов, и судит помышления и намерения сердечные».
(Евр. 4 — 12)

Она возникла из нее, как дождевое облако нарождается из синего неба. Я увидел неясную фигуру над собой, и, приближаясь ко мне, она обретала подобие женщины, спеленутой темным покрывалом; лицо ее было закрыто руками, она, казалось, не видела меня, но приближалась ко мне, и я ощутил тревогу, что если она проникнет сквозь меня, пустого, пустота моя сменится моим исчезновением в несуществование, и я невольно приготовился к этому угасанию. Но она остановилась вблизи меня, отвела от лица руки, опустила их на грудь, и я увидел ее лицо — лик просыпающейся птицы. Она открывала глаза, она наклоняла голову, она всматривалась в меня, и она медленно проговорила: «вот ты какой...» и что-то во мне попыталось откликнуться, но не смогло. Она снова закрыла лицо руками и, помедлив, открыла, и лицо ее стало иным, не птичьим, и голос ее стал мягче и печальнее, она сказала: «ты совсем незащищенный, так зачем ты здесь?». И опять что-то во мне попыталось ответить ей и не смогло, а только качнуло мою пустоту к ней и обратно, и я ощутил тепло ее тела, и мне захотелось сказать ей: я здесь, потому что ты здесь... Но она в третий раз наложила руки на лицо и, опять же помедлив, убрала их, и я увидел лицо Хелы. Она смотрела на меня и ничего не говорила, смотрела и молчала, и я внимал ее взгляду и ее молчанию, как капля росы внимает солнечному лучу перед тем как испариться, исчезнуть... и мне это было легче исполнить, чем капле... И все-таки она сказала: «я вижу, ты пустой, тебе лучше не просыпаться, — и улыбнулась мне одними глазами и промолвила, — прости меня», и стала удаляться, растворяясь в густеющем мраке... я остался в нем совершенно один.
Но пустота во мне тоже сгустилась, сгустилась ожиданием кого-то, кто должен был появиться там, где исчезла женщина с лицом Хелы; и я, теснимый изнутри новой пустотой, нацелился на это «там» и не напрасно. Поначалу я услышал из него голос, он произнес: «вот он»; потом я услышал другой голос: «с ним что-то стряслось», и первый голос ответил: «но он вполне живой, — и окликнул кого-то, — Савл!» и пустота во мне, покидая тело, вся переместилась в голову, и я ощутил свое тело, тяжелое и оцепенелое, руки, сжимающие пустое лицо, сведенные судорогой, и оттого я не мог оторвать их от лица.
Но меня уже подхватывали другие руки и поднимали мое тело, но оно не распрямлялось, оставаясь скрюченным и бесчувственным; тогда те же руки усадили меня на землю, и голос сказал: «Савл, открой глаза». «Как?, — шевельнулось во мне безмолвно, — как?». Руки прикоснулись к моим рукам и стали с силой отводить их от лица моего в темень, и я, не узнавая своего голоса, закричал: «я не буду открывать глаза, не буду!». Наступило молчание, голоса исчезли, но руки мои кто-то держал, и голос сказал: «боже, он ослеп!» и я спросил: «кто вы?». Рука справа потянула мою руку, и голос изрек: «я — Сила», рука слева сжала кисть другой моей руки, и голос произнес «Савл, это я, Тимофей, мы пришли за тобой», и голос Силы добавил: «нас послал апостол». «Апостол, — как эхо проговорил я, — апостол... — и спросил, — где я?» — «На горе», — ответил Тимофей. «А апостол где?» — спросил я. «В пещере», — последовал ответ Тимофея. «А где, — я, оказывается, все еще силился увидеть в мраке, обволакивающем меня, ту женщину, — а где Хела?» — «Мы ее не видели, на горе ее нет», — ответил Тимофей. «Не говори так, — с трудом возразил я, — она здесь, я только что ее видел, и она видела меня и говорила со мной».
— Савл, — в голосе Тимофея слышались моление и укор, — твою женщину на этой горе никто не видел, здесь на вершине ты был один, — и после заминки, — тебе нельзя было подниматься сюда.
И голос Силы произнес:
— Так сказал нам апостол.
— Апостол, — повторил я и спросил, — почему он не пришел?
— Он послал нас, — продолжал говорить Сила, — а сам остался с Ешеком.
— С Ешеком, — повторил я, — Ешек знает, где Хела, он знает, где она, где Ешек?
— Внизу, где и Павел, в пещере.
— Мне холодно, почему мне холодно?
И голос Тимофея:
— Уже темнеет, Савл, скоро будет совсем темно, идем вниз, мы тебе поможем, идем же.
— Только вы не потеряйте меня, я же не знаю, где я?
— Не потеряем, Савл, не потеряем, — пробурчал Сила, — мы тебя крепко держим, ну пошли.
Я выставил вперед ногу, оперся на нее, но руки Силы и Тимофея мягко развернули меня, и ноги мои заплелись, и я рассмеялся, и мрак в моих пустых глазах закачался, заколебался; «так бывает ночью, — подумал я, — когда небо закрыто тучами, и сильный ветер продувает все насквозь». И мне захотелось сказать об этом спутникам, но я сказал другое: «ночью не смеются, правда?».
— Неправда, — ответил Сила, — вон Тимофей иногда смеется во сне.
И я услышал тихое хихиканье юноши, «да, он юноша», — вспомнил я о нем и сказал, — «Тимофей, я вспомнил, я звал тебя с собой на гору, но забыл: зачем».
— Ты звал меня посмотреть сверху на Асию.
Я остановился и, только остановившись, сообразил, что мы, оказывается, уже шли, медленно, по шуршащей под ногами траве, и я остановился и сказал: «Тимофей, я видел Асию, перед тем, как ослепнуть, я видел ее...». Тимофей молчал, и я спросил: «Сила, почему я ослеп?», но и Сила ничего не отвечал.
Меня вели, и по тому, как ноги мои легко удерживали на себе мое тело, я понимал, что мы идем вниз, что моя слепота... но что же ослепило меня? И я все вспомнил: и крылатую тень на траве, и мои шаги вниз, и протянутую руку, и ту вспышку на ладони, слепящую ледяную вспышку...
«Тимофей, — сказал я, — мена ослепила она». Тимофей промолчал, но рука его крепче сжала мою руку. «Тимофей, это была она, вопящая тварь, вещая птица, я хотел ближе подойти к Асии, и она меня ослепила!». Спутники мои молчали, они вели меня и молчали, но мир не молчал: где-то высоко над нами подвывал ветер, а под ногами шуршали камни, «наверное, приближаемся к пещере, — подумал я, — если бы я остался возле нее, я бы не ослеп, — и спросил, — уже темно?». — «Не очень, — ответил Сила, — луна светит, но сейчас начнется крутой спуск, будь осторожней». И меня повели как-то боком, я нащупывал ногами опору в камнях, опираясь на плечо идущего впереди Силы, Тимофей удерживал меня сзади; в ногах моих появилась тяжесть, боль в коленях и в пояснице, я устал... всюду ночь, и внутри меня ночь, куда бы я не пошел, я буду волочить в себе эту проклятую ночь, неужели мне не выбраться из нее? Я устал, — и я сказал, — «стойте, оставьте меня здесь, я не хочу идти дальше...». «Осталось недалеко», — вымолвил Сила, но остановился, и я навалился на него, а Тимофей на меня, и Сила не выдержал нашего навала и, едва ли не падая, опустился на камни, я на него, и Тимофей на нас обоих, Сила охнул... «Он же недавно вернулся от братии, — успел подумать я о нем, — и апостол тут же послал его с Тимофеем за мной, это он устал, всего лишь устал, а я ослеп». — «Сила, — сказал я, — возвращайся к апостолу, я останусь здесь, буду ждать ее». — «Кого?» — совсем тихо спросил Тимофей. — «Ту, которая меня ослепила». — «Савл, пойдем с нами, вставай» — умоляюще просил Тимофей и тянул меня за локоть; я оттолкнул его руку и, съежившись, улегся на камни. «Вставай», — услышал я снова голос Тимофея и неразличимые слова Силы, что-то он говорил своему спутнику... и они покинули меня; я вслушивался в шорохи их шагов, посапывание Силы и бормотание Тимофея, и когда все стихло, я встал на четвереньки и пополз в сторону, нащупывая камни и перебираясь через них безвестной, ночной зверушкой, и я хотел быть ей... Я остановился, когда уперся в каменную глыбу, привалился к ней и затих; о ночном холоде мое тело забыло.
Холодно стало глазам, я закрыл их и протер пальцами веки, мне нестерпимо захотелось найти в них, где-то среди ресниц тот кончик, ниточку, волосок черной слепоты, за которую я бы смог вытянуть ее из глаз, но она не находилась, и я в отчаянии прижал к глазам кулаки и с силой принялся вдавливать глаза в череп, пусть слепота прольется внутрь, в поры моего мозга, пусть... я же нежить, я быть слепым не смогу... Глазам стало больно и черепу стало тяжко, я прижался лицом к камню, такому же слепому, как и я. «Боже, — всколыхнулось во мне, — зришь ли Ты мою слепоту? Угодна ли она Тебе?». И я вспомнил крылатую тень незримой твари, и весь сжался от вопрошающей мысли: кем послана была она? Или никем? А по своей воле... как я по своей воле шагнул с вершины в сторону Асии; и какова ее воля? Не впустить в Асию или не выпустить из Галатии? И даже не из Галатии, а с этой горы, обмотанной, как кокон из пряжи полетами птицы-богини, и я всего лишь сирая птаха, влетевшая в ее тенета, да, сирая птаха, и что тебе эта столь же сирая Асия... Боже, не мне же взывать к ней, так за что мне такая кара? Ты же не возжелал ночи, Ты сотворил свет. Неужели, ослепив, меня отлучили от Тебя? По чьей воле? Мои шаги с вершины вниз были всего лишь опуском, помнится, я даже не помыслил об апостоле и его стремлении в Асию. «И что она ему? — чуть ли не возопил я, — подивится ли он, узнав о моем ослеплении?».
Странно, но камень не холодил меня; в то же время лицу было прохладно. «Наверное, я становлюсь частью горы, — вяло размышлял я, — наверное, мне лучше обратиться в камень, и пусть нога недоумка наступает на меня», — продолжал я, осознавая, что мысли мои всего лишь плотик, на котором я хоть как-то плыву по морю моей слепоты, черная вода ее затопила все и вся, и я плыву по ней один-одинешенек, словно одинокий Ной во времена всемирного потопа, плыву, в лучшем случае, к своей горе, на которой я окажусь незрячим, пористым от ощущений и мыслей камнем, и когда-нибудь случится так, что на него сядет отдохнуть вещая птица и узнает в нем меня и, может быть, тогда...

«Ибо мы ничего не принесли в мир; явно, что ничего не можем и вынесть из него».
(1-е Тим. 6 — 7)

Я поджал под себя ноги, обхватил их руками и опустил голову на колени, я стал округлым и монолитным как камень, глаза мои застилала уже не кромешная тьма, а мгла моей плоти; и, когда меня обдало волной чего-то плотного и терпкого, я вжался в себя и телом и замолкнувшим сознанием, что это? Что накрыло мою мглу? Я вслушивался в это «что», и стук моего сердца казался мне стуком извне, стуком ночного путника в дверь... и мне захотелось сказать сердцу: «Замолчи! Прекрати стучать! Тебя же услышат...».
Совсем возле уха я услышал новый звук: шуршанье, осыпающееся в шепот, а шепот распадался в едва различимые слова: «ты не слеп:.. это я слепа... я лишена силы видеть то, что видит Творящий... это я не могу проникнуть в Его Страну... это мой дух оттеснен от Его Духа и ютится здесь небесным стражником слепых душ, обитающих в этих горах... там, на вершине ты видел меня... сейчас ты меня слышишь... ты должен помочь мне... ты скажешь посланнику Сына Творящего, чтобы он взял меня с собой... он будет допущен к Нему, и я хочу быть возле него, чтобы Он увидел и принял меня, я хочу стать спутницей посланника до конца его пути... то, что ты слеп, приблизит тебя к нему... ты поможешь мне, я помогу тебе и Хеле... ты полюбил не ее, ты полюбил меня в ней... это еще в моих силах... я покидаю тебя... тебя ищет посланник, и я не покидаю тебя... помни мои слова...».
Она говорила, она заполняла мою мглу крошечными, отдающими птичьей печалью словами, она ласкала мою слепоту, как мать ласкает свое дитя, и она винилась но не передо мною, а перед Ним... но мне она сулила Хелу, а я не смогу ее увидеть... так я прощался с ее словами, но не с теми, которыми поведан ищущий меня посланник; да, он ищет меня где-то недалеко, я прислушался, не услышу ли шум камней, и мне показалось, слышу, но он же не видит меня, ночь... и я негромко крикнул: «Павел!» и сразу же услышал совсем рядом его тоже негромкий голос: «я здесь», и его рука опустилась мне на лоб, на глаза; «не волнуйся, — сказал апостол, — ты же не один, мы тебя не бросили»; дальше я слушал, как он усаживался возле меня, приговаривая:
— Пока побудем здесь, потом я отведу тебя в пещеру к Тимофею и Ешеку.
— А где Сила? — спросил я.
— Сила спит так, что его не разбудит даже гром небесный, он устал больше всех нас.
— Две ночи назад я видел, как спит Сила, а сейчас я ничего не вижу.
— Ты хотел быть Савлом, вот ты и стал им.
— Скажи, когда ты ослеп, ты отчаялся?
— Господь не ввергает в отчаяние, тогда я был изъят из мира фарисея Савла, чтобы позже, прозрев, увидеть тот же мир, но то уже был мир апостола Павла.
— Ты не мог тогда так думать.
— Конечно, тогда я понимал и чувствовал одно, что я изъят из зримого мира.
— Но ты знал, Кто тебя изъял, и надеялся на Его милость.
— На чью-либо милость я тогда надеяться не мог, ибо всякую милость я тогда отторгал, я был безжалостнее любого левита.
— Я уже забыл, что я — сын левита, мне думается: я ослеп не только глазами, у меня ослепла душа.
— Это не так, ты же говоришь со мной, а это значит твоя душа ищет выхода из твоей беды, не препятствуй ей...
— Я понимаю, моя слепота — кара свыше, но та, которая покарала меня, не сказала: за что, и оттого моя слепота слепа вдвойне, что мне делать, апостол?
— Твоя слепота, как пещера, в которой спит Сила, в ней есть вход и есть выход, посильный только Ешеку, вот и ты духом будешь искать выход из своей слепоты, посильный только тебе.
— Апостол, почему ты избегаешь говорить о вещей птице?
Апостол промолчал, и я продолжил:
— Вас она пугает ночными воплями, а меня ослепила... днем... ослепила за то, что я пытался пересечь линию ее полета, она богиня этой горы, вы же следуете к своему Богу, она не пускает вас, а ослепила меня, получается, я оказался неугоден и ей и Ему, почему, апостол?
Апостол молчал, он словно не слышал меня, а если он... и я спросил:
— Ты здесь?
Рука апостола легла на мою руку, и он тихо-тихо произнес:
— Ты говори, я слушаю, — и еще тише, — и не только я...
И я умолк, апостол прав, нас слушают,.. но апостол снова коснулся моей руки: «не молчи, говори"...
— Ты не говоришь о ней, потому что она слушает нас...
Апостол молчал.
— Ты боишься ее...
Апостол сжал мне руку.
— Она сказала, что я — незащищенный... думаю, она так сказала, зная, что ты защищен...
Апостол что-то прошептал, я разобрал только «Господи» и «уповаю"... апостол защищался... мне же он сказал слово: «потерпи...».
Я лег на бок, и мне показалось, что мгла во мне качнулась и тоже легла на бок, что ж так легче терпеть, а если я еще к тому же усну, а проснувшись, открою глаза и... «Не спи, — прошептал апостол, — пусть она слушает тебя, только не спи».
Апостол, я ее видел в трех ликах, каким из них она слушает нас? Если нас слушает птица — это одно, если Хела — наверное, другое... когда она ослепляла меня, кем она была? Потом, ей нужен не я, ей нужен ты, посланник, она в этом призналась, вот — т — т... и меня ослепила, чтобы приблизиться к тебе с другой стороны, без воплей и ночных страхов; и я представил спящего Силу, сидящего у костра Тимофея, Ешека, ожидающего вопящую богиню на камнях, за оградой, а ее нет, она сторожит нас, она вслушивается в дыхание апостола, в его слова, но он молчит, он побуждает говорить меня, а я заблудился в беспросветной, лежащей на боку мгле, я не могу покинуть ее, так лучше я укроюсь ею и забудусь, да... лучше... «не спи, — сквозь дрему слышу я голос апостола, — не спи...» а я и не сплю, я... я...
«Ты не спишь, сказала она мне, — ты летишь, летишь вместе со мной, я давно не летала вдвоем, всегда одна... лети, лети... не бойся, высоты нет, мы летим не над чем-то, а сквозь... и многое над нами... будь смелее, ты увидишь то, чего никогда не увидит посланник... и оно не менее захватывающе... сейчас, сейчас ты...».
«Не спи — и — и» — низверглось на меня сверху, и я взмыл на голос. «Тебе нельзя спать», — голос звучал рядом, рука апостола лежала на моем плече, и он встряхивал меня. «Почему мне нельзя спать? Потом я же и так, как спящий, ничего не вижу, зачем ты разбудил меня... я летал с ней, мы только что должны были увидеть то, чего никогда не увидишь ты, так сказала она...». — «Савл, она здесь, она никуда не летала, и ты был здесь, со мной, она пленяет твой сон, тебе нельзя спать». — «Оставь меня, ты не можешь сделать меня зрячим, даже во сне, а она... она... о...».
«Не отставай от меня, мы летим вниз, там никто не будет мешать нашему полету, держись ближе ко мне». И я увидел песчаную равнину и наши тени, стремительно скользящие по ней, и моя тень походила на ее тень, большой ширококрылой птицы; но саму ее я не видел... и я сумел подумать: «как тогда на горе...». «Куда мы летим?» пытался я крикнуть ей, но не смог, голос мой издавал птичьи крики, как же так? Я не потерял разум, но потерял речь, кто же я сейчас? И услышал ее голос: «пока ты со мной, ты такой же, как и я... лети — и — им». — «Куда?» помыслил я. «К моему морю, там моя страна, моя родина...».
Меня встряхнули, и я сказал: «у ней есть родина... апостол, разве у богов может быть родина?».
— Савл, нет богов, есть духи, и все они во власти Творца, вечного, вечность — Его родина, ибо Творец не родился, а со-творился в вечности.
— А Господь? Вам известен город, где Он родился, и даже не город, а пещера... как наша... только у нас сторожка, а в той — хлев, и родился Он не в вечности, а, как и мы, в одночасье, из утробы матери, и, приняв смерть из рук гонителей своих, воскрес, все равно что заново родился, и произошло это в Главном Городе, получается у Господа два рождения, две родины, которые Он покинул, вознесясь в вечность... так и эта богиня или дух, скитаясь в вечности, тоскует по родине.
Апостол молчал, и я спросил его: «как знать, может быть, там в Царствии Отца Своего Господь иногда вспоминает свою родину?».
— Савл, — услышал я голос апостола, — а тебя ослепили поделом.
— Объясни.
— Ты пытаешься помыслить и узрить то, что грешнику запретно.
— Апостол! — воскликнул я и умолк сраженный внезапной мыслью-догадкой: не вопящая тварь ослепила меня, не она, а нечто надвластное ей, апостол прав в том, что где-то я посягнул на запретное, и меня остановили, — апостол, — уже тише сказал я, — она сказала, что она нуждается в тебе, что она хочет следовать за тобой до конца пути твоего, что ты... да, ты... ты...
Песчаная равнина вспенилась холмами, поросшими фиолетовой травой, и я потянулся к ним, что за дивная трава, но холмы опали и оказались позади, а под нами простиралась огромная вода, спокойная и гладкая, и я ринулся к ней, дабы отразиться в ней и увидеть отражение свое, только тогда я пойму: кто я... но услышал ее крик: «не делай этого!», и что-то мутное обогнало меня и подбросило с такой силой вверх, что я вновь увидел кромку холмов с фиолетовой травой, а вода внизу предстала бездной, задрапированной блистающим шелком, и от нее отражался и поднимался ко мне пылающий свет такого свечения, что я испугался... «я же ослепну, — вспыхнуло во мне, — еще раз ослепну и на этот раз беспросветно...» и я закричал: «где ты?».
— Рядом с тобой, — услышал я голос апостола, — а вот куда уносит тебя, я могу только гадать.
— Апостол, — она уносит меня... но тебе-то, тебе-то что? Ей нужен ты, а не я.
— Она меня блазнила три ночи, но я устоял, Силу и Тимофея уберег, а сам устоял, но ты видишь, она не отступается от нас.
— Апостол, Сила ходил за братией, что она?
— Отказала ему.
— Почему?
— Сказали, против своей прежней богини они выступать опасаются, опасаются не за себя, а за тех, кто поклоняется ей.
— Может быть, вам следовало обратиться за помощью не к братии, а к жрецам...
Пахнуло терпким и резким, и я прошептал: «она приближается к нам, апостол, что если она...».
— Сиди смирно, я сотворю молитву... — и апостол как-то переместился телом, я слышал только шорох его одежды и вдох, молитву я не расслышал.
Меня точила догадка-вопрос: что ослепило меня? Кто проследил мои шаги с вершины к пролетающей тени? То, что внизу лежала Асия, в моем случае, пожалуй, мало что значило, просто ослепляющий таким образом повязал меня с вещей птицей... тогда что есть моя слепота?

«Так, брат, дай мне воспользоваться от тебя в Господе; успокой мое сердце в Господе».
(Фил. 1 — 20)

Я сомкнул и разомкнул веки пальцами, и мгла шевельнулась, что-то в глубине ее проплыло, что-то отличимое от мрака, словно там кто-то выдохнул в морозный воздух... Я замер, но мгла успокоилась, выдох истаял в ней... тогда я снова сомкнул и разомкнул веки и тоже пальцами, мгла оставалась неподвижной... с силой протер глаза, развел веки, мгла не шевелилась... И только когда на плечо мое легла рука апостола, я увидел фиолетовое облачко, медленно возникшее из мглы и в нее же испарившееся. Я схватил руку апостола и, нагнув голову, приложил ее к своим глазам... мглу озарила вспышка, я вскрикнул и повалился на апостола.
— Что с тобой? — спросил он в полный голос.
— Я видел свет.
— Какой? Вокруг нас еще ночь.
— Он вспыхнул и погас.
— Савл, помолись и ты...
— Апостол, я же не знаю твоих молитв к Господу.
— Твори свою молитву, твори и скорее...
— Господи, — быстро заговорил я, не отпуская руки апостола, — Господи, услышь меня...
Апостол вырвал мою руку со словами: «Его, Его моли, а не меня...».
— Господи, все что я натворил, не по своей воле, меня послали те, кто гнал Тебя, Господи, измерь мою вину и, если можешь, прости ее, Господи, изыми мою слепоту, верни ее тому, кто наслал ее на меня, Господи, что я говорю... изыми и изничтожь ее, я хочу видеть, Господи... Господи, как прозрею, приму все, что Ты мне назидаешь...
«Не торгуйся с Ним, — услышал я резкий шепот апостола, — кайся и моли...».
И я повалился лицом в холодные и скользкие от предрассветной мглы (мелькнуло тенью в сознании) камни и забормотал совсем несуразное, сбивчивое... я спешил, я боялся, что Слушающий меня уже утомился от наших молений и вот-вот покинет нас, и я не успею...
Что не успею? Куда? Я видел, мое хаотичное моление ничего не сдвинуло в моей мгле, ничего... Меня или не услышали или, услышав, не вняли... Я поднял голову и взмолил: «Апостол! Закрой мне глаза своей рукой, молю тебя, сделай это еще раз...». И апостол наложил ладонь на мои глаза, и мгла вспыхнула и погасала... И я вцепился в руку апостола, и он не отнял ее, другую руку он положил мне на голову и говорил: «нас услышали... наберись терпения... только не оступись... я буду молиться за тебя, и ты молись... наш путь не окончен... скоро мы узнаем... потерпи... мы в испытании... или в очищении... потерпи...».
Я слушал апостола и чувствовал, как в такт его словам покачивается моя мгла, маленькая, уместившаяся в мой череп мгла, и я представил этот сосуд, наполненный мглой, всего лишь сосудик, а вокруг... «Что вокруг?» — спросил я. «Светает», — ответил апостол. А вокруг мир, в который возвращается небесный свет, огромный сосуд наполняемый светом, и мой сосудик с мглой внутри него, а он в свою очередь внутри бескрайнего сосуда, наполненного...
— Апостол, ты однажды постиг свет свыше, чем он отличается от небесного?
— Он был белый.
— Как снег?
— Нет.
— Как лепесток лотоса?
— Нет.
— Как платок невесты?
— Нет, нет, он был белый, как молния на рассвете.
— И ты ослеп...
Апостол промолчал. Сосуд, наполненный светом свыше, белым светом... Мы все в нем, но света его нам видеть не дано, дабы не ослепнуть... тогда, что есть моя слепота? Был ли свет, ослепивший меня белым? Как молния на рассвете... Он вспыхнул, когда крылатая тень удалилась от меня, и я намеренно протянул руку к линии ее полета... Откуда исходил запрет? От линии? От протянутой руки? И запрет чего?
— Апостол, ты же видишь, эта гора запретная, не проще ли покинуть ее, вернуться назад и обойти ее?
— Савл, мне нужно вызнать: чей запрет? — и помолчал, словно вслушивался вместе со мной в свои слова, и продолжил, — только от Господа я приму запрет, ибо я есмь Его узник... — и замолчал и пропал... ни шороха, ни дыхания...

«Для сего-то я Павел сделался узником Иисуса Христа за вас язычников».
(Ефес. 3 — 1)

«Апостол!» — испуганно воскликнул я, ответа не последовало. «Апостол!» — без ответа. Я протянул руку и уперся в ноги апостола, переместился на колени и стал пробираться вдоль тела апостола, осторожно касаясь то колен, то локтя, то плеча, апостол лежал, вытянувшись всем телом... что с ним? Я наклонился, приник ухом к его лицу, судя по едва уловимому, ровному дыханию, апостол спал; мгновенный сон, «сон узника», — вспомнил я последнее слово спящего и засмеялся, и что-то или кто-то смеялся в моей маленькой мгле... И тут же возникла вопрошающая мысль: смеются ли слепые? И ответствовал сам же: не приходилось видеть... у слепых застывшие лица, и смех мой утих. И мысль повернулась на другое: апостол спит, я слеп, а что она? Умолкнувшая вопящая тварь, где она? Мы как-то забыли о ней, нет, не так, мы заслонились от нее молитвами, а она, возможно, никуда не удалилась, а осталась при нас, только не источает то терпкое и резкое, усыпляет нашу бдительность; вот апостол уснул, и, если она еще здесь, то апостолу... нет, я буду оберегать его во сне, но как? Я же ничего не увижу, если что... а, может быть, это лучше, что я не вижу, она уже не один раз навещала мою мглу, и мгла помнит ее и даст знать мне о ее приближении... потом, она проникает во сны, а спящий апостол всего лишь спящий простолюдин, я знаю, как я буду оберегать его сон... Я еще раз осторожно ощупал тело спящего и улегся рядом, но я не должен спать, мое обтянутое слепотой сознание будет охранять сон апостола, сон странствующего узника, мое сознание я обращу в тихую молитву, которая истончится до поскуливания, но все равно останется бдящей; в силу бдения малого я уверовал... Господи! — тихо вымолвил я, — насыться моей малой слепотой и отринь ее... Господи! Не покинь меня...
Ты не покинешь меня, я не покину спящего апостола, он никогда не покинет Тебя... Я понимаю, что в этой тройственности, подвешенной к Твоей вечности, я всего лишь случайный посетитель на пороге Твоего Храма. Апостол вошел в него по Твоему ведению и пребывает в нем вольным работником, оттого деяния его сродни его снам — они чисты от корысти. Его служение Тебе непрерывно и непрерываемо, в нем нет обратного взгляда... если я назову это слепотой, то что есть зрячесть пославших меня? Всего лишь сон, в котором снуют крылатые твари, но не возримы сущности их образующие.
Ты призвал его, а он спит, а давеча он выпил вина, а еще ранее его побили, и Ты не защитил его; он идет по языческим землям, идет с вестью о Тебе; он примет, как и Ты, мученическую смерть, но никто до конца не последует за ним, и к Тебе он взойдет в полном одиночестве, оставив нас, иных в слепоте, иных во сне, иных в немощи пред именем Твоим, и я окажусь среди них, когда покину спящего апостола...
А я покину его, покину, потому что взошло солнце, его лучи уже возлегли на меня и согревают, его свет осиял все мое тело, кроме моих глаз, и вещая птица, скорее всего, отправилась в незримый облет своей горы, но мне уже ничем не угрожает прикосновение к ее крылатой тени: я не смогу протянуть к ней руку. Господи! Не покинь меня...
Я отползал от спящего, нашаривая руками спокойную твердь; иногда я вставал в полный рост и стоял, какое-то время обернувшись глазами к солнцу и удерживая пальцами разведенные веки, и всматриваясь во мглу и находил ее потускневшей... опускался на четвереньки и пробирался по каменисто-травяной шкуре горы; куда я продвигаюсь, я не представлял, но в том, что опускаюсь вниз, не сомневался.
Я осознавал, что далеко мне не уйти, что гора меня не отпустит, что молитвы апостола и его прикосновения к моим глазам пробивают мою слепоту, что смирение слепого — обратная сторона обуздания зрячего, что мои ползания по горному склону всего лишь попытка напомнить всем, кто меня видит сейчас, о том, что путь мой к этой горе не был слепым, и что, следуя за апостолом, я открывал языческий мир, как впервые открывает книгу заветов начинающий фарисей... Я и сейчас открываю мир незримый, мир мглы, мир камней и трав и слепого света безбожного солнца.
Я сел и стал перебирать пальцами мельчайшие подробности этого мира: несколько былинок, одна из них оказалась с острыми шипами и, уколов пальцы, я тщательно обсосал их, возле былинок попался камешек, не плоскогранный, как многие камни на горе, а округлый, я покатал его в пальцах и нашел его по форме похожим на чей-то глаз, глаз быка, решил я и положил камень в карман; по другую сторону от себя я нащупал жучка и положил его на ладонь, жук принялся не спеша прогуливаться по ней, и мысль, что жук слеп и слепо бродит по моей руке, как я по горе, умилила меня, а что если... И я сжал пальцы в кулак, жучок поелозил, приятно щекоча ладонь, и затих; подожду, насколько хватит его смирения, подумал я и поднес кулак к уху — едва слышимый рокот исходил из нутра кулака, жучок гудел, может быть он взывал, звал на помощь, подавал сигнал о своем пленении... подмывало назвать это молитвой... да, молитвы обращены к богам, а боги отзываются только человеку... Наверное, апостол прав, называя летающую птицу-богиню всего лишь темным духом, которому соорудили жертвенник и приносят в жертву горлиц, красивых птиц, не ведающих о богах, но к которому не взывают молитвой... Хела не знает молитв, только страх и томление... Для жучка, зажатого в кулаке, мгла только изменила запах. Я разжал пальцы, жучок оставался неподвижен; может быть ему понравилась мгла с новым теплом и новым запахом... я снова сжал пальцы в кулак и не успел прислушаться к пленнику, как чьи-то пальцы охватили мой кулак и разжали его, и жучок тут же исчез, его изъяли... я опешил... «Кто?» спросил я, в ответ молчание; я встал, развел руки в стороны и стал вращать ими вокруг себя, никого. «Кто ты?» — еще раз спросил я, и чья-то рука схватила мою руку и остановила ее; другой рукой я немедленно ухватил чужую руку и потянул ее к себе, рука упиралась, потянул сильнее, послышалось сопенье со знакомым клекотом. «Ешек! Ты?» — воскликнул я и перестал тянуть руку, в ответ последовало почмокивание, я не отпускал руку. Второй рукой Ешек коснулся моей переносицы, я невольно закрыл веки, и пальцы Ешека пробежали по моим глазам, я насторожился, но ничего в моей слепоте не изменилось, и я сказал: «Ешек, я не вижу, где сторожка, отведи меня к ней». Рука Ешека дрогнула, потянулась, и я потянулся за ней, не отпуская и сжав ее с силой так, что Ешек принялся поскуливать от боли, но хватки я не ослаблял...
Так мы волоклись по склону, поскуливающий недоумок поводырем и спотыкающийся слепец. Конечно, о том, где мы находились, я потерял всякое представление: гора превратилась в клочок земли, размером с мой шаг, и он завяз в моих ногах, и я никак не мог его перешагнуть. Солнце пекло мне голову, я обливался потом и, когда натыкался на Ешека, останавливал его и удерживал какое-то мгновение возле себя, опираясь на его плечи и Ешек покорно соглашался с такими остановками. «Лишь бы он не столкнул меня в свою дыру», — неожиданно пришло мне в голову, и я вздрогнул и крепче сжал руку поводыря; но этого мало, нужно расположить Ешека к себе, что-то сказать, сказать такое, что ему было бы и важно и необидно... Спросить о Хеле? Где она? Не видел ли он ее вчера-сегодня под горой? Но из моих же вопросов у притесненного хватит ума вытянуть свой вопрос: отчего это я снова интересуюсь его будущей женой? Нет, о Хеле я не буду даже упоминать... Тогда спрошу его о другой женщине, и не спрошу, а... «Ешек, я видел вещую птицу, и она не кричала...». Шаг, другой, и Ешек остановился. «Мы летали с ней, — рискнул продолжить я, — долетели до ее моря, — Ешек усиленно чмокал и сопел, — и она разговаривала со мной...». Дальше я продолжить не сумел: неожиданно рука Ешека легла на мой рот и сжала его, и меня обдало прохладой... Я стоял, держась обеими руками за руку недоумка, но не решаясь оторвать ее от своего лица, и снова волна прохлады прокатила через меня, но на этот раз с терпким настоем, и рука Ешека отпала сама...
«Она, — я замер в своем стоянии, — и прохлада — ее крылатая тень, а сама? Ешек ее увидел и увидел до того, как тень накрыла нас, так оно и должно быть, мы же где-то рядом с ее бывшим логовом, и она надзирает за нами... она сторожит нас, она ждет от нас жертвы... и не горлицы... — и я спросил, — Ешек, это была она?». Недоумок взвизгнул и потянул меня за руку к земле. «Нет Ешек, — яростно зашептал я, — идем скорее к пещере, к Тимофею и Силе, скорее, нужно сказать им, апостол там в камнях один, он спит, его нужно разбудить, Ешек идем к Тимофею...». И я схватил недоумка за локоть и шагнул и потянул его за собой, и снова тень и резкий запах накрыли нас, и, не останавливаясь, я возопил: «ма — ра — на — фффа — а — а!». Что-то просвистело над моей головой, горячий воздух ударил в лицо, мгла в моих глазах вспыхнула и истаяла, оставляя белые капельки света, они оседали и гасли, и мгла тускнела...
Я присел, увлекая за собой Ешека, но он вырвался и с визгом ринулся прочь; «маранафа, — продолжал я внезапно отяжелевшим языком, — ма — ра — на — фа, — и, обливаясь безрассудством, заговорил, — забирай себе этого недоумка, он такой же как и ты, темный и бессловесный, мы уйдем с твоей горы, и ты забудешь нас, а лучше тебе вернуться к своему морю, обернись горлицей и улетай, — я говорил и слушал тихий то ли плач то ли смех, — апостол отверг тебя, не противься ему, — и закричал, — Тимофе — е — е — й! Си — и — ла — а — а! — и снова к ней, — я не знаю, почему апостол пришел на твою гору, а не на другую, таков его путь, и не он его выбирал, он всего лишь посланник, и ты это знаешь... не мешай ему...». Плач и смех завершился шелестом и вздохом, и я услышал ее голос: «ты не помог мне... ты бежишь от меня... ты...». Воздух вокруг меня пришел в движение, прохлада коснулась моего затылка и спины, и наступила тишина, чье-то стрекотанье карабкалось по ней, и я встал и снова крикнул: «Тимофе — е — е — ей!», и услышал ответное: «Са — а — авл — л — л!».

«Малая закваска заквашивает все тесто».
(Гал. 5 — 9)

Тимофей поднимался ко мне шумно; камни хрумкали под его ногами, и что-то он там говорил, но было ясно: самому себе; приближаясь ко мне, громко спросил: «А где Павел?».
— Спит, — ответил я.
— Как спит, где?
Я протянул руку в мглу за моей спиной:
— Где-то там, возле большого камня, мы отсидели возле него всю ночь, он на рассвете уснул, а я ушел...
— Ты уже видишь?
— Только вспышки какого-то света, подойди ко мне...
Запыхавшийся Тимофей приблизился, я услышал его негромкое: «я здесь».
— Тимофей, накрой своей рукой мои глаза.
— Зачем?
— Прошу, накрой, хочу убедится...
Горячая ладонь юноши легла на мои веки, и мгла обмякла, наполнилась кромешным туманом капустного цвета в глубине и лимонного по краям. «А где-то там бродит заблудившийся осленок», — неожиданно вспомнилось мне.
— Тимофей, я скоро увижу тебя.
— Апостол заступился за тебя?
— Да, и он тоже, и кто-то еще...
— Сила говорит, что с твоим приходом что-то на горе изменилось.
— Я тебе говорил об этом.
— О чем об этом?
— О том, что изменилось на горе.
— Савл, ты ничего мне не говорил об этом.
— Я тебе говорил о двух женщинах, одна из них богиня или дух этой горы, а другая — простая галатка, от нее я пришел к вам, богиня знает ее с малых лет... Тимофей, дух богини и душа Хелы витают возле меня, и этим я отвлекаю вопящую тварь от вас...
— Может быть это и так, Савл, но апостолу от этого не легче.
— Тимофей, апостола и вас удерживает на этой горе не только дух птицы, не только...
— Павел об этом знает.
— А ты?
Тимофей промолчал.
— А Сила?
— Не знаю.
— А что апостол знает, ты знаешь? От кого? От апостола?
Тимофей молчал.
— Что молчишь?
— Савл, вот ты говоришь: богиня или дух, а Павел о ней говорит: темный дух, ничего божественного он в ней не признает, потому что Бог един и один, и остановить Павла может только ОН, а не языческий дух... я не могу спрашивать об этом Павла... как его ученик, я спрошу его об этом, позже...
— Словно книгу прочитаешь...
— Да, а сегодня не смею, он может и отказаться от меня...
— Тимофей, я думал, ты просто юноша из Листры и не более, но вижу, апостол взял тебя с собой не только в ученики.
— Савл, ты сказал «вижу».
— Не лови меня на слове, я буду смеяться, а смеющийся слеп.
— Ты слеп, но идешь с горы, меняя поводырей так часто: вопящую тварь на нас, нас на Павла, Павла на Ешека, Ешека на меня, слепому такое не по силам.
— Слепой меняет поводырей по ходу своего продвижения... видишь, я рассуждаю как зрячий, потому что ты рассуждаешь как слепой... странно я слушаю твои слова и не вижу тебя, говорящего их, поэтому слова твои напоминают рыбок, вытащенных сетью из воды...
— Как долго ты спускался с горы.
— Так помоги мне добраться до пещеры.
Я положил руку на плечо юноши, и мы поковыляли вниз; нас встречал ветер, галатский ветер (подумал я о нем), я подставил ему лицо, и мне показалось, что он ворвался в мою глазную мглу с намерением рассеять ее.
Сила встретил меня словами: «садись, буду кормить тебя», и, поддерживая меня в спину, помог мне устроиться в тени, на камне, на колени накинул какую-то холстину и разместил на ней еду, помимо хлеба я обнаружил рыбу, вареные яйца и зелень; в руки мне вложили баклажку и сказали: «это вино, выпей». Пока я сосредоточенно ел и пил, Сила и Тимофей о чем-то негромко беседовали, и поначалу я внимал их словам, как к приправе к еде; но услышал «женщина» и через слово, которое я не разобрал, «не уходит», и напрягся слухом, стал вникать в разговор.
Сила, — она говорит, он не Савл.
Тимофей, — почему она не уходит?
С. — Она просит, чтобы мы прогнали его, и тогда она уведет его к себе.
Т. — Павел сказал: он нам нужен.
С. — Слышал, и я с ним не согласен, этот приблудившийся к нам Савл на самом деле помогает этой твари, а женщину он использует как дверь в жилище, в котором томится темный дух...
Т. — Павел сказал, что он оттуда, откуда и мы, и что он может оказаться впереди нас...
С. — Он пытался это сделать, да сорвалось...
Т. — Но он же ослеп.
С. — Он ослеплен.
Т. — Разве это не одно и то же?
С. — Нет, его остановили, как и нас, остановили слепотой, а вот чем остановили Павла?
Т. — Женщина знает, что он слеп?
С. — Не знает.
Т. — А что еще просила тебя она?
С. — Просила не упустить притесненного.
Т. — Как так? Савла прогнать, а Ешека не упустить, ты понимаешь?
С. — Не очень, но ты же сам говорил, что Ешек не боится этой твари, и она не тиранит его...
Т. — Да и гору это он знает, как мышь свою нору.
С. — Не забывай, кто привел его к нам...
Т. — Помню, смотри, как он ест, как дикий кот.
С. — Ему досталось, поесть как следует ему сейчас в самый раз... хорошо братия нагрузила меня едой, хоть за это спасибо ей.
Т. — Сила, как же так, мы ушли, и она отступились от Господа? Может быть, мы виноваты, мало проявили усердия в вере нашей, когда творили у них церковь?
С. — Может быть, а может быть оттого, что они галаты, язычники не только по плоти, а язычники по духу.
Т. — Как так?
С. — А ты вспомни ефесянских дианийцев или иконийских дионисийцев... вместо утешения — утехи, а вместо делания — благодушие, праздники плоти, а галаты...
В это мгновение чья-то рука перехватила мою руку и выхватила из нее только что очищенное мною яйцо. «Ешек, ты?» — воскликнул я. Послышалось торопливое шамканье и урчание, и Сила крикнул: «Ешек! Не трогай его, пусть насытится, ты же ел с нами утром». Урчание сменилось чмоканьем и сопеньем; «Ешек, — сказал я, — я не буду на тебя гневаться, но ночью скажу вещей птице, что ты отнял у слепого еду». Ешек затих, замер, я настороженно ждал еще его какой-нибудь выходки, но недоумок словно исчез... но я чуял, что-то из тишины крадется ко мне, накрыл руками остатки еды. Но руки недоумка оказались не там, одной рукой он обхватил мне шею, а другой зажал рот. Я схватил его за руки, но оторвать их от головы не смог, Ешек пересиливал; тогда я двумя руками схватился за руку, что зажимала рот и с трудом отвел ее; послышался смех Силы и крик Тимофея: «Ешек, не смей!». «Вот, Савл, — смеясь произнес Сила, — соображай, за кого заступился притесненный, за себя или за тварь вопящую?». — «Убери руки, — прохрипел я, — а то она узнает, что ты хотел слепого еще и задушить». Сила смеялся и звал недоумка к себе, обещая угостить его яичком, и Ешек отвалил от меня.
— Не зли его, — услышал я совсем рядом голос Тимофея, — он же притесненный...
— Он темный, как и его богиня, и, может быть, ночью он летает, как она, и вопит дурным голосом, выдавливая из нас страх, а главное, ни она и ни он, не ведают, зачем они это делают, наверное, оттого, что мы не летаем и не вопим, даже застряв в их дырах.
— Савл, — перебил меня Тимофей, — не говори так, поберегись...
— Я слеп, мне остается онеметь, и я стану притесненнее Ешека.
— Не говори так...
— Тимофей, я сейчас не с вами, я с ними, такой же темный, как они, оттого я, наверное злюсь.
— Что ты говоришь, Савл, побойся...
— Кого? — перебил я юношу, — Кого, Тимофей? Того, кто ослепил меня? Так вот, я слеп и не вижу кого мне теперь страшиться.
— Что ты думаешь делать дальше?
— Ничего не думаю, но понимаю, что в одиночку мне не вернуться туда, откуда я пришел, кто-то должен вести меня, кто этот «кто-то»? если ослепивший меня не назначит мне поводыря для обратной дороги, я останусь на этой горе, в этой пещере, огуречным сторожем, и вся Галатия и Асия будут смеяться надо мной.
— Можно попросить Павла, чтобы он взял тебя с собой.
— К слепым духом он поведет слепого телесно; они будут смеяться над вами.
— Савл, — услышал я голос Силы, — ослепили тебя, пришедшего на гору после нас, и нас, пришедших раньше тебя, не покарали, ночные страсти не в счет, тварь выбрала тебя...
— Сила, — не дал я завершить ему слово, — почему вы говорите только о темном духе?
— О нем говорит Павел, — вставил слово Тимофей.
— Что же вы опять бросили его одного.
Сила и Тимофей смолчали.
— Думаю, вам все-таки следует навестить его, пусть даже спящего, а я последую его примеру и тоже посплю.
Ощупал кусок почвы, поросшей травой, лег, закрыл глаза и с облегчением заметил, что мгла в закрытых глазах темнее мглы заглазной.
В сон входил, как в теплую, неглубокую воду, и сопенье недоумка сопровождало меня; вот его рука погладила мою руку, а к спине моей привалилось его костистое тело. «Ешек, не буди меня», — успел проговорить я, и воды сна накрыли меня с головой.

«Ибо если я снова созидаю, что разрушил, то сам себя делаю преступником».
(Гал. 2 — 18)

Воды сна оказались непроницаемыми: вместо сновидений — забытье, зависание над небытием... проснувшись, вспоминал это зависание, силясь найти его как точку, почему точку? Зависает во сне мой дух, чтобы не обрушиться в небытие, он сжимается в точку, никем не замечаемую и не притягиваемую... Дух спит, где хочет, — помыслилось мне, — тогда верным должно быть и обратное: бодрствует, где хочет... но вот с кем он бодрствует? Ибо в одиночку, если он и бодрствует, то, как и тело, он блуждает между сном и сном, зачастую безнадзорный и неприкаянный, не темный и не светлый, а мутный, как мгла в моих открытых глазах... Если бы апостол сейчас наложил на мои глаза руки свои, я бы, возможно, увидел нечто более чем свет, увидел бы, пусть на мгновение, лицо апостола. Не буду вставать, буду лежать и думать о нем. За спиной сопит Ешек, спит; Хела говорила, что сны он видит, и вещая птица благоволит им; дух Ешека спит и сопит, как и его тело, богиня оберегает его как может; апостол спит, и сон его бессветен...
«Тимофей! — окликнул я, — Сила!». «Их нет», — услышал я голос апостола. Они опять врозь... а в горах лучше быть вместе, в случае чего, можно поиметь помощь... куда же он отправил их на этот раз? И словно отвечая на мой не высказанный вопрос, апостол сказал: они заваливают камнями ту дыру, в которой застрял Тимофей, и им нужно успеть, пока Ешек возле тебя, потому прошу тебя, если он проснется до их возвращения, удержи его возле себя.
— Зачем? — спросил я.
— Что зачем? — переспросил апостол.
— Зачем они заваливают дыру?
— Это не я решил, так придумал сам пострадавший, а Сила его поддержал, — я вслушался в сопение Ешека за спиной, а апостол продолжил, — они понимают, что от вопящей твари они этим не отгородятся, но все равно им будет легче, к тому же они начинают побаиваться недоумка.
— Апостол, нужно уходить с этой горы.
— Когда одолеем темный дух, уйдем.
— Зачем?
— Что зачем?
— Зачем одолевать его? — апостол промолчал, — Ведь темным он стал после нашего прихода сюда, до нас он как мог надзирал над галатами, особенно над галатками, и был он не светлый, не темный, такой же как они...
— Савл, ты рассуждаешь не как левит, — перебил меня апостол, — ты рассуждаешь как язычник, ты унижаешь Господа до вопящей твари, поберегись.
— Ты меня устрашаешь Господом, но вспомни, левиты всегда находились между Господом и закалываемым тельцом, и это место им определил Господь устами Моисея, так записано в их книге; Господу они представляли свои персты, окропленные кровью жертвы, и все это во имя очищения черного греха, они обслуживали греховное, то есть темное, по наказу Господа, они знали наготу греха, разве этим они унижали Господа?
— Савл, оглянись на себя, не ты ли лежишь на этой горе? Наверное, ни один левит не появлялся на ней, так почему ты здесь? Что привело тебя сюда? И чего ты здесь добился? Лежишь ослепший, возле тебя прикорнул недоумок, и он лежит, словно тот телец, не ведающий о заклании; Левий бы удивился или вознегодовал, увидев тебя здесь, ибо невозможно пребывать между Господом и кем-то... да, вначале левиты служили Господу, но потом они поменяли Господа на закон и стали его стражниками, а поменяли потому, что и на Господа они взирали как на закон, да, сказанный устами Моисея, но они забыли главное, что сказал Моисею Господь: «И поставлено жилище Мое среди вас, и душа Моя не возгнушается вами». Они, как ты говоришь, знали свое место между Господом и тельцом и оттого полагали, что знали место Господа, и, так полагая, они не заметили, как заменили Его законом, они забыли о свободе, которую дарует Господь... Я соглашусь с тобой, Савл, если ты скажешь, что эта вопящая тварь оберегает свободу духа язычествующих галатов, но то есть свобода слепого духа...
— Апостол...
— Что?
— Ешек, кажется не спит, нас слушает, взгляни на него.
— Ну-ка, глаза закрыты, но и рот закрыл, не сопит, Ешек!
И мы услышали тоненькое хихиканье недоумка.
— Ладно, — услышал я голос апостола, — ему смешно, тогда о Тимофее и Силе умолчим.
— А отчего они стали вдруг побаиваться притесненного, два праведника против недоумка, объясни апостол.
— С появлением на горе тебя и Ешека, вопящая тварь укрепилась в намерении не пустить нас далее этой горы.
— Как ты прознал такое?
— Она стала незримо облетать гору, видна только ее тень, и когда я первый раз приблизился к ней, мне было сказано: не пересекай.
— Кем?
Апостол промолчал.
— Так, то что не сделал ты, сделал я, тебя остерегли, меня нет, получается...
— Получается, что происшедшим с тобой вопящая тварь уверилась в своей силе.
— Или в содействии того, кто предостерег тебя.
Апостол снова промолчал, и я спросил:
— Голос, предостерегший тебя, тебе знаком?
— То был не голос.
— Но было же сказано...
— Не голосом, и не в уши мои вошло то слово, а сразу в сознание.
— Может быть ты так помыслил сам?
— Ты же вот не помыслил.
Я живо вернул те мгновения, как это происходило? Я увидел медленно плывущую по склону горы тень, остановился, словно остерег сам себя, потом протянул руку и шагнул... я доверился не мысли, а руке, и не руке, а плоти своей, плоти и горе, и ветерку с травой, да, я ничего не помыслил, и тогда помыслили за меня...
— Апостол, — решился я, — кто-то на этой горе надзирает и за нами, и за галатской богиней, и он предостерег тебя, а меня принес или принял как жертву...
— Савл, ты бы открыл глаза.
— Как?
— Мы говорим, Ешек проснулся и опять уснул, а ты глаза не открываешь.
И я тронул веки пальцами и, не доверяя глазам, развел веки и увидел марево, казалось, я был погружен в морскую воду, и словно со дна ее косо всплывало большое, темное существо и взмахнуло конечностями, словно желая плыть дальше, но почему так косо? Господи, да я же лежу, и я сел, и фигура существа выпрямилась, и я внезапно осевшим голосом просипел: я вижу тебя, апостол.
— Ого, и я похож на себя?
— Нет, ты похож на дельфина, такой же лобастый и остроносый.
— Помолись, Савл, теперь ты знаешь Кому молиться, ты почти назвал Его.
И я встал и вскинул вверх руки и возопил древнюю притчу о младенце, открывающем глаза после сна, и апостол смеялся надо мной, а подо мной поскуливал разбуженный Ешек.

«Достигайте любви; ревнуйте о дарах духовных, особенно же о том, чтоб пророчествовать».
(1-е Кор. 14 — 1)

Я сидел и рассматривал марево, я процеживал жижу мутно-зеленого света, словно пытаясь осветлить его до полуденного, горного сияния; я вылавливал в нем солнце, и оно вплывало в мои глаза огромной, почти прозрачной виноградиной, и я протягивал к нему руки, стремясь охватить его и стереть ту последнюю пелену, которая покрывала его, и руки мои корявыми, безлистыми ветвями смыкались на мерцающем шаре — виноградине... Мир представал одинокой лозой, то ли встречающей то ли провожающей небесное светило, и я готов был поселиться в этом мире и свидетельствовать о нем Создателю его; и я подумал, что если Он был и бдил его, то еще не был Господом, а всего лишь Создателем... И разве может Создатель быть Господом миру, в коем наконец-то родился младенец? Молитвой о проснувшемся младенце возблагодарил я Того, Кто вернул мне частицу Своего белого света, и откликом той молитвы пронеслось в сознании чувство младенческой радости, и большего я не смел полагать...
Но где апостол? Я позвал его, отклика не последовало... Я снова один? И мысль о младенце, покинутом на краткое время матерью умилила меня; я медленно поворотился телом, всматриваясь в меняющуюся гущиной то зеленоватую, то телесную мглу; я видел, как она набухала светом, как свет начинал перемежаться с тенью, но никого в ней, но тишина... А что Ешек? И я окликнул его и услышал затяжной вдох-выдох, он ли? «Ешек, это ты?» — спросил я, всматриваясь и вслушиваясь в то место, где вздохнули. Прошуршали шаги, коренастая фигура выдвинулась из марева и голосом Силы сказала: «это я, Сила, и меня послали за тобой».
— Кто? — спросил я, теряясь от его «послали за тобой»: как послали, почему за тобой, то есть за мной? Никого в моем мареве нет, и поэтому...
— Твоя хозяйка-галатка послала за тобой.
— Хела! — вырвалось у меня.
— Если таково ее имя, то Хела.
— Где она?
— Недалеко, я отведу тебя к ней.
— Она знает, что я ослеп?
— Да, и просила меня помочь тебе добраться до нее.
— Сила, я уже вижу.
— Павел мне сказал об этом.
— Сила, порадуйся со мной.
— Радуйся ты, а я помогу тебе, а потом ты поможешь нам.
— Хорошо.
— Если хорошо, то идем.
Рука Силы легла на мое плечо и потянула меня:
— Я буду идти медленно, а ты следуй за мной, камни мы будем обходить осторожно, ну, идем к твоей Хеле.
Мы медленно и осторожно брели, немного спускаясь; Сила молчал, и я спросил его: дыру завалили?
— Тимофей еще там, — коротко ответил Сила, но не удержался и продолжил, — но что тебе та дыра, если ты идешь к женщине?
— А что она вам, если вы идете от самой Иудеи в Асию?
— Это ты идешь невесть зачем, а мы благовествуем.
— Я это вижу, но до конца не понимаю.
— Ты же левит, упертый стражник, непонятно, что и как привело тебя сюда.
— Непонятное тянется к непонятному, Сила, мы одного поля ягодки.
— Будет тебе, Савл, никакая ты не ягодка, а вон стоит и ждет тебя, действительно, ягодка, и она встречает нас, вернее тебя, мой совет, уходи ты с ней...
— Сила, не понимаю тебя, ты сказал, чтобы я потом помог вам, а сейчас советуешь уходить...
— Павел хочет, чтобы ты остался с нами, ты ему почему-то нужен, я с ним не согласен, но подчиняюсь ему, он ведет нас, ты хочешь идти с нами?
— Куда?
— Во — о — от, ты хочешь знать куда, но ты же сам назвал Асию, Савл, не все ли равно куда... туда, где еще ничего не знают о Спасителе.
— А что ты знаешь о Нем, Сила, лично ты? Молчишь! Ни ты, ни Тимофей лично ничего о Нем не знаете; вы оба уверовали в Него через слова тех, кто Его познал лично; но, Сила, такое уже было: целый народ уверовал в Господа через слово Моисея, через притчи царей и проклятия пророков, только через слово и никто лично, и не оттого ли вера та не была прочной, и народ не стал прочным... распадался, пленялся и ныне пленен Римом, не оттого ли вы ушли от этого народа к язычникам... Сила, я бы пошел с вами, если бы вы шли к Нему, лично к Нему...
— Савл, Савл, ты не можешь быть с нами, мой совет остается в силе: уходи от нас с этой женщиной.
— Но ты же не гонишь меня?
Сила промолчал, и я услышал голос Хелы, она звала меня; я шагнул на ее голос, еще шаг, и я увидел ее, большую, темную птицу, сложившую крылья после долгого полета.
Я приближался к ней, и глаза мои обретали ее, и когда она заполнила собой их, я увидел ее лицо и глаза ее, два маленьких, округлых окна, к которым я жадно прильнул вначале глазами, а затем губами.
— Скроемся где-нибудь, — прошептал я ей в глаза.
Она молчала, прильнув ко мне; она ласкала руками мою голову, шею, плечи и снова голову.
— Уведи меня к тем деревьям.
Она ласкала меня и тянула вниз.
— Уйдем, чтобы нас не видели.
Она не отпускала меня.
— Там я возьму тебя.
Мы с трудом оторвались друг от друга, и она увела меня к деревьям, в их тени позволила мне все, но все я не хотел, я хотел ее, как хочет измученное жарой и жаждой тело прохладной воды: всем нагим телом в воду, так я погружался в нее; она стонала, она терзала меня, но я погружался в нее, все остальное мы забыли...
Только когда за деревьями возник неясный шум, я открыл глаза, и ясный чистый свет залил их, я увидел свет во всей его глубине: колеблемую ветром листву и перламутровую мозаику неба, сиреневый абрис горной цепи и чуть ниже желто-голубой поддон долины, удаляющейся к дому Хелы; одна рука Хелы теребила мне ухо, пальцем другой она обводила круги вокруг моих глаз и что-то при этом шептала.
— Ты о чем? — спросил я ее.
— О тебе, — ответила она, — о твоих глазах.
— Они все видят.
— А меня они видят?
— Нет.
— Почему?
— Они боятся тебя.
— Как так?
— Твоя богиня ослепила их.
— Молчи о ней.
— Тогда о чем шептала ты?
— Просила ее вернуть тебе глаза.
— Ты молилась?
— Я не знаю, что такое «молилась», так я разговариваю с ней.
— Хела, когда я был слеп, она являла тебя мне.
— Я знаю.
— Как так?
— От нее, я же никуда не уходила, и на рассвете она все поведала мне о тебе.
— Она не вопила в эту ночь.
— Да, она была с вами.
— Ты и это знаешь.
— Да.
— Может быть, и ты не Хела, а вещая птица в облике женщины?
— Молчи, не говори так, я не птица, я Хела, а ты Товис, я хочу чтобы Хела стала женой Товиса.
— Хела...
— Молчи, иначе она умрет от тоски.
— Хела...
— Молчи, молчи, ты не знаешь, что такое моя тоска.
Шум за деревьями повторился, но отчетливее. Мы оба подняли головы, из шума явственно выделялся скулеж... мы глянули друг другу в глаза. «Это Ешек», — прошептала она. «Хел — л — ла», — все мое тело томилось молитвой об ее теле, мои пальцы коснулись ее губ, мои губы устремились к ее обнаженной груди. «Хел — л — ла!» — промычал я и растворил ее лоно и приник к нему губами жадно и безумно. «Хел — л — ла!» — сотрясали меня ее имя и ее тело, — девочка моя!». Где-то там скулил притесненный, недоумок, Ешек, а мы сочленялись и содрогались в новом порыве неистовой страсти; в глазах моих метались лицо и шея Хелы; ее стоны и шепот сливались с поскуливанием недоумка; и я не мог избавиться от ощущения, что нас все-таки накрыли, что наша страсть выплеснулась под ноги всем, кто находился по эту сторону горы.
— Хочешь, прогоню его, — предложил я Хеле.
Она несогласно покачала головой и сказала: не будем гневить ее.
— Она могла бы помочь Ешеку: отвадить его от тебя.
— Душа Ешека этого не примет.
— Да он ничего не знает о своей душе.
— Не говори так о нем, может быть, он и не знает, что такое душа, но ты же слышишь, как он скулит, а если...
— Давай, я все-таки прогоню его, — перебил я Хелу, — и его душе станет легче.
— Товис, ты же ничего не знаешь о его душе.
— Я знаю, когда тело гонимо, душа куда-то прячется.
— Товис, не гневи ее.
— Ей сейчас не до Ешека.
— А до кого?
— Она отслеживает апостола.
— Ты не можешь такого знать.
— Знаю.
— От кого?
— От нее.
— Ты пугаешь меня.
— С этим ты опоздала.
— Почему?
— Ты трижды была моей женой...
— Товис...
— Да, каждый раз ты была моей женой, и я хочу, чтобы она услышала мои слова.
— Товис...
— Я хочу, чтобы она не покинула тебя.
— А Ешек?
— Думаю, он видел, как ты становилась моей женой, он обречен ждать того дня, когда ты перестанешь быть моей женой, и пусть твоя богиня поможет ему понять это.
— Ты безжалостен к нему.
— Может быть, но убить меня пытался он.
— Ты же был слеп.
— Если бы я в то мгновение был слеп, он бы меня убил.
— Товис, уйдем отсюда.
— Я думаю об этом, и я попробую уйти если не с тобой, то вслед за тобой, туда, где ты будешь меня ждать.
— Уйдем вместе.
— Апостол просит меня помочь им...
— Я боюсь его...
— Ты видела его?
— Да.
— Что ты видела?
— Он стоял на коленях и делал руками вот так... — Хела развела руки чуть выше плеч, потом скрестила их на груди, — и он что-то говорил, громкие слова его я слышала, но не понимала их.
— Жаль, а ты их не запомнила?
Хела покачала головой.
— Хел — л — ла, — протянул я, — вспомни что-нибудь.
Хела уперлась взглядом в мои губы, словно пыталась в их движении распознать слова апостола, мне стало смешно, и я безголосо произнес: гор — ли — ца; Хела покачала головой, и я рассмеялся. Хела улыбнулась и сказала:
— Я вспомнила одно слово, он сказал «меч».
— Меч... что за меч, он же не воин?
— Да, меч, но меч у него был другой, меч у него был... вот мы говорили про душу Ешека, вот и меч у него был такой, как душа.
— Душевный меч.
— Похоже, но не так.
— Меч духовный.
— Скажи еще раз, — попросила Хела, я повторил, и она утвердительно закивала головой, — да эти слова он говорил...
Меч духовный, воинствующий дух... эти слова проще и понятнее вложить в уста гонителя Савла, а не благовествующего Павла; но Хела не ошиблась, апостол сказал их здесь, на горе, воздев руки к Господу... так для чего тогда ему нужен сын левита по имени Савл? Карать? Кого и чем? Каким мечом? И кто вручит меч? И кому? И кто выковал сей меч? Апостол увидел врага... кто он? И чем он вооружен? Каким мечом, если апостол уповает сразиться с ним мечом духовным? Если он ослепил меня, то его оружие той же природы и силы, что белый свет Спасителя, поразивший когда-то глаза апостола, и тогда может статься, что он это Он... апостол молил Его о духовном мече, молил... благовествуя о Нем...
— Хела, — спросил я, — когда ты видела апостола?
— Утром я искала тебя, а наткнулась на него, он просыпался и не видел меня, и я спряталась за камни, а он встал на колени и заговорил...
— Меня он не искал...
— Он никого не искал.
— Хела, он узник, а узник ничего не ищет.
— Как узник, он что сбежал из-под стражи?
— Тот, кому он молился, и есть его стражник, и он просил у него меч.
— Товис, уйдем со мной, сейчас.
— Хела, просил меня остаться не только апостол, но и твоя вещая птица, она просила помочь ей и в награду обещала мне тебя, она... — я прислушался. За деревьями стихло, я глянул туда и увидел, как, огибая рощу, плывет по траве и камням крылатая тень, — она здесь, Хела, она приближается к нам...
Хела прижалась ко мне, наши тени слились и крылатая тень накрыла их, я увидел, как качнулась и осталась слегка наклоненной верхушка дерева, под которым стояли мы.
В глазах моих потемнело, и я немедленно закрыл их; спиной я прижимался к стволу дерева, и когда внезапная дрожь охватила дерево и проникла в мое тело, я отшатнулся от дерева и вытянулся всем телом, напрягаясь мышцами ног, спины и шеи, руки мои сжимали Хелу, ее лицо прильнуло к моему, губами я прикусил край ее платка, мы слились дыханием и тьмой закрытых глаз, наше застывшее безмолвие было нашим единственным укрытием от той, что нависала над нами; она... она настигла нас, на кого она уповает? На Хелу? Она... «уйдем скорее», — не услышал, а уловил я шепот Хелы, прижался щекой к ее губам и прошептал: «молчи, не думай об этом...». И нас тут же обдало терпкой прохладой с привкусом гари, и я услышал ее птичий голос: «не проклинай меня, не говори «маранафа». Я почувствовал, как Хелу забил озноб, я ощутил, как холодеют ее руки и жаром пылает лицо, я сильнее обнял, стиснул ее, «не терзай ее, — ощетинился я натужной мыслью, — ей плохо!». — «Ей плохо, потому что мне плохо», — услышал я в ответ. — «Не мучай нас, — молил я то, что довлело над нами, — покинь нас, и мы покинем тебя». — «Без вас мне будет еще хуже». Гарь отдавала горечью, прохлада ледяными уколами в груди, я замер в ожидании... и неожиданно голосом Хелы она сказала: «если бы я была женщиной, я бы желала стать твоей женой».
— Ты слышишь ее, — спросил я Хелу, она не ответила.
— Она не слышит меня, — услышал я снова птичий голос, — открой глаза и посмотри на нее.
Затаив дыхание. Я открыл глаза и увидел лицо Хелы, бледное, с прикушенной нижней губой, с полузакрытыми потухшими глазами; я запрокинул голову и крикнул в листву: что с ней?
— То же, что и со мной, ей плохо.
— Она же женщина, ей только что со мной было хорошо, оставь ее.
— Знай, ты рожден не для нее.
— Но я с ней...
— Ты ошибаешься, это я с ней и она со мной, знай, она моя горлица.
— Так помоги ей!
— Я покидаю вас, а ты поможешь ей.
— Скажи, у тебя есть имя?
— Есть.
— Назови его...
Ответа не последовало... Посветлело, исчез запах горечи и гари. Я усадил Хелу под дерево; она слабо улыбнулась мне и позвала меня, я наклонился к ее лицу, и она тихо проговорила: «без тебя я не смогу жить». Волна тревожной радости окатила меня изнутри, «ты моя горлица», — с трудом произнес я и опустился возле ее ног и закрыл глаза; ее холодная ладонь легла мне на лицо. Мы оба погружались в прозрачную тишину.

«Говоря «новый», показал ветхость первого; а ветшающее и стареющее близко к уничтожению».
(Евр. 8 — 13)

Мы расстались с Хелой: я убедил ее вернуться в селение, в свой дом и ждать меня там; уходя она сказала: «я не смогу тебя долго ждать», и улыбнулась вымученно, одними губами, и я вспомнил, что не спросил ее, где и как она провела ночь, и ела ли она что-нибудь? Она уходила, и я заставил себя не смотреть ей вслед; я поднимался к пещере, и в спину меня подталкивало нарастающее размерами и тяжестью расстояние между мной и Хелой; но уходила ли она? Я не мог не думать о ней. Я не мог избавиться от ощущения холодящей гари, проникшей в тайники моей плоти; тень вопящей твари осела во мне...
В ограде никого не было; я заглянул в расщелину в перегородке, и в пещере никого... Но что-то в ней изменилось. Что? Свет? Зажмурил глаза, открыл; да, изменился свет, он стал каким-то зернистым, рассыпчатым, словно все в пещере осыпано прозрачным песком; и что-то еще... кажется, изменилось расположение камней... не вижу костровища, да, там, где разжигали огонь, груда камней, и никого... но чу! Слабый стук из глубины пещеры... камнем по камню... камни падают, словно кого-то заваливают камнями... «Тимофей трудится, — вспомнил я разговор с Силой, — но зачем? А Ешек? Знает ли он, что заваливают его лаз?». Я толкнул дверку и вошел в пещеру, на меня пахнуло холодом и гарью. «Она здесь, — кольнуло в груди, и я затаил дыхание и прижался к перегородке, — она уже здесь, — преодолевая желание немедленно покинуть пещеру, я сел на камни, — они заваливают лаз, и она следит за ними, не препятствует им, она или боится их или...». Дверка в перегородке приоткрылась, и в световом проеме я увидел фигуру апостола, рука его крестила пещеру и замерла, когда он увидел меня.
— Савл, ты что? Прячешься от света? — спросил он.
Я промолчал.
— Как твои глаза? — спросил апостол и вошел в пещеру.
— Я вижу и, кажется, подробнее, чем раньше.
Апостол присел возле меня, его локоть уперся мне в бедро, и я подавил вспыхнувшее желание отодвинуться.
— Подробнее... как птица... она видит подробно, чтобы склевывать наверняка... Савл, тебе остается научиться летать, — апостол говорил и отирал ладонями лицо свое, словно что-то в нем оправляя, я искоса поглядывал на его профиль; женщинам он, наверное, привлекателен, но желанны ли они ему? И мысль сия съежилась от последующих слов апостола, — а ты вместо этого встречаешься с женщиной, — и помедлив, — кто она?
— Хозяйка дома, в котором ночевал, ел и пил Сила, когда ты его послал за братией.
— Хм — м — м, Сила пил и ел, а ты...
— И я тоже.
— Но встречаешься с ней ты, а не Сила.
— Хочу взять ее в жены.
— Так сразу?
— Я имел ее как жену, — апостол промолчал, — только не порицай меня блудом, — продолжил я, — я не женат, а ее муж пропал, — апостол молчал, и я продолжал, — богиня ее не против.
— Как ты можешь знать такое?
— Апостол, она сейчас здесь, и, видишь, мои слова не смутили ее.
— Ее я не вижу, так как ты можешь знать, что она здесь?
— Когда она рядом, несет холодом и гарью, вдохни и ты почуешь ее, — и я засопел носом и ртом.
Апостол усмехнулся и энергично втянул носом воздух и покачал головой:
— И нашим костром не пахнет, поскольку накрыли его камнями.
— Зачем?
— Так придумал Тимофей.
— За всем, что делают Тимофей и Сила, она следит.
Апостол промолчал.
— Я вижу, пока вы не можете одолеть ее запреты.
— Ее запреты я не знаю, — апостол выставил вперед руки, сложил домиком пальцы и уставился в них взором, — и знать мне их не надобно, мне может запретить только Пославший меня... я жду Его воли...
— Как ты узнаешь, что это воля Того, от Кого ты ее ждешь?
— Почему ты спрашиваешь об этом?
— А если то будет не Его воля, а воля его врага, но столь искусная, что ты доверишься ей?
— Савл, ты носом по запаху распознаешь темную тварь, ее волю, а распознавать следует не по запаху, а по духу, и не носом, и опять же своим духом.
— Апостол, у меня глаза, нос и уши, я вижу, я слышу, я чую запахи, но я не знаю где у меня дух, я даже не знаю, что это такое, апостол, я не знаю, что такое дух, скажи мне, что это такое?
Я встал, отошел к камням, наваленным на кострище, и сел на них.
— И ты, чтобы отделить мой дух от запаха моего давно немытого тела, пересел на камни, так? — апостол рассмеялся, — Полагаешь, так тебе легче будет познать, что такое дух? Скажи мне, ту женщину ты желаешь или хочешь?
— И желаю, и хочу.
— Хорошо, что не соврал, так вот, желает ее твой дух, а хочет твоя плоть.
— Ты так говоришь... и вот она плоть моя... так указуй мне, где мой дух? В глазах, когда они желают видеть ее? В ушах, когда они желают ее голоса? В руках, когда они желают ласкать ее?..
Апостол вздернул ладони, словно отгораживаясь от меня, и, улыбаясь, сказал: «ну, продолжай».
— Апостол, когда я был слеп, был ли слеп мой дух?
— Продолжай, продолжай, ты в пути.
— Откуда и куда?
— От пещеры к дому.
— Пока мы с тобой оба в пещере.
— Савл, пещера твоя, — тело твое, а дух твой — птица беспризорная, летает между небом и землей, а гнезда своего не имеет.
— А что твой дух, апостол, птица в гнезде или дом, полный желаний?
— Савл, сядь еще подальше и закрой глаза, только слушай... так вот, когда я был Савлом, мой учитель, раввин Гамалиил садил меня на высокое сидение, а сам садился на пол и вел со мной беседу о блужданиях во грехе, потом мы менялись местами, и он затевал беседу о противодействии греху, и когда я был выше учителя, я как бы хотел греха, и я желал спуститься к учителю, а когда я был ниже его, я не стремился к нему, я был обуздан грехом, я ничего не желал и не хотел, Савл, я тогда был Савлом, таким, как ты, учителя о духе я даже не спрашивал.
Я слушал апостола и вспоминал Гамалиила... Он был среди пославших меня в это странствие, это он советовал мне внимать не апостолу, а тем, кого он обращал в свою веру, это он предупреждал меня о грядущем одиночестве перед Богом после возвращения, это он сказал мне...
— Апостол, Гамалиил сказал мне, что ты ушел от тех, которые видят в тебе первого среди них.
— Когда он это говорил, кто выше сидел, он или ты?
— Он сидел, а я стоял.
— Значит, ты был выше.
— Насмехаешься...
— Да, но еще спрошу: он называл тебя Савлом?
— Он называл меня Товисом.
— А кто назвал тебя Савлом?
— Те, кто послали меня следовать за тобой... и твой учитель тоже...
Апостол поднял с земли камень, встал и промолвил: — Мне хочется кинуть в тебя этот камень... — и нагнулся и вернул камень на место, открыл дверку и, уже выходя, обернулся и сказал: — тебе решать, останешься ли ты на моем пути... Савлом можешь оставаться... — и вышел.
Я сидел на камнях, впитывая новый воздух пещеры, гарь и холод исчезли незамеченными. Вернулся к перегородке, открыл настежь дверку и сразу увидел апостола, шагающего к стираксовой рощице; и когда фигура апостола миновала ее и стала удаляться от деревьев, из рощицы выбралась другая фигура и последовала за апостолом, и я легко узнал в ней Ешека; недоумок тянулся за апостолом, как шалая, голодная собака тянется за человеком, несущим съестное; и, устремляясь вслед за ними, по склону скользнула крылатая тень галатской богини.
Я смотрел на эту странную, несуразную процессию, и огромная тень Твоя или Твоего посланника накрывала мою душу, нет, мой дух; я видел, как края этой тени облачали меня в кольцо, внутри которого, в самом его центре замирала моя душа, нет, мой дух, замирала, как замирает любая малая тварь, внезапно настигнутая чем-то великим и неизвестным. Да, мой дух пребывал всего лишь малой, неосторожно любопытствующей тварью, и все тварное, коим обложено его земное обитание в царствии Твоем, неотделимо от него; но он, дух мой, уже не может отделить себя от Тебя, Господи... как же тогда Ты распоряжаешься его тварностью, Господи? Если Ты тот, о котором благовествует апостол, то и Ты был тварен по телу своему, снятому с креста... это было, а что есть Ты ныне? Что есть ныне дух Твой, расставшийся с земной тварностью? Может ли мой малый, тварный дух взглянуть на него, взглянуть, дабы увидеть... Я был слеп, и дух мой страдал; я прозрел, но дух продолжает томиться в иной, непостижимой ему слепоте, и в этой непостижимости пребываешь Ты; только постигнув Тебя, дух мой совершит шаг в новый свет, в новую высь (или низость... сжимается в страхе душа моя). Апостол Тебя однажды постиг, чуть ли не воочию, но я вижу, как здесь, на горе, его дух тоже томится, томится и ждет проявления Твоей воли. А Ешек? Его дух настолько мал и тесен, что ему никогда не постигнуть Тебя... или я ошибаюсь? Скорее всего, да, скорее всего, Ты способен предстать сопоставимым любой живущей в этом мире мало-мальски разумной твари; к тому же Ешек, как-то опекаемый галатской богиней, потянулся к апостолу, его стесненный дух что-то сумел разглядеть в личности апостола, что-то достойное награды дохлой крысой... Но куда они идут?

«Но, если по благодати, то не по делам; иначе благодать не была бы уже благодатию. А если по делам, то это уже не благодать; иначе дело не есть уже дело».
(Рим. 11 — 6)

В сумерках все вернулись к пещере. До их появления я разжег костер в углу ограды; сушняк, оставшийся в пещере, я не тронул, а пару раз сходил в рощицу и приволок достаточно хвороста.
Огонь оказался кстати: с усилением сумерек усиливалась и прохлада; небо заволакивало темными тучами, наползающими с понтийской стороны; «не к снегу ли?» — подумал я и пожалел, что не развел огонь в пещере... Соображение, почему Тимофей завалил жертвенное кострище, меня не смущало — уже много лет костры разжигали не жрецы, а сторожа, и галатская богиня, заполучив новый жертвенник на другой горе, похоже, смирилась с вселением в пещеру сезонных сторожей.
Я возился с костром, поглядывал на небо, грыз черствую лепешку, думал о дровах, о возможном снегопаде, о том, что надо было попросить Хелу испечь лепешек... всем этим я заваливал тлеющую во мне загвоздку: как быть? Уходить или остаться? Если остаться, то Товисом или Савлом? Апостол подавил свой гнев и не бросил в меня камень, но если он поделится правдой обо мне с Силой и Тимофеем, их камни могут упасть на меня, и гнев Тимофея мне особенно будет болезненен.
Возвращались они сверху; я услышал их шаги, встал и увидел всю троицу, она спускалась молча. Впереди трусил Тимофей, апостол шел последним, словно оберегая со спины своих спутников от сумеречного взгляда горы; войдя в ограду, они не сразу направились к моему огню, и я, не подавая вида, замер в ожидании их дальнейших шагов; они стояли и молчали, и я не выдержал и спросил: «а где Ешек?». Они молчали, и мне стало страшно... лучше бы я ушел...
Первым к огню подошел Сила, сел, привалившись спиной к ограде; пламя осветило его руки, устало положенные на вытянутые ноги, и хмурое лицо; не глядя на меня, он произнес: «апостол сказал, чтобы ты уходил». Я сел на камень, протянул к огню мерзнущие руки и ответил: «холодает, ночью может повалить снег... уйду утром» и громче: «апостол, утром я покину вас». Апостол кивнул головой и вошел в пещеру, тяжело встал следом за ним исчез в пещере Сила. Тимофей стоял; как две ночи назад мы с Тимофеем оказались одни у огня, и я позвал юношу. Он сел там, где только что сидел Сила, и в той же позе, вытянув ноги и уронив на них руки. «Натаскался камней?» — спросил я его. Тимофей молча наклонил голову, а руками обхватил живот и согнулся. «Дыру завалили?» — продолжал я спрашивать юношу. Тимофей молча пожал плечами. «Языком тоже камни ворочал?» — не отставал я от юноши, и он засмеялся беззвучно, но широко, закрывая глаза; «значит ворочал», — заключил я, и Тимофей рассмеялся в голос. «А Ешек видел, как вы заваливаете дыру?» — спросил я, и Тимофей, словно с сожалением гася смех, нехотя ответил: «не знаю, но мы его не видели».
— Апостол говорил, что это ты придумал, зачем тебе такое?
Я раскручивал беседу, дабы услышать свое имя из уст юноши и услышал...
— Савл, — сказал Тимофей, и я с облегчением откинулся от огня, выбрал из дров лесину покрупнее и положил ее в костер, и пламя развалилось на два огня, стиракса принимала жар не сразу... — я не буду скрывать, — продолжал Тимофей, — я боюсь этой горы, этой пещеры, знаешь, Савл, — Тимофей наклонился ко мне и совсем тихо сказал, — я бы утром ушел с тобой, но боюсь, что Павел проклянет меня, он чего-то знает, он говорит, что скоро мы пойдем дальше, как только одолеем эту вопящую тварь, отправимся дальше, он говорит: не одолеть ее нельзя, об этом узнают в галатских и других церквях, и тогда они ослабнут верой, знаешь, Савл, Павел уже жалеет, что посылал Силу к братии, теперь она знает, где мы, и ждет, чем кончится наша борьба с их богиней, — Тимофей глянул в небесную мглу и сказал, — а сам Павел ждет помощи от Господа нашего...
— Не помощи, а воли Его он ждет, — перебил я юношу, — во — о — оли! А не помощи! Это ты пытаешься помочь апостолу: дыру завалили и костровище засыпали, а зачем? Если на то будет воля Его, то зачем ты это сделал?
Я захлебнулся криком, стараясь перекричать внезапную волну холодного воздуха; пламя костра тоже качнулось и коснулось моих ног, я почуял запах паленого и увидел, что подол моего плаща тлеет, и я зажал его в кулак.
— Все просто, Тимофей, воля апостола может оказаться несовместимой с волей Творящего, и апостол ждет, когда ему укажут на это или обратное. Сын Творящего был распят по чьей воле? Гонителей? Или Творящего? А апостол был забит камнями чуть ли не до смерти в твоей Лаконии по чьей воле?
Следующий залп холодного воздуха осыпал нас снежной пылью; я пригнулся, пытаясь укрыться от нее огнем, и крикнул Тимофею: «Все! Началось! Иди в пещеру к своим, а то замерзнешь!». «А ты?» — прокричал Тимофей. Я отмахнулся руками и кинул в огонь несколько прутов: «Это мой огонь, и я возле него не замерзну».
— Савл, я боюсь идти в пещеру, можно я останусь у твоего огня?
— Нет, иди, апостол ждет тебя, иди!
— Савл!
— Иди же!
Юноша, пятясь, пряча лицо от косо летящего снега, добрался до перегородки и, с трудом открыв дверь, скрылся за ней.
Я остался один с костром... И ветреная, снежная ночь прижала нас к горе. «Такое нам долго не выдержать, надо укрыться от ветра, надо"... Я встал, и тут же сильный порыв толкнул меня, сбил с ног и едва не загасил пламя; падая я ударился плечом о каменную ограду, и верхний камень качнулся и свалился мне под ноги. «Вот, — мгновенно сообразил я, — вот что надо делать», и кинулся на ограду и, рыча от холода и натуги, принялся сбрасывать камни и укладывать из них стенку, ветер тут же забивал ее снегом... Когда мои силы были уже на исходе, стена доросла до моей груди, и костер под ее защитой горел ровно и жарко; я свалился возле него, подставив огню мокрую спину; лежал, закрыв глаза и зажав закоченевшие руки между ног. «В прошлую ночь были слепы мои глаза, сейчас же ослеплено все мое тело, — вяло подумал я, — ну и пусть, зато никто меня не видит, и никому я не нужен, я буду... я буду...» я засыпал, и вой ветра отлетал от меня... запаху внезапной гари я всего лишь улыбнулся.
— Не спи, — услышал я ее голос, — не спи... — голос исходил откуда-то из-за моей головы, и чтобы увидеть ее, я пытался поднять голову и изогнуться спиной, но тело мое не слушалось меня. «Мне нужно лечь на спину, и тогда я увижу все, что выше меня, и ее тоже», — медленно соображал я, — «если я просто повернусь или оглянусь, оно тут же переместится за мою голову, ложись», — повелел я своему телу, и оно стало падать на спину прямым и легким, я опрокидывался, не закрывая глаз, и видел, как низкое и желтое небо над моей головой тоже поворачивается и меняет свою окраску на пепельно-розовую; я падал и вслушивался в ее затухающее «не спи — и — и». Я хотел ей сказать, что я не сплю, но не смог; я хотел пожаловаться ей на тоску, обуявшую мою душу, но не смог и услышал ее голос, и он был рядом, но вне моего взора, к нему можно было протянуть руки, но я боялся потревожить ее; ее голос напевал: «не тревожь свою душу, она спит, а ты не спи, не спи — и — и...». Я попытался сказать ей, что когда я усну, моя душа отлетит от меня и присоединится к ней, но не смог и в ответ услышал, что она не примет мою душу, и она потеряется в этом мертвом небе... и тут я вспомнил и попытался спросить, какое у нее имя? И не смог, но услышал в ответ: «У меня много имен, и сейчас мое имя Хела...». И мне захотелось выкрикнуть это имя, но я не сумел его даже прошептать, и сладкая жалость к моему маленькому, неподвижному телу, расстающемуся с безголосой душой, накрыла меня, и я с облегчением закрыл глаза.
Я закрыл глаза и... увидел огромное белое пламя, оно горело на снегу, и снег вокруг него не таял, и я протянул к огню руку и не обжегся; сунул руку вовнутрь, и пальцы обдало ледяным холодом; пламя держалось ровно, переливаясь складками, словно легкая ткань, сохнущая на слабом ветру. «Для чего или для кого зажжен этот огонь? — подумал я, — и кем?». И услышал ее голос: «это мой огонь.. в нем сгорали души горлиц и голубок, тела которых сжигались в жертвенных кострах». — «Но он же не горячий, — возразил я, — он совсем не огонь». — «Душа сгорает в ледяном огне...» — «И моя душа может сгореть в нем?». — «Нет, она в твоей руке, которую ты погрузил в мой огонь». Я в ужасе потянул руку назад и не смог, рука не подчинилась моим усилиям, рука сгорала и умирала... А — а — а — а — а! — завопил я — а — а — а — а! Ледяной холод пробирался от руки в мою грудь, в мою глотку, и вопль замерзал на лету и льдинками осыпался на мое лицо. «Ну и пусть», — вяло решился я и шагнул в огонь; и тело мое оторвалось от земли и медленно, странно покачиваясь, стало всплывать в полость забытья, и я очнулся... Тело мое и в яви плыло над землей, его несли...
Меня положили у огня, и жар его вцепился в мое лицо. Кто-то опустился рядом на колени, низко наклонился, и я увидел глаза Силы. «Савл, — спросил он, — себя ты чуешь?». — «Сила, я не Савл», — хотел сказать я и не смог, губы мои были стянуты жаром. И голос Тимофея: «Как ему помочь?». И голос апостола: «Он — Савл, в нем жар жизни, он не может замерзнуть...». «Там холодный огонь, — пытался выговорить я, — там остались моя рука и моя душа», — и выговорил только последние слова; и Сила подхватил их и сказал: «Он говорит о руке и о душе». «Савл, — услышал я голос апостола и увидел его лицо, — тебе сейчас будет больно, ты не терпи, подчинись боли, слушайся ее, и тебе будет легче...».
Меня накрыли холстиной, плащами, и тело мое погрузилось поначалу в ломоту, а затем в корчи от непереносимой боли, охватившей все мои члены; я сжал зубами холстину и завыл тихо и безутешно.
— Тебе больно, — услышал я ее голос, — и мне больно и Хеле сейчас больно, ты сам виноват, что не ушел с Хелой в ее дом...
— Молчи, мне так больно!
— Страдает твое тело, а душа твоя испугана.
— Где она? — безмолвно вопросил я.
— Она испугана и потому прячется, но я вижу ее, и она боится твоего тела.
— Я не вижу ее.
— Боль ослепила тебя.
— Я и тебя не вижу.
— Я этого не хочу.
— Ты Хела?
— Нет, уже не Хела.
— И я уже не Савл.
— Я знаю.
— Что ты хочешь от того Савла?
— Теперь я хочу, чтобы он ушел от меня, просто ушел и оставил меня в покое.
— И ты не хочешь следовать за ним?
— Хочу.
— Что же ты...
— Я не могу покинуть галатов.
— Они не галаты...
— Не ропщи на них.
— Но они не галаты, они горлицы и голуби...
— Они любят меня.
— Они улетят от тебя.
— Им некуда лететь.
— Но ты не защитишь их...
— От кого?
— От нового бога.
— Разве он их покарает?
— Он отвергнет их от тебя.
— Ты не можешь знать такое...
— Такое происходит с моей душой, а теперь и с моим телом.
— Им же больно...
— Я не буду терпеть эту боль, я смирюсь с ней.
— Тогда прощай.
— Погоди — и — и!
«Он кричит», — услышал я вскрик Тимофея, но никто не откликнулся на него.

«Жало же смерти — грех; а сила греха — закон».
(1-е Кор. 15 — 56)

Я очнулся в гробовой тишине и полном мраке. «Где я? — первое о чем подумал, — где?». Боль опустошила меня, и я не чувствовал своего тела, лежал, внимая этому бесчувствию, тишине и мраку. «Господи, — прошептал я, — где я? Что со мной?». И поначалу мутный, зеленоватый, а затем лазоревый свет высочился из мрака, и я увидел потолок и стены пещеры, с трудом подняв голову, увидел тела лежащих. «Господи, кто они? — беззвучно вопросил я, — и живы ли?» и снопик белого света пал на лицо самого дальнего из них... то был апостол, и по тому, как чуть-чуть шевелились его губы, было видно, что он спит. Я опустил голову и закрыл глаза; «я же не сплю, я лежу в мраке пещеры, и что это?..» и я не посмел додумать о том, что я только что видел... Я открыл глаза и увидел мрак, «но я же не ослеп, я же видел лицо апостола, его шевелящиеся губы, я...» и закрыл глаза, пусть в них пребывает знакомая мне мгла, и тишина пусть размоет все мои мысли, я ничего не видел, Господи! Не дай сойти мне с ума, пусть и во мне пребудет Твоя тишина...
Я лежал, не чуя своего тела, слушал эту гробовую тишину и услышал, как откуда-то из глубины пещеры, из самого нутра горы истекает тягучий вой. Он стлался по низу пещеры, обтекая тела спящих, но никто из них не проснулся и не подивился вою. Мысль разбудить кого-нибудь слабо задела мое сознание, но не нашла отклика в теле моем. Я свернулся калачиком и накрылся холстиной с головой; и ощущал я скорее не страх, а тихое отчаяние, забытое мною с того дня, когда умер мой отец, еще нестарый и крепкий мужчина, любивший непокой.
Он умер во сне, и, поскольку всегда спал отдельно, на постели, устланной сухой травой, мы не заметили его смерть. Бабушка говорила: «Ему надо как следует отдохнуть, пусть поспит подольше...». Но когда кот уселся на топчан напротив постели и уставился немигающим взглядом в лицо спящего, бабушка подошла к нему, дотронулась до лица, прикоснулась губами к его лбу и позвала меня... Когда она выводила меня из спальни, я оглянулся; отец продолжал спать, холодный и спокойный, и я остановился и удержал бабушку, и она прижала меня к себе и сказала: «Ты остался один...» и необычное отчаяние подкосило меня, я повис на руке, на теле бабушки, и она, удерживая меня, сказала: «Помни, что ты — сын левита». И я запомнил, чей я сын и, оказывается, запомнил это чувство, с которым я расстался с отцом. О смерти матери я ничего не знал: она умерла сразу после моего рождения.
«Воют по кому-то или о ком-то... — подумал я, — кто он? Кто-то из нас? Тогда это я... я оказался неугоден и Ему и этой вопящей твари... оставили бы меня здесь и завалили бы камнями... Хела бы приходила ко мне...».
И я вспомнил, как мы с бабушкой ходили к гробнице отца, как крупная белая бабочка садилась на погребальный камень, и бабушка говорила, что это душа ее сына... а однажды я протянул руку к бабочке, и она не улетела, и я прикоснулся к ее вздрагивающим крыльям, и бабушка сказала: «Она видит тебя и помнит».
Вой затихал, и я услышал вздох, кажется, апостол, проснулся, все слышал и тоже что-то думает, и я тоже вздохнул.
— Не спишь? — услышал я его голос, и не ответил, а снова вздохнул.
— Не спишь, слушаешь и слышишь, а ничего не видишь...
— Видел свет, — прохрипел я.
Апостол промолчал.
— И он особо осветил твое лицо.
Апостол молчал.
— Свет этот я выпросил у Господа.
— Зачем ты это сделал? — медленно и тихо проговорил апостол.
— Я подумал, что вы не живые.
— Ты бы о себе подумал, неживой был ты, — раздался голос Силы, — умудрился замерзнуть у костра.
— Я же уснул...
— ... а потом закоченел, тащили тебя в пещеру как бревно...
Я не нашелся, что ответить Силе, и меня выручил голос проснувшегося Тимофея:
— Савл, а какой был свет?
— Как у луны, когда она полная.
— Как ты просил Господа? — тихо спросил апостол.
— Я спросил Его «Господи, где я?» и появился свет, и я увидел вас, потом осветилось все твое лицо апостол, и это был другой свет, не как у луны, а как у совсем маленького светила, и ты что-то говорил во сне... потом я закрыл глаза, а когда снова открыл, была темень, как сейчас, свет погас...
— Все это тебе, скорее всего, приснилось, — зевая проговорил Сила.
Я промолчал, но Тимофей сказал за меня:
— И во сне свет Господень что-то знаменует, правда, Павел?
Апостол молчал.
— А вой вы слышали? — решился спросить я.
Все молчали.
— А я слышал, — настоял я.
— Тоже, наверное, во сне, — произнес Сила.
— Нет, — медленно проговорил апостол, — я тоже слышал, я и проснулся, потому что услышал.
Слова апостола напрягли мрак и тишину вокруг нас.
— Павел, я разожгу огонь? — явно робея, спросил Тимофей.
— Не надо, огонь нам помешает, — ответил апостол.
— Помешает... чему? — это голос Силы.
— Сегодня все откроется, поэтому пусть ночь будет темной, а день светлым, будьте стойки и терпеливы, братья мои, — и через паузу, — и ты, Савл, будь с нами, мы тебя не гоним.
— Мне холодно, — это голос Тимофея.
— Прижмитесь друг к другу и согреетесь, — предложил апостол, — и ты, Савл, примкни к нам, скоро начнет светать и будет еще холоднее.
Рука Тимофея ухватила меня и потянула, и я услышал его шепот: Савл, придвинься ко мне, — и следом едва слышимо, — выла эта тварь, да?
Я привалился боком к юноше, он приник ко мне, мы оба накрылись холстиной, и я сказал: «Наверное, она, и она выла там, где мы с тобой лазили в дыру». Я ощутил, как юношу мелко трясет то ли от холода, то ли от страха, и я повернулся к нему, обхватил его руками и прижал к себе, и он горячо прошептал мне прямо в лицо: «Савл, если ты видел свет не во сне, то получается, что она оба тут вместе, и Господь, и эта птица-богиня».
— Разве они могут быть вместе? — неожиданно раздался голос Силы, — выбрось эту скверну из головы, Тимофей.
И Тимофей тихо, по-детски вздохнул и прошептал: — Лучше бы мы разожгли огонь.
Апостол молчал.
Тишина улеглась между нами и заключила в свои объятия; перед рассветом мы с Тимофеем уснули.
Я проснулся; рядом, прижавшись друг к другу спинами, спали Тимофей и Сила, видно, во сне юноша перекочевал к Силе; апостола не было. Я пытался встать и не смог, все тело одеревенело... сколько же холода поглотило оно за ночь... с трудом принялся перекатываться с боку на спину, со спины на бок и обратно... Когда сумел размяться, встать, шагнуть к двери и открыть ее, я увидел ослепительно белый мир и следы, пересекающие его, они вели к ограде и за ней наверх, и я пошел по этим следам.
Следы тянулись мимо ешековой дыры, и я остановился, любопытно, что там наработали Тимофей и Сила? И я свернул к дыре. Камней вокруг нее заметно поубавилось, вместо дыры зияла яма, но дно ее по очертаниям своим не походило на дно ямы, что-то там торчало присыпанное снегом. Я встал на колени, дотянулся до торчка, сбросил с него снег и увидел кисть руки со скрюченными пальцами... я оторопел, но тут же вскочил на ноги, отпрянул от ямы, заозирался вокруг себя и увидел апостола: по своим же следам он спускался с горы. Я стоял, не сводя с него глаз; апостол остановился у развилки следов, спросил: «ну что там?». Я поднял к глазам своим кисть своей руки, оглядел ее и ответил: «Там вот это», и, скрючив пальцы, протянул руку апостолу. «Савл, ты это о чем?» — не трогаясь с места, спокойно спросил апостол, и я, не разгибая пальцы, клешней поманил апостола к себе, растерянно при этом приговаривая: «Иди сюда... иди сюда...» и апостол шагнул ко мне. Он схватил мою руку, сжал ее и спросил: «Что с тобой?». Я вырвал руку, и кисть непроизвольно скрючилась в клешню, я повел его к яме: «Смотри, там...».
Апостол шагнул к яме, наклонился, выпрямился, посмотрел мне в глаза, опустился на снег, лег на грудь, обеими руками и головой погрузился в яму, и я услышал его приглушенный голос: «Держи меня». Но я не посмел, а лег рядом и заглянул в яму; апостол разгребал руками снег, и вслед за рукой показалась голова с вытаращенными глазами и забитым снегом ртом; и я с трудом, не веря себе, узнавал в ней Ешека. «Помогай», — прохрипел апостол, схватил руку недоумка и, натужась, потянул, и рука и голова подались усилию апостола и потянулись наверх. «Ну помогай же!» — крикнул апостол, и я одной рукой вцепился в одеяние притесненного, к телу его я прикоснуться не решался, и потянул к себе изо всех сил, ткань в моих руках лопнула, и апостол крикнул: «Савл, это не мешок с зерном, а человек, ухватись за тело!» и я, леденея от жуткого холода, вспыхнувшего в груди и животе, обеими руками схватился за голову и, упираясь локтями в камни, потянул ее к себе... внизу загремели падающие камни; вторая рука Ешека была прижата к животу.
Когда мы вытащили тело и положили его на снег, оно неестественно прогнулось в позвоночнике, и апостол сказал: «Он сломал себе спину...» и уточнил: «наверное, прыгнул, как всегда, пришел к дыре, прыгнул и влетел в камни, и спина лопнула от удара», и помедлив: «Надо было заваливать всю дыру, от края до края, или не делать этого совсем». Я слушал апостола и смотрел в лицо Ешека; только сейчас я заметил шрам на виске и большую родинку за ухом, в закатившихся глазах красные ниточки лопнувших сосудов, в них, как и в зеве рта, застыло то последнее, что пытался выплеснуть Ешек, расставаясь с жизнью, слышал ли он в эти мгновения вой своей богини? Или она взвыла, когда душа Ешека отлетала от коченеющего тела?
«Что будем делать, Савл?», — услышал я апостола, и его рука легла мне на плечо. «Отнесем его в пещеру, к той, что выла ночью», — сказал я, все еще теснясь холодом внутри. Апостол сжал мое плечо и тряхнул меня: «Ты его привел к нам, но ты не виновен в его смерти».
— Вчера вечером я видел, как он шел за тобою.
— Да, и я сказал ему, чтобы он возвратился в селение... если бы он послушался меня, остался бы жив...
— Нас могут обвинить в его смерти.
— Могут, только ты не говори об этом Тимофею.
— А Силе? И он заваливал дыру...
— Никому не говори... и сделаем, как ты сказал, отнесем Ешека в пещеру, там и захороним его.. бери его за ноги...
Мы осторожно, словно стараясь не разбудить мертвеца, подняли тело, и оно сразу провисло, а голова запрокинулась, выпученные глаза уставились на апостола, рот перекосился, казалось, мертвец пытается что-то сказать апостолу, и он опустил голову и плечи мертвеца на снег, достал из своего одеяния платок и накрыл им лицо мертвеца. Все это время я держал Ешека за ноги; мысль, что следовало бы и ноги опустить в снег, а потом снова браться за них была невыполнимой; холод от мертвеца через руки мои пробирался в грудь, к сердцу... но я не смог оторвать руки от ног мертвеца. Апостол поднял за плечи тело, и мы, каждый полубоком, понесли его вниз; и свой след апостол уступил мне.
В ограде нас встречал проснувшийся Сила; он стоял, засунув руки подмышки и щурился на солнце за нашими спинами; казалось, он не видел нашу ношу, таким безмятежно утренним покоилось его лицо; и только когда мы внесли мертвеца в ограду, Сила растерянно глянул на него. «Передохнем», — сказал апостол, и мы стали опускать тело. «Подержите еще!» — воскликнул Сила и сорвал с себя плащ, постелил его на снегу, и мы положили Ешека на плащ. «Что с ним?» — решился спросить Сила, и в ответ апостол сказал: «замерз». Сила вопрошающе глянул мне в глаза, и я, вскипая неясной обидой, сказал: «Меня вы спасли, а его никто не спас...». Слышно было, как переступил ногами апостол, и я, яростно растирая закоченевшие руки, сказал: «Мы о нем и ночью не вспомнили... даже когда выла эта тварь...». Сила молчал, и апостол сказал ему: «Иди, разбуди Тимофея».
Я сел на камень и уставился взглядом в птичий профиль недоумка, притесненного, Ешека, был Ешек, а стал, что та дохлая крыса... и богиня его не помогла ему, только выла, и Тот, от которого был свет, тоже не помог... неужели не знал? Не видел? Смерть оказалась проворнее их, она следовала за ним, а не они... А апостол не хочет, чтобы Тимофей и Сила открылись ее подельниками... а что он думает о Них? Или для него смерть недоумка, что огонь сбитый ветром? Ясно, что недоумок не горел, а тлел, что та дыра в горе была для него дверью, в которую почему-то никто кроме него проникнуть не мог, и вот и все... его дверь захлопнулась, и он остался нигде или ушел в никуда, и мы, якобы свободные разумом, сведем его смерть к пропаже овечки или гибели крысы, выскочившей на снег или...
В распахнувшейся двери показался Сила, он звал Павла, он что-то говорил о Тимофее, и я, провожая взглядом апостола, цеплялся за последнее «или...» да, или смерть недоумка нужна вопящей богине как жертва, а Ему не нужна никак, и Он проследил ее как рыбку, мелькнувшую в воде... Я перевел взгляд на руку мертвеца, прижатую к телу; из сжатых в кулак пальцев что-то торчало, я подошел и увидел птичье перо, вытащил его, да, черное с зеленоватым отливом птичье перо... даже если это ее перо, оно ему теперь ни к чему, его даже можно сжечь, и я вернул его обратно, в кулак мертвеца.
Из пещеры вышел Сила, сел рядом со мной на камень и, тронув мое колено, сказал:
— Тимофей все понял и не может видеть мертвого.
— Пусть тогда уснет и спит пока не похороним этого...
Мертвец в моем сознании очищался от какого-либо имени.
— Савл, мертвец тебе же не родственник, зачем так маяться его смертью.
— Сила, в прошлый снег он убил крысу, в этот снег убился сам, давай, во всем обвиним ни людей, ни богов, а этот никому не нужный снег...
— Савл, если бы ты закоченел в эту ночь, то точно виноват был бы снег... а Тимофея ты пожалей.
— А тебя?
— А меня не жалей, как похороним его, я покаюсь перед Господом... а ты скажи, где лучше похоронить его.
— Там, куда он стремился, в горной дыре, Тимофей знает туда дорогу.
— Не гневись на Тимофея, и ты знаешь туда дорогу, да и я знаю, Тимофей водил меня, и я с тобой согласен, и он, — Сила кивнул на мертвеца, — будет не против, помоги мне внести его в пещеру...
И поднялся с камня, и протянул мне руку, и я принял ее...
Мы внесли мертвеца в пещеру и положили на холстину, расстеленную на месте, где мы спали с Тимофеем, и холстина была та, которой мы укрывались. Апостол опустился на колени и принялся сметать снег с головы мертвеца; «а снег во рту? — подумал я, отрешенно наблюдая за руками апостола, — его тоже нужно убрать, если его не убрать, он растает, появится во рту вода, но мертвец не сумеет проглотить ее...» и я представил, как Ешек поедал яйцо, стянутое с моей слепой трапезы... «а снег легче убрать какой-нибудь палочкой...» и я посмотрел в направлении кострища, там среди несгоревшего сушняка можно найти палочку, но не успел сказать об этом, апостол двумя пальцами раздвинул губы мертвеца и другим ловко извлек изо рта комочек снега, сомкнул губы и накрыл лицо краем холстины, встал и сказал, обращаясь к Силе и Тимофею: «Вы отнесите его вглубь пещеры, обложите тело камнями». Все это время Тимофей сидел у входа в расщелину и безмолвно, с посеревшим лицом внимал происходящему. Сила глянул на него и сказал: «Павел, может мы с Савлом...». Но апостол отказно качнул головой и тихо распорядился: «Тимофей, ты телом мельче Силы, бери покойника за ноги и продвигайся первым, а ты Сила берись за плечи...». «Я помогу им», — нагнулся к мертвецу я. «Нет, Савл, понесут они, — апостол остановил меня рукой, — так должно... Тимофей, берись за ноги», — и обернул все тело холстиной.
Внезапно запахло резкой горечью, и я невольно отступил от тела: она здесь, она прощается с притесненным? Она судит нас? Она взывает ко мне... и что-то, видимо, изменилось в моем лице, потому что апостол спросил: «Что с тобой, Савл?». — «Она здесь, — ответил я, — разве вы не чуете ее?». Апостол выпрямился, осенил себя крестом: «Не она испытует нас, а Он», и взглядом указал Тимофею на ноги мертвеца. И они подняли тело и, согнувшись, часто передвигая ноги, понесли тело к расщелине; они с трудом, задыхаясь, бормоча неясное, втащились в расщелину и скрылись в ней, только шорох тел о камни возвращался в пещеру. Я вслушивался в звуки из расщелины и осторожно втягивал носом все еще горчащий воздух; и апостол заметил и взглядом вопросил меня, и я кивком головы дал знать, что умолкнувшая тварь все еще здесь.

«Сим Дух Святой показывает, что еще не открыт путь во святилище, доколе стоит прежняя скиния.
Она есть образ настоящего времени, в которое приносятся дары и жертвы, не могущие сделать в совести совершенным приносящего».
(Евр. 9 — 8,9)

Я вышел из пещеры. Покинутый жертвенник... сезонная сторожка... а с этой ночи и тайный склеп... бедная богиня... не лучше ли тебе улететь к своему холодному морю, прихватив с собой маленькую душу Ешека, улететь навсегда. Большой Бог прикоснулся к твоей горе и оставил на ней мету и тоже навсегда. То, что содеялось здесь с приходом апостола и его спутников, неисчезаемо, и в этом вся заковыка: исчезнут все деятели, но не исчезнет содеянное ими, а заковыка в том, что многое содеянное исчезает, становится прахом, и прах тот постепенно, но верно и бесследно развеивается и зарастает новыми деяниями с тем же концом... и было бы и здесь так, если бы не выла птица-богиня, не упирался бы в эту гору апостол. Что Ешек... недоумок, кавалер дохлой крысы, несостоявшийся муж Хелы, притесненный... кем? Благовествующие говорят, что Распятый излечивал таких, освобождал их от притеснения, побеждал того или то, что притесняло сознание, что делало дух немощным. Но Ешеку в излечении было отказано, в спасении тоже, это так, поскольку свет, который я видел ночью, снизошел раньше, чем выла темная богиня. Духом недоумка пренебрегли?
Я не заметил, как оказался на месте огня, возле которого я встречал снежную ночь; снега в закутке почти не было, стенка, которую столь спешно я выложил, укрыла огонь от ветра и снега, почему же тогда я закоченел? Я сел на сухую землю возле угольев и прилег спиной к ограде.
Апостол сказал, что сегодня все откроется... если для этого понадобилась смерть Ешека, то последующее за ней может оказаться подобным тому, что произошло после земной смерти Спасителя, только в пределах царствия темной богини, и примет ли апостол такое подобие? Сила духа апостола позволяет ему предстать в полный рост перед любым встречным ветром иноверия. Я вспомнил, как Гамалиил говорил, что Павел приумножил дух Савла, а апостол приумножил дух Павла, и приумножение сие будет до конца дней его... наверное и то, что открывается ему в эти дни, приумножает его дух... венчик ночного света над лицом спящего апостола знак тому, и значит, в смерти Ешека виновен я: если бы я не пошел к горе, его не послала бы вслед за мной Хела... И я почувствовал боль от того, что ничто во мне не дрогнуло при имени Хела... хорошо, что она ушла... я виновен перед Ешеком и Хелой, я отклонился от пути моего следования, я перестал быть тенью благовествующих странников, что же мне делать?
Запах горечи истекал от черных угольев костровища, словно то чернели останки сожженной птицы-богини... я встал и направился в пещеру к апостолу, я должен что-то сказать ему.
Апостол и его спутники сидели на камнях и молчали, я сел рядом, глянул на Тимофея, он выглядел явно подавленным, и мне захотелось как-то утешить его, сказать ему, что он не виновен... «Что скажешь, Савл?» — подхватил мое намерение апостол. Я растерялся: да, но я же и апостолу намеревался сказать об этом... и сказал: «Апостол, мы не закрыли умершему глаза». Апостол посмотрел на Силу и Тимофея и ответил: «Да, это так, что еще скажешь?». — «Мы не обвязали члены его тела повязками». — «Что еще?». — «Мы не оплакивали его». — «Савл, Ешек — не иудей, в его народе умерших сжигают, а мы погребли его, мы предали его тело праху, тлению, памятуя о воскрешении всего и вся в предсудный день, пусть и он предстанет в тот день вместе с нами, мы не отринули его от нас, мы и не могли этого сделать, потому что он последние дни свои как мог теснился к нам через свою дыру в горе, вспомни, как он помог Тимофею выбраться из каменного плена, Савл, ты и я слышали, как его оплакивала эта тварь, мы так не смогли бы его оплакать, и мы сделаем другое: вы сейчас выйдете из пещеры, а я останусь в ней и помолюсь о душе умершего». И апостол встал, шагнул к двери, приглашая нас покинуть пещеру, и мы покинули ее, образуя троицу — Сила, Тимофей и я, все еще Савл...
Сила и Тимофей отошли к ограде и, не говоря друг другу ни слова расселись на камнях, лицом к рощице, к тропе, на которой снег растаял, и она черной, извилистой нитью тянулась к невидимому селению. Я остался возле перегородки, сел на камень и привалился спиной к жердям, я не хотел отстраняться от пещеры, где покоился мертвый Ешек, и готовился к молитве апостол. «Я виновен, — стучало в голове, — и молитва защитит меня, пусть темная богиня видит, что я никуда не скрылся, пусть Большой Бог услышит мое притесненное покаяние». Я уткнулся лицом в колени, сцепив ноги руками, спину я подставил апостоловой молитве, и все мое тело замерло в ожидании ее; казалось, и горы окрест замерли в ожидании ее; я глянул в небо, блеклое и безликое нависало оно над горой, что ему молитвы человека... Я закрыл глаза и увидел зеленый круг с красным ядром в центре; круг медленно вращался, ядро же оставалось неподвижным; я прижал к глазам ладони, и круг стал увеличиваться в размерах, а ядро темнеть, словно зеленое отнимало силу у красного, словно мгла закрытых глаз принимала рассвет, восход вспыхнувшего в ее глубинах светила, словно кто-то подавал мне световой сигнал, оповещающий о новом пути в неизвестное; и когда зеленое полностью вытеснило мглу и сомкнулось внутри себя, я услышал голос Тимофея: «Савл, смотри...». Я открыл глаза и увидел стоящего юношу, Силы возле него не было. Тимофей стоял, странно изогнувшись, словно что-то высматривая за моей спиной, и я оглянулся и сквозь щели перегородки увидел зеленый свет, тот, что я видел ночью; он висел в виде шара с золотистым отливом по кругу, висел возле заваленного входа в каменный колодец, и в центре его с приподнятой головой стоял на коленях апостол, глаза его были закрыты, руки покоились на коленях, белые искры срывались с его лица, волос, вспыхивали в воздухе и гасли. «Савл, что он?» — прошептал Тимофей и пал на колени возле меня.
Но я его не видел и не слышал: я впился взором в апостола, облаченного в зеленый свет; лицо молящего было белым, губы чуть заметно вздрагивали, но глаза так и оставались закрытыми, и мне захотелось крикнуть ему: «Открой глаза, увидь свет вокруг себя, увидь!». Но я почувствовал, что ничего вымолвить не могу, что язык мой и губы умерли, и в глазах появилась нестерпимая резь, а в веках тяжесть, словно каменный сон стягивал их, и я закрыл глаза, а на лицо натянул полу плаща своего, и тело мое сложилось в клубок и ткнулось в низ перегородки рядом с телом Тимофея; и я услышал тихий и тонкий голос, то ли поющий, то ли причитающий, но слов разобрать не смог... этот голос я никогда прежде не слышал, никогда, даже у детей... он был прозрачен и легок, он утешал, как утешает журчанье воды, стекающей по ровному, некрутому склону.
Я слушал тот голос, в закрытых глазах моих брезжил зеленый свет, и вспыхивали и гасли золотистые искры; «оно открывается, — сумел подумать я, — открывается сразу всем...» и мне страстно захотелось стать невесомым и незримым, и я сжал свое тело в комок и остановил дыхание, казалось, еще усилие, и я рассыплюсь и рассеюсь в этот дивный, искрящийся свет, стану им, еще едва уловимое усилие, и это произойдет... И я замер в ожидании этого усилия и услышал слова, произнесенные голосом из света: «пока я покидаю вас...» и тело мое стало наливаться тяжестью, и глаза влагой слез, я сжал руками голову и заплакал...
Очнулся я от тычка в бок и сказал: «Не трогай меня, уйди», и услышал голос Тимофея:
— Савл, давай вместе встанем, а боюсь один.
— Я не хочу вставать, я не хочу тебя видеть, я останусь здесь.
— Это невозможно, Савл.
— Я буду ждать то, что я только что видел.
— Савл, зачем это было?
Я глубоко вздохнул и спросил:
— А голос ты слышал?
И юноша ответил: «слышал».
— И слова?
— И слова.
— Ты их понял?
— Не знаю.
— А голос, говорящий те слова, тебе знаком?
— Нет, я никогда его не слышал.
— Где апостол?
— Не знаю.
— Разве там его нет?
— Нет.
— Он исчез...
— Не знаю.
— Он умер...
— Не говори так!
— Он умер и, как Тот, воскрес и удалился, он покинул нас.
— Савл...
— Молчи, Тимофей, мы остались одни.
— А Сила?
— Что Сила?
— Сила где?
— Его нет.
— Почему?
— Его никогда и не было...
— Ты сошел с ума, Савл.
— Я не Савл.
— Ты сошел с ума.
— Я не Савл, я никто, я остаюсь здесь и буду ждать...
— А если оно не вернется?
— Тогда я умру здесь.
— Ты замерзнешь, как Ешек...
— Я не знаю Ешека, и тебя не знаю, не трогай меня.
— Но Савл, я вижу Павла.
— Где?
— Там, в пещере.
— Ты говорил, что его там нет.
— Говорил, но он появился.
— Как?
— Не знаю, я не увидел это, я просто снова увидел его.
— Поэтому я боюсь открывать глаза, слепым я уже был...
— Савл, вставай, апостол идет к нам.
Я, действительно, боялся открывать глаза: в них еще оставались отблески того света и покой, в них никто долго, пока не вернется оно, не потревожит меня. Но Тимофей тормошил меня за плечи и придушенно шептал: «Вставай, вставай, он близко». Похоже, апостола в эти мгновения он страшился.
И я открыл глаза и поднял голову; апостол стоял по ту сторону перегородки и сквозь нее смотрел на горы, нас он, казалось, не видел. Мы, так и не успев встать, затаившись, на коленях смотрели на него снизу и ждали... и он сказал: «Идите ко мне». Мы поднялись с колен и, теснясь в двери, явно робея, вошли в пещеру и встали. «Где Сила?» — спросил апостол изменившимся голосом, негромким и замедленным. Мы не ответили, только Тимофей задышал часто-часто. Апостол шагнул к нему и прижал его к своей груди, и тело юноши забилось, как в падучей, апостол обхватил его руками и запахнул краями своего плаща; мне же он тихо сказал: «Прошу тебя, Савл, найди Силу». И я, пятясь, выбрался из пещеры и оглядел мир, лежащий перед горой: яркое синее небо, яркое солнце в нем и сверкающие платами нерастаявшего снега горы; я подошел к ограде, прихватил в тени пригоршню снега и принялся растирать лицо, растирал яро, до боли в висках, и мне захотелось крикнуть во весь голос и позвать кого-нибудь, и я вспомнил, зачем я здесь, и завопил: Си — и — и — лл — а — а — а!
Сила появился со стороны рощицы, и я вспомнил о Хеле, и тревожное и ревностное вместе чувство вспыхнуло во мне: Сила был там, где могла быть и она. Зачем он ходил туда? Почему он покинул нас? Что ему тогда молитва апостола? Всего лишь по умершему недоумку? Я напрягся и крикнул: «Сила — а — а, это моя роща!». Он, казалось, не слышал меня и поднимался ровно и спокойно; подойдя ко мне, он сказал: «Ты кричишь, как пастух, увидевший дикого зверя». — «Тогда дикий зверь — это ты, — сказал я и, не удержавшись, добавил, — только не трогай мою овечку». Сила приблизился ко мне и толкнул меня в грудь, я устоял, он толкнул сильнее, но я был уже готов к новому толчку и снова устоял, и Сила сказал: «А ты крепкий пастух, наверное, твоей овечке хорошо с тобой, а? — и засмеялся, впервые, всем лицом, — Ну ладно, что звал меня?». — «Апостол послал меня за тобою». Сила прервал смех, еще раз, легко толкнул меня и сказал: «Тогда веди к нему»; и мы вернулись в пещеру.
Обстановка в пещере изменилась: Тимофей трудился над костром, апостол готовил трапезу — раскладывал на плоском камне еду; оба молчали. Я не сразу, но нашел свою суму и выложил все, что оставалось в ней, и когда апостол рядом с едой водрузил мех с вином, я почувствовал, как меня до тошноты замутило от голода. Жестом пригласив нас к трапезе, апостол разлил вино в плошки и сказал: «Прежде чем отправиться в путь, нам нужно поесть и отдохнуть», и первым выпил свое вино и только после этого обратился к Тимофею, нерешительно заглядывающему в свою плошку: «Выпей и тебе станет легче...».
Мы ели и ждали слов апостола о молитве, но он молчал, неторопливо, сосредоточенно ел и молчал; затем неожиданно для нас налил еще всем вина и, опять же не сказав ни слова, поднял свою плошку, предложил выпить... Первым не выдержал Сила, спросил: когда уходим? И в ответ прозвучало: как стемнеет, сразу в путь... И снова молчание обуяло нас. Но меня уже точило желание узнать, куда они пойдут? И я спросил: направитесь в Асию? Апостол прекратил есть и глянул мне в глаза с едва уловимой печальной усмешкой и ответил: нет, в Асию мы не пойдем. — Почему? — опередил меня вопросом Сила. Апостол не ответил, а налил еще немного всем вина, и когда мы его выпили, сказал: «Ты, Сила, спросил: «Почему?», а почему ты пьешь вино?». Сила от такого вопроса перестал жевать, заглянул в пустую плошку и, глядя на огонь, ответил: «Для веселия духа», и в глазах его зажглось по крошечному костерку; и даже, когда апостол сказал, что в Асию они не пойдут для сохранения целости и крепости духа, те костерки не угасли. Неожиданно певучим, чуть заплетающимся голосом вопросил Тимофей: «А куда мы пойдем, Павел?». И апостол не сразу ответил, что пока он не знает, пока им нужно покинуть эту гору и Галатию тоже, а ночью звезды подскажут им их путь... и опять глянул мне в глаза и спросил: «А ты куда отправишься, Савл?». И хмельная лихость всколыхнула меня и я ответил: «А я пойду в Асию». И апостол медленно, расставляя слова вымолвил: «Что ж, тебя там, возможно, будут ждать...». Но я, уловив сиротство своей дерзости, не осмелился спросить: «Кто?», а за меня об этом спросил Тимофей и тут же предложил: «Павел, пусть Савл идет с нами», и апостол сказал: «Пусть...» и встал и сказал, обращаясь только ко мне: «А сейчас пойдем со мной туда, откуда ты видел Асию». Я немедленно поднялся, и апостол сказал своим спутникам: «А вы будете здесь, в пещере, душа Ешека еще нуждается в вас, и ты, Тимофей, не страшись ее, она отмолена, и Господь ее принял...». Апостол осенил крестом каждого из нас, и мы с ним вышли из пещеры.
Разгоряченные вином и едой, мы бодро шагали в гору, полностью освободившуюся от снега; на то место, где была ешекова дыра, мы даже не взглянули. Я шел чуть сзади и, поглядывая на апостола, томился мыслью: зачем ему нужно взглянуть на Асию? И кто в ней может ждать меня? И я не выдержал и спросил: «Апостол, почему ты так сказал Силе про Асию?». — «Потерпи, — ответил апостол, — там наверху, когда мы увидим Асию, я тебе объясню»; до самой вершины мы больше не проронили ни слова.
На саму вершину мы входили, не оглядываясь, и я с удивлением обнаружил, что мы сразу оказались там, где крылатая тень остановила меня, и я воскликнул: «Здесь!» и на вопрошающий взгляд апостола ответил: «Здесь меня ослепил тот свет». Апостол тут же осмотрелся, что-то увидел, нагнулся и поднял с земли крупное темное перо; он держал его, как нечто обжигающее или колючее, за самый кончик роговицы и протягивал мне со словами: «Если это перо вопящей богини, то потеряла она его здесь, пересекая тебе путь, возьми его, оно твое по праву». Я принял перо, поднес его к лицу и невольно вдохнул воздух из ворса пера, и слабая горечь коснулась моих ноздрей, несомненно, перо обронено вопящей тварью. «А что с ней?» — спросил я, апостол ответил: «Она улетела». — «Куда?». — «В Асию, она уже там, на новой горе...». — «Откуда такая весть?». — «Из моей молитвы...» и апостол взял меня за руку и потянул к земле: «Сядь и сиди смирно, я буду молиться...».
Апостол молился стоя. Ныне мне ту молитву его дословно не вспомнить, апостол же не записывал их, он писал послания... и ни в одном из них нет той молитвы, горной молитвы, молитвы о восшествии и снисхождении.
— Господи, — сказал он, — внимаешь ли Ты мне?
Помню, я припал к земле в ожидании ответного гласа... но его не последовало, а наоборот: внезапно утих ветер и замолкла живность, стрекотавшая в траве и камнях.
— Господи! — воскликнул апостол, — Ближе ли я стал к Тебе, взойдя на эту гору от праха погибшего отрока? Господи, Тебе ведомо, что я иду к Тебе с того часа, когда Ты предстал надо мною и вскрыл мою заблудшую гордыню, как вызревший гнойник... но, идя к Тебе, поднимаюсь ли я в выси Твои или тщусь странствием своим, как заблудшая в пустыне тварь? Неужели я — та тварь, Господи? Все тварное, коим обложено мое земное обитание в царствии Твоем неотделимо от меня, но я уже не могу, Господи, отделить себя от Тебя, как же тогда Ты располагаешь моей тварностью, Господи? Господи, если Ты — это Ты, то и Ты был тварен во плоти, по прикосновению стопы Твоей к раскаленной коже Твоей земной родины, по крови, сочившейся из ран Твоих; но плоть Твоя не обратилась в прах, она осиялась светом Твоего вознесения, и дух мой пытается вознестись к Тебе во след... но плоть моя не отпускает его, ибо дух может быть лукавым, плоть же — никогда. Господи, я осмеливаюсь сказать Тебе, что все тварное прекрасно, и дух мой восхищается сим; так как же мне тогда влачить себя в царствие Твое, Господи? Господи, мне сегодня сказано было: «Уходи, но продолжи...» так куда я повлеку плоть мою? Смерти отрока Ешека я завидую, ибо чую, моя смерть будет дикой и безвидной, но я не таюсь от нее, Господи, я пытаюсь внимать Тебе не во спасение духа своего, а в ожидании с небес Тебя, Сына Отца нашего. Господи, я возвращаюсь на путь благовестия о Тебе в уповании на милость и благодать Твою... Аминь.
К концу молитвы густой туман накрыл гору с асийской стороны и стал наползать на вершину, и мы поспешили вниз, но не успели, добрались до середины склона, и вершина и галатская сторона горы погрузились в белое месиво, и мы потерялись в нем, разом перестав понимать: где мы и куда нам двигаться. Я не удержался и съязвил: «Апостол, а может мы уже в царствии Господнем, на самом его краю...». Апостол протянул в туман руку и сказал: «Видишь? Такое может быть только в другом царствии, противника Его... держись возле меня, не отступай ни на шаг...». Мы продолжали медленно, ногами наощупь продвигаться вниз, а казалось, что перемещаемся мы из ниоткуда в никуда; о чем я тихо вымолвил в спину апостола, но он услышал и ответил: «Тот, кто не знает Господа, и при ясном солнце бредет так же, из ниоткуда в никуда». Какой-то зверек пискнул и метнулся из-под ног, и апостол сказал: «Вот, не уподобься ему, Савл». Я промолчал, казалось, туман заполнил меня изнутри, и все во мне потерялось, перестало сноситься друг с другом, и уже не я тащился за апостолом, а моя ослепшая и оглохшая душа, не способная внимать ни голосу, ни мысли, ибо апостол что-то еще сказал, но я, услышав его голос, слова его, ничего не понял, вернее, ничто во мне не откликнулось им. Вот, — подумалось где-то вне меня, — и Бога сейчас нет, нет Ему места в этой белой мгле, и не нужно оно Ему здесь, и мы Ему не нужны, догадывается ли об этом апостол?
Внезапно апостол споткнулся, чуть не упал, но устоял, присел и стал ощупывать землю вокруг себя. «Кругом камни, — сказал он, — дальше идти опасно, садись, переждем туман здесь», и мы уселись на камни друг против друга, и я снова съязвил: «И Господь, наверное, нас потерял...». Апостол хлопнул меня по затылку и сказал: «Выбрось эту мысль вслед за словами, не смеши Господа», и отчего-то рассмеялся.
Вскоре сидеть неподвижно и слепо и молча мне наскучило, и я принялся ощупывать камни вокруг себя, перекладывать их, бросать в туман, и когда один камень, брошенный недалеко, издал глухой и, как мне послышалось, низовой звук, мы насторожились... «Ну-ка, повтори», — попросил апостол, и я повторил и удачно: тот же глухой и заглубленный звук... «Идем туда», — сказал, поднимаясь, апостол; и мы, продвинувшись на несколько шагов, оказались над ешековой дырой.
Заполненная туманом, она напоминала вкопанный в землю котел, в котором кипело и парило какое-то варево; но я живо представил там, внизу лежащего под камнями недоумка, и дикая мысль: а вдруг он жив... оттаял, отогрелся и очнулся, очнулся и дышит каменным, но родным ему воздухом, и никто не знает о том, что он ожил; могла бы узнать об этом и как-то помочь ему летающая богиня, но ее нет, она улетела... мысль эта ударила меня; и тут же острый, отдающий знакомой горечью запах вошел в мой нос, рот, уши, защипал глаза... Боже! Она здесь! Я схватил апостола за руку и потянул его от дыры, успев прошептать «она здесь», и апостол шагнул за мной, но тут же остановился со словами: «Что ты несешь...». «Она там, — тыча рукой в направлении дыры, уже прокричал я, — никуда она не улетела, она там...».
— Савл, замолчи! — тоже крикнул апостол, — Замолчи! Мне было сказано, что она отсюда улетела навсегда.
— Кем сказано? — с трудом удерживаясь от крика, просипел я.
И апостол ответил спокойно:
— Святым Духом, когда я отмаливал душу Ешека, ты же все видел, а я еще и слышал, Его голос слышал.
— Апостол, она улетит, когда мы уйдем, когда гора очистится от нас и от души Ешека тоже, она заберет ее с собой, она...
— Молчи, Савл, — медленно и угрожающе прорычал апостол, — не говори того, что тебе не ведомо, не смущай дух свой и не дерзи Духу Святому, остановись!
Я замолчал и, с силой протирая руками лицо свое, шагнул прочь от дыры в туман, и он, словно раздвинулся и впустил меня, и я увидел впереди слабый лимонный свет и смело пошел на него, а свет разрастался и наливался вечерней позолотой; огуречное поле, и крылатая тень по дуге пересекала его, удаляясь за склон горы, и я крикнул: «Апостол! Я сказал правду, я вижу ее тень, она снова облетает гору, может быть, она прощается с ней...».
Мы вышли из белого плена, спустились к пещере; возле потухшего костра мы обнаружили спящих Тимофея и Силу, и скрещенные руки Силы лежали на спине Тимофея, юноша во сне стонал... «Присоединимся к ним», — сказал апостол, стараясь не смотреть на меня и, сняв руки Силы с Тимофея, лег рядом с ним. «Я зажгу огонь?» — спросил я, но апостол промолчал, и я лег возле перегородки, сунув под голову комом суму свою.
Сон обещал покой...

«Мы могли явиться с важностью, как Апостолы Христовы, но были тихи среди вас, подобно как кормилица нежно обходится с детьми своими».
(1-е Фес. 2 — 7)

Проснулся я от того, что кто-то потянул меня за ногу, и я не сразу спросонья, в зыбком свете от догорающего костра распознал Силу; «мы уходим», негромко промолвил он и отвернулся от меня. Я лежал и вспоминал: были ли сновидения, и нечего не мог вспомнить... выходит, никто и ничто не тревожило наши сны, выходит, гора опустела навсегда, выходит, пришла пора покидать ее и нам... я расторопно поднялся, навешивая на плечо пустую суму; мы уходим... «и скорее бы, — отозвалось во мне, — скорее».
Оглядываясь на редеющие во тьме уголья, мы вышли из пещеры в залитые лунным светом горные теснины, не спеша стали удаляться от перегородки, от ограды, мимо рощицы, через огуречное поле, и в груди моей внезапно защемило надрывной тоской, ноги мои отяжелели, я влачил свое тело, придавленное безмолвным воплем: «Не уходи... не уходи...». Я шел последним и стал отставать от Тимофея, и он почувствовал это и остановился и спросил: «Ты что Савл? Не отставай», и силы покинули меня, я сел на тропу, впился взором в рощицу костляво-белую в лунном свете, и сам лунный свет зеленоватый, но холодный и пустой ужаснул меня, и я замычал от удушья и отчаяния, охвативших меня... «Если бы я сейчас умер, — выдавил я, — я бы никогда не покинул эту тропу и эту гору, я бы остался здесь вместо всех, вместо вопящей твари и Ешека, вместо Хелы и всех убиенных горлиц... и я останусь, я не могу уйти... я дождусь другой летающей богини... она обязательно появится, она прилетит...». Мои спутники поднимали меня, охватив мое тело; шепот апостола «Савл, что с тобой? Встань, Савл,.. вставай же!», его запавшие, полные влажной мглой глаза проникали в меня, и я силился что-то ответить ему и не мог; «ты же сын левита, укрепись телом и духом», — тормошил меня апостол. Сила удерживал меня со спины, стиснув сильные руки свои на моей груди. «Ну-ка, отпусти его, — сказал апостол Силе, и когда тот выполнил его команду, неожиданно ударил меня своим посохом по спине, и я вздрогнул, изогнулся от боли и выпрямился, — иди, а то еще ударю», — сказал апостол и занес посох надо мной; и я отскочил от него и побежал по тропе вниз и раскинул руки и взмахнул ими и закричал: «Ешек! Я лечу, как птица! Как ты!». И вопль Тимофея сзади: «Павел, он сошел с ума!» и в ответ: «Главное, чтобы он не сошел с тропы...» не остановили меня.
Остановился я у тех деревьев, под которыми я, затаившись, поджидал Ешека, остановился, потому что задохнулся, но с облегчением почувствовал, что это было не удушье, и что тоска выплеснулась из меня и растворилась в лунном сиянии; я словно вернулся в ту ночь, когда мы с Ешеком покидали селение... и я так же прокрался в тень того же дерева и замер, поджидая тех троих.
Они приблизились, и апостол погрозил мне посохом: де не дури, присоединяйся, и я, изображая подраненную птицу пристроился к ним сзади; но Тимофей пропустил меня вперед со словами: «Теперь птичка никуда не улетит», и ухватился за мой плащ и засмеялся.
Когда мы приблизились к селению, апостол сказал: «Будет лучше, если нас никто не увидит, будем обходить», и повел нас на скалы, другого обходного пути он словно не видел; мы карабкались по скальным уступам, поглядывая на селение внизу; остановились передохнуть, и я принялся выискивать дом Хелы на краю селения, и, найдя его, увидел крошечный огонек и, не раздумывая, ринулся вниз. «Савл, вернись!», услышал я негромкий возглас апостола, а следом голос Силы: «Его не остановить».
Я спускался ловко соскальзывая с камня на камень, бесшумно пробрался от подножья скал к дому и через ограду проник во дворик; в окне я увидел свет от горящего в плошке масла, но Хелы возле нее не было, в «моей» комнатке было темно; где же Хела? Как мне увидеть ее? Я замер в ожидании, но она не появлялась, и я вспомнил и извлек из плаща перо улетевшей богини; я положил его на подоконник, а в окно бросил камушек; когда я услышал шаги, шагнул в тень дворика и слился с мраком стены.
Я увидел, как Хела появилась у окна, как она обнаружила и взяла в руки перо, как она недолго, но внимательно рассматривала его и снова подалась к окну; и я услышал ее голос: «Товис». И я замер, разом леденея и коченея всем телом. «Товис, — негромко позвала она, — можно я увижу тебя?». Я умирал... «ты же видишь меня, — сказала она, — а мне не позволяешь того же... Товис, где ты?». Я умирал... умирал так долго, что исчезновение Хелы я воспринял как частицу моего умирания... В глазах моих застыло лицо Хелы, неестественно белое, осунувшееся, и черное перо в ее руках, послание от покинувшей ее богини.
Когда я вернулся на скалы, то обнаружил на том же месте моих спутников, они ждали меня. «Савл, укроти свое сердце и обрати его к Господу, — сказал апостол, — отныне ты с нами».
Всю ночь мы покидали Галатию.


Часть вторая
ГОРОД


Смерть Варнавы потрясла меня азартным любопытством толпы, с которым она наблюдала агонию казненного. Телосложением он был низкого роста и полный, и его долго не могли сбить с ног; к тому же он все время закрывал руками голову от летящих камней; и казнители впали в яростный азарт. А когда он упал и вытянулся предсмертно всем телом, они с тем же азартом следили за его агонией... и только, когда он испустил последний дух, разошлись успокоенные и умиренные.
Я стоял неподалеку среди зевак и подстрекателей, все видел... и когда вдруг в самый разгар избиения обнаружил в себе животное желание кинуть камень в жертву, испытать этот пьянящий азарт насильника, то не сразу подавил его чувством стыда и гнева; «ты самая последняя малакия», — сказал я себе и ударил себя по лицу, и кто-то возле меня рассмеялся, но я не посмел взглянуть на него...
К испустившему дух Варнаве я не подходил; «Если его в эти мгновения покинул Господь, — думал я о нем, — то моя скорбь, мое участие ему ни к чему».
Позже с меня запросили объяснения по поводу моего поведения на казни Варнавы, а так же ответить на вопросы о моем странствии с апостолом, и я принял решение покинуть город и остров навсегда. Оставалось закончить рукопись и проститься с дорогими мне могилами...

«Малая закваска заквашивает все тесто».
(Гал. 5 — 9)

Его звали Филит, и был он любезен и утонченно учтив. В руках у него покоилась рыжая кошка, и, лаская ей уши, он рассказывал нам о достоинствах павлиньих хвостов; кошка утробно урчала, его же голос звучал мелодично и немного грустно, словно обрекая нас на расставание со всем, что он так красиво и сладостно описывал словами; и когда Лука прервал его возгласом «О, Индия!», он томно улыбнулся и подвинул к нам блюдо с виноградом и орехами.
Апостол смотрел в окно, не произнося ни слова, и мне захотелось увидеть созерцаемое им; я наклонился за его спину и глянул в окно. Трехпарусная фелука, вычерчивая широкую дугу по глади залива, приближалась к причалу; одинокая чайка тянулась за ней, норовя сесть на мачту, но шумная толпа на причале отпугнула ее, и она мгновенно исчезла в ярко-синем небе; среди встречавших фелуку я узнал Хиропа, слугу Филита, и подумал: почему он там, а не здесь, ведь у его господина гости — апостол, Лука и я; что ж мысль замкнула взгляд, вернее увиденное... Все последующее — домыслы, например, Хироп там, а не здесь, потому что Филит не выставил к винограду и орехам вино, а не выставил он его после того, как его попытку поставить кувшин с вином энергично пресек апостол, и Лука поддержал его; в моих же глазах Филит уловил сожаление и, унося кувшин, как-то исподволь окинул взглядом все мое тело и улыбнулся полно и протяжно... Вернулся он с кошкой и представил ее нам Тишой; Тиша внимательно осмотрела каждого из нас зелеными глазами и царапнула рукав Филита, и он принялся поглаживать ей уши, кошка заурчала, а Филит заговорил о павлинах, партию которых он недавно удачно сбыл сотнику из Митилины.
Филиту из нас троих с пылким интересом внимал Лука: Филит торговал преимущественно индийскими товарами, а Лука так вожделел Индию, что однажды я услышал, как он убеждал апостола повернуть стопы наши в обратную сторону, в сторону Индии, и я подумал: а почему бы и нет... почему скованные всевластным Римом языческие земли, а не свободная и роскошная Индия? Надо будет при случае присоединиться к Луке и вдвоем уговорить апостола... а еще лучше до того, уговорить Тимофея, и уже втроем — апостола, улучив момент, когда будет отсутствовать Сила, как сейчас: Сила и Тимофей остались переписывать книги, а мы отправились в гости к Филиту.
Кошка выскользнула из рук хозяина и не спеша подошла ко мне; обнюхав мои ноги, они прыгнула мне на колени и улеглась на бедре; я сразу почувствовал жар, исходящий от животного, и странно возбуждающий озноб во всем теле. «Ну как вам моя киска? — вкрадчиво спросил Филит, — видите, она выбрала вас... значит, вы милый котик... Тиша в этом великолепно разбирается... так как?» и уютно так засмеялся, и следом засмеялся Лука; и апостол улыбнулся и отломил веточку с янтарными виноградинами и сказал: «А если это только начало? — и поднес веточку к моим губам, — Кушай, котик...». Филит и Лука смеялись взахлеб.
Виноград от апостола я принял и, отправляя ягоду за ягодой в рот, стал смотреть в окно не из-за спины апостола, а от своего места; и видел я кусок прибрежной площади и женщину, пересекающую ее; похоже, она шла с только что причалившей фелуки, и голова женщины пламенела на солнце огненно-рыжей виноградиной, обоими руками женщина прижимала к груди клетку, в клетке неподвижно затаилось какое-то существо... Когда женщина приблизилась к дому Филита, я узнал в существе обезьянку. «Нет, начало еще только приближается к нам, — успел подумать я и скинул кошку с бедра, — если я котик, то выбирать, какая из рыжих моя, мне...» и засмеялся, с удовлетворением принимая недоуменные взгляды присутствующих. Когда в доме раздался женский голос, зовущий хозяина, Филит тихо воскликнул: «О! Это Диора, и она прибыла раньше... значит сотник для нее слабак...» и позвал кошку к себе на руки.
Апостол поднялся и, окидывая нас зовущим взглядом, шагнул к выходу из гостиной; мы последовали за ним, Филит поспешно высыпал виноград и орехи в суму Луки и сказал, обращаясь к нему и ко мне, «Я жду вас в гости, как только разгрузим корабль, я покажу вам новый товар из Индии, к тому же...». — «К тому же, — перебил его Лука, — я хочу вам кое-что заказать, то что можно привезти только из Индии».
Мы вышли на площадь, и Лука предложил нам пройти к кораблю, не дожидаясь приглашения Филита, посмотреть на заморские товары. Апостол отказался, «гляну, как дела у Тимофея и Силы», — сказал он и направился на окраину города, к дому, где, благодаря Луке, мы нашли приют.
Мы проводили апостола взглядом, и я спросил Луку: «Что ты хочешь заказать Филиту?» и Лука ответил коротко: «Пигменты». — «Зачем они тебе?» спросил я, всматриваясь в суету на корабле и причале. — «Из них я приготовлю краски, — ответил Лука и остановился и, приложил ладони к вискам, оглядел меня и сказал, — нет, тебя и пока изображать не буду». — «Ты умеешь, как ты говоришь, изображать, а как?» — спросил я. Лука, не отвечая, зашагал к фелуке, последовал за ним и я, и уже на походе к причалу, он сказал: «Я покажу тебе пару своих досок, и ты увидишь и поймешь как». Дивная новость — Лука еще и художник, интересно, а как врач, он заказывает Филиту индийские лекарства. Надо к Луке присмотреться попристальнее, он, явно не Сила... жаль я упустил момент знакомления его с апостолом, кто начинал его? Кто в ком нуждался?
С фелуки выносили слоновьи бивни и клали их наземь возле клеток с обезьянками; всем распоряжался Хироп, и, завидев нас, он взбежал на нос фелуки и принялся покрикивать на моряков и носильщиков, слуга воображал себя господином и желал тому свидетелей со стороны. Еще с первого взгляда он мне напомнил Ешека: неуловимое сходство в осанке, в профиле головы, в выпученных, мутных глазах, в походке, напоминающей передвижение зверька на задних лапах; он и сейчас, изрыгая понукания, елозил в воздухе согнутыми руками подобно кошке, отмахивающейся передними лапами от врага.
Я наблюдал за Хиропом, Лука рассматривал полуживых обезьянок в клетках, рассматривал и пытался растормошить их, пощелкивая по пруткам, но животные пугливо отворачивались от него и закатывали глаза; зрелище отдавало тоской долгого, безоглядного пребывания между водой и небом... другой дело — земной путь... о, Индия, обернувшаяся в полуживой товар. «Лука, — спросил я, — а ты бы пошел со мной в Индию?». И не отрываясь от очередной обезьянки, Лука ответил: «С тобой не уверен, а с Павлом бы пошел...». — «Когда ты мне покажешь свои доски?» — слегка обижаясь спросил я. Лука выпрямился, хлопнул меня по плечу и сказал: «Их я тоже вначале покажу Павлу, особенно одну из них... идем к нему». И мы зашагали прочь от причала, вдоль кромки берега, не оглядываясь на усилившего вопли Хиропа, похоже, он изо всех сил старался удержать наше внимание и удостоился его словами Луки: «Так он совсем запугает бедных обезьянок».
Мы шли к дому Луки, и я непрерывно смотрел на залив, на одинокую чайку, дремлющую на глянцево-неподвижной воде; в дом Луки мне почему-то не хотелось, и я замедлил шаг.

«Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан».
(1-е Кор. 13 — 12)

У последних домов мы повернули от воды и козьей тропой поднялись на холм, поросший кориандром; на обратном склоне, защищенный от ветров с моря, стоял дом, в котором нас приютил Лука.
С вершины холма я оглянулся в желании еще раз увидеть чайку на воде и далее, причал с фелукой и Хиропом на ней и увидел: белый поплавок и уменьшившийся до лодки корабль без людей и с опущенными парусами; мачта торчала забытой пикой, воткнутой в туловище морского животного, выброшенного штормом на отмель; ни шевеления, ни звука, ни вздоха... ничто не напоминало страну, воспетую древним Гомером; и я поспешил за Лукой, уже приветственно помахивающего рукой кому-то в доме; но в дом мне не хотелось...
И я, выждав, когда Лука войдет в дом, обогнул подворье, определяясь с желанием, куда же направить свои стопы, но выбор был прост: мы так долго шли через малолюдные места, так часто оставались наедине с безлюдьем., что прижатая горами к морскому заливу Троада показалась огромным, столь обильным домами и людьми городом, что мы не сразу втиснулись в его повседневную жизнь... и я свернул к проулку, составленному из дюжины небольших домиков; по сравнению с ними дом Луки был величав и знатен; что же, то был дом врача и, как оказалось, художника; и я оглянулся на него, но ничей взгляд не встретился с моим.
Но ничей взгляд не встретил меня и в проулке; я быстро прошел его и оказался перед мостиком, переброшенным через узкий, неглубокий овраг с руслом пересохшего потока на дне; там же я увидел кости и, судя по рогам, бараньи черепа вперемежку с черепками от битой посуды; и еще что-то сброшенное в овраг за ненадобностью из утвари, орудий труда и прочего...
Только я собрался покинуть мостик, как в глазнице бараньего черепа мелькнуло что-то живое; я задержался, всмотрелся: из черепа вылезла крупная жаба и замерла, вспучив сонные глаза, глаза Ешека. Жаба приподняла голову, казалось, жаба узнала меня... Она меня узнала... узнала, потому что в нее переселилась душа недоумка, вернее, она вместилась в эту корявую, мокрую тварь, обитающую на дне оврага и свалки. Но этого не может быть, душа Ешека унесена его богиней в Асию, а раз так... и я не удержался и плюнул в жабу, и жаба, казалось, проследила полет плевка и слегка дернулась, когда он упал возле нее на черепушку; если ты Ешек, то мне лучше покинуть тебя и не возвращаться к тебе, ибо нет над тобой жабьего бога, и я, не оглядываясь, покинул мостик.
Я шел по незнакомым проулкам, минуя разномастные дома и потерянно озирая их; люди, попадавшиеся на моем пути, казалось, не замечали меня, не замечали, потому что, думал я, вчерашнее прошлое волочилось за мной и застилало меня.. А я то полагал, что войдя в город, мы избавимся от шлейфа пройденного, что мир, образуемый несуетной, огромной водой и множеством домов и людей возле нее, поглотит наши блуждания, как морской горизонт поглощает уплывающие в далекую Индию фелуки. Оказывается, я еще весь был в пути из Галатии в Мисию, и все наши путевые костры живо горели в моей недремлющей памяти; и тот, который неожиданно погас, чтобы возгореться с новой силой и новым белым пламенем без дыма и потрескивания сучьев в огне.
Мы лежали вокруг костра, что называется, на пороге сна и говорили друг другу редкие, последние слова... Помнится, Тимофей сказал: «если совсем не спать, то можно быстрее достичь...» и тут он запнулся, замялся, но апостол подхватил: «этого же можно достичь и во сне... и тому имеется ряд подтверждений...». И Тимофей (мы лежали рядом) незаметно взял меня за руку и прошептал: «Давай будем спать вот так, рука в руке, и каждый из нас увидит сон другого, увидит два сна, свой и твой»; Сила, как всегда, услышал нас и посмеялся и тихо сказал: « дети, и только...». И тут случилось то с костром — огнем — пламенем... И апостол привстал и дал нам рукой знак умолкнуть, и мы умолкли; апостол же поднялся во весь рост и оглядел над собой небо, перегруженное мириадами мерцающих миров, и сотворил размашистый крест над нами и мелкий крест на груди своей и пал на колени, а с колен головой и руками наземь и застыл в этой слепой согбенности; и мы увидели, как воздух над ним заструился волнистыми потоками, сливаясь с потоком, истекающим из огня; и, как тогда, на горе, нас объяла полная, непроницаемая тишина.
«Эй, посторонись!» — услышал я за спиной и оглянулся: мальчик тянул осла, груженного корзинами, из корзин торчали пучки трав, цветов, незнакомых мне растений.
— Ты куда? — спросил я мальчугана.
— Как куда, на рынок.
— О, можно и я с тобой.
— А ты кто?
— Не знаю, — вырвалось у меня.
Мальчик засмеялся, ткнул хворостиной осла и сказал: и он не знает, кто он...
— Но куда он идет, наверное, знает.
— Знает, знает, и не хочет туда идти, не любит он рынок.
— Почему?
— Его там обижают мальчишки.
— Так я пойду с вами и прогоню тех мальчишек.
— А кто же ты?
— Я тебе же сказал: не знаю, а вот ты кто?
Мальчик вскрикнул на осла и сказал, что он Мисал, и что осла нагрузил снадобьями его дед, и что он тоже скоро придет на рынок, и он вдвоем станут торговать травами, но сегодня они взяли травы немного, деду нужно пораньше вернуться домой, и что меня он никогда не видел в городе, так откуда я пришел?
Уходя от ответа, я спросила Мисала:
— А ты павлина видел?
И Мисал ответил живо и поспешно:
— Нет, когда он умер, я был совсем маленький, а откуда ты про него знаешь?
— Как откуда... а кто он, твой павлин?
— Как кто? Павлин деду другом был, он с ним вместе в Египет плавал, и жили они там долго, а ты откуда его знаешь?
— Я не его, я другого павлина знаю, он — птица и живет в Индии.
— А где эта Индия?
— У — у — у, далеко, дальше Египта, а Филита ты знаешь?
— Знаю, и Филита, и Диору, они у нас снадобья покупают, и Хиропа ихнего знаю... его дед зовет малакией.
— Почему?
— Не знаю.
— А кто такая малакия?
Мисал рассмеялся и смеясь воскликнул: «Ты не знаешь про малакию! Мы с дедом ее собираем на берегу утром или вечером, потом печем ее на костре, ух и вкусная она».
— Ладно, с малакией ясно, а вот Луку ты не знаешь.
От слов моих Мисал резко остановился; осел ткнулся мне в поясницу и тоже встал, а Мисал едва не закричал: «А Луку лучше всех знаю, он самый первый выбирает у нас снадобья, он же лекарь!».
— Тогда я скажу тебе, что я иду от Луки, а еще раньше мы с ним ходили в гости к Филиту, а Хиропа я видел на фелуке, он и вправду похож на малакию, а вот деда твоего я не знаю, познакомишь меня с ним?
Мисал снова отчего-то рассмеялся и кивнул головой, де познакомлю... И нас окликнули.
Вот и тогда, нас словно окликнули, и мы вперились в непроглядную тишину, мы ринулись навстречу оклику, не смея шевельнуться, и белое пламя освещало наши белые, застывшие лица; только апостол не показывал своего лица, он так и оставался в слепой согбенности, и воздух струился над ним, и пламя льнуло к тому воздуху...
В тот день мы подходили к Вифинии, оставив позади Галатию, и в стороне Асию. Апостол говорил нам, что он не может вот так бесследно пройти эти языческие земли, что иначе галатския братия окажется в отрыве от новой веры, в отрыве и оттого в искусе приладить к ней свои прежние заветы, что мы не должны уступать языческим богам, оседлавшим душу и тело не только человека, но и целого народа. И я, помнится, спросил тогда: может ли народ быть язычником? И апостол сокрушился моим вопросом, но ответил, что не только народ, а целая империя, могущественный Рим выпестованы язычеством, идольским преклонением славе и силе, а не правде и истине, явленными Спасителем иудеям... И я не осмелился спросить, почему же нас тогда отвели от Асии? И что было бы, если мы все-таки и вопреки отправились бы в Асию?
Мы обходили ее семь дней и семь ночей. Апостол молился каждую ночь... а утром указывал, куда нам следует идти... В селения мы не заходили и, растягивая остатки съестного, питались один раз в день, каждый раз ближе к вечеру, правда, выручали нас дикорастущие плоды; а один раз нас накормили сушеной бараниной и сыром; в тот раз мы допили вино, и пастухи посмеялись над нашей решимостью, с которой мы покончили с вином, и дали нам на дорогу немного сыра.
В Мисию мы входили изрядно изголодавшиеся, и апостол, оглядывая нас с ног до головы, изрек: «Други мои, наши испытания длились всего семь дней и ночей; Спаситель претерпевал их сорок дней и ночей и в одиночку, к тому же Он был терзаем Искусителем... пусть каждый из вас решит, какой искус преодолел он...». При взгляде на меня в глазах апостола полыхнула усмешка, и, задетый ею, я сказал, что мой искус был несложен: откусить себе язык и съесть его... на что Сила хлопнул меня по спине и сказал: «Не дури, Савл, твой язык, скорее всего, горек и жилист, тебе его не съесть».
В первом же мисийском селении мы выменяли пустые меха из под вина на хлеб и молоко и насытились тут же, за околицей, озираемые любопытствующими селянами. На другой день мы свернули на север и направились к Вифинии; похоже, апостола влечет к Понтийскому морю, рассуждали мы с Тимофеем, и юноша признался, что он никогда не видел море, и будет здорово, если Павел приведет нас к нему.

«Если же падение их богатство миру, и оскудение их богатства язычникам, то тем более полнота их».
(Рим. 11 — 12)

Нас окликнули; но вначале я увидел море и уже, высматривая окликающего, на ярко-синем фоне, пылающую фиолетово-красным одеянием и огненной головой, Диору. Она окликала Мисала, но разглядывала меня; и когда мы приблизились к ней, она сразу обратилась ко мне: «Мое имя тебе Филит назвал, а вот твое имя мне он не назвал, оказывается, он не знает, как тебя зовут». Женщина шагнула ко мне, но остановилась, услышав возглас Мисала: «а он не знает...». — «Ты о чем, Мисал?», — спросила мальчика Диора и потрепала ему вихры. «Он не знает, как его зовут», — ответил Мисал; и Диора, делая еще шаг ко мне, сказала: «Мисал, этого не может быть, каждый человек, если он в здравом уме, знает свое имя, ну-ка, Мисал, спроси, как его зовут?». — Мальчик звонко рассмеялся и выкрикнул: «Его зовут павлин, и он идет со мной на рынок».
— Так, и я иду на рынок, а вон и твой дед догоняет вас, — и, улыбаясь, тихо произнесла женщина, — я так и не услышала твоего голоса, павлин, — и еще тише, — и почему ты один, без Луки, без друзей?
И я ответил: «Наверное, чтобы встретится с тобой, Диора».
— Мисал, он говорит правду?
— Нет, нет, я же сказал, он встретился со мной, и мы вместе идем на рынок, — и уже ко мне, — а вот и дед, ты же и с ним хотел встретиться...
Диора откинула голову и, глядя мне в глаза, проговорила: — с первых же слов ты хотел обмануть меня, но я тебя прощаю, павлины иногда щиплют меня, и я их прощаю, все-таки они только павлины, — и вытянула из корзины что-то похожее на белую лилию, обломила стебель и пригладила цветок мне к одежде, на плечо, и пальцы ее как бы нечаянно коснулись моей шеи и уха; в глазах ее я увидел желание...
Мы свернули в гулкий, многоголосый переулок, упирающийся в рыночную площадь. Дед спешил, и от Мисала, тянувшего его ко мне для знакомства, отмахнулся; и мальчуган насупился, сунул поводок уздечки деду в руки и пристроился ко мне. «Не сердись, — сказал я ему, — твоему деду не до меня, он занят, осел и то это понял, смотри, как он заспешил за дедом...». Мальчик мотнул головой и взял меня за руку. Диора шла с нами, но чуть позади, якобы изучая содержимое корзинок, и вид деловой женщины сочно сочетался с ее роскошной фигурой.
Я шел и наслаждался новизной своего положения, которого могло бы и не быть, размышлял я, останься я в доме Луки... но дом остался позади, и овраг с жабой в бараньем черепе, и та мисийская ночь и галатийская гора, все это позади; тот, кто не пустил нас в Асию и Вифинию, позволил нам добраться до Троады, камни и воды которой помнят гомеровских героев; и великолепная Диора тому подтверждение — ее великолепие явно унаследовано от совокупления греческого воина с троянской красавицей, и если Диора приемлет подобное унаследование, то ее язычество самых благородных, самых чистых кровей. Странно, она за моей спиной, но я не испытываю уз ее внимающего присутствия; я вижу спокойное, атласно-синее море, я иду вдоль него, за мной идет красивая женщина, мы идем... и полог веков раскинулся над нами, и выше его нет ничего и никого; нет, Ничего и Никого, есть море, город на берегу, женщина и я, есть волна или прибой нашей жизни, ничего не завершающей и никого не предваряющей... «Мисал, — спросил я, — знаешь, что самое красивое у павлина?». — «Не- а», — протянул мальчуган. — «Одно перо в нижнем оперении хвоста, оно такое огненно-рыжее...». — «Какое?» — спросил Мисал, и смех Диоры за спиной позволил мне не спешить с ответом.
На рынке мы все как-то неожиданно расстались: дед увлек осла и Мисала на свое место, увлек, избегая меня не только словом, но и взглядом, похоже деду я показался не впрок; Диора, улыбаясь, пропела мне: «Не у всякого павлина имеется рыжее перо, когда переберешь свой хвост по перышку, оповести меня...» и перенесла цветок с моего плеча на свое; уходя, сказала: «Филит скоро пригласит вас на праздник Диониса, но я увижу тебя раньше...» и ушла.
Бродя по рынку, я несколько раз видел ее рдеющую на солнце голову, но взгляды наши не пересекались: каждый раз она с кем-то и что-то озабоченно обсуждала... ну да, павлины-обезьяны... живой товар, как снадобья, его не разложишь по корзинам... И я повернул обратно, к Мисалу и его деду, в конце концов, я даже не слышал его голоса, к тому же мне не мешает расширить расположение ко мне Луки, этого бывшего прозелита из Антиохии, перебравшегося в Троаду по воле пергамских николаитов.
Лука рассказал об этом апостолу, прощупывая пульс Тимофею: после голодного перехода юноша ослабел и попал под опеку Луки, лечил его Лука бодрящими отварами и настойками, как я ныне понимаю, из трав мисалового деда и откармливал его козьим молоком и разными копченостями. Сила шутил, что по такой жизни из Тимофея получится упитанный телец. «Тот самый нежный телец, — подхватывал шутку Лука, — которого рассекают надвое по завету, заключенному между Богом и Авраамом». Юноша поперхался едой, краснел и откладывал недоеденное. Апостол, посмеиваясь, доедал отложенное юношей и говорил, что теперь никто не посмеет обращаться с Тимофеем как с заветным тельцом, и тогда Лука наливал им по плошке козьего молока; мы с Силой предпочитали вино...
То, что Лука — бывший прозелит не чистый, а вратный, апостол не принял даже к сведению; «они — всего лишь гости в доме, хозяева коего пребывают со сне», — сказал он как-то о них. Более внимательно он выслушал слова о николаитах из пергамской церкви... Оказывается, он знал, что церковь в этом знаменитом городе пошла от Иоанна, любимого ученика Спасителя. Я заметил, как затуманились глаза апостола, когда Лука говорил об Иоанне, как сомкнулись и сцепились в мощный кулак его сильные руки, как неслышно, но глубоко он вздохнул. «Они теряют его», — проговорил он, покачивая сцепленными руками. «Николаиты?» — спросил Лука. Апостол покачал головой: «нет, апостолы, и прежде всего Петр». «Почему?» — спросил Сила. «Однажды они познали лицемерие, — ответил апостол и закрыл лицо свое руками, — Иоанн уже тогда отпал от них, — сказал он сквозь пальцы, и помолчав, — Спаситель любил его и прикасался к нему чаще, чем к остальным... то, что исполнит Иоанн еще никому неведомо, — и, раскрывая лицо, выдохнул, — а николаиты изболеются и отомрут...».
Я тогда сразу не решился расспросить Луку подробно о николаитах, но я знал, что в Пергаме бывал Сила, и в тот же вечер, уследив его за переписыванием книги, подсел к нему и вопросил; и Сила, почему-то закрывая листы книги руками, ответил мне, что николаиты вроде меня, Савла, («или не Савла?» пробурчал Сила) знают о Спасителе то, что они знают о самих себе, и не желают знать того, что совершал Спаситель, покинув их, и они, как и ты (тут Сила подмигнул мне), любят женщин, особенно в праздник Таммуза... О Тамммузе я Силу спрашивать не стал, но позже спросил о нем Луку, и тот ответил, что Таммуза празднует там, откуда мы пришли, а здесь, куда мы пришли, не Таммуз, а Дионис...
«Дионис и Диора», — вспыхнуло во мне, когда я подходил к мисалову ослу; он стоял, опустив и обратив назад свою утлую голову, он слушал плач Мисала; оказывается, мальчика ужалили осы, затаившиеся в пучке желтых цветов, об этом мне неожиданно живо, даже торопливо поведал дед и попросил меня постеречь осла, мальчика и непроданные травы, пока он сбегает к мытарю и отдаст ему плату за место на рынке. Я отпустил деда, сел возле Мисала, дующего на покусанную руку; «Ты лучше пописай на нее, — сказал я мальчику, — быстрее заживет...». — «У — у — у, — провыл Мисал, — бу- у — удет больно». — «Думаю, ты боишься, что оса ужалит твою письку, — сказал я Мисалу и предложил, — если это так, то давай я пописаю на твою руку», и встал. Мисал поглядел на меня между ног моих, на свою руку, что-то вероятно представил и засмеялся так, что осел развернулся к нему всем телом и выставил уши столь напористо, что не выдержал и я и захохотал. Так мы и смеялись до возвращения деда; мы смеялись, а осел слушал нас и незаметно жевал пук тех самых желтых цветов. «Вот, — с трудом проговорил я, — теперь осы укусят осла где-нибудь в животе, и никто ему туда пописать не сумеет». Мисал взвизгнул от смеха, замахал укушенной рукой, а здоровой рукой хлопнул осла по животу; в это время появился дед. «Что это с вами?» — спросил он. «Нас обоих ужалила оса, от которой не больно, а смешно, и осел съел ее», — ответил я деду, и, Мисал закатываясь в новом приступе смеха, опустился на землю и, тыча пальцем в живот осла, пропищал: «Эта оса там...». — «И если она сейчас там ужалит, — продолжил я, — то осел будет хохотать громче всех...» и Мисал распластался на земле в судорогах смеха; и дед, глядя на него, захихикал, закашлял, засопел...
Такими нас и застали Диора с Хиропом. «Что с вами?» — спросила она. «Это такой маленький-маленький праздник Диониса, — ответил я, — и женщинами на нем было несколько ос, вот Мисалу от них досталось...». Мисал уже смеяться не мог, а только икал и растирал слезы по лицу; дед разворачивал осла в первоначальное положение, и Хироп неожиданно пощекотал у него под хвостом; осел взмахнул хвостом и метелкой на конце хвоста хлестнул Хиропа по лицу, тот осклабился с выражением удовольствия в глазах и на губах... Диора выхватила пучок трав и хлестнула им Хиропа по другой щеке. Дионис получался полный, подумал я и произнес это вслух. Диора усмехнулась, в зеленых глазах ее вспыхнули и погасли золотистые зарницы, и она сказала: «Филит почему-то знает, что ты здесь, и послал за тобой Хиропа». Я помог Мисалу подняться с земли и спросил его: «Хочешь пойти со мной к Филиту?». Мальчик вопросительно глянул на деда. «Может быть увидим живого павлина или обезьянку», —подлил соблазна я. Мальчик потянулся к деду, а Диора приблизилась ко мне и, потянув меня за рукав тихо сказала: «Филит что-то о тебе знает», и сжала кисть моей руки и добавила: «обратно я тебя провожу...». Совсем близко я увидел оголившееся плечо ее, круглое и белое, с точечной мушкой у изгиба шеи; и у меня пересохло в горле...
К Филиту мы отправились вчетвером, дед отпустил Мисала, вручив ему несколько пучков растений для Филита с наказом, чтобы вручил он их Филиту лично; говорил он, повернувшись спиной к Диоре и вполголоса. «Не все-то у вас гладко, — подумал я о присутствующих, — и жалят вас, похоже, не только осы... но что Филит может знать обо мне больше того, что мы знаем друг о друге за малое время после знакомства?».
Мы покидали рынок через овощные и фруктовые ряды, и несколько ос сорвалось с горки перезрелого инжира и метнулось к нам; Мисал тут же заскочил за меня, вцепился в мое одеяние, но Хироп ловко прихлопнул пару ос прямо в воздухе, и остальные насекомые кинулись на их трупики... Диора шла, приотстав, что-то высматривая в густо-ароматном раскладе ягод и плодов; и все ее роскошное тело в ярком одеянии плыло огромным, сочным плодом, сорванным с дивного дерева, растущего в невероятно далекой и не менее вероятно таинственной Индии, и павлины с великолепными хвостами разгуливают под тем древом, и... и мне внезапно захотелось громко, во весь голос прокричать имя этой женщины, да она... она достойна самого Диониса... а мы идем всего лишь к Филиту... и тот что-то знает обо мне такое, чего не знают остальные...
Филит встретил нас во дворе и, раскинув руки, насмешливо поклонился входящим и скороговоркой проговорил: «тот, кого я жду, пусть первым войдет в мой дом», и мягким движением извлек травы из рук Мисала, потрепал его по голове и сказал: «твой дед остался мне должен четыре драхмы, скажешь ему, что я подожду, пусть не спешит с расчетом...» и тут же взглядом что-то указал Хиропу и тот отправился не в дом, а в пристрой; и на Диору он взглянул сонно, и она ушла за высокую, боковую ограду, над которой шелестели листвой деревья (там угадывался сад), ушла, уводя с собой Мисала. В дом мы входили вдвоем с хозяином, и оказались не в гостиной, а в другой комнате, небольшой и обложенной изнутри коврами, единственное окно было зашторено; красный сумрак заполнил наши глаза. Я вопросительно глянул на Филита; он заговорщицки подмигнул мне, отогнул край настенного ковра и с обратной стороны снял приколотые листы пергамента; «Поручено передать тебе, — сказал он, вручая мне оба листа, — днем, при всех, ты понимаешь, это выполнить я не мог...». Я глянул на текст, нацарапанный на листе, и первым мне бросилось слово «Варнава».

«То есть утешиться с вами верою общею, вашею и моею».
(Рим. 1 — 12)

Когда убивали Варнаву, я пытался услышать его предсмертные слова, не молитву, которую из него быстро вышибли и раздробили камнями, а слова, которые он выкрикивал от уродующей тело и душу боли. Кому он их выкрикивал? Убийцам? Нам, стоящим за их спинами? Себе? Господу? Он выкрикивал их с кровавой слюной, закрывая вспухшими от ударов руками голову; глаз его я не увидел...
Я разобрал всего два слова: «Для Господа умираем...». Варнава провопил их, падая на колени, и кто-то из убивающих крикнул: «Не мы умираем, умираешь ты, и нет возле тебя твоего Господа!». Вопль погибающего и крик погубителя, помнится, и ввергли меня в глухое отчаяние, и мысль, что расправившись с телом Варнавы, погубители даже не подумают о камне, которым можно смертельно ударить по душе казнимого, обернула мое отчаяние в тоску. Выходило, что смерть Распятого всего лишь открывала счет смертям его последователей, что не жизнь и деяния, а смерть утверждала новую веру, расставляла ей опознавательные вешки.
Еще раньше убиения Варнавы апостол напишет в послании Риму: «Ибо никто из нас не живет для себя и никто не умирает для себя. А живем ли — для Господа живем, умираем ли — для Господа умираем. И потому, живем ли, или умираем — всегда Господни».
Апостол провозгласил равенство жизни и смерти, как сестер-близняшек, опираясь на смерть и воскрешение Господа... Но готов ли был к подобному равенству убиваемый камнями Варнава? А никому неведомая жизнь и никем неувиденная смерть Ешека? Он не успел даже обратиться к Господу, и душа его досталась жабе, живущей в бараньем черепе на дне оврага... Не о том ли вопил убиваемый Варнава, ибо погибая во имя Господа, ведал ли он подлинное имя Его?
Нужно вспомнить, приходил ли я второй раз к оврагу, дабы увидеть ту жабу с глазами Ешека... Но в любом случае я помню, что размышляя о той жабе, я задался вопросом: а где же находится моя душа? Если в теле моем, то где? И насколько состояние моей души зависит от работы моего тела? А дух? Похоже, он ищет порою душу, а она от него прячется... И получалось: я (?) имею тело, имею его чувственно и зримо, имею душу, ее имею чувственно, но незримо, и имею дух, имею безвестно моему восприятию... и как же их воссоединить? И я тогда подумал о следующем: участвует ли душа в земных деяниях, совершаемых преимущественно телом? Если да, то как ей быть, когда она покинет тело? А там... где она будет пребывать в своей голой сущности, сподручны ли ей будут деяния? Или там и сущность деяний иная? Я колебался обратиться с этими вопросами к апостолу, но обратился...
Помнится, апостол лежал на топчане с книгой в руках. Он положил книгу на пол, встал, подошел ко мне, попросил меня поднять руки, затем обошел меня кругом, заглядывая в складки одеяния, нюхнул мои подмышки, зачем-то дунул за ворот и неожиданно зычным голосом позвал остальных; к моему удивлению они появились сразу и дружно, словно ждали вызова апостола. Он попросил их встать рядом со мной и также обошел и обнюхал каждого и каждого спросил: где он прячет свою душу? И они не ответили ему: помнится, Лука внимательно осмотрел свои руки, Сила почему-то звучно чихнул, а Тимофей испуганно глянул на меня. «Вот, — сказал апостол, — и они там же, где и ты...». «А ты?» — вскипая тоской, спросил я. Апостол обнял меня и прошептал мне в ухо: «Сейчас моя душа обнимает твою, они вместе, и каждая из них знает, где она...».
В тот же вечер перед сном от подошел ко мне и сказал: «Когда ты был слеп на той горе, тогда лень было тебе или невдомек приблизиться к своей душе, нащупать ее... вспомни, что тогда было с тобой, может быть, оно и было, но ты оказался слеп и снаружи и внутри и не увидел свою душу...» и отошел от меня, сгибаясь от незримой ноши.
Я вспомнил: в тот день я был на мостике над оврагом и искал ту жабу на дне его, в бараньем черепе..
Убийцы Варнавы не настаивали на дознании его паствы; у паствы нет души; паства ходит по тем же камням, кои идут в дело казни предъявителя души, примкнувшей к Духу...
В ту мисийскую ночь апостол сказал: «Дух», затем перекрестил нас и сказал: «То был Святой Дух». К этому моменту пламя костра вернуло прежнюю игривость; апостол выпрямился, несколько мгновений смотрел, не мигая, в оживший огонь, и, когда Сила потянулся за ветками, дабы подбросить их в костер, апостол движением руки остановил его и сказал те слова о Духе. И я понял, что если это так, то Дух не коснулся остальных, не коснулся нас, не снизошел... а если это так, то виденное мною не означает, что это же видели Сила и Тимофей, и я спросил апостола: «мы что-то делаем не так?». И апостол, не отрываясь взглядом от пламени, ответил: «нет, Савл, мы ничего не делаем, мы не туда идем, — и уже сам побрасывая ветки в огонь, продолжил, — окраины Господу в эти дни не нужны, ему нужнее столпы веры, а они могут возникнуть только в больших городах и на древних дорогах, — и, помолчав, заключил, — об этом поведал мне Дух... отныне мы идем к эллинам, мы идем в их древние города».
На подходе к Троаде апостол вспомнил Варнаву и пожалел, что его нет с нами: Варнава хорошо знал обычаи эллинов и умел читать греческие книги, включая самые древние, «И он, как и ты, — говорил апостол, обращаясь ко мне, — левит, впрочем два левита для нашей компании было бы чересчур, — шутил апостол, — пришлось кого-нибудь из вас, думаю, что тебя, Савл, обращать в саддукея, а почему тебя? Потому что Варнава — левит, а ты только сын левита».
В пергаменте, адресованном мне, содержалось предписание убедить апостола сойти с древних дорог, ведущих в Афины и Рим, для чего предлагалось использовать привязанность апостола к Варнаве? Я должен был передать апостолу послание Варнавы, в котором он призывает апостола к себе, на остров Кипр, там Варнава благовествовал и создавал церковь и нуждался в срочной помощи апостола; послание Варнавы, исполненное тоже на пергаменте, прикладывалось...
Я еще раз прочел оба послания, потом поменял их местами и снова прочел, и сомнение зародилось во мне, что-то тут не клеилось... что-то в них отдавало родством... и почему они оказались у Филита? С него и начнем... «Когда пергаменты доставлены?» — спросил я у торговца. «Через три дня после вашего прихода, — ответил он и предложил мне сесть, — гонец, который доставил их, прибыл на том же корабле, что и мой товар, и он оказался мне знакомым по моим торговым связям с Городом, и он попросил меня отыскать тебя и передать сии послания, и я согласился, поскольку уже прослышал о новых гостях Луки». Торговец говорил и поглаживал меня по плечу, в глазах его роилась сонная мошкара, что это с ним? И тут что-то не так? Я еще раз осмотрел оба пергамента, с обратной стороны тоже, осмотрел на свет из окна... и вот оно! Первое, оба пергамента не выглядят так, как выглядели бы они, если бы были давно написанными и проделавшими большую и долгую дорогу по суше и по морю; второе, они написаны одной рукой, одним человеком; и третье, в них нет учтивости и доверительности пославших меня, они излишне настойчивы, предписательны, они не из Города, они... Да, в данный момент они от Филита, но я ему об этом не дам знать... пусть думает, что он вручил мне то, о чем он мне говорит и так странно внушает... словно ласкает свою рыжую кошку, и я спросил его: «А где твоя Тишка?». Филит вздохнул, сонно улыбнулся и, указывая взглядом на пергаменты, спросил: «Ну как?». Я пожал плечами и сказал: «Ты мне их передал, я получил и прочел... и поступим так: послание для меня пусть останется здесь, не следует о нем знать моим спутникам, пусть оно находится у тебя, а послание Варнавы я забираю и при случае вручу его апостолу». Торговец сощурил глаза, смочил слюной пальцы, извлек из моих рук первый пергамент, тоже осмотрел его на свет, снова вздохнул и сказал: «Ты уж постарайся не тянуть с этим, и помни, я должен об этом немедленно сообщить в Город».
Итак, Филит что-то затевает, и из затеваемого ясно одно: он хочет, чтобы апостол покинул Троаду, и для этого появились эти послания-фальшивки... но с Варнавой придумано ловко... еще с месяц назад апостол мог бы откликнуться на призыв Варнавы и повернуть к нему, но после сидения на галатийской горе и у костра в мисийской ночи он, похоже, не волен в выборе своего пути; дважды сошедший к нему Дух направляет его на путь, угодный Господу, об этом Филит не знает, не знает об этом и Лука, пока не знает... И еще, сам по себе торговец не удручен нашим появлением в Троаде, скорее, наоборот, мы ему интересны, значит он исполняет волю иную, вопрос: чью? А что, если послание от леж-варнавы показать Луке? Он живет в Троаде уже не один год, он.. стоп! В Троаду он перебрался, как он рассказывает, по воле пергамских николаитов... Еще раз, стоп! Образуется треугольник: николаиты — Лука — Филит, два угла здесь, в Троаде, и один в Пергаме, в столице Асии, куда нас не пустил Дух, не пустил, но ввел апостола и нас в этот треугольник, что ж получается: апостол вошел и внес новую веру, учение о Господе и... да, и николаиты встревожились, он вошел в их вотчину, в их паству, и они знают, что он поколеблет их... да, нужно поговорить с Лукой, нужно узнать подробнее о николаитах... стоп! Не в этой ли связи Лука привел нас утром в гости к Филиту? Если в этой связи, то с какой целью? Так, кто еще может быть полезным в этой истории? Кто? Ясно кто — великолепная Диора! Да, Диора! Странно, но я не знаю, кем она приходится торговцу. Родственницей? Любовницей? Ясно, что не женой... а на любовника мало поход сам Филит... нужна доверительная встреча с Диорой. Так, где она? В саду с мальчуганом, и я решился: «Диора обещала меня проводить», — сказал я Филиту, и он, заглядывая мне чуть ли не в рот, готовно кивнул и сказал: «Думаю, она уже ждет тебя» и распахнул дверь комнаты.
Мы вышли и сразу наткнулись на Хиропа с Тишкой в руках, оба утробно урчали, но на меня Хироп глянул испуганно и зло; я прошел мимо него и услышал, как торговец шикнул на слугу, и тот что-то жалобно проблеял. Мы вышли из дома и увидели Диору, она ожидала меня в дверях садовой ограды; над ней и над садом простиралось бронзовое, предзакатное небо с узким серпиком луны, но в сравнении с женщиной, сменившей яркое одеяние на ослепительно-белое, он был бледен. «Мисала я уже проводила, — сказала она нам и затем только мне, — а тебя я провожу через сад, иди за мной». Я повернулся к Филиту, молча, не отвечая на его вопрошающий взгляд, поклонился и направился к Диоре; я понимал, торговец будет искать скорейшей встречи со мной, пусть ищет, спопешествовать ему я не стану...
Сад оказался невелик, но необычен: вдоль высокой ограды, обросшей виноградником, и под гранатовыми деревьями прогуливалась пара роскошных павлинов; в дальнем углу сада располагалась беседка, также накрытая пологом из винограда, и Диора увлекла меня к ней за руку, как Мисала, подумал я, что ж мне лучше представиться девственно-неискушенным мальчиком, иначе чары Диоры сомнут меня, наскоро размышлял я, входя в беседку; на Диору я старался не смотреть. Впрочем ее одеяние из белого шелка скорее слепило нежели волновало меня и этот запах незнакомых духов... он тоже так обволакивал женщину, что рождалось ощущение неприкасаемости, неприступности ее тела; впрочем, если все это входит в намерения женщины, то следует не волноваться и тем паче не вожделеть. Я усмехнулся своим скоротечным размышлениям, и Диора заметила мою усмешку. «Что ж, — сказала она, — пусть будет так, — и помолчав, — так даже лучше...». Нет, находясь в соприкасающейся близости к этой женщине, не следует размышлять о ней, — подумал я, — она улавливает все, что касается ее, думай о другом, думай о Филите. И я почувствовал, что краснею, когда тут же услышал слова женщины: «Я расскажу тебе о Филите». — «Зачем?» — невпопад спросил я. — «Чтобы ты избежал его ловушек, — ответила Диора, — садись». Мы уселись друг против друга, и я решился заглянуть в глаза Диоры, они были спокойны. «И ты успокойся, — сказала женщина и, увидев очередное смятение в моих глазах, улыбаясь продолжила, — ты не умеешь скрываться в своем взгляде... или я ошибаюсь?». — «Диора, — наконец-то я услышал свой голос, — я тебя знаю всего один день, а ты поступаешь со мной так, как будто знаешь меня не один год, и потом ты случайно не дочь пифии?». Диора рассмеялась и, наклонясь ко мне близко, лицом к лицу спросила: «А ты, случайно, не сын халдейского мага?». — «Я — сын левита, тебе известны они?». Диора покачала головой, откинулась спиной к обрешетке беседки и ответила: «И я не дочь пифии, более того, я не знаю, чья я дочь, я не знаю своего отца и не помню мать... теперь слушай обо мне и Филите... слушай и пока ничего не спрашивай».
И Диора поведала о том, что Филит выкупил ее, маленькую девочку-сиротку на невольничьем рынке в Египте, что продавец сказал Филиту, что мать девочки — гречанка, рабыня, а отец неизвестен, что в моровой год мать умерла, а малышка выжила, что прежний хозяин девочки казнен за разграбление гробницы фараона, и что девочка не откликается ни на какое имя, потому что своего имени не знает... Так она оказалась в Троаде, в доме Филита и жила у него и росла и приемной дочерью Филит ее никогда не считал и не считает... И когда она подросла и стала походить на женщину... В этот момент в беседку вошел павлин и, глянув на нас обоих поочередно и надменно, шагнул к Диоре. Диора наклонилась к головке птицы и дунула на хохолок; павлин закатил глазки и распушил хвост; Диора дунула еще, и птица улеглась возле ног женщины и потерлась головкой о ее бедро. Я смотрел на это представление и ждал дальнейшего повествования, ибо она остановилась на самом каверзном: она стала походить на женщину, и я не смог представить Диору похожей на кого-либо...
Дальнейшее Диора рассказывала как бы не мне, а павлину, не сводя с него взгляда и теребя хохолок или перебирая кончики перьев хвоста; и птица, казалось, внимала женщине и сквозь щелки полузакрытых глаз следила за мной: внимаю ли я.
Я слушал Диору и мучился ощущением своей мизерности перед исповедью женщины.
Филит решился стать ее любовником... Диора так и сказала: «решился». — «А если бы не решился...» — не вынес своего безучастия я, но не смог завершить фразу. И Диора, не откликаясь на мой выпад, продолжила: «Он решился, но не смог, вернее, то, что он смог, сделало меня женщиной, но не сделало его любовником; он пытался избавиться с моей помощью от того, от чего он мечтал избавиться всю свою взрослую жизнь и мечтает до сих пор... он... — Диора внимательно и как-то сосредоточенно осмотрела мое тело с ног до головы и сказала, — он — мужеложник, и его любовник — Хироп». — «А ты?» — вырвалось у меня. — «А я его компаньон в торговых делах, и Филит щедр, удачлив и щедр, и я с ним удачлива, но не щедра, себя я редко кому предлагаю...». — «А найти себе мужа?» — спросил я. Диора покачала головой: «это условие Филита, я — компаньон, и он щедр, если я свободная женщина, любовников он мне не запрещает... и мужа тоже, но это означает разрыв нашей общей жизни...» Я молчал. «Ты хочешь спросить меня, зачем я тебе все это рассказываю, — продолжила Диора, — а рассказываю затем, что меня попросил рассказать о нас тебе Филит, он только просил не говорить о последнем, но я тебе рассказала, чтобы ты знал все обо мне, а не о нем, прежде чем ты возьмешь меня как женщину, ты должен знать обо мне самое важное...». Наступило молчание; павлин поднялся, смешно раскланялся то ли Диоре, то ли нам обоим и горделиво удалился из беседки.
«Я не предлагаю тебе сделать это сейчас, но я хочу узнать тебя как мужчину... — Диора засмеялась, — мне понравилось, как ты предлагал Мисалу полечить ужаленную руку, когда он рассказывал мне это, я ужасно захотела тебя...».
Я встал и вышел из беседки; тьма наполняла сад, несколько звезд крупными, перезрелыми виноградинами висели на верхних стеблях лозы; Диора вышла следом и прижалась к моей спине. «Уже поздно, — тихо проговорила она мне в затылок, — оставайся, в этом доме есть место, где нам никто не помешает». Я повернулся к Диоре, и в это время послышался голос Филита и за ним голос Луки, они звали меня. Диора обхватила меня руками, всем телом приникая ко мне, и я с трудом выговорил: «Диора, мы знаем друг друга всего один день, и ты не все рассказала мне... — женщина сильнее сжала свои объятия, — ты ничего не сказала о ловушках Филита...». Зов Луки приближался, и когда силуэт его возник в распахнутой двери сада, Диора отстранилась от меня: «Иди, одна из ловушек перед тобой... но помни, то что я сказала, произойдет... и скоро... не вздумай увлечься другой женщиной... иди».
«Мы тебя потеряли, — встретил меня Лука, — и не подумали, что ты вернулся к Филиту, если бы не Мисал, искали бы тебя по всей Троаде, — и ткнул меня кулаком в бок, — как Диора? Позволила она тебе стать ее поклонником?». Я промолчал; если Диора не лжет, то я в ловушке, одновременно в двух ее углах, Филит и Лука, нужно выбираться хотя бы из одного... «Мы идем к тебе или Филиту?» — спросил я Луку и оглянулся, Диора из сада не выходила. «Мы идем домой, апостол встревожен твоим долгим отсутствием». Да, апостол... я нащупал в одеянии пергамент от лже-варнавы и сказал: «Он прав...». — «Как это прав?» — спросил Лука. «Прав, что тревожится... Лука, давай пройдем к дому, как утром, вдоль моря, и ты мне расскажешь о николаитах». И мы повернули к морю.
Пустынное и блещущее звездным светом оно напоминало небо во сне, на которое пытаешься взойти и начинаешь всходить, пока не обнаруживаешь, что ты никуда не всходишь, а погружаешься в бездну, заполненную тем, что ты принял за небо...

«Ибо не понимаю, что делаю; потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю».
(Рим. 7 — 15)

В ту мисийскую ночь я не смог уснуть и рассматривал небо в надежде найти в нем следы проявления только что покинувшего апостола и наш огонь Святого Духа. Я лежал на спине, слушал шорохи костра и всматривался в звездное месиво. Какое-то светящиеся точки-огоньки иногда пролетали, казалось, и совсем низко и высоко одновременно, пролетали и гасли; но я знал, что к тому, что я пытаюсь высмотреть, они никакого отношения не имели, то были искры какого-то бесконечно огромного вселенского костра, и вселенский ветер гнал их по вселенскому небу, и что из того, что я видел их... я был бесконечно ничтожен для них, почти не существовал.... И вот только Дух... да, дух, ниспосланный Творцом или Господом, неважно кем, презрел эту бесконечность и посетил нас. Оказывается мы нужны Ему и Тому, Кто послал Его; оказывается нас можно увидеть сквозь эту дико бесконечную даль, сквозь звездный кошмар, оказывается... И я тихо окликнул: «апостол»; но он, как тогда на горе, не ответил; и мне подумалось, что нужно встать и отойти от костра, отделиться от апостола, от его избранных и предстать перед Этим отдельно и может быть тогда... Я шевельнулся, чтобы подняться, и услышал голос апостола: «Савл, то, что ты видел, когда-нибудь падет и на тебя, — и через паузу, — будь бдителен оставшуюся жизнь, а сейчас спи, завтра мы направимся к морю, там большие и древние города, там в Троаде к нам присоединится Лука». — «Кто он?» — спросил я. — «Он, как и ты, идущий к Господу, спи, я еще поддержу огонь».
К морю мы подходили, не разговаривая, и только у самой воды, подняв с камня какую-то мелкую каракатицу и разглядывая ее, Лука спросил меня:
— Что тебе николаиты?
— Ты подчинился их воле и покинул Пергам, что же за воля такая?
— Они не приняли вознесение Христа, они похоронили его здесь, на земле, оставили его при себе, они считают то, что явил Христос на земле, прилюдно и есть предел новой веры, и что она принята земными богами не как новая благодать, а как утверждение нового человека, новой свободы его, досель доступной только великим героям и высочайшим особам, поэтому они стремятся внедриться в большие города и прежде всего в греческие, потому что великие герои покинули их навсегда, и кто-то должен занять их место, в Троаду они послали не только меня...
— Например, Филита.
— Нет, Филит местный, они с ним договорились... а кого послали из Пергама еще, я не знаю, они все делают в тайне.
— Так уж и все.
— Почти все, раскрываются они только в праздник Диониса.
— А здесь, в Троаде ты исполняешь их волю?
— И да, и нет.
— И ты не боишься их тайного догляда за тобой?
— Боюсь, поэтому, когда апостол покинет Троаду, я уйду с ним.
— Апостол назвал тебя идущим к Господу.
Лука промолчал, и я сказал:
— Лука, николаиты что-то замышляют против апостола.
— Я догадываюсь и жду их хода.
— Вот он, Лука, — я достал пергамент и подал Луке.
Он остановился и медленно, водя пальцем по словам, прочел послание лже-варнавы, прочел и спросил: «Тебе вручил его Филит, когда?». — «Незадолго до твоего прихода за мной, — и я взял пергамент и вложил его в одеяние.
— Думаю, апостолу его показывать не следует.
— Согласен.
— Я вижу, ты был согласен еще до того, как дал мне прочесть это послание, почему?
— Оно фальшивое, оно не от Варнавы, оно... — и я вспомнил о послании, что осталось у Филита, и внезапная мысль кольнула меня: каким образом авторы посланий вышли на меня? Откуда у них знание обо мне и пославших меня? Не проще ли им было послание от лже-варнавы вручить апостолу через Луку? Варнава — Филиту фелукой по морю, Филит — Луке, Лука — апостолу... почему они выбрали такой маловероятный в глазах апостола ход: Варнава — Городу, Город — мне, я — апостолу? Откуда у них знания о моей связи с Городом? И еще острее — только обо мне? Кто я для них, ничего о них не ведающий? Кто подсказал им такой ход? И чем он мотивировал его им, а вначале себе?
Я остановился спиной к морю и лицом к городу; город передал послание мне, что ж, я вручу его морю... Я поднял небольшой, но увесистый камень, тщательно обернул его пергаментом, для верности смочив края слюной, и со всей силой швырнул его в море. Лука дернулся за ним, тоже бросающим жестом взмахнул рукой и засмеялся. «В море исчезли целые царства», — смеялся он; — «а те, что уцелели, — подхватил его смех я, — из моря извлекают только рыбу и жемчуг, но не никому не нужные камни».
Мы скорым шагом добрались до темных, загадочно-неподвижных холмов, осторожно поднялись на них и увидели свет в окне дома Луки; впрочем, Лука говорил, что дом этот не его, он куплен николаитами для проживания в нем их сподвижников.
Подходя к дому, я спросил Луку: «Что мы скажем апостолу?» и Лука легко ответил: «А ничего, ему все сказал Мисал». — «А — а — а, — протянул я — Мисал... ты бы купил у него снадобий на четыре драхмы». — «Почему на четыре?». — «А это Мисал тебе объяснит». — И мы вошли в дом, Лука и следом я.
Апостол встречал нас стоя; Сила и Тимофей уже спали. После столь затяжного и безоглядного бегства от Галатии, они часто и помногу спали; и апостол не укорял их, скорее посмеивался и просил Тимофея рассказывать ему сны, но тот их никак не мог запомнить, и каждый раз на вопрос апостола о сне, смотрел на апостола широко раскрытыми, но все еще мутными со сна глазами и отвечал: «Я там ничего не видел». — «А был ли ты там?» — беззвучно смеясь, спрашивал апостол, и юноша напрягался лицом и спрашивал: «А где же тогда я спал?». — «Во — о — от, — назидательно поднимал палец апостол, — оказывается, ты не спал, а просто где-то пропадал и оттого ничего не видел, — и уже серьезнее, — а сон иногда — вовсе не сон, а это ты видишь то, что тебе не позволено видеть в бодрствовании...». — «Кем не позволено?» — спрашивал юноша. — «Вот когда ты расскажешь мне сон, я скажу тебе кем», — отвечал апостол и щипал Тимофея за мочку уха. И я как-то сказал Тимофею: «Ну придумай что-нибудь этакое и расскажи апостолу как про увиденное во сне». Юноша улыбался и тихо отнекивался: «Я не умею...» и сладко, протяжно зевал.
Апостол встретил нас, обращаясь к Луке: «Пока ты ходил за ним, — и апостол сурово глянул на меня, — приходил человек и спрашивал тебя и даже хотел дождаться тебя, но когда узнал, что ты у Филита, тут же ушел; какой-то странный человек; мы спросили, как его звать, чтобы передать тебе, и он ответил, что ты знаешь, а нам свое имя так и не назвал, и нас не спросил, кто мы такие, откуда появились в твоем доме, только спросил: сколько нас сейчас в доме, и когда ему ответили, что нас трое, остался доволен ответом, это было видно по нему, так кто он, Лука?». Лука быстро глянул на меня и сказал: «Может быть, он приходил за лекарством? А как он был одет?» — «Примерно, как он, — кивнул на меня апостол, — только ткань поновее и сандалии подороже будут, видно, что не из бедных и здоровый, о лекарствах ни слова не произнес... а ты что так долго пропадал у торговца?» — без всякого перехода напустился апостол на меня, и я от неожиданного вопроса растерялся и бормотнул: «Я не пропал...». Но Лука живо подоспел мне на помощь: «О! Он там в саду любезничал с Диорой! Приди я позже, и он в самом деле пропал бы от чар этой женщины...» и, как давеча, ткнул меня в бок кулаком. Апостол внимательно глянул на меня и, что-то желая сказать, раздумал, махнул рукой: де ладно, о женщинах потом, и сказал Луке: «Слушай, хозяин, хочется есть, давай что-нибудь на стол, только без вина». Через самое малое время мы жевали плотные, подсохшие лепешки и запивали их козьим молоком, от копченостей апостол тоже отказался.
После перекуса улеглись каждый на свое место; апостол еще о чем-то тихо беседовал с Лукой, я пытался вслушаться в их разговор, но в глазах моих, еще глубже, в мозгу, заново прокручивалось виденное за сегодняшний день, и проворачивалось оно не в прожитой последовательности, а хаотично, без взаимной связи: после жабы с глазами Ешека появлялось какое-то неживое, бездыханное море, после моря возникала фигура осла жующего траву-снадобье, его вытесняло лицо апостола, взирающего на меня с явным осуждением, яркое, волнующее тело Диоры проявилось почему-то не в саду, а на сумрачных холмах, я пытался увидеть ее глаза, но она прятала свое лицо, отворачивалась от меня, Филит предстал вслед за Хиропом, а павлин за Тишкой... я улыбнулся такой череде видений и, кажется, хохотнул, на что Лука немедленно откликнулся вопросом: «Ты что, Савл?», я промолчал и услышал голос апостола: «Это он во сне...». Перед тем как уснуть я успел вспомнить рассказ апостола о человеке, пришедшем к Луке... У меня не возникло сомнений, что он от них, от николаитов, и что встреча с ним неизбежна... и тут же вспомнил камень, завернутый в послание, где-то он сейчас на дне морском, и я попытался представить его лежащим среди водорослей и плавающих над ним малакий, и мне захотелось стать малакией, спящей в теплой, ночной воде и не ведающей о камне с посланием. Уже засыпая, я услышал молитву апостола, он молился о завтрашнем дне; тревога легко царапнула меня, но сон не отогнала.
На другой день я проснулся позже всех. Тимофей сидел возле меня и ждал, когда я проснусь; остальные, оказывается, отправились к морю, умыться, искупаться, и заманил всех Лука; Тимофея же оставили дождаться моего пробуждения и зазвать меня к морю, и пока Тимофей мне обо всем этом поведал, я определенно выяснил, что к морю мне совсем не хочется, и я сказал об этом юноше. Он удивленно глянул на меня и воскликнул:
— Савл! Как же я приду к ним без тебя.
— Ты им скажешь, что я боюсь купаться в море.
— Но это неправда, Савл, они не поверят.
— Тогда ты им скажешь, что я видел во сне пифию, и она наказала мне ни в коем случае не входить в море.
— Ты и вправду видел такой сон? — спросил юноша и низко наклонился ко мне и заглянул в упор в глаза.
— Ну? — спросил я.
— Что — спросил Тимофей.
— Видишь там пифию?
— Где там?
— Ну в глазах моих.
Тимофей выпрямился, улыбнулся и сказал: там я увидел море, и кто-то в нем купается.
— Это не я.
Тимофей расхохотался и потянул меня за руку: «Вставай, Савл, ну вставай, я вчера весь день не видел тебя, а ты весь день был в городе, расскажи, что видел, нет, идем к морю, и по дороге ты все расскажешь».
Пришлось вставать и идти за Тимофеем к морю. По дороге я рассказал о Филите, о его товарах, об Индии и когда заговорил о ней, внезапно предложил Тимофею: «Давай, уговорим апостола идти в Индию, сядем на фелуку, уплывем в Египет, а из него двинем посуху в Индию, давай...». Тимофей остановился (мы были уже на вершине холма) и воскликнул: «Что ты такое говоришь, Савл, ты знаешь, куда Павла посылает Он!» и Тимофей робко, по-детски взглянул над головой; и я взглянул, что-то там в небе затевалось, сгущалось, напрягалось, но сказал: «Там, куда мы идем, Господь никогда не был, а вот в Индии...». — «Савл, ну что ты такое говоришь! Все! Больше ничего мне не рассказывай, идем быстрее», и Тимофей бегом спустился с холма. Я не спеша последовал за ним, все еще пребывая в мысли — Господь и Индия... и мысль повела меня далее: конечно, свидетельствующие о Нем, вернее, о трех последних Его земных годах и не пытались даже представить: а как и где Он прожил предыдущие годы? А могли бы узнать если не от Него, то от Его близких родных, от семьи, в которой он вырос; но не узнали... или не смогли узнать... никто не смог узнать... включая близких родственников... тогда почему бы не Индия или Египет, или... «Са — а — авл! — окликнул меня снизу Тимофей и, когда я спустился к нему, выдал, — А Лука сказал, что ты вчера познакомился с женщиной, и поэтому не нужно было тебя будить, это так, Савл?». Я рассмеялся и ответил: «нет, это не так, не я вчера познакомился с женщиной, а она со мной, вот такая она оказалась».
— А кто она, Савл?
— Торговка.
— Только и всего?
— Ишь ты, ну тогда великолепная торговка.
— А чем она торгует.
— Обезьянками и павлинами.
— Савл, ты насмехаешься, только не пойму: над ней или надо мной?
— И над ней, и над тобой, и над собой, и совсем немного над обезьянками.
— Почему так, Савл?
— Их жалко, они замученные, их продают как рабов, но им хуже чем рабам.
— Почему?
— Потому что раб помнит свою родину и знает, в случае побега или освобождения, куда вернуться, а обезьянки не знают, даже птицы знают, где их родина, а обезьянки нет.
— Савл, тогда эта женщина, торговка, недобрая.
— Не знаю, Тимофей, но знаю, что несчастная, она, как обезьянка, не знает ни родителей своих, ни родного дома.
— Савл, можно я тебя спрошу про другую женщину?
— Про какую другую?
— Про ту, которая приходила к тебе на гору, там в Галатии.
И я онемел. Я перестал видеть и слышать. Я сказал Тимофею: ладно, идем к морю; но я не слышал себя.
Мы подходили к морю, но я не видел его, вернее, то, что я видел, было громадной водой, которую не переплыть, не обойти, и купающиеся в ней человеки приветствовали не меня, а какую-то мою оболочку, непроницаемую для их слов и взглядов; я прошел мимо них к глубине и погрузился с головой в воду с открытыми глазами и только там, в серебристо-зеленом полумраке, так похожем на полумрак моего прозревания на той горе, я, не открывая рта, едва шевеля губами, произнес: «Хел — л — ла» и застонал.
Чьи-то руки подхватили меня и выдернули из глубины и поставили на ноги, голова моя оказалась над водой, и я увидел Луку и Силу и услышал голос апостола: «Он, наверное, все еще спит, ну-ка тащите его на берег, пусть досыпает там». Я скинул с себя руки Силы и Луки, снова погрузился в воду с головой и поплыл, вытягивая вперед и разводя в стороны и назад руки и по-жабьи толкаясь ногами; мне стало легче, я стал просто плывущим телом, я стал малакией, я скрылся ото всех, и от Его тоже... ибо малакии Ему не нужны... Господи! На той горе я был счастлив...
Я выплыл на мель и выполз на кромку берега, лег на камни лицом к ним, я не мог смотреть на внезапно погасший мир, я лежал и тужился вспомнить или понять: когда Хела покинула меня, нет, ушла из меня... и все сходилось, что в ту мисийскую ночь... до того я имел Хелу в себе, не расставался с ней... а в ту ночь я не заметил, как потерял ее.
Я услышал шуршанье камней, как там на горе, я услышал чьи-то шаги, как там на горе, я услышал голос Тимофея, как там на горе... «Что с тобой, Савл?». Я молчал. Порыв забытого всеми ветра обдал мое влажное тело, и я услышал, как у моих ног вздохнуло море, пустое и никчемное. «Савл, смотри, к нам бегут волны», — снова родился голос Тимофея. «Они тоже пустые и никчемные», — успел подумать я, и волна накрыла меня всего и, откатываясь, проволокла тело мое по камням. «Савл, скорее вставай, волны бегут еще выше, вставай, уходим», — и Тимофей схватил меня за плечи и стал поднимать; я подчинился его усилию, стал вставать, но мы не успели: новая, могучая волна сбила нас с ног и накрыла с головой, и я почувствовал, как тело Тимофея ускользает от меня... Я успел схватить его за волосы и, упираясь изо всех сил ногами и задом о камни, удержал Тимофея возле себя; и, когда волна схлынула, поволок его от воды.
Юноша кашлял, плевался, сипло взахлеб пытался вздохнуть, захлебнулся? К нам бежали Лука и Сила, но он третьей волны мы успели удалиться, и когда она, шурша и извиваясь изрыгающими пену языками, пыталась дотянуться до наших ног, я швырнул в нее горсть камней: на, получай! Лука, подбегая и задыхаясь, выговорил: «На этом месте уже утонуло несколько человек, их вот так же унесло в море волнами». Сила подошел ко мне и тихо, в упор сказал: «Если бы Тимофея унесло, я бы утопил тебя», и стал поднимать все еще не очухавшегося юношу. Я смотрел на него и говорил себе: «Если бы я тогда послушал Силу, я не потерял бы Хелу, я бы ушел с ней...».
Мы подошли к одиноко ожидающему нас апостолу. Сила вел Тимофея, обняв его за плечи, Лука шел со мной и говорил: «на третью волну у тебя бы сил не хватило... видно, что ты плохо знаешь море...». — «Это не так, — возразил я, — я вырос на берегу моря, моя родина — остров, там мой дом, там живет моя бабушка, мать левита, а я, Лука, сын левита... а вчера к тебе приходил кто-то из пергамских, так, Лука? — меня понесло, я страстно захотел прорвать это кольцо, опоясавшее меня в Троаде, у меня же есть дом на острове, там живет бабушка, и есть еще гора и Хела, — они теперь не оставят нас в покое, нужно сказать о них апостолу». — «Я уже сказал», — совсем тихо вымолвил Лука (мы уже подходили к апостолу), — «И о посланиях сказал?» — шепотом спросил я, и Лука коротко ответил: «нет». Апостол перекрестил и обнял Тимофея, перекрестил и обнял меня и, обнимая, еле слышно сказал: «Нам нужно поговорить и не откладывая», и повернулся к морю и погрозил ему кулаком; в ответ море гнало и гнало бесчисленные волны свои, а ветер трепал наши одежды и наши волосы; все вокруг пришло в движение, и кому-то не сдобровать.
В доме все, молча, не мешкая, уселись за трапезный стол. Лука поставил кувшин с вином (возражений от апостола не поступило), принес блюдо с копченостями, выложил лук, зелень и кувшинчик с пряным соусом и стопу вчерашних лепешек. Апостол почти беззвучно произнес короткую молитву, осенил крестом кувшин и собственноручно разлил всем, включая Тимофея, по полной плошке вина; выпили и навалились на еду... Сила выбрал самую мясистую косточку и подложил ее Тимофею и, жуя свое, искоса следил, как ест юноша. «Конечно, гибель Тимофея он бы мне не простил, — подумал я, — но утопить меня ему было бы непросто, не сумел же он выпроводить меня с горы», — и я с облегчением почувствовал, что мысль о горе уже не гнетет меня, что наоборот, она меня бодрит, и невольно подвинул свою плошку к кувшину, и апостол тут же подхватил мой жест: «Правильно, Савл, выпьем еще по разу», и налил всем по полной.
После трапезы апостол позвал меня за собой и вышел из дому. Мы удалились под деревья, раскачиваемые ветром, уселись на мосластые, выпираемые землей корни. «Так что с тобой случилось на море?» — спросил апостол. Я молчал, повернул в сторону голову и молчал. «Ладно, не говори сейчас, потом скажешь, а сейчас поговорим о вчерашнем, принимаешь мой разговор?». Я согласно кивнул головой и уставился на цепочку муравьев, перебирающихся через толстый корень.

«Я желал бы сам быть отлученным от Христа за братьев моих, родных мне по плоти...».
(Рим. 9 — 3)

Вот такой цепочкой, перешагивая через тело Варнавы, уходили его палачи, провожаемые нашими взглядами, уходили, не оглядываясь, как муравьи, муравей никогда не оглянется...
Когда я вернулся домой, меня встретила бабушка, она сидела на пороге и ждала меня. «Ну вот, Товис, — произнесла она шелестящим голосом, — ты видел еще одну смерть воочию, следующей будет моя, — и повела на меня полуслепыми глазами и беззубо, провально улыбнулась и, не снимая улыбки с лица, спросила, — за что они его?». И я ответил: «За Господа». Улыбка на ее лице погасла, и она сказала: «Я Его не знаю, а про Варнаву слышала, слышала, что он — хороший человек». — «Ты и видела его, — сказал я, — он к нам приходил». Бабушка качнула головой и промямлила: видела, да не увидела» и стала, хватаясь иссохшими руками за косяк, медленно поднимать свое тело с порога. Пока она поднималась, я спросил ее, почему палачи переступали через тело Варнавы, и она, неожиданно выпрямилась и заполняя собою чуть ли не весь дверной проем, четко проговорила: «Палач должен перешагнуть через тело казненного, иначе он не избавится от него никогда». Через четыре дня бабушка умерла, как и мой отец, не выпадая из колеи жизни, сидя на пороге, словно уснула, дожидаясь меня.
— Я вчера долго ждал тебя, — сказал апостол, — беспокоился...
— Я захотел посмотреть город, мы же его еще не видели.
— Да, ты прав, не видели, и ты знаешь, Савл, я пока не могу объяснить ни тебе, ни себе, почему я не иду в город.
— Но ты же там, в ту ночь у костра, говорил, что мы пойдем в большие города.
— Я помню и начинаю исполнять... и как тебе город, что ты успел увидеть?
— Овраг, рынок, сад при доме Филита...
— И мальчика.
— Да, Мисала.
— Женщину.
Я невольно улыбнулся: да, Диору.
— Лука говорит, ты был с ней в саду до темноты.
— Да, до прихода Луки.
— И что?
— Она рассказала о себе и о Филите.
— В ее рассказе было что-нибудь важное для всех нас?
— Об этом она не успела рассказать, меня как раз позвал Лука.
— Ты поверил ее рассказу?
— Да, поверил.
— Ты даже не задумался над ответом, сразу сказал «да», это так?
— Да, это так.
— Ну ладно, а что Филит?
— Он, — и я запнулся, но пересилил себя и глянул в глаза апостола, — он не только торговец, он связан с николаитами, апостол, и николаиты против тебя затевают какой-то заговор, они — твои противники.
— Так, — апостол поднял щепку и положил поперек муравьиного пути, после короткой заминки она стали перелазить через нее, — а Лука об этом знает?
— Знает.
— От кого?
— От меня.
— Ты что знаешь больше Луки, посланного в Троаду самими николаитами?
Я не ответил.
— Отвечай, Савл.
Я молчал.
— Савл, раньше или позже то, о чем ты молчишь, будет известно, выбирай: раньше или позже...
И я рассказал апостолу про оба послания. Он слушал меня, выстраивая на муравьиной тропе новые препятствия, и когда они муравьям оказывались неодолимыми, он былинкой помогал муравью взбираться на препятствие, и движение цепочки возобновлялось; неожиданно он улыбнулся: «вот так и мы идем...». Казалось, он уже не слушал меня; и я замолчал. Апостол встал, приглашая жестом встать и мне, и сказал: «Савл, пока не говори об этом Силе и Тимофею, а о разговоре сим и Луке. Я думаю, мы скоро покинем Троаду, я жду зова... идем в дом». Мы вернулись, и ветер с силой захлопнул за мной дверь.
В доме все находились при своих занятиях: Сила и Тимофей корпели над перепиской книг, каждый переписывал свою и переписывал ревностно, не подпуская к себе посторонних, разве что апостол... Лука колдовал над разложенными на столе травами и снадобьями, на огне висел небольшой котелок, и в нем, источая острый, пряный запах, что-то отваривалось. Апостол молча прошел в дальнюю комнату, я остался со всеми, сел на лавку и уставился в окно. Я видел кусок неба, по которому ветер волок перистые облака и часть холма, поросшего редким кустарником и низкостелющейся травой, понукаемой тем же ветром; ни море, ни город из окна не просматривались, и я закрыл глаза. Я снова увидел себя малакией, плывущей в еще непотревоженной ветром воде, и навстречу мне плывет другая малакия, и я хочу назвать ее именем ее, но не решаюсь... я знаю, что Хела не умеет плавать... там, где она сейчас, нет большой воды... там, где она сейчас, есть большие горы... там, где она сейчас... Меня тронули за плечо, и я очнулся; то был Лука, он наклонился ко мне и негромко сказал: «Тебя зовет апостол», и я встал и сопровождаемый взглядом Тимофея прошел за Лукой в дальнюю комнату.
Апостол лежал на постели, закинув руки за голову, лицо его мне показалось усталым и печальным. Не меняя позы и выражения лица, он посмотрел на меня и сказал: «Савл, тебе нужно сообщить Филиту, что послание от Варнавы ты мне не передал». Я стоял и молчал, вникая в слова апостола.
— Ты меня услышал?
— Да.
— Ты меня понял?
— Да.
— Как ты объяснишь Филиту неисполнение его наказа?
— Не знаю.
— Ты ему скажешь, что послание ты потерял.
— Как потерял?
— Тут все просто, вы с Лукой возвращались домой в темноте и не улицами, а берегом и холмами, и пергамент где-то выпал, а ты не заметил, а сегодня сильный ветер с моря куда-то его унес, ты искал, но не нашел, понял? — апостол подмигнул мне и добавил, — Лучше бы, конечно, если ветер дул бы не с моря, а наоборот, с суши, тогда бы он унес послание в море, унес и утопил его, и это было бы почти полной правдой, Савл, это нужно сделать сегодня.
Я молчал.
— Сделаешь?
Я молчал.
— Ты боишься?
— Не знаю, — ответил я. Апостол встал с постели, подошел ко мне и сказал:
— Савл, я прошу тебя помочь не только мне, но всем нам, включая Луку и, может быть, ему в первую очередь...
Я молчал.
— Иди, подумай над моей просьбой и пойми меня, цель ее — озадачить Филита, тогда мы выиграем время.
— Я понял, я не буду думать, я согласен.
— Тогда иди, — и апостол осенил меня крестом.
Вот так я второй раз оказался на мостике над оврагом и пытался найти ту жабу с глазами Ешека и не нашел, но вспомнил притесненного в полном его обличье с удавленной крысой, свисающей на хвосте в пальцах недоумка, я вспомнил ночной снег и следы на снегу и женщину, испуганно взирающую на дверь собственного дома, и я снова перестал чувствовать себя... лучше бы я пошел берегом моря.
Безлюдными проулками я вышел к рынку, но и он был пуст. Сидели старуха с разложенной на соломенной циновке вяленой рыбой и молодая женщина с закрытым до глаз лицом, возле нее стояла корзинка, полная незнакомых мне синих овощей; похоже, день был не торговый.
Я пересек рынок и наткнулся на Хиропа; он стоял в рыночных воротах один, словно ожидал кого-то, «не меня же» — подумал я и шагнул к воротам, но Хироп не посторонился, он намеренно загораживал мне путь, и он что-то неслышно и неразборчиво бормотал, что-то негодующее и угрожающее. Я быстро окинул взглядом его фигуру, тело любовника мужеложника, и Хироп прочитал мой взгляд, но прочитал по своему, вернее, для себя, и я впервые услышал его членораздельную речь; «ты куда идешь?» — резко и надменно спросил он. — «К твоему хозяину», = ответил я. Хироп потянулся ко мне всем телом, ухватил край моего одеяния и отшвырнул его: «А он тебя не впустит, у него сегодня гости, родственники из Пергама, и потом я ему сказал, чтобы больше в гости он тебя не звал, — и повернулся ко мне боком и добавил, — и Диоре тоже сказал!». — «О — о — о! — воскликнул я, — я вижу с прошедшей ночи ты стал хозяином в доме Филита, и в гости теперь ты будешь приглашать». Хироп неожиданно рассмеялся, но тут же пресекся, когда я его спросил: «Что же это за ночь была такая?». Хироп облизнул ешековы губы и ответил: «Я не хочу видеть тебя», — повернулся и пошел. «Стой! — крикнул я, — Хироп, остановись! Мне надо тебе что-то сказать». Но он уходил, и я бегом догнал его и, шагая рядом с ним, быстро проговорил: «Хироп, слушай, что я скажу и запоминай, ты должен сказать Филиту что то, что он мне вчера вручил, я потерял... только обязательно передай, если ты этого не сделаешь, и Филит узнает об этом, он перестанет тебя любить, ты понял, что я сказал?». — Хироп внезапно остановился и спросил, заглядывая мне в глаза: «А что тебе вручил Филит?». — «Вот ты об этом и спросишь Филита, — ответил я, — вот тогда ты, может быть, больше не увидишь меня, — и, подумав, добавил, — Диоре ничего не говори, а то она будет на тебя сердиться, ты понял?». Хироп кивнул головой, и мы расстались; Хироп быстро зашагал к своему дому, мне идти было некуда, возвращаться в дом Луки не хотелось, и я остановился.
Мне в дом не хотелось... Множество дней, проведенных под открытым небом в пути вытравили во мне чувство дома; стены, потолок, дверь с порогом угнетали меня, но больше всего тягостны были мне углы и, особенно, углы голые; когда я видел их голую пустоту, я становился незрячим, я вспомнил, я и Хелу поначалу не увидел, потому что, когда она впустила меня в свой дом, и я вошел в первую комнату, я сразу увидел пустые углы, то же и в комнате, где она определила мне ночлег... Но если Хела разголяла дом, продавая его содержимое для освобождения мужа, то дом Луки был просто не обжит; пристанище для приспешников николаитов, в котором поселился врач и, оказывается, художник... да, а каков он художник? Вот что может заполнить его дом вместе с травами-снадобьями... так, я выжду еще какое-то время здесь, вернусь и попробую узнать каков Лука художник; и я повернул к морю, к оголтело бушующей воде, огромной и пустой, как дом с голыми углами, продуваемый сквозняками.
В доме, где сейчас живет бабушка, живет одна, в углах стоят либо горшки с цветами, либо рундуки; в самый маленький из них я любил в детстве забираться тайком и, очутившись в кромешной темноте, слушал, как бабушка ходит по дому и зовет меня — такая у нас с ней была игра. В те годы бабушка называла меня «птенчик, который еще не умеет летать"... И вот я улетел, улетел далеко и надолго, если не навсегда; но бабушка, если жива, ждет меня...

«Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом».
(Евр. 11 — 1)

Море бушевало, и люди покинули его. Я шел вдоль него на расстоянии проброса камня и поднимал и бросал в набегающие волны камни; ощущая в себе некоторое противоборство воде, я стал представлять волны нападающими на берег дикими морскими зверями, и у каждой волны старался быстро определить, где у нее сердце, и стремился попасть в него, дабы наверняка сокрушить и умертвить волну, и сокрушал... Игра захватила меня, и я не заметил, как добрался до холмов и увидел человека, сидящего на склоне; он сидел неподвижно и смотрел на море, и я не сразу узнал в нем Силу. Это было столь внезапно и необычно, что я растерянно остановился и стал искать, как бы мне обойти Силу незамеченным; но он призывно махнул рукой; очевидно, он увидел меня издали и следил за моей схваткой с волнами; пришлось к Силе подниматься.
Он встретил меня насмешливым взглядом, хлопнул ладонью о соседний камень, давая понять, куда мне сесть, и я уселся возле него. Сила молчал, и я спросил первое, что сумелось спросить: «Тимофей, получается, один переписывает книги?».
— Он молодой, и глаза у него молодые, а я глазами слабее, устают, перестал различать знаки, вот и вышел отдохнуть, вместе с глазами, — Сила усмехнулся, — Это ты у нас где-то шатаешься... — и локтем толкнул меня в бок. Я принял его тычок и нарочито охнул; но Сила не принял моего «Ох!» и сказал:
— С другой стороны, на то ты и Савл, чтобы не сидеть на одном месте... но Павлом тебе не быть...
— Почему?
— На твое «почему» я не стану отвечать, а ты лучше скажи: что у вас с Лукой за дела в городе?
— Не скажу.
— Почему?
— Не велено.
— Кем?
— Апостолом.
— Я тебе не верю.
— Почему?
— Апостол от нас ничего не скрывает.
— Вы не можете знать всего, что знает апостол.
— А ты?
— Что я?
— А ты знаешь такое, чего не знает апостол?
— Знаю.
— Ну и что, к примеру?
— Дохлую крысу.
— Что — о — о?
— Удавленную Ешеком крысу.
— Ты сам Ешек...
— Недоумок?
— Нет, Ешек с крысой и, может быть, еще живой.
— Не думай, что я обиделся.
— Мне все равно, обиделся ты или нет.
— Как ты полагаешь, то, о чем мы говорим, угодно Господу?
— Савл, помни тебе не быть Павлом, не беспокой Господа...
— Хочешь, спрошу Его: угодны ли ему твои слова?
— Замолчи.
— Ладно, молчу.
— И не обижайся.
— Ладно, не буду.
— Ишь, какой ты ладный, оттого и женщины льнут к тебе...
— С чего ты взял?
— С того, что и сейчас в доме тебя ждет женщина.
— Диора?
— Не знаю имени, пришла вроде как к Луке, а сама, вижу, вынюхивает тебя.
— Сила, этого ты не мог видеть.
— Не смог бы, да Лука подсказал.
— Сила, разве она тебе не понравилась?
— Она — гарпия.
— Да нет же.
— Она — искусительница.
— Да нет, она — торговка.
— Во как! Такая прелестница и торговка...
— Вот видишь...
— Да, вижу, вижу, конечно, не слепой... когда я был не нынешним Силой, а совсем молодым Силуаном, я знал многих антиохийских красавиц.
— И ты покинул их...
— И давно.
— И не жалеешь?
— И не вспоминаю.
— Тогда о чем книга, которую ты переписываешь?
— Не о красавицах, и потом я ее не только переписываю, а перевожу с греческого на латинский.
— Зачем?
— Спроси Павла.
— Апостол нацелился на Рим?
Сила глубоко вздохнул и ответил:
— И никто не свернет его с этого пути.
— Это не так.
Сила молчал.
— Уже дважды апостола свернули с пути.
Сила повернулся ко мне и, наклонив голову, снизу заглянул мне в глаза и спросил:
— Савл, Дух не пустил Павла, а если бы мы оставили Павла и пошли без него и в Асию, и в Вифинию?
— Я нечаянно так ступил там, на горе, и ты знаешь, что со мной было.
— Там ты был пришлый, чужак.
— Погоди, Сила, я тебя понял так: апостол уже не свободен в своем пути, но то он, а мы, может быть, еще свободны.
Сила вздохнул:
— Какая это свобода... свобода — это когда над тобой нет ни господина, ни Господа, но такого быть не может, кто-нибудь из них над тобой всегда; нет, о свободе я с тобой говорить не буду, не вводи меня в грех.
Я смотрел на море; какая-то птица ринулась было лететь над нам, на передумала, вернулась в небо над сушей, и я сказал:
— Посмотри, Сила, что ветер сотворил с водой, еще утром море лежало, не шелохнувшись, его как бы не было, и вот ветер...
— Ну...
— Какой ветер сорвал нас и погнал, как волны?
— Мы — не волны, и Господь — не ветер.
— Нет, мы — волны, и у каждой волны есть сердце, вот оно и есть ветер, который гонит нас куда-то, наше сердце, не душа и не дух, о которых мы так ничего и не знаем, а сердце.
Я встал, встал и Сила. Мы шли к дому и молчали, уже перед домом Сила сказал: «Если эта прелестная торговка еще ждет тебя, значит, твой ветер знает, куда ему гнать твою волну...». Диора меня ждала.
Мы вошли в дом, и она встала от стола, на котором Лука копошился с какими-то порошками, он оторвался от них и повел глазами в дальнюю комнату, я понял и, коротко глянув на Диору, отправился к апостолу.
Он сидел у окна, в руках у него были фелонь и игла с ниткой, апостол штопал. Вид у него был забавно-усердный, он пробурчал мне: «погоди», закончил шов, затянул остаток нитки в узелок и откусил его от иглы. Фелонь... неужели он готовится к выступлению? Перед кем? Апостол отложил фелонь на постель, встал и только тогда спросил: «Сказал Филиту?». Я неуверенно кивнул головой, «Ты уверен, что сказал?». — Я снова кивнул головой. — «И что Филит?». — «Он... он разгневался...». — «Ты уверен?». — «В чем?». — «Ты уверен, что Филит разгневался». — Я вздернул плечами и промолчал. — «Эта женщина ждет тебя, как ты думаешь, зачем?». — «Думаю, что ей что-то наказал Филит...». — «О тебе?». — Я кивнул головой. — «Хорошо, будем так думать, иди к ней». — И апостол снова потянулся к фелони; и я подумал, что в фелони апостола я видел в последний раз даже не в Галатии, а еще в Лаконии, там, где к нам присоединился Тимофей, и что, одевая ее, апостол становился другим, менялся в глазах, в лице и в походке... для чего он чинит ее?
Я вернулся в общую комнату и увидел, что Диора сидит возле Тимофея и перелистывает его книгу, а Тимофей сидит с пунцовым лицом и смотрит на руки Диоры; Сила сидел к ним спиной, и спина его источала полное пренебрежение ко всему, к чему она была обращена. — «Ты так красиво расписываешь свою книгу», — негромко и мягко проговорила Диора Тимофею, и юноша запылал совсем, не зная, что делать с руками, сунул их подмышки, а спина Силы угрожающе выгнулась. Только Лука, казалось, не обращал на происходящее никакого внимания, он сидел и перекладывал в отдельные посудинки цветные порошки. Диора провела рукой по щеке Тимофея, и он вздрогнул и замер, но она уже прошла к Луке и, наклонясь, что-то тихо ему сказала и только после этого взглянула на меня, все еще стоящего на пороге комнаты, и сказала: «Савл, проводи меня, мне нужно что-то тебе сказать», и направилась к выходу. Она вышла, я нерешительно пересек комнату и, провожаемый словами Силы: «и ветер погнал волну», тоже вышел.
Диора направилась не к морю и не к проулку с оврагом, она повернула к деревьям, под которыми мы с апостолом вели беседу после трапезы; я догнал ее, и она сказала: «Не спрашивай, куда мы идем... обещаю, что не в ловушку Филита... — я промолчал, и она продолжила, — но в дом Луки послал меня Филит, послал после того, как ему что-то сказал Хироп».
— А тебе Хироп что-нибудь сказал? — спросил я.
— Сказал, — она помедлила, — сказал, что ты к нам не придешь...
— А что он сказал Филиту, ты слышала?
— Нет, я вела беседу с гостями, а Хироп говорил тихо, в ухо Филиту, и я лицо его не видела.
— Что за гости?
— Пергамские приятели Филита.
— Николаиты?
Диора остановилась (мы удалялись от моря на незнакомое мне плато, дом Луки скрылся внизу за деревьями, но зато Троада раскрывалась обширнее и полнее вместе с морем) и спросила:
— Ты знаешь их?
— О них.
— От кого?
— От Луки.
— Савл, когда я отлучилась от гостей и вернулась, Филит и послал меня к вам, он говорил мне так, а гости слушали его, что было ясно, что он говорил не только мне, но и им...
— Так гости — николаиты?
— Думаю, что да.
— А ты?
— О себе я тебе рассказала...
— Так зачем тебя послал Филит?
— Он дал мне порошки для Луки, но это чтобы мое появление у вас было бы всем понятным, и уже тайно от всех позвать тебя к Филиту, но я не стала делать это тайно.
— Почему?
— Савл, я не смогла, пыталась, но не смогла, появился тот из дальней комнаты, посмотрел на меня и сказал: «Думаю, эта женщина достойна нашего Савла», и ушел, и я растерялась... кто он, Савл?
— Павел.
— Просто Павел?
— Апостол Павел.
— Что значит апостол?
— Ты же по матери гречанка, что такое «апостол» должна понимать.
— Нет, лучше ты мне объясни.
— Диора, это значит, что он послан к вам... с новой верой.
— Кем послан?
— Господом и его учениками.
— О Господе я слышала от Луки, но я ему не поверила.
— Почему?
— Филит сказал, что распятый не мог быть богом, что тот, кого они называют Господом, был всего лишь пророком.
— А николаиты, что они говорят о Нем?
Диора промолчала. Мы входили в город с незнакомой мне стороны; вновь открылось но уже отдалившееся, успокоившееся море, и красный шар светила незримо приближался навстречу к такому же, но чуть сплюснутому шару, скользящему по водной глади.
— Диора, куда мы идем?
— Мы идем ко мне.
— В дом Филита?
— Нет, ко мне, у меня есть свой дом, и Филит о нем не знает.
— Откуда он у тебя?
— Я тебе говорила, я у Филита — первый помощник, и он со мной щедр... домик я купила втайне от него.
— Ты хочешь, чтобы я посетил твой дом?
— Я хочу, чтобы ты мне рассказал о Господе в моем доме.
Мы проходили короткими, узкими улочками, набранными из домов с темными, слепыми окнами, но открытыми дверями, и в них возникали люди либо приветствующие нас, либо не обращающие на нас никакого внимания, и Диора сказала: «они не рады нам...». — «А почему они должны быть нам рады? — хмыкнул я, все еще помня, что мы в этом пути не прикоснулись друг к другу, — и потом, ты уверена, что мы идем к твоему дому?». И Диора дерзко прильнула ко мне: одна рука ее проникла сквозь мое одеяние к моему телу, пальцы женщины коснулись моего живота и заласкали пупок, а другая рука вцепилась в мой локоть, и Диора сказала: «Я хочу быть твоим господом...». — «Что ты мелешь, — промямлил я, обмирая от ласк ее рук, — скоро ли твой дом?». — Диора засмеялась так, что я вспомнил рыжую Тишку в руках Филита.
Я ничего не понимал и не видел, разве что внезапно возникший полумесяц над плоскими крышами и голоса переклички, перелетающие от дома к дому мелкими, случайными птицами. Я шел влекомый дивной, желанной женщиной, и уличные сумерки предстали заманчивой ловушкой, покрывалом, за которым можно обрести покой, сравнимый со сном, с забытьем, с забвением; руки Диоры, ее голова на моем плече, ее дыхание, заменившее гул ветра, ее шаги, подчинившие движение моего тела, ее взгляд, отсекающий мои взгляды к исчезающему морю и закату над ним, ее голос, усмиривший мой голос, ее слова, падающие и тающие, как снежные хлопья от соприкосновения с разгоряченным лицом моим...
Мы обогнули угол высокой ограды и вошли в узкий и низкий (двоим не разминуться) арочный проем без дверцы, от него узкая дорожка вела к небольшому дому; в обе стороны от дорожки до ограды тянулись гряды руты с цветами и кусты галаадского бальзама; похоже, прежний хозяин усадьбы был потомок древних амморейцев, заброшенный к эллинам неведомой нам судьбой странника, и по этой дорожке он проходил, вдыхая дурман, исходящий от руты, роз и бальзама; и появился я, ведомый женщиной... так странник ли в таком случае я?
Мы входили в дом, наполненный густыми сумерками, и я с трудом различал содержимое комнаты: немного, затянутой в шелка и бархат, мебели, ковры на полу и на стенах, на одном ковре висела небольшая картина; я приблизился, всмотрелся: оказалось изображение женской головы, рыжей с ярко-зелеными глазами, сходство с хозяйкой дома было вызывающим. «Это Лука нарисовал меня такой, — проговорила за спиной Диора, — и я выпросила его в обмен на цветные порошки, из которых он делает свои краски». — «Что ж, первое знакомство с художеством Луки состоялось, — сказал я, — и заодно с твоим домом...». Я боялся новых прикосновений Диоры, желал и боялся, я лихорадочно искал себе место в этой комнате... она же говорила мне, для чего мы идем в ее тайный дом, с какой-то нашей тайной... с какой? Да, она пожелала в этом доме услышать мои слова о Господе... но смогу ли я найти такие слова, если она прикоснется ко мне? «Побудь здесь, я сейчас», — сказала Диора и вышла из дома; она быстро вернулась с кувшином вина и большой чашей, наполненной тем же инжиром и финиками; «Ты голоден? — спросила она, — У меня есть готовая рыба, сыр, бобы...». Я ощутил желание еды, но отказался.
Вино оказалось довольно крепким, почти сикерой, и я пожалел, что отказался от рыбы и бобов; разливала его Диора в медные чашечки, в свою наливала меньше, но выпивала до дна и съедала финик.
— Мне Лука говорил, что ваш апостол не возбраняет вам выпить вина, — сказала Диора, складывая из косточек фиников треугольник.
— Да, — откликнулся я, — когда он не возбраняет это себе, — и приложил к углам треугольника по целому финику, и Диора мгновенна накрыла фигурку ладонью и прошептала:
— Знаешь что получилось? Это знак николаитов...
— Но я его не знаю, — возразил я, — я еще не видел ни одного живого николаита.
— Но получилось, у них точно такой знак.
Я накрыл руку Диоры своей рукой и спросил:
— Какой теперь получился знак?
Диора рассмеялась и, смеясь, произнесла:
— Ты хотел объяснить мне, чем отличается Господь от господина.
— Разве?
— Да... вот скажи мне, этот ваш Павел — господин?
— Нет, он — не господин, костер он умеет разжигать быстрее любого из нас, даже в дождь или в снег.
— А Господь?
— Что, Господь?
— Он умеет разжигать огонь?
— Ему этого не нужно делать... никогда...
— Почему?
— Он не нуждается в огне.
Диора недоверчиво покачала головой.
— Он сам есть огонь, потому что он есть свет, и таким его видели воочию ученики его.
— Ты видел?
— Нет, в то время я был совсем мал и жил на острове.
— Ты веришь в то, что ты говоришь?
— Диора, я не умею верить, я пытаюсь понимать и познавать, и пока я пытаюсь осуществить первое.
— Когда Лука звал тебя по имени вчера в саду, и я услышала твое имя, я подумала, что Лука шутит над тобой, и, оказывается, была права, ты — не испрошенный, ты — понимающий, ты — не Савл, ты — Шамл...
Не снимая своей руки с Диоры, укрывающей знак николаитов, свободной рукой я разлил вино по чашечкам, и мы выпили его, глядя в глаза друг другу; темнота, заполнившая комнату, только облегчала, упрощала наше пребывание в этом доме. Диора высвободила свою руку, разбросала косточки и спросила:
— Что можешь сказать о Господе, кто он?
— Почему ты спрашиваешь о Нем?
— Филит несколько раз посетил землю, где Он жил и был распят, и рассказывал мне о Нем... Но похожее он мне рассказывал, возвращаясь из Египта или из Греции, и я подумала, что в каждой земле, у каждого народа появляется человек, которого зовут пророком или мессией или освободителем, и его или казнили или прогоняли, и этим все заканчивалось... и вот ваш Господь... Филит рассказывает, что его казнили, а он ожил и удалился... если это так, то что это?
— Диора, я не Савл и не Шамл, я всего лишь Товис и не могу, как апостол, благовествовать о том, о чем ты меня спрашиваешь, и потом, Диора, мы пьем вино, крепкое вино, сикера, да? И потом, твой Филит, наверное, рассказывал тебе то, что ему говорили тамошние торговцы, а Господь их, говорят, не жаловал... поэтому, Диора, я ушел из той земли, ушел от слухов и разговоров о Нем; Он покинул их, а они все еще думают, что Он где-то среди них, их убивают за то, что они думают и говорят о Нем, и никто не защищает их, никто... и Он не защитил никого, как когда-то Он не защитил себя; Диора, там Его нет, потому что они сидят в своих домах и ждут Его, а Он удалился так далеко и так надолго... апостол говорит, к Отцу своему, к Создателю этого мира и еще выше... ты меня понимаешь? Молчишь... ладно молчи, можешь и не слушать, все это я уже в который раз говорю себе, я говорю себе, что раз Он покинул нас, нам нужно двигаться к Нему, делать то, что делает апостол, поэтому я примкнул к нему; Диора, совсем недавно я видел свет от Него, и я был ослеплен, как апостол, и то, что мы оказались здесь в Троаде, тоже от Него, Он направил апостола сюда, вот видишь, благодаря Ему, мы с тобой встретились и пьем вино в твоем доме; правда, я уже не вижу тебя, ты превратилась в богиню ночи, неизвестную никому богиню, и у тебя вот-вот появятся крылья, и ты взлетишь, как та вопящая птица-богиня.
— Савл, что ты такое говоришь, — воскликнула Диора и засмеялась.
— Но я и вправду не вижу тебя, ты улетела?
— Ты пьян.
— А ты?
— Ты не даешь мне опьянеть.
— О, ты нуждаешься в мужчине, который бы опьянил тебя... а не пора ли тебе возвратиться к Филиту...
Диора смеялась.
— А тебе к апостолу? Так за себя не беспокойся, я сказала Луке, что ты останешься у меня до утра.
— Ого!
— Савл, не заводись...
— Я — не Савл, я — Товис, и я вправду не вижу тебя, зажги свет, и потом ты права, я умолкаю.
Наступила тишина, вместе с темнотой она оглушила меня; Диору я и не видел и не слышал, она исчезла, но в своей руке я обнаружил чашечку, наполненную вином, и я выпил... какое крепкое вино! и с каким наслаждением я бы сейчас съел кусок сыра или рыбину... с бобами... но поздно, поздно, Диора и впрямь исчезла, вот, можно убедиться... Я наклонился и протянул руку, там, где находилась Диора, было пусто... И прекрасно! А вино осталось? Да кувшин найден, но он почему-то легок... он пуст, почти пуст. Я вылил остатки вина в чашечку и выпил, все... даже хорошо, что Диоры нет, что дом пуст, как этот кувшин, как я... да, как я, я пуст... и мне легко... я пуст оттого, что мне легко... стоп! Или мне легко оттого, что я пуст? Что было раньше? Глупец, раньше было вино, а еще раньше Диора, а еще раньше был... да, был свет, коли сейчас кромешная тьма, то до нее был свет... о! И было море! Господи, как давно это было! Да, и были слова о Господе, такие маленькие смешные слова... но я их забыл... хорошо, что я их забыл, забыл навсегда... я не хочу слов о Тебе, Господи, я хочу видеть Тебя, слышать Тебя, без Тебя, Господи, я пуст... если эта немая тьма не отпустит меня, то я умру, до нового света я не доживу... Мне стало страшно и стыдно... я сжал руками лицо и застонал.

«Да не обольстит вас никто никак: ибо день тот не придет, доколе не придет прежде отступление и не откроется человек греха, сын погибели...».
(2-е Фесс. 2- 3)

Я очнулся от прикосновения к моим рукам и увидел руки Диоры, в руках ее горел светильник... и я увидел ее обнаженное тело, прикрытое прозрачным балахоном из кисеи; «иди за мной», — сказала она и отступила в темноту; я встал и шагнул к ней, она отступила еще и еще... я двигался за ней, так мы оказались в маленькой комнатке, заполненной от стены до стены тахтой. Диора поставила светильник на подвеску в нише стены, «я помогу тебе снять одеяние», — сказала она, и ее руки, как тогда, проникли сквозь одеяние к моему телу; «какой ты горячий», — прошептала Диора...
Мы не покидали тахту всю ночь и весь день, мы допили вино и съели весь сыр и рыбу с бобами, мы не могли насытиться ни едой, ни друг другом; у Диоры запали глаза и заострился нос, но соски все время были твердыми, как орешки, ее лоно вспухло; ее руки не покидали моего тела; когда я сказал ей, что когда все это кончится, мы не сможем понять, что такое происходило с нами, Диора ответила: «Стань моим господином, и тебе не нужно будет что-либо понимать...». — «Когда все это кончится, — настаивал я, — ты забудешь эти слова или захочешь их забыть», и Диора притянула мое лицо к своему и завладела моими губами, моим языком, я же овладел всем ее телом... Больше мы не произнесли ни слова.
Мы расстались вечером, расстались на опустевшей рыночной площади; Диора смотрела на меня полусонными, утратившими зеленое глазами и беззвучно смеялась, потом вздохнула и сказала:
— Бедные мои обезьянки, кормил ли их Хироп?
— Что ты скажешь Филиту? — с трудом выговорил я.
— Скажу, что никакого Савла больше нет, он исчез, а появился Товис, и я провела с ним все это время.
— В своем доме?
— Нет, в дионисовой роще. А что скажешь ты?
Я пожал плечами и понуро опустил голову. Диора неожиданно звонко рассмеялась: «Если ты вот таким предстанешь пред ними, они тебя ничего не спросят, им все будет ясно, поэтому иди к ним таким», и провела рукой по моему лицу, повернулась и быстро, чуть ли не бегом удалилась от меня.
Я направился к морю, к холмам, к дому Луки; за моей спиной пребывала дремлющая Троада, напрочь забывшая своих божественных героев... Вот об этом я и скажу Луке и апостолу.

«В которых вы некогда жили, по обычаю мира сего, по воле князя, господствующего в воздухе, духа, действующего ныне в сынах противления».
(Ефес. 2 — 2)

Море отшумело, отволновалось и, выплюнув на берег непереваренное бурей, уснуло; огромная, прохладная вода спала как женщина после бурной ночи, и по краю ее сна бродили люди и собирали исторгнутое чревом воды; среди сборщиков я узнал Мисала и старика, и, пока я раздумывал: встречаться ли мне с ними, мальчик увидел меня и крикнул «эй!» и призывно махнул рукой. «Вот еще одно мое имя — «Эй» — расслабленно думал я, направляясь к ним, — морское имя, но смогу ли я на него откликаться?».
Люди собирали морскую траву и малакий, застрявших в ней; я подошел к моим знакомым и услышал, что старик что-то напевает, и, пока Мисал показывал мне самого крупного моллюска, извлекая его из кожаного мешка с водой; я вслушивался в невнятное пение старика, не обращающего на меня, как на рынке, никакого внимания. И я, покрутив малакию в руках и послушав ее утробу, спросил Мисала «Что поет твой дед?». — «Не знаю, — ответил мальчик и засмеялся, — он сегодня весь день поет». Старик неожиданно выхватил из моих рук малакию и осторожно положил ее обратно в мешок.
— Ей страшно, — прошамкал старик и протянул мне комок водорослей, — а им нет, но ты их не трогай, а то они сразу потеряют целебную силу для Филита, — старик уже не шамкал, говорил забористо, — Филит такую траву не купит, а покупать придется тебе.
— Разве эта трава знает что-нибудь о Филите и обо мне? — спросил я, подмигивая Мисалу.
— Она нет, а оно знает, — и старик протянул руку к морю, — ты же вчера купался в нем, теперь оно знает тебя.
Старик посмотрел на море, посмотрел на меня и, улыбаясь, сказал: «но вы еще ничего не сказали друг другу», и снова замурлыкал свою нескончаемую песню и поплелся вдоль воды.
Мисал дернул меня за одеяние:
— Я вчера искал тебя, Лука сказал, что ты ушел с Диорой, а Филит сказал, что Диора ушла к Луке, и я тебя не нашел и Диору не нашел.
— Зачем ты меня искал?
Мисал хихикнул и ответил:
— Я хотел сказать тебе, что я писал на руку, и она вылечилась.
— А Диору зачем искал?
— Я ее всегда ищу.
— Зачем?
— Она хорошая.
— У тебя мать есть?
— Есть, но она не моя мать, ее отец привел, когда моя мать умерла, у нее есть свой сын, но она говорит, что он не мой брат.
— А что твой отец?.
— Он моряк, он редко живет дома.
— А ты?
— А я живу у деда.
— И всегда ищешь Диору...
Мальчик неожиданно прижался ко мне и спросил:
— А ты не боишься ночью быть один?
— Если разожгу огонь, то не боюсь.
— А без огня?
— Если в доме, то тоже не забоюсь.
— А я забоялся.
— Ночью?
— Да.
— Ты что был один?
— Один, дед ушел в гости, а я остался один и боялся спать без деда, и тут кто-то пришел, стучал в дверь и в окно и звал деда, а я испугался и спрятался в ящик с травой, а он стучал-стучал, звал-звал и ушел, такой большой и весь черный...
— А потом что?
— Он ушел, но я все равно боялся, из ящика не вылез и уснул там.
— Представляю: дед пришел, а тебя нет, пропал Мисал, тот большой и черный утащил его, так?
Мальчик снова прижался ко мне, молча кивнул головой и попытался засмеяться, но не смог.
— И вот ты проснулся, и что? — продолжил я.
— А проснулся я в своей постели, меня дед перенес, но я не помню, дед говорит, я спал.
— А про черного и большого ты деду говорил?
— Говорил.
— Ну и что?
— Дед мне сказал: правильно, что спрятался в ящик.
— Во как! Значит, большой и черный был опасен для тебя... а ты лица его не разглядывал?
И Мисал ответил: «У него не было лица».
— Как не было?
— Не было.
— Но он же звал деда, значит, у него был рот, он стучал в окно и дверь, он видел их, значит, у него были глаза.
Мальчик пристально смотрел мне в лицо и думал над моими словами.
— Ну как? — спросил я.
— Не знаю, — прошептал Мисал, — я их не видел...
— А что видел?
— Большая черная голова, как большой черный камень, без глаз и без рта.
— Значит, ты видел чудище, которое знает твоего деда.
— И Филита...
— Как?
— Он сказал, что его послал Филит, и Луку он знает.
— А это как?
— Он сказал, что нужно передать Луке снадобье.
— И что?
— А я забыл.
— Что забыл?
— Сказать про это деду, я только сейчас вспомнил...
— Дед до сих пор не знает?
— Не знает.
— Ты уверен?
— Не знаю.
— Идем, догоним деда, и ты скажешь ему.
И мы заспешили к старику. Мисал быстро, взахлеб стал говорить деду о снадобье от Филита, но старик легонько шлепнул мальчика по голове и сказал:
— Оно уже у меня, и не снадобье оно, а приправа из Индии, к мясу и рыбе, тот человек передал его мне сегодня, а завтра я передам его Луке...
— Или мне, — подхватил я, — а я Луке, лишний раз тебе не ходить на холмы, да и не завтра, а сегодня приправа будет у Луки. — И старик согласился.
Мы быстро уже в сумерках добрались до домика старика. Улочка показалась мне знакомой, но я спешил и торопил старика... Приправа, завернутая в шелковую тряпицу, находилась на посудной полке, тряпица оказалась продырявленной, и возле прогрыза лежала дохлая мышь. Старик поднял ее за хвостик (и я мгновенно вспомнил Ешека с дохлой крысой в руке), с мордочки мыши на ладонь старика упала розовая капля, старик понюхал ее и спинкой мыши вытер ладонь и выбросил трупик в окно. «Отрава?» — спросил я, старик не ответил, взял с полки приправу, обнюхал дырявое место и протянул мне; Мисал потянулся к тряпице, но старик шлепнул его по рукам. Я принял тряпицу и глянул в окно, туда улетела дохлая мышь, а ночью стучался большой и черный безликий. «Ты знаешь того, кто передал тебе это?» — спросил я старика, и он ответил, что видел «его» на рынке с Диорой и с Хиропом на причале, но в доме Филита его не видел ни разу. «Дай мне что-нибудь завернуть это...» — попросил я старика, «я дам», — крикнул Мисал, выбежал из дома и живо вернулся с широким, тыквенным листом, и я завернул в него тряпицу с отравой.
— Тому скажешь, что вручил приправу мне, а я отнес ее Луке, и это будет правдой, Луке я ее вручу.
— Я бы лучше сжег это на огне, — сказал старик.
— Так оно и будет, — заверил я старика, — но сделает это Лука, — и шагнул к выходу. Мисал метнулся за мной; уже на улице я спросил его: «Как звать твоего деда?» и Мисал ответил: «Фотий».
— Ты хорошо придумал, что спрятался в ящик, — сказал я Мисалу, — Поэтому ты ничего не видел и ничего никому не скажешь, договорились?
Мальчик кивнул головой.
— Ну возвращайся в дом, уже темно.
Мисал отказно покачал головой.
— Почему?
— Я боюсь, я хочу идти с тобой, к Луке.
— А дед останется один, ты думаешь ему одному не страшно? Ты понял?
Мисал кивнул головой и нехотя вернулся в дом.
Я заспешил через знакомые проулки, через овраг к дому Луки; я нес отраву, как несут посудину с кипятком, отставив от тела руку, и мысль о каменноголовом, черном человеке неизменно скатывалась к Филиту, а от него к Диоре и возвращалась к Луке... он представил нас мужеложествующему торговцу обезьянками, павлинами и слоновой костью... треугольник с николаитами начинал светиться как голова звездного Дракона в ночном небе.
Возле дома я сунул «приправу» под камень и вошел: «так входят в зал судей», — подумал я, закрывая за собой дверь.

«Впрочем, если захочу хвалиться, не буду неразумен, потому что скажу истину; но я удерживаюсь, чтобы кто не подумал о мне более, нежели сколько во мне видит, или слышит от меня».
(2-е Кор. 12 — 6)

«Когда плоть твоя и тело твое будут истощены, — читал апостол, — скажешь: зачем я ненавидел наставления и сердце мое пренебрегало обличением». Он стоял посредине комнаты спиной ко мне, книгу он держал на вытянутых руках немного в сторону, читал в полный голос; светильник висел над его головой, освещая руки, книгу и раннюю залысину на темени.
Входил я тихо, но сквозняк качнул пламя, качнулась и тень от апостола, он обернулся, оглядел меня с ног до головы и сказал, обращаясь к слушателям: «Наверное, он успел услышать то, что я сейчас прочитал».. Я услышал, как хихикнул Тимофей, и фыркнул Лука, и голос Силы: «он, похоже, многое успел...». Апостол кивнул головой на скамью: «садись и слушай» и продолжил: «И я не слушал голоса учителей моих, не преклонял уха моего к наставникам моим? Едва не впал я во всякое зло среди собрания и общества».
Апостол выгнул ладонь, нацелил указательный палец на светильник и произнес: «так говорил премудрый царь своим сыновьям; вы же мне не сыны, вы мои ученики и друзья, так обратитесь к сердцу своему, как земля обращается к солнцу на утренней заре, и как само сердце, возлюбив Господа, обращается к Нему, пренебрегая плотью, ибо плоть бывает сильна и похотлива, и о том вы знаете, каждый из вас испытал ее власть, а кое кто изнемогает от ее власти и по сей день... слушайте дальше...» и апостол вернулся к словам о потоках вод — по площадям, о любезной лани и прекрасной серне, о смерти без наставления...
Я слушал и смотрел на пламя в светильнике, оно едва заметно пританцовывало и, казалось, в такт словам читающего. «И оно слушает его, — растянуто, увязая в каждом слове, думал я, — и оно имеет свою плоть и подвластно ей, у него только нет учителей, и оно не нуждается в наставлении, горит себе, пока есть чему гореть... и вот оно...». Пламя то сужалось до светящейся точки, то растекалось и становилось большим пылающим цветком, и в обоих состояниях его фигура апостола растворялась во мраке, вне пламени, сохранялся только его голос, его невнятные слова... потом и они стали удаляться, затихать, уменьшаясь до полной неразборчивости, сливаясь в какое-то одно округлое, вязкое слово... и оно, отмерцав в световом мареве, вдруг зазвучало громче, явственнее, приблизилось ко мне так, что я скорее увидел, нежели услышал его, и оно было «Савл"... «Савл, — услышал я голос апостола, — прыткий ты наш, очнись!». И смех Тимофея обдал меня; я пытался распахнуть глаза, но веки не подчинялись мне, «и они во власти плоти», — подумал я о них. И снова голос апостола: «Лука, помоги ему добраться до постели, отведи его в мою комнату». Лука приподнял меня за локоть, я встал и послушно поплелся за ним; уже распластавшись на постели, я сумел выговорить: «Лука, там отрава», и уснул, цепляясь за голос Луки: «Какая отрава? Где?».
Меня не будили, и просыпался я урывками, извлекая из сна куски сознания, и видения сна не исчезали, а врастали в картины просыпающейся памяти. «Нужно вставать и выходить, — расслабленно думал я, — за порог, а за порогом камень, а под камнем... я обещал Фотию, что Лука предаст это огню, а Лука... к Луке тянутся ходы от Филита, от безликого николаита, от Диоры, от этой любезной серны... о чем еще читал вчера апостол? И что он читал? Нужно вставать, нужно...» и я не смог встать.
Тело мое отпало от меня, я не смог напрячь ни одной мышцы, и я почувствовал, как мелкий озноб охватывает меня, и садняще-горький запах наполняет комнату и проникает в меня, в комнате проявилась незримая сила, и горькая сущность ее проникнет в меня; я лежал в оцепенелом ожидании: что же я сейчас увижу? Наконец-то увижу? И я почувствовал взгляд, неуловимый взгляд, исходящий из места, расположенного надо мной; и я бы мог привстать и дотянуться до него рукой, но рука не повиновалась мне; и я беззвучно спросил: «Господи, это Ты?». И взгляд покинул меня, и горечь сменилась ароматной прохладой, и тело мое восстало из немочи, я поднялся с постели и сделал пробный шаг к выходу и еще...
«Приправы» под камнем я не обнаружил. Кто взял? Лука? Возле дома никого не было. Где все? У моря? Я поплелся на вершину холма; с нее я увидел спокойное, серое море и пустой берег; увидел дальний причал с фелукой, похоже, к Филиту прибыл новый товар, наверное, сейчас он там, и Хироп с Диорой тоже... зачем им нужна наша смерть? Знает ли Диора об отраве? Кто этот ночной поставщик «приправы»? И что с ней будет делать Лука?
Я вернулся в дом, в комнату апостола, воздух в комнате все еще горчил... что опять? И я вышел из комнаты, прихватив книгу с подоконника. Интересно, кто ее переписывает? Тимофей или Сила? Я принюхался к книге, и от нее исходил горчащий запах; я открыл наугад страницу и прочел: «расстраивающий дом свой получит в удел ветер, и глупый будет рабом мудрого сердцем». Так... вот еще: «Иной выдает себя за богатого, а у него ничего нет; другой выдает себя за бедного, а у него богатства много. Богатством своим человек выкупает жизнь свою, а бедный и угрозы не слышит...». Или вот... и я почувствовал на своем лице: кто-то невидимый находился рядом и рассматривал мое лицо и слушал мое чтение...
— Кто ты? — шепотом спросил я, и так же беззвучно услышал ответное:
— Не спрашивай обо мне, ибо ты не сможешь увидеть меня.
— Никогда? — спросил я.
— В этой жизни никогда, — последовал ответ.
— А не в этой? — спросил я, чтобы он не умолк, я пытался запомнить не голос, он не звучал, а прикосновение его слов к моему сознанию.
— Твоя иная жизнь очень далека и оттого неясна...
— Ты видишь меня?
— Вижу.
— Я такой, каким ты видишь меня?
— Да, но не такой каким ты видишь себя.
— Лучше бы я тебя об этом не спрашивал...
— Но ты спросил...
— Можно спрошу такое: почему ты сейчас возле меня?
— Чтобы ты не уверовал в свое одиночество.
— Разве в такое можно уверовать?
— Ты на пути к этому.
— А апостол?
— Павел следует ко мне, он всегда со мной.
— Его хотят погубить...
— Ты прикроешь его от погубителей.
— Твои слова я не скажу ему.
— Ты не сумеешь их сказать ему.
— Но твои ученики... они несут людям якобы твои слова...
— Да, но моих сегодняшних слов они не знают...
— И я?
— И ты тоже, то, что якобы слышишь ты, не есть мое полное слово, это твои слова, которые я тебе возвращаю... прощай...
Что-то провеяло сквозь меня, опахнуло лицо и истаяло... но я не успел спросить Тебя: нужна ли Тебе моя жизнь?.. Я сидел, с силой упираясь ладонью в раскрытую книгу; можно ли подобные слова найти в этой книге? Найти и защитить апостола? Но где же апостол и остальные?
Меня тронули за плечо, я резко обернулся, передо мной стоял Мисал, и он усмирял свое дыхание.
— Как ты так вошел, что я тебя не увидел? — спросил я мальчика.
— А я вошел, но окликнуть тебя не смог, у меня язык перестал говорить...
— Но ты же сейчас говоришь.
— А когда вошел, не мог, я слышал, как ты с кем-то разговаривал, а я ничего не мог тебе сказать, я даже испугался...
— Значит, ты слышал наш разговор, а Его ты слышал?
— Нет, только тебя, а с кем ты разговаривал?
— С Ним.
— А ты Его видел?
— Нет.
— Так не бывает, Савл, не видел, не слышал, а разговариваешь.
— Нет, я слышал Его, но не видел.
— А он?
— Он и видел и слышал меня.
Мисал напряженно смотрел на меня, что-то думал и надумал: «Я вспомнил, так дед умеет разговаривать».
— Сам с собою, да?
— Ага.
— С этим ясно, ты зачем-то пришел?
— Ага, меня Лука послал за тобой.
— А где он?
— Он в доме стражника, вместе с другими...
— Апостол там?
— Кто?
— Такой с черной бородой, а вот тут лысый.
— Там, он им рассказывает, я тоже слушал, но Лука послал за тобой, велел скорее прийти с тобой.
Я отнес книгу в комнату апостола, и мы отправились в дом возле рощи.

«Господь же предстал мне и укрепил меня, дабы чрез меня утвердилось благовестие, и услышали все язычники; и я избавился из львиных челюстей».
(2-е Тим. 4 — 17)

Дом стоял на незнакомой мне окраине Троады, возле дубравы, и что-то в ней меня притягивало: я успел заметить какие-то белые изваяния, какие-то цветные вериги на ветках большого дерева; и дом выглядел старым и коренастым, как останок непомерно огромного древнего дуба.
Дом был заполнен людьми, среди них я увидел Фотия, узнал женщину — торговку овощами с рынка; люди теснились вокруг апостола, плотно сидели на полу; апостол сидел на низенькой скамейке, поджав под себя ноги, и говорил... Я с удивлением отметил, что впервые вижу апостола в прямом его деле, впервые слышу его вещающим. Ко мне он сидел боком, и я видел очерченный контур его головы и руку, которой он то оглаживал свою бороду, то возносил над головами слушающих, другая рука его упиралась в бедро; как вчера, апостол говорил в полный голос, и слушающие бессловесно внимали ему.
Он говорил о мертвых богах, которые оказались сродни человеческому роду и потому не достигли вечного и были одолены смертью бесславно и безропотно, как и подобает идолу, не познавшему подлинного человеколюбия.
Он говорил им об их каменных истуканах, которым они преклонялись в назначенные праздники и которых не вспоминали в остальной жизни.
И он спросил их: вы нуждаетесь в солнце каждый день? И они вразнобой ответили, что нуждаются, а Фотий добавил, что без него трава не родится и не вырастает.
Он сказал, что в истинном Боге есть каждодневная нужда, ибо без Него вы пребываете в стихии мира, подобно той траве, и всяк, кто сильнее вас, может топтать вас и вырывать с корнем; и, как солнце питает теплом траву, Всевышний ограждает своей любовью тех, кто обратился к Нему за благодатью...
Я слушал апостола, и недавние слова Его отзывались во мне безвидностью и опустением; просто апостол полон Им с того самого часа, когда он перестал быть Савлом.
Да, но где Лука? Он же послал за мной. Я огляделся: ни Луки, ни Мисала; и я вышел из дома и приблизился к роще; в глубине ее я увидел Луку... рядом с ним стоял мужчина, и они о чем-то беседовали.
Возле меня неожиданно возник Мисал; он припал ко мне и, тыча рукой в сторону беседующих тихо сказал: «Это он».
— Кто он? — столь же тихо спросил я.
— Который приходил ночью к нам.
— Как ты его узнал, ты же не видел его лица?
— Он стал говорить Луке, я услышал его и узнал, и голова у него такая, уши такие...
— Ну и ладно, а ты его не бойся, он же тебя в ящике не видел.
— А дед?
— А с дедом он говорил?
— Говорил.
— Тогда все понятно, вначале с дедом, теперь с Лукой... Идем, Мисал, к ним, послушаем, о чем они беседуют.
Мы направились к ним, медленно, стараясь не привлекать их внимания. Собеседник Луки стоял ко мне спиной, и руки его, заведенные за спину перебирали складки одеяния, словно что-то искали в них; и когда в них оказался нож, я нагнулся к Мисалу: «живо беги за дедом» и толкнул его в спину. Мальчик бесшумно исчез, и я столь же бесшумно поднял с земли какое-то дреколье и двинулся к беседующим, не отводя взгляда от рук с ножом; они словно играли с ним, перекладывая из ладони в ладонь. «Почему Лука не замечает меня?» — успел подумать я и не выдержал и заорал во всю глотку: «Лука — а — а! Он убийца — а — а!». И от моего вопля нож выпал из рук собеседника, и он обернулся, увидел меня и метнулся за деревья; я кинулся за ним с занесенным над головой дрекольем и с силой швырнул его в спину убегающего и попал, он вскрикнул, но не упал, а прибавил в беге и скрылся за деревьями. Я стоял, борясь с одышкой, с сердцем, рвущимся из груди, и смотрел туда, где скрылся собеседник Луки.
«А что Лука?» — я оглянулся. Лука, присев на корточки, рассматривал лежащий на земле нож, рассматривал, не решаясь взять его в руки. Я вернулся к Луке и тоже нагнулся над ножом, короткий, узкий, острый, выкованный из меди.
— Кто он? — спросил я Луку.
— Озний, — еле слышно ответил Лука.
— Он хотел тебя убить?
— Наверное.
— О чем вы говорили?
— Он требовал, чтобы я отравил апостола и вас.
— Отрава у тебя?
— Я сжег ее.
— Ты выполнил мое обещание...
Лука непонимающе взглянул на меня.
— Озний — пергамец? — спросил я.
— Да, он тамошний подельник Филита.
— Николаит?
— Да, он у них стражник.
— Как это?
— Стражники охраняют секту от инакомыслящих.
— Тогда он вроде меня...
— Почему?
— Там, откуда я иду, я был им.
К нам подходили люди: Фотий, Сила, Мисал, незнакомцы, и все они образовали вместе с нами круг, в центре которого на притоптанной траве лежал нож.

«Ибо, если мы, получивши познания истины, произвольно грешим, то не остается более жертвы за грехи...».
(Евр. 10 — 26)

В ночь после казни Варнавы я долго не мог уснуть: в глазах мелькали летящие в исповедника камни и руки их швыряющие; и я подумал, что если бы Варнаву убили ударом кинжала, ударом коротким, без замаха, полутайным, то гибель его не произвела бы особого впечатления, что тело его столь мало бы отличалось от тела убийцы в совершаемом акте убиения, что летящий град камней напоминает о граде небесном, секущем цветы или плоды на деревьях, и оттого казнь Варнавы обрела небесный оттенок: живое существо под ударами стихии, могло и не случиться... а вот кинжал...
И я вспомнил о кинжале отца. Он лежал на дне бабушкиного рундука вместе с кожаным поясом и накидкой отца, никем не востребованный. Я поднялся, извлек кинжал из рундука, вынул из ножен клинок и положил его у изголовья рукояткой к плечу; я провел пальцем по холодному лезвию и серебряной насечке... Помнится, бабушка говорила, что отец привез кинжал из Македонии, как подарок тамошнего тысячника, но не носил его на поясе, предпочитая кинжалу небольшой жезл из ливанского кедра с медным набалдашником из львиной головы. Когда отца погребали, бабушка положила покойному его жезл, оставив кинжал на прозябание в рундуке.
Нож Озния супротив македонского кинжала выглядел сущей мелочью; только точным ударом в сердце пергамец свалил бы Луку...
Фотий поднял нож с земли и протянул его Луке, но он отказно покрутил головой и убрал руки за спину; старик протянул нож мне, и я принял, нож свободно уместился в карманной складке. И только тогда появился апостол и спросил: «Что тут произошло?». Все молчали. Апостол глянул на каждого из нас, но всем молчали; тогда он спросил: «Где мы?» и Лука ответил: «В роще Диониса». — «А дом?». — «То дом стражника рощи». И апостол сказал, обращаясь к стоящим по кругу: «Вы покинули не дом стражника рощи, вы покинули начаток церкви, вернемся к нему...» и направился к дому; люди потянулись за ним.
Лука уходил последним, оглядываясь и призывая меня взглядом следовать за ним, но я остался, и со мной остался Мисал.
— Иди с ними, — сказал я ему.
Мальчик опустил голову и ответил:
— Я пойду с тобой...
— Ты же не знаешь, куда я пойду.
— Знаю.
— И куда?
— К Филиту.
— Слушай, маленький мудрец, это ты подсказал куда мне следует идти, но пойду туда я один.
Мисал мотнул головой:
— И я с тобой.
— Мисал, я хочу увидеть Филита и поговорить с тем, кто приходил к вам ночью, кто напугал тебя... оставайся лучше с дедом.
— А когда ты будешь говорить с ним, я спрячусь, и он не увидит меня.
— В чужом доме, Мисал, не спрячешься.
— А я в саду спрячусь.
— Как павлин?
— Ага.
— Вот если бы ты был похож на павлина, тебе не нужно было бы прятаться.
— Савл.
— Что?
— А ты не ходи к Филиту.
— Ты не то говоришь, маленький глупец... идем со мной, ты понадобишься мне, если там окажется Диора.
Но прежде чем отправиться к Филиту, я решил осмотреть рощу языческого бога, и я спросил Мисала:
— Здесь, в этой роще, ты раньше был?
И Мисал бойко ответил:
— Ага был, дед приводил меня сюда в праздник богов.
— Каких богов?
— Вон тех... — и Мисал протянул руку в сторону изваяний.
— Ты их знаешь?
Мисал засопел, почесал в носу и ответил:
— Их дед знает.
— Идем, ты мне покажешь их, а потом пойдем к Филиту.
Мы медленно прошли под дубом, увешанным обрывками цветных тканей и высохшими венками из плюща и винограда, на одном венке я разглядел маленькие колокольчики, увидел шейный шнурок, рядом с ним висела носовая серьга из бронзы с птичьей какашкой вместо драгоценной капли аметиста или сапфира; на противоположной стороне ствола обнаружилось внушительное дупло, а в дупле черепки глиняной посуды — дуб оказался единственным полноправным участником праздничного пиршества, не покинувшим рощу Диониса.
Сам Дионис стоял в окружении мраморных вакханок, застывших в сладострастных позах, и оттого сам казался чопорнее, мраморнее их, и только придаток любви представал возникающе дерзко, но кончик придатка местами был надкусан, и Мисал, хихикая, мне поведал, что кусали его женщины, и что они были без одеяний.
— А ты? — отчего-то хмелея, спросил я.
— А я с дедом сидел вон там, — Мисал отбежал к отполированным задами каменным глыбам, — и все видел.
— А что еще видел?
— Видел, как вино пьют, а потом танцуют.
— А еще что?
— А еще видел, как Диора танцевала и хлестала плеткой тех, кто танцевал вокруг нее.
— Хлестала не больно, да?
— Нет, я видел, как у них появлялись синяки, а у одного даже кровь вот здесь, — и Мисал ткнул пальцем себе в шею.
— Она тоже была раздетая?
Мисал прочертил ребром ладони по животу и сказал: «Вот до сюда"... И я не стал уточнять, какая половина тела была прикрыта одеянием и спросил:
— Отец твой во время праздника плавал на фелуке?
— Нет, он был с нами, но он выпил много вина и уснул, спал вон там, — и Мисал отбежал к молодому дубу и топнул ногой в редкую траву вперемежку с редкими желудями.
Я хотел спросить Мисала об участии Филита и Хиропа в этом веселье, но подумал, что то, что сказал бы мне Мисал, не наложилось бы на мужеложство этой пары, и я, сорвав дубовый лист, обильно обслюнявил его и прилепил к концу любовного придатка мраморного бога. «О чем сейчас вещает апостол?» — думал я, отходя от каменных жрецов и жриц любви.

«Для меня очень мало значит, как судите обо мне вы, или как судят другие люди; и я сам не сужу о себе».
(1-е Кор. 4 — 3)

Любострастие апостол не упускал из виду: пересекая языческие земли между городами Великого моря, он постигал жизнь язычника и невольно и заинтересованно, в полную силу своей восприимчивой натуры.
Гамалиил говорил мне, что беседуя о праздниках времен царицы Есфирь Савл начертал на земле палочкой профиль женщины и мужчины друг против друга, и если в лице женщины изобразил зрячий глаз, то мужчину оставил безглазым; и когда я спросил: был ли Савл женат? Равви ответил: «не успел» и, улыбнувшись, добавил: «Может быть оттого, что имел широкий выбор невест из почтенных семейств... ну а потом произошло то, что произошло: Савл удалился от невест в апостолы, и любовный клад мужа остался невостребованным...» О тайных проявлениях любострастия своего ученика Гамалиил ничего не знал и допускал их полную недопустимость.
И как последующее вытекает из предыдущего и тем самым раскрывает правду предыдущего в своей правде, так и правда любострастия молодого Савла открывается в деяниях и посланиях апостола тем, кто пребывал в окружении властвующего язычества. И ярче всего это отражено в послании римлянам.
Послание сие, впрочем, как и другие, мне любезно предоставил прочесть и переписать Варнава, поддерживающий с апостолом регулярную связь со времени его появления в Греции. Варнава тогда говорил, что Павел зовет его в Рим на свое место, а сам помышляет об Испании, самой дальней языческой стране Великого моря, что он мечтает о благовестии Спасителя на всех берегах Великого моря. Помнится, Варнава сказал: «Павел велик духом своим, как море велико водой своей, что он хочет посостязаться с ним в величии»; и я тогда возразил Варнаве, сказав, что это ты говоришь о фарисее Савле, а не об апостоле Павле, и Варнава согласился... тогда я осмелился спросить: «А велик ли был апостол как мужчина?». И Варнава коротко ответил: «Как мужчина он был вынослив и скрытен...».
Читая послание римлянам, я выстраивал пирамиду апостольского любострастия, заквашенного на желании, отсюда важно было выявить греховный посыл желания, и апостол глаголет: «Что же скажем? Неужели от закона грех? Никак; но я не иначе узнал грех, как посредством закона, ибо я не понимал бы и пожелания, если бы закон не говорил: «Не пожелай!». Но грех, взяв повод от заповеди, произвел во мне всякое пожелание; ибо без закона грех мертв. Я жил некогда без закона, но когда пришла заповедь, то грех ожил, а я умер; и таким образом заповедь, данная для жизни, послужила мне к смерти, потому что грех, взяв повод от заповеди, обольстил меня и умертвил ею». Так апостол распял себя на кресте закона, но затем следует снятие с креста: «Но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих. Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти?». И далее свершается воскресение: «Потому что закон духа жизни во Христе Иисусе освободил меня от закона греха и смерти». Но на этом свершении все закончилось; вознесение оказалось невозможным: «Ибо знаем, что вся тварь совокупно стенает и мучится доныне; и не только она, но и мы сами, имея начаток Духа, и мы в себе стенаем, ожидая усыновления, искупления тела нашего. Ибо мы спасены в надежде. Надежда же, когда видит, не есть надежда; ибо, если кто видит, то чего ему и надеяться?». Обличение греховных проявлений любострастия вытекало из раскрытия самой изощренной формы греха — безумия мудрых, когда познавшие Бога «не прославили Его, как Бога, не возблагодарили...» в итоге они «заменили истину Божию ложью и поклонялись и служили твари вместо Творца...». И вот уже обнажается край греховного любострастия, его тупик: «Потому предал их Бог постыдным страстям: женщины их заменили естественное употребление противоестественным; подобно и мужчины, оставили естественное употребление женского пола, разжигались похотью друг на друга, мужчины на мужчинах делая срам и получая в самих себе должное возмездие за свое заблуждение».
А где начало любострастия? Что я могу вспомнить о нем? Мой отец, похоронив жену, умершую вскоре после моего рождения, второй раз не женился. Бабушка говорила, что я очень похож на мать, и отец видел ее во мне каждодневно. Но однажды мы с бабушкой отправились на берег моря полюбоваться игрой дельфинов; желающих позабавиться зрелищем оказалось немало, и когда среди зрителей я увидел отца и потянул бабушку к нему, она неожиданно строго одернула меня одной фразой: «Не мешай мужчине!» И только тогда я увидел возле отца незнакомую мне женщину, протянув руку к морю, она смеялась и что-то говорила отцу; его лица я не увидел... Я спросил бабушку: «кто она?» И она ответила: «просто женщина». — «А как отец ее зовет?» — не отставал я, и бабушка сказала: «так же, как он называл твою мать», и повела меня по берегу моря прочь от отца и женщины с именем моей матери. Я увидел их вместе еще раз, на похоронах отца. У моей матери было птичье имя: Лучика. Бабушка, вспоминая ее, говорила: «Наша Лучя улетела как птичка». Через несколько лет дядя увез меня в Город, обещая бабушке вырастить из меня знатного мужчину.
И я спросил Мисала: «а как звали твою мать?». И мальчик ответил;
— Я забыл.
— Узнай у Фотия или у отца и не забывай.
Мисал промолчал, и я сказал:
— Кто забыл имя своей матери, потом забудет и свое имя.
Мисал обогнал меня, остановился и, заглядывая мне в глаза спросил:
— А вот когда ты сказал, что не знаешь свое имя, ты забыл имя своей матери?
Я остановился и, не зная что ответить, сказал:
— Наверное.
— А потом? — не отставал Мисал.
— Потом я ее вспомнил.
— И как ее зовут?
И я назвал имя, которое любила вспоминать бабушка.
За поворотом открылся дом торговца; и я увидел, что в воротах стоят Хироп и пергамец; последний, энергично жестикулируя, что-то говорил Хиропу, и тот кивал головой. Я невольно сунул руку в карманную складу и дотронулся до ножа; нет, эти двое мне не нужны, мне нужен Филит... всего за несколько дней он выявил мою связь с Городом и попытался использовать ее почти по назначению, что ж, теперь он должен помочь мне эту связь прервать, прервать навсегда...
— Мисал, ты знаешь другой вход во двор Филита? — спросил я спутника, и он быстро ответил:
— Знаю, Савл, нужно идти через сад.
— Веди меня к нему и веди так, чтобы те двое нас не заметили.
— Тогда пойдем к морю, — и Мисал повернул назад, затем свернул в проулок, и в конце его мы увидели море и фелуку на горизонте, было только неясно, куда она плывет, в Троаду или от нее. Мы прошли мимо пустого причала, мимо безлюдных подворий и оказались перед небольшой дверцой в высокой ограде, из-за которой доносились крики павлинов, и дверца оказалась незапертой.
Увидев нас, птицы замолкли, развернули хвосты, один из них закивал головой; тот самый, решил я, любимец Диоры. Прилетела оса, зависла между нами, словно выбирая кого-то одного из нас, угрожающе жужжа, и Мисал живо спрятался за меня; я смахнул осу рукавом, и она деловито улетела. «Мисал, сходи в дом и посмотри, кто в доме, и возвращайся, я тебя подожду в беседке...» и легонько подтолкнул мальчика к дверце во двор, без единого слова он скрылся за ней.
Я вошел в беседку и сел там, где в прошлый раз сидела Диора; вспомнил ее общение с павлином, представил ту сцену и, заражаясь ее забавностью, прокашлялся и скрипучим голосом прокричал три раза, и птица отозвалась, я повторил, и павлин появился у входа в беседку; как и в прошлый раз, склонив голову набок, он рассматривал меня одним глазом; я сидел, не шевелясь, молчал: вспоминай, птичья твоя голова, вспоминай; павлин стоял и вспоминал, распустив свой драгоценный хвост. «Где же твоя хозяйка?» — спросил я птицу и услышал «я здесь» и смех женщины.
Диора стояла с обратной стороны беседки, зажав ладонью рот смеющемуся Мисалу. Ее тело, обтекаемое ярко-желтым сари, взывало, казалось, отдельно от ее голоса, ее взгляда, и я подумал, что если бы я был павлином, мой хвост бы распушился и засверкал невиданными цветами, и я произнес это вслух, вызывая сочный смех Диоры и звонкий хохоток Мисала. Отсмеявшись, она отослала Мисала к птицам, вошла в беседку и села на мое место.
— Да, — сказала она, — мы поменялись местами не только здесь...
— И не сейчас, — подхватил я.
— А когда?
— В полночь, в твоем доме.
— Ты сожалеешь?
— А ты?
— Я хочу, чтобы такая ночь повторилась.
Я промолчал, и Диора продолжила:
— Среди моих мужчин ты лучший, и я выбираю тебя.
Я взглянул в ее глаза, в зрачках ее дремало самое маленькое в мире море, не хватало только фелуки из Египта.
— Я хочу, чтобы ты остался возле меня, — сказал она.
— А Филит?
— Не со мной, а возле меня, а о Филите я думаю...
Сейчас это море заштормило, решил я и сказал:
— Диора, он хотел меня отравить...
Женщина выпрямилась, оправила сари на бедрах и потребовала:
— Повтори, что ты сказал.
И я рассказал ей историю с «приправой» до момента сокрытия ее под камнем, и в наступившую паузу Диора неожиданно спросила меня:
— Ты можешь вернуть ее мне?
— Зачем?
— Я же сказала тебе, что думаю о Филите...
— Но это еще не все, — я сунул руку в карманную складу, и Диора тревожным взглядом проследила движение руки, — сегодня он подослал к нам убийцу.
Диора покачала головой:
— Такое делают ночью.
— Или в рощах, где прячутся истуканы с обкусанными членами.
В глазах Диоры полыхнуло:
— Как ты мог узнать такое?
И я вытащил нож.
— Вот то, с чем пришел тот человек в ту рощу, он же раньше передавал приправу Фотию.
— Кто он?
— Когда мы подходили к дому, он стоял в воротах с Хиропом.
— Озний...
— Да, пергамец, ты хорошо его знаешь?
— Я знаю о нем то, что я знаю о Филите, он никогда не домогался меня...
У беседки появился Мисал; «я хочу посидеть с вами», сказал он и шагнул в беседку, но Диора остановила его рукой, приобняла и тихо сказала ему в ухо: «Мисальчик, сходи в дом, узнай, не вернулся ли Филит», и поцеловала мальчика в затылок; Мисал шлепнул меня ладошкой по колену и выбежал из беседки.
— Ты с этим шел к Филиту? — спросила Диора.
Я покачал головой:
— Не уверен, скорее нет.
Диора вздохнула, вздохнул и я, и мы улыбнулись друг другу.
— Я хочу, чтобы ты остался со мной... — сказала она.
— Возле тебя, — уточнил я.
— Нет, со мной.
— А Филит?
— Ты вернешь мне приправу?
— Лука сжег ее.
Диора снова вздохнула.
— Ты бы дала ее Филиту? — зависая словами над женщиной, спросил я и ударил ножом по обивке сиденья.
— Что ты делал в роще? — спросила она.
— Знакомился с вашими забавами... но ты не ответила на мой вопрос.
— Я избавлюсь от Филита.
— А Хироп? А пергамец? А николаиты? От всех тебе не избавится...
— Ты говоришь, как торговец...
— Мы же поменялись местами, и ты хочешь сделать больше, чем я, я не хочу убивать торговца.
— Савл, — Диора потянулась ко мне, и, как в прошлый раз, верх одеяния отпал от тела женщины, шея и плечо обнажились, — ты можешь занять его место, — сказала она, — и тогда ты станешь моим мужем.
Я сложил губы трубочкой и дунул в изгиб шеи и плеча Диоры; женщина закрыла глаза и сказала:
— Я хочу, чтобы у нас с тобой было много таких ночей.
За моей спиной раздался голос Мисала: «а Филита дома нет», и Диора с силой проговорила:
— Как хорошо, что его нет дома... это может быть всегда... убей его, Савл!
— Я должен поговорить с ним, Диора.
— Нет, убей его, он не мужчина, ты мой мужчина, убей его!
Диора раскачивалась всем телом, глаза ее оставались закрытыми, руки она зажала между колен, и Мисал закричал: «Дио — ра — а — а!» кинулся к нам в беседку и припал к женщине, и она обняла его, но губы ее шептали: «убей его, Савл, убей».
Я встал и вышел из беседки в сад, пересек его, распугивая притихших павлинов, и, входя во дворик, едва не сбил Хиропа; он стоял возле двери и вслушивался в звуки сада, он вылавливал из них наши голоса... выловил ли?

«Страшно впасть в руки Бога живого!».
(Евр. 10 — 31)

Фелука приближалась к причалу, и двое поджидали ее; приблизившись, я узнал Филита и пергамца. Мужеложники встречают обезьян... что им страсть Диоры и муки обезьян; они сочленены между собой, как перья в павлиньем хвосте; они одиноки, как фелука в море, и, как она, боятся, когда вокруг начинает штормить... апостол для них и есть такой шторм... посмеют ли они еще что-то замыслить против него?
Фелука совершала причальный поворот, медленно открываясь бортом и дугами парусов, и я подумал, что если она плывет из Египта, то она плыла мимо моего острова, моего города, мимо дома отца, где живет моя бабушка, и, может быть, это было в тот день, когда мы оказались в гостях у Филита. Фелука представала крупным судном, может быть, бабушка и видела его... Мне захотелось подойти поближе, прикоснуться к фелуке руками, но эти двое... Нет, мне нужен один Филит, и только он.
Я отвернулся от причала и медленно побрел вдоль воды, и пока путь был ясен и прост: к холмам, к дому Луки, а вот дальше... я шел между морем и городом, не оглядываясь и не простираясь взглядом в даль; море, казалось, тянулось от моего левого плеча до самого горизонта, и город — от правого плеча до дальних гор; и я представил себя диковинной букашкой с гигантскими крыльями, или таким может увидеть меня тот, кто смотрит сверху, оттуда, где скоро проклюнутся звезды; и если бы этот «тот» был Ты, и если голос Твой совпал бы с тем, что явлен был мне сегодня по пробуждении, то, что я тащусь по узкой полоске берега, не побуждало бы во мне желания ни начала, ни конца этого случайного, тут же исчезающего движения, исчезающего опять же безропотно и безвидно; словно я и в самом деле был бессмысленной и бессердечной букашкой, не способной ни помыслить о Тебе, ни вознестись к Тебе сердцем.
Господи! Я устал от того, что я таков, когда я думаю о Тебе. Господи, мысль о Тебе не окрыляет меня, а распластывает меня в моем же теле, и вместе с телом по этой бестрепетной тверди, на которой меня угораздило родиться... Господи, я ничего не могу протянуть Тебе, кроме моего тоскующего духа, но и о нем я ничего толком не ведаю, кроме того, что он тоскует по Тебе. Господи, мне не быть Твоим посланником... Мне легче быть букашкой, бескрылой и безоглядной, и то, что я думаю о Тебе сейчас, переставляя ноги и перемещая тело по кромке берега, всего лишь заблуждение, подобное заблуждению букашки, занесенной порывом ветра на высокий камень или на ветку дерева, с которых она как-нибудь, но обязательно спустится. Господи! Мы умираем и исчезаем из Тебя...
Между морем и Тобой, Господи, я выбираю море, ибо оно готово принять меня в свое лоно всегда...

«Итак видим, что они не могли войти за неверие».
(Евр. 3 — 19)

Я решил пройти вдоль моря дальше холмов, но меня окликнули, откуда-то сверху, и на вершине холма я увидел Тимофея; рядом с ним сидел Сила, видно, отдыхают от своих писаний... Тимофей призывно махал мне руками, словно птица, пытающаяся взлететь... зачем я им? Я ответно махнул рукой и двинулся было дальше, но Тимофей снова крикнул и побежал с холма вниз, ко мне, и я остановился; юноша, потерял меня, а я о нем забыл... «Савл, — Тимофей порывисто дышал, но лицо его сияло, — ты опять куда-то пропал, — и припадая к моему плечу, — а я искал тебя». Я невольно прикрыл рукой складку с ножом, прикосновение к ней Тимофея меня бы обожгло, я загородился плечом, к которому припал юноша, и он спросил: «Что с тобой?». Я не ответил и спросил:
— Апостол и Лука в доме?
— Нет, они еще не вернулись от Вавия.
— Кто он?
— Стражник языческой рощи.
— А вы почему не с ними?
— Апостол отослал нас к книгам, чтобы мы скорее закончили их переписывать.
— Он куда-то спешит?
Тимофей оглянулся на холм.
— Говори, Сила не услышит.
Тимофей неожиданно рассмеялся:
— Сила говорит, что раз он старше меня, то должен закончить свою книгу первее меня, а ему осталось переписать пять листов, а мне три, и он говорит мне, чтобы я писал медленнее, а Павел сказал мне, чтобы я писал, как умею, а Сила пусть догоняет меня, пусть, говорит, поменьше спит.
— Значит, апостол спешит.
— Он ничего про это не говорил.
— А как вы оказались у Вавия?
— Лука привел нас к нему, он знает Вавия, он сказал, что Вавий хотел послушать Павла, — Тимофей зачем-то оглянулся и, утишив голос, произнес, — Вавий говорил, что какой-то Озний сказал им, чтобы они не принимали Павла и не слушали его, и Лука не хотел идти к стражнику, но Павел сказал, пусть стражник позовет людей, и тогда он поведает им о Спасителе, Савл, а кто такие николаиты?
— Мужеложники.
— А это как? — спросил юноша и покраснел.
— Ну вот, сам чувствуешь, что это никак, хуже, чем никак.
— Лука боится их.
— А ты?
— Не знаю... а ты?
— Они были и будут, как выхолощенные овны, мужчина не должен боятся их, потому что он — мужчина, от семени которого рожает женщина.
Как-то быстро стемнело; море покрылось лунным глянцем, ломоть луны висел над холмом, и под ним сидел едва различимый Сила, неподвижный и безмолвный, словно уснувшая после дальнего перелета птица.
— Пойдем в дом, — сказал я Тимофею, — а то Силе не придется спать до утра, да и апостол с Лукой, вероятно, вернулись...
Мы поднялись на холм и, оказалось, что Сила спал, упокоив голову на сложенных на коленях руках. Тимофей сорвал былинку и провел кончиком ее по шее спящего, но он не шелохнулся.
— Не трогай его, пусть спит, — тихо сказал я, — я посижу возле него, а ты иди, иди, переписывай свою книгу, все равно ему не догнать тебя.
Тимофей неожиданно легко согласился и быстро удалился в темноту холмов, ему явно не терпелось быть первым в этом необычном состязании с Силой. Я сел возле спящего и тоже опустил руки на колени, а голову на руки, но спать не хотелось.
Я видел огромную лунную плоскость; на луну, зависшую над ней, старался не смотреть: с некоторых пор прикосновение к ней взглядом вызывало во мне ощущение смертельного холода, зарождающегося глубоко в груди моей. Помнится, бабушка говорила, что кто долго смотрит на луну укорачивает свою жизнь, потому что земля в то время, когда он смотрит на луну, под ним слабеет и теряет его... На луну смотреть я не буду; взглядом скользнул по кромке лунного моря и уперся в фелуку, на ней горел огонь... она казалась всплывшим из черных глубин левиафаном с огненным глазом, и в чреве его мужеложники с обезьянами... Нет, лучше смотреть на луну... Я глубоко вздохнул и услышал ответный вздох Силы.
— Где Тимофей? — спросил он.
— Ушел переписывать последние три страницы, — ответил я и не выдержал, прыснул смехом. Сила промолчал, потом неожиданно схватил меня за плечо и с силой повернул к себе;
— Лука сказал, что тот нож у тебя...
— У меня.
— И что ты надумал?
— Нужно уходить из Троады, николаиты не оставят нас в покое, и они сильнее нас.
— Вижу, тебя они запугали, но не Павла и не меня...
— А Луку?
— Лука еще далеко от них не отошел, может вернуться.
— Лука не вернется к ним...
— Сие тебе не известно.
— У него душа художника, и она устремлена к Господу.
— Савл, что ты можешь знать о душе, устремленной к Господу?
— Что поначалу она затаилась...
— Лука и вправду художник?
— Он говорил... потом я видел его работу.
— Что ты видел?
— На дощечке изображение женщины...
— М — да, правильно Павел назвал тебя прытким, все успеваешь... а вот я никуда не хожу, сижу за книгой.
— О чем книга?
— О законах и числах...
Огонь на фелуке погас, левиафан уснул... наверное, торговец и пергамец покинули его... нам лучше быть вместе... Я встал и позвал Силу. Нам нужно быть вместе.
Невесть откуда взявшееся облако закрыло луну, и мы шли в полной темноте, я впереди, и за мной, посапывая и что-то бубня, Сила. Мне захотелось услышать его бормотание, и я замедлил шаг, но Сила толкнул меня в спину: «Иди, иди! Да смотри, нож не потеряй, — и через паузу, — выкинул бы ты его от греха подальше...». Я промолчал, но подумал: «А сказал ли им Лука о «приправе» от Фотия? Спросить?...» и не решился, и с внезапной тупой обидой во мне, где-то под горлом возникло: «Вот, появился николаит с отравой и ножом, и я забыл о той ночи у костра неподалеку от Вифинии, и о сегодняшнем утреннем взгляде и голосе забыл... и еще я забыл...». И я сказал себе: «молчи!» и оказывается сказал вслух, поскольку Сила толкнул меня в спину со словами: «не твое дело». И я спросил его,
— Сила, ты хотел бы пойти обратно?
— Куда обратно?
— Ну туда, к Вифинии, в Галатию?
— Нет...
— Почему нас туда не пустили? Если верить апостолу...
— Вот его и спросишь, мы уже пришли.
В доме нас ждали за трапезным столом. Из большой миски, стоящей в центре стола, тянулись к потолку волны горячего дурмана рыбного супа, и я до саднящей тошноты ощутил внутри себя всю пустоту голода.
«Я собрался идти за вами!» — встретил нас возгласом Лука, заглядывая мне в глаза, но ничего в них кроме голода, вероятно, не увидел и, успокаиваясь, пригласил нас за стол; на апостола я старался не смотреть; мне казалось, что он прочтет на моем лице то, о чем я только что вопрошал Силу.
Проголодались, оказывается, все, и оттого ели молча и усердно; о вине Лука, похоже, забыл... или апостол отказался... но мысль эта пришла в голову, когда я ел вторую порцию супа, снимая белое мясо рыбы с костей, отправляя его в рот вместе с зеленью; слабо думалось: «Откуда рыба? Надеюсь, не от Филита... видел ли кто, как Лука сжигал «приправу» и сжег ли?». Я вспомнил слова Силы и покосился на Луку, на миску... если что, то поздно... суп съеден... но и Лука ел то, что и все... и на самоубийцу он не похож... впрочем, он — врач, он может после еды принять какое-нибудь противодействующее снадобье... и утром проснется он один, а остальные... в том числе и я... принесший отраву в дом... нет, не в дом, а к дому.... Нужно находиться неподалеку от Луки до самого сна и незаметно наблюдать за ним... но он может принять снадобье перед тем как заснуть, исподтишка, в полной темноте... если он его уже приготовил и припрятал в своей постели...
— О чем задумался, Савл? — услышал я голос апостола.
Оказывается, все это время я отламывал от рыбьего хребта кости и крошил их на мелкие косточки; я взглянул на апостола, затем на Луку и снова на апостола, и мне показалось, что глаза Луки заволоклись туманным испугом, и я ответил апостолу:
— Задумался о нас...
— О всех нас?
— Да, включая и Луку.
— И что ты думаешь о нас?
— Спрашиваю себя, как долго мы еще будем живы...
— Включая и Луку?
— Конечно, его же хотел убить Озний.
— Кстати, Вавий подтверждает такую возможность.
— А он не сообщник пергамца?
— Нет, он всего лишь стражник рощи, идолова капища, и он сегодня услышал меня... об этом он сказал Тимофею, так Тимофей?
Юноша смутился, закивал головой и проговорил,
— Он еще сказал, что каменные боги покинули его даже во снах, и еще сказал, что в их жилах текла не кровь, а старое вино, и еще...
Сила погладил юношу по голове, и он умолк; Сила же, прикрывая ладонью зевающий рот, встал и, бормоча: «ну я сяду за книгу», отошел от нас к своему столику.
— Ладно — апостол встал, — не будем мешать переписчикам, — и глядя на меня и Луку, — пойдемте со мной. — И мы ушли в комнату апостола.

«Ибо мы не сильны против истины, но сильны за истину».
(2-е Кор. 13 — 8)

Я остановился у входа в комнату, принюхиваясь и вслушиваясь... я искал хотя бы частицу того, утреннего... и не находил. Стоп! А если и взгляд и голос Его были предопределены для апостола, а я оказался пред ними только по воле случая, вернее по воле апостола, и Он... Он говорил со мной поневоле... Он же сказал, что возвращает мне мои слова, получается, слова сказанные Им есть мои слова, получается, Он позволил Себе быть мною... или наоборот? И мысль эта обдала меня благодатью, и я улыбнулся. И апостол спросил: «Чему улыбаешься, Савл?». И я рассказал о своем пробуждении в этой комнате.
Апостол слушал, вышагивая вокруг меня, и когда он оказывался за моей спиной, я невольно оборачивался к нему, и оттого голос мой менялся; менялся он и оттого, что в этот момент я видел усмешку в глазах Луки, и когда он, по завершении моего рассказа, произнес: «может быть то был сон...» апостол поддержал его: «Или кто-нибудь скрывался за окном и оттуда беседовал с тобой, как охотник с жертвой, которую он выслеживает»; заканчивая эту фразу, апостол остановился против меня и сказал: «Но ты не соглашайся с нами, а думай об этом так, как тебе повелевает твой дух». И я восстал: «Коли вы мне не верите, не трогайте мой дух». Апостол отошел от меня к окну, открыл раму и выглянул наружу, закрыл и сказал:
— За окном охотника я не увидел, но и твой дух мне не зрим, так как я могу к нему прикоснуться? Савл, ты же сам недавно говорил, что твой дух неведом тебе самому.
Это не я, — воскликнул я, — ты говорил такое.
— Я говорил о душе, вспомни, душа обнимает душу, вот что я говорил тебе, и ты тогда доверился моим словам, твоя душа доверилась.
Я молчал... я жалел, что рассказал им об утреннем... они в это время уже находились в доме языческого стражника, и апостол обращал языческие души к Духу и к Господу... у язычника мятущаяся душа, а дух сонлив, апостол же пытается успокоить их душу, но вознести дух... николаиты понимают это и стараются оградить свою душу от посягательств апостола... если я сейчас скажу это апостолу, он отринет меня, как тогда на горе...
— Что молчишь, Савл?
— Думаю о стражнике.
— О Вавие?
— Да.
— И что он тебе?
— Не мне, а тебе, ты же хочешь ввести его в новую веру.
— Ладно, пусть так, как ты сказал, но почему тебя это озаботило?
— Я подумал, что с каменными богами жизнь стражника яснее и радостнее.
— Лука, слышишь, что он говорит... еще что скажешь?
— А новая вера обременит душу тоской.
— Тоской?
— Да, тоской по вечному... небо, луна, звезды перестанут радовать его, он начнет понимать, что обитает его душа на краю вечности, всего лишь на краю, а с другого края ее сторожит бездна, в которую он, скорее всего, и падет.
— Савл, это не тоска.
Апостол сел на постель, и я невольно взглянул в то место в воздухе, откуда утром был явлен взгляд, разбудивший меня, и когда апостол садился, голова его коснулась этого места, и я замер в ожидании вспышки... той вспышки, которую высекают ударом по кремню.
— Тоска — это то, что испытал Господь, будучи среди нас, и нам неведома ее мера, — апостол закрыл глаза и отер руками лицо, словно снимая с него невидимую паутину, после чего осмотрел свои ладони и, ничего в них не обнаружив, продолжил, — Вот пусть Лука скажет о стражнике, а ты сядь возле меня и послушай, — апостол хлопнул рукой по постели, и я подчинился. Садился я, согнувшись, опустив голову, не смея прикоснуться к тому месту и как бы прикрываясь улыбкой, которую я увидел на лице Луки; пусть я буду смешным... смешным, но свободным... свободным от Его взгляда, а значит и от их слов; то, что они говорят мне я не волен слушать, но волен не услышать; да, что мне Вавий... Лука говорит, что даже птицы перестали садиться на каменных идолов, и Вавию велено сыпать на их головы и плечи зерно, и что в праздники Диониса дым от жертвенных костров не поднимается к небу, а стелется по земле и прикрывает творящих всевозможный блуд... что после одного такого праздника жена Вавия решила спалить рощу, и тогда николаиты увели ее из города... она исчезла, и Вавию запретили искать ее...
Лука говорил и смотрел в ночное окно, и с какого-то момента речь его замедлилась, он отступил к нам и тихо сказал: «там кто-то есть». Я сидел ближе всех к светильнику, и апостол подтолкнул меня к нему и тоже тихо сказал: «погаси», и я сдул пламя. Мрак мгновенно ослепил нас и вспугнул того за окном... мы услышали поспешные шаги... и я с удивлением обнаружил в своей руке нож Озния.
— Завтра мы узнаем, что сумел он услышать, — медленно проговорил апостол.
— От кого узнаем? — спросил Лука, и апостол ответил:
— От Вавия, — и уже обращаясь ко мне, — Савл, иди к Силе и Тимофею, пусть гасят светильник и ложатся спать... и проверьте запор на двери.
Я спрятал нож в карманную складку и вышел из комнаты, и ничей взгляд не побеспокоил меня...

«Вы ищете доказательства на то, Христос ли говорит во мне: Он не бессилен для вас, но силен в вас. Ибо, хотя Он и распят в немощи, но жив силою Божиею; и мы также, хотя немощны в Нем, но будем живы с Ним силою Божиею в вас».
(2-е Кор. 13 — 3, 4)

Оказывается, апостол и Лука не спали всю ночь, сторожили наши сны; они завесили окно, зажгли светильник и переписывали последние листы книг, причем Лука переписывал книгу Силы и сумел завершить раньше апостола, и на рассвете он разбудил Силу, вручил ему книгу и уснул; апостол Тимофея не тревожил... Проснувшись, я услышал голос Силы, читающего книгу; апостол слушал его, сидя у окна, и когда Сила прочел: «Итак, убейте всех детей мужеского пола, и всех женщин, познавших мужа на мужеском ложе, убейте; а всех детей женского пола, которые не познали мужеского ложа, оставьте в живых для себя», апостол сказал: «Разум сие не приемлет, только вера.., — и, гася зевоту, — скоро идти к Вавию, буди другов наших, а я немного вздремну», и лег в углу на пол, укрывшись фелонью. Когда Сила подходил ко мне, я притворился спящим.
Апостол проснулся, когда Лука готовил утреннюю трапезу он лежал, открыв глаза и по взгляду было видно, что он всматривается в нечто незримое... Лука окликнул его, апостол поднял руку и ладонью отстранился от его отклика, потом он спросил,
— Лука, Амфиополь как далеко от Троады?
И Лука ответил: за морем, в Македонии. Апостол поднялся с пола, свернул фелонь и сказал:
— Во сне мне явился муж из Амфиополя, он так сказал... он зовет меня в его страну, он сказал, что люди, проживающие в ней, сохранили высокий дух отцов, но им нужна высокая вера... этот македонянин слышал о нас...
Все это апостол говорил уже за трапезой, отхлебывая козье молоко и отламывая куски ячменной лепешки; в конце трапезы он сказал:
— Мы выйдем из Троады, когда зайдет солнце, уйдем берегом моря, об этом мы никому не скажем... а сейчас мы идем к Вавию, там соберутся те, кто слушал нас вчера... я сегодня завершу благовестие о Господе... Сила, возьми мою фелонь и заверни в нее книги, мы их оставим Вавию и его будущей церкви.... Переписанные книги возьмем с собой.
Мы слушали апостола молча, оторопев от столь неожиданного поворота устремлений каждого из нас... что ж, море выманило нас к себе и теперь посылает на македонский берег. К Вавию мне идти не хотелось. Вчерашняя тоска подступала к горлу; о, Господи! Не дай мне увязнуть в ней.
По дороге к роще Лука приблизился ко мне и спросил, что я думаю о вчерашнем ночном госте.
— Посланник от Филита, — ответил я.
— Или от Диоры... — усмехнулся Лука.
— Все едино, — ответил я и вспомнил, — я видел лик Диоры, очень похоже.
Лука остановился и, удерживая меня за рукав, сказал:
— Я мечтаю нарисовать Марию, мать Спасителя.
— Ты ее видел?
— Нет... и не увижу... но Павел описал ее лицо так ясно, что я вижу его.
— А лик самого Спасителя?
— О нем я ничего не слышал...
— Ты не встречался с его учениками?
— Встречался, но они не смогли описать его лик...
— Лука, а когда появится художник, пробующий нарисовать Его лик, тех, кто Его лицезрел, уже не будет в живых, к кому он обратится?
— Его никто не нарисует, — неожиданно встрял в разговор Сила, и сказал это громко; апостол, шедший впереди с Тимофеем, обернулся и спросил: «о ком разговор?». И никто из нас не решился ему ответить.
Апостол слышал Его голос, но не видел Его лика, и глас Его оказался сосилен Его сиянию, Его слепящему свету, и лик Его апостолу не понадобился...
— Пусть так и будет, — сказал я Луке и Силе, — лик Его унесен, не будем домогаться его.
— Апостол услышал меня, — Савл, — прошу тебя, помолчи, когда мы появимся у Вавия, не говори об этом...
Вавий и иже с ним ждали нас возле дома, их было много больше нас, и я не смог рассмотреть их лица; они скрывали их за платками, капюшонами, накидками, они отдавали нам свои взгляды, но не принимали наши; словно овцы, втекающие в загон, они просачивались в дом стражника, устраняясь от тех, кто провожал их взглядом, коими оказались Сила и я, и представая пред теми, кто встречал их в стенах будущей церкви, то были апостол, Тимофей и Лука; и я, пытая их взором своим, так и думал: овны... вы овны, коим пастырем может быть любой, кто горластей и рукастей вас, кто, в отличие от вас, способен возвращать взгляд свой, запущенный в хмари занебесные... да, способен возвращать, ибо он волен отвернуться от них и сокрыться в хмари земной, полной бренного бытия и смурной благости... если вы — церковь, то не печалится ли Спаситель, взирая на вас, ибо церкви он не завещал...
С Силой мы вошли последними и не сразу обрели место в углу, отдаленном от апостола, и я удивился тому, что Сила отдался этой отдаленности и уселся возле меня, приникая к моему плечу своим плечом, и что-то во мне всколыхнулось, но я усмирил это «что-то», я хотел услышать апостола.
Каждый раз, когда я исподволь приближался к благовестию апостола в языческих собраниях, я цепенел от мысли, что явление апостола пред овнами, и его слова к ним, не могут быть тем, о чем апостол благовествовал, что он сам и его слова — всего лишь укор, выпавший из той же поднебесной тоски, из полета вконец уставшей птицы, что Тот, о ком говорит апостол, слушая его, впадает в неземную тоску, ибо слово человеческое, сказанное Им, привело Его к казни на кресте... так какие слова о Нем, сказанные людьми, могут быть явственнее Его слов? Господи, не дай мне упоиться тем, о чем я сейчас думаю... Да, апостол благовествует о Тебе этим земным существам, любящих прежде всего то, что любит их, но Твоя любовь им еще долго будет неведома, очень долго... может быть до Твоего нового пришествия...
Я сидел возле Силы, слушал голос апостола, покачиваясь всем телом в расклад его речи; пусть они услышат его, о, пусть они услышат его, ибо Его им не услышать никогда... И когда Сила толкнул меня в бок, я сказал ему «ты не услышишь Его никогда», и отодвинулся, и в этот момент чей-то взгляд настиг меня, и я замер от его прикосновения.

«Но сокровище сие мы носим в глиняных сосудах, чтобы преизбыточная сила была приписываема Богу, а не нам...».
(2-е Кор. 4 — 7)

Взгляд исходил от внимающих апостолу, и я принялся перебирать своим взглядом пребывающих напротив меня, вчера мне было до них недосуг. Вот Вавий, рядом с ним незнакомец, вот Фотий и опять незнакомец, вот торговка с рынка, возле нее незна... и я увидел глаза Хелы...
Господи! Я увидел ее глаза! Господи, как так! Что это! Это же она! Рядом с торговкой, закрыв лицо по самые глаза синим платком, сидела Хела... моя Хела... моя девочка... Я сцепил руки и через силу, заглатывая комок в горле, улыбнулся ей... она... она сидела возле торговки и смотрела на меня... незаметным движением она опустила платок к подбородку, и я увидел ее губы... ее губы... они были моими, нет, они были продолжением моих губ... ее глаза... они смотря на меня, как в ту ночь в комнате с разверзлым полом и заснеженным окном... Господи! Что мне делать? Я застонал и привалился телом к Силе, и он не оттолкнул меня и спросил «ты что?». Я отстранился от него и замер... я буду непрерывно слушать апостола и неотрывно смотреть на Хелу, я буду...
«Для Господа вы — дети, — говорил апостол, — а это значит, что вы в самом начале пути к вечной жизни...». Зачем он это им сказал, — пронеслось во мне, — они же — не дети, у Хелы было дите, и оно умерло, и муж ее умер, и Ешек, будущий муж ее, умер, а она пришла сюда... пришла так, как не сможет придти дитя... но как? Как она оказалась здесь? Господи, она ли это? Я закрыл глаза, поднялся и вышел из дому.
Если это она, то я никуда не уходил, я нигде не был, я никого не видел и не слышал, я пребывал в затяжном, несуразном сне, как дикий зверь в зимней спячке. Что мне делать? Вернуться в дом? Нет, если это она, то быть возле нее среди всех и оттого не прикоснуться к ней я не в силах... Если это она, и рядом с ней торговка и Фотий и Вавий неподалеку, я не потеряю ее; я дождусь ее здесь, среди деревьев и этих каменных сторожей сладостных безумств. Я отошел к тому месту, где Озний выронил нож и сел на розовый камень; когда она выйдет вместе со всеми, я увижу всех, но она увидит только меня... Господи! Кто привел ее в Троаду? Кто?
Я лег в траву, прислонившись к камню спиной, так было легче моему телу; я лежал и смотрел на бескрылое насекомое, ползущее по стеблю былинки, в его движении полностью отсутствовало понимание всего, что находилось выше и ниже этого стебля. «Вот, — вцепился я в эту мысль, — ничего выше и ниже, только былинка, только касание лапок к изгибам опоры... вот она благодать... вот причал для блуждающей души и бредущего тела... Когда она выйдет вместе со всеми, я не поднимусь, пусть она увидит меня в траве, среди былинок, у этого камня, пусть... И я услышал шаги.
Осторожно оглянулся на них и увидел крадущегося от дерева к дереву Хиропа. Еще одно бескрылое, бесполое насекомое ползло по своей былинке... но что ему здесь? И я ровным голосом позвал: «Хироп, иди ко мне». Хироп остановился, поискал меня глазами и, увидев, замер, на лице его появилась странная гримаса испуга и высокомерия, и я снова позвал его:
— Я здесь один, иди ко мне, я что-то тебе скажу.
Хироп покачал головой, и я сказал ему:
— Если Филит узнает об этом, тебе не поздоровится, не бойся, я не трону тебя.
И когда Хироп приблизился ко мне на несколько шагов, я сказал ему:
— Садись, так нас никто не увидит и не помешает нам.
Хироп смотрел на меня выпученными глазами и молчал.
— Зачем ты здесь? — спросил я его. Он молчал, только дернулся глотком его кадык.
— Тебя послал Филит? — продолжил я.
Хироп качнул головой.
— Озний?
Хироп кивнул.
— Ладно, с этим ясно, фелука из Египта?
Хироп кивнул.
— Когда она отплывает обратно?
И Хироп просипел: «завтра утром».
— Так зачем ты здесь?
— Озний велел узнать, кто встречается с вами.
— Скажи Ознию, встреч больше не будет, мы уходим из Троады.
— Куда?
— За море...
— Это правда?
— Да, завтра нас в городе не будет.
— Я так и скажу Ознию.
— Да, и только ему.
— А Филиту?
— Ему не говори.
— Почему?
— Я сам скажу и не только это.
Хироп промолчал.
— Ты понял, только Ознию.
Хироп ухмыльнулся: «я так и сделаю».
— А теперь, пока нас никто не увидел, ступай обратно.
Хироп отступил от меня, не поворачиваясь ко мне спиной, пока не уперся в истукана с обкусанным членом, и мне захотелось спросить его, не делал ли он этого своими желтыми зубами.
— Не бойся меня, уходи, — негромко крикнул я ему, и он нырнул за истукана, выглянул из-за него, погрозил мне пальцем и опрометью кинулся прочь. Я нащупал нож в складке...
Первым из дома вышел Тимофей, вышел скорым шагом, заоглядывался, заискал кого-то, увидел меня, вскинул руку и подбежал ко мне, зашептал, волнуясь и краснея лицом: «Савл, там... там"... Он оглянулся на дом. «Молчи, — оборвал я его и сел на камень, — молчи, прошу тебя, молчи, не говори никому...». Юноша закивал часто головой и, схватив меня за полу одеяния, заговорил:
— Да, я буду молчать, но это она, Савл, та женщина с Галатии, она да?
— Да, Тимофей, да, это Хела, но прошу тебя молчи о ней, будто то не она, а такая же троадка, как и все остальные, пришла послушать апостола, и больше ничего ни ты, ни я о ней не знаем.
Тимофей сел возле меня, вздохнул: — А Сила?
— Он не узнал ее, а если узнал, то ничего никому не скажет.
— Почему?
— Я знаю почему и позже скажу тебе, или ты узнаешь об этом от Силы же.
— Савл, почему Сила не любит тебя?
— Потому что со мной Хела...
Тимофей снова вздохнул:
— И я вот не знаю, согласен ли я, что с тобой Хела... я хочу, чтобы ты был с нами... — и снова вздохнул.
Я промолчал.
— Павел говорит про тебя, что ты в сетях Духа, как рыба в сетях ловца, но сеть, в которой ты, пока не вытаскивают в лодку или на берег.
Я молчал. Тимофей заглянул мне в глаза и спросил, снова краснея лицом:
— Помнишь, мы говорили с тобой о женщинах?
Я закрыл и открыл глаза и улыбнулся юноше.
— Савл, они стали мне сниться?
Я покачал пальцем перед лицом юноши.
— Правда, правда, — заторопился он.
И я спросил его:
— И в каких одеяниях они в твоих снах?
— В каких-то прозрачных, видны и плечи, и живот, и бедра, — юноша совсем зардел лицом.
— Поздравляю, во сне ты пытаешься стать мужчиной.
Тимофей вздохнул и сказал:
— Павлу македонянин приснился, а не мне, обидно... почему он мне не приснился?
— Потому что сны с женщинами апостол уже отсмотрел, а ты только начинаешь.
— Савл, а Хела видела тебя?
— Да, и я жду ее и... погоди... Тимофей, они скоро все выйдут, не нужно, чтобы все увидели нас вместе, Тимофей, я уйду вон за те деревья и буду ждать там Хелу, а ты незаметно скажешь ей, где я, и пусть она тоже незаметно придет ко мне, сделаешь так, Тимофей?
Юноша кивнул и, рассматривая свои руки, тихо спросил: «Савл?..» и умолк. «Что?» — спросил я; и в это время из дома стали выходить люди; я встал и быстро удалился за коренастые дубы, за самым толстоствольным я затаился.
Люди расходились, тихо переговариваясь, и ниточки слов прерывались, словно растягиваемые паутинки; мимо меня прошло двое, и один из них сказал другому: «Я вышел словно голый, которому негде спрятаться», и спутник его подхватил эти слова: «Павел же сказал, что мы теперь как дети, а дети начинают свою жизнь голышом». Я смотрел им вслед, и мне захотелось сказать им, что вот такими голыми детьми вас оставит апостол, когда покинет ваш город. Я думал об этом, но тело мое томилось ожиданием... и оно первым скорее почуяло, чем услышало ее шаги.
Она пробежала немного мимо меня и остановилась, осторожно озираясь, и наши глаза встретились. Она подошла ко мне и встала рядом, близко, но не касаясь меня; она рассматривала мое лицо, а губы ее, прикрытые платком, что-то шептали... и я притянул ее к себе, прикрыл полами своего одеяния и приник лицом к ее лицу, руки мои сжали ее плечи, спину, ее талию, она застонала от боли... ни слова ни я ни она выговорить не могли. Я дышал запахами ее тела, ее дыханием, губы мои ласкали ее трепещущие ресницы, ее холодный висок, прядь волос, ее губ я коснуться не смел, жаждал, но не смел, погружаться в нее я буду не здесь, не сейчас, я сейчас должен что-то придумать, что-то решить, не спрашивая ее ни о чем... Не я, она нашла меня... не я, она не позволила мне потерять и забыть ее... не я, она одолела бездну между ее домом и домом стражника... теперь что-то должен делать я, с этого мгновения она нужна мне всегда или мне придется умереть...
«Идем», — сказал я Хеле, и она, не отрываясь от меня, потянулась за мной, она молчала, губы ее что-то неслышно шептали, но она молчала, глаза ее неотрывно следили за моими глазами; «идем, девочка моя...».
Мы вышли из рощи и вошли в какую-то улицу; мы прошли ее и свернули в другую улицу, потом свернули еще; я вел Хелу, словно запутывая следы от невидимой погони, вел не задаваясь вопросом «куда?» поскольку никакого «куда» не существовало, я вел ее в ощущении, что мы вот-вот где-то скроемся от всех, от всех и вся, и когда мы оказались перед домом Диоры, я не удивился. И мы ступили на садовую дорожку, мы прошли ее, не озираясь по сторонам, и сразу вошли в дом, и он был пуст.
Только здесь я прильнул губами к губам Хелы и снова к ее глазам, к бьющейся жилке на виске и снова к губам; мы задыхались от силы и малости наших ласк, но большего я позволить в этом доме не мог... Я провел пальцем по краю ее уха и спросил:
— Как давно ты в Троаде?
И услышал ее дрожащий голос:
— Второй день.
— А как ты оказалась в доме Вавия?
— Я спрашивала о вас на рынке, и женщина, торгующая возле ворот овощами, сказала мне, что если я пойду с ней, то увижу вас.
— А как ты узнала, что мы в Троаде.
— Вот смотри, — и Хела извлекла из своих волос перо галатийской богини-птицы, — после той ночи и еще после одной наши мужчины нашли мертвого Ешека и кинулись искать вас, искать в селениях Асии, они не знали, что вы вернулись той ночью к нашему селению и ушли в другую сторону... Третью ночь я не могла спать, и чей-то голос мне сказал, что если я устремлюсь к тебе, то скоро умру, и я ответила ему, что если я не устремлюсь к тебе, то не доживу до утра, и голос сказал: тогда иди к морю, и в пути пастухи укажут ваш путь... утром я ушла.
Хела говорила и ладонью ласкала мне шею и плечо, прерываясь, она искала губами мои губы, покусывала мои усы и бороду и шептала: «это ты...».
— Ты не уйдешь больше от меня? — спросила она.
— Ненадолго, — ответил я, — ты останешься здесь и будешь ждать меня, ты закроешь двери и никого не будешь впускать, откликаться даже не будешь, пусть думают, что хозяйка спит...
— Что за хозяйка, где она?
— Она — торговка и живет в доме торговца, я сейчас иду к ним, это ненадолго.
— Зачем ты идешь к ним?
— Пока не знаю, Хела, вернусь и все тебе расскажу, я принесу еду, а ты ложись, отдыхай, я постараюсь быстро вернуться.
— Товис, можно я пойду с тобой.
Я покачал головой:
— Нет, Хела, это небезопасно, жди меня здесь.
Хела прильнула ко мне:
— Я не могу остаться без тебя, — говорила она, — не могу, я боюсь ты опять исчезнешь, и я не смогу тебя найти.
— Девочка моя, этот дом никому неизвестен, кроме его хозяйки, но долго оставаться здесь нам нельзя, я быстро вернусь, и мы уйдем отсюда, — и я отстранил Хелу, сбросил со стены ковер на пол и уложил на него Хелу, она была покорна...

«Так — что смерть действует в нас, а жизнь в вас».
(2-е Кор. 4 — 12)

К дому торговца я подходил со стороны рыночной площади, о саде с павлинами я не вспоминал. Филит сидел на пороге дома с Тишкой в руках, задумчиво гладил урчащую кошку и меня заметил не сразу. Я подошел к нему и сказал: «пригласи меня в дом, мне нужно с тобой кое о чем договориться». Тревога, мелькнувшая в глазах торговца, сменилась удивлением; Филит встал, манерно поклонился и свободной рукой пригласил войти в дом; когда я приблизился к Филиту, Тишка неожиданно фыркнула и цапнула меня лапой; «умница моя, — пропел Филит, не выбираясь из поклона, — моя защитница...» и опустил кошку на крыльцо.
Мы прошли в ту же комнату с видом на море с причалом, и пока я высматривал, где я сяду, Филит принес блюдо с фруктами и кувшин с вином, не произнося ни слова, он жестом предложил налить вино в чашки, и я сказал: «если оно не отравленное, я не против». Рука Филита дрогнула, он сощурил глаза, налил в свою чашку и выпил вино до дна, поставил чашку, поднял руку, нацелив указательный палец в потолок, и сказал: «подождем...». Я придвинул вторую чашку к чашке Филита и щелкнул по ней, Филит наполнил обе посудины, и мы выпили...
— Яд, который мне вручил Фотий, у меня, — сказал я, проводя пальцем по краю чашки, — и нож, который обронил Озний, у меня, — я вытащил нож из складки и постучал им по кувшину. Филит следил за моими руками, его же руки дрожали, и когда он наливал вино, пролил мимо, и острием ножа я соединил пролитые капли в одно лужицу.
— Хочу сказать тебе, что вы замыслили умертвить римского гражданина, и, если эти улики попадут в руки римского претора, вам никто не позавидует.
Глаза у Филита внезапно сделались сонными, он икнул и потянулся рукой к ножу, и я занес его над этой скользящей по столу дланью; рука торговца замерла, пальцы забренчали по лужице вина, Филит снова икнул и стал облизывать пальцы. Я продолжил:
— Договориться же я хочу с тобой вот о чем. Завтра твоя фелука отправляется в Египет, я хочу отплыть на ней и сойти на острове, но я буду не один, вместе со мной отплывет молодой мужчина, мой будущий слуга, если мы договоримся, то яд и нож я выброшу в море, так же, как я выбросил лжепослание от лже-варнавы, и все улики исчезнут.
Я налил в чашки вино и выпил:
— На размышление я тебе времени не даю, пока мы пьем вино, ты решаешь, что сказать мне: «да» или «нет».
Филит выпил свое вино, развел над столом руки и тусклым голосом ответил:
— Сделка состоялась.
— Тогда у меня к тебе просьба: дай в долг несколько драхм, мне нужно купить еду для себя и для слуги.
Филит неожиданно расплылся в улыбке и спросил:
— Ты любишь своего будущего слугу?
— Так же, как и ты Хиропа.
Торговец, не расставаясь с улыбкой, икнул, бросил в рот виноградину и спросил:
— Сколько ты просишь драхм?
Я оторвал от кисти десяток виноградин и разложил их на столе.
— Понял, — кивнул головой Филит, — я подарю их тебе, я не хочу, чтобы ты плохо обо мне думал... Савл, я не хотел делать того, что я сделал, меня заставили и ослушаться я не мог, они бы расправились со мной.
— Я знаю, — ответил я, — поэтому я покидаю своих спутников, а они покидают Троаду, и у вас все вернется на свои места...
— А Вавий?
— Что вам Вавий? Отдайте ему дом Луки, а в дом стражника поселите нового стражника. Без апостола Вавий высоко не поднимется, а то и сникнет.
— Хороший совет, думаю, мы его примем.
Филит разлил вино и, снова делая сонные глаза, спросил:
— А что же ты не спрашиваешь о Диоре?
— Потому что у меня появился слуга, которого я люблю.
— Хо —хо — хи — ха, — Филит смеялся с явным удовольствием и отсмеявшись сказал, — что ж, Диора ошиблась мужчиной и на этот раз, но она об этом не узнает, потому что утром отбыла к митилинскому сотнику, повезла ему обезьянок и образцы слоновой кости.
— Ты не боишься ее, Филит? — неожиданно спросил я, и торговец напустил сон в глаза и ответил:
— Я знаю, что она хочет избавиться от меня... но не от моего дела... что ж, это обостряет ее ум, и она лучше будет вести наши дела... но Хироп следит за ней и в случае чего, он опередит ее... ты вовремя отбываешь, Савл... идем со мной, я дам тебе деньги... — и покосился на мою руку с ножом. Вручая драхмы спросил:
— Когда мы взойдем на фелуку?
И я ответил:
— На рассвете.
На рынке я купил еды и мужской плащ, я спешил к Хеле... Диоры нет, и никто не побеспокоит мою Хелу, но я спешил к ней, чтобы вместе дождаться рассвета; я еще ничего не знал о ней, кроме того, что она в Троаде со мной... о голосе, позволившем ей устремиться ко мне, я запрещал себе думать... я не знаю ее пути ко мне... о голосе, посулившем ей скорую смерть, я старался забыть... и лихорадочно, вспоминая наш путь, я не мог помыслить ее в нем, для женщины он виделся гибельным... о голосе, обрекающем ее, я отчаянно не хотел знать... что спасало ее в пути? помогало преодолевать страх и усталость? богиня, следующая за своим пером? или Ты, Господи, укрывший мое беспамятство своей любовью к нашей любви?.. но голос... чей он?
И калитка, и дверь в доме оказались незапертыми; Хела спала на ковре, свернувшись бездомной кошкой, из закрытых глаз ее сочились слезы, она плакала во сне; я укрыл ее плащом и лег рядом с ней, и Хела, не просыпаясь, прижалась ко мне, обхватив руками мою руку; я лежал, слушая ее дыхание и шум ветра за стеной... только бы не буря в море... Завтра утром мы уплывем к моему дому.

«Ибо я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало».
(2-е Тим. 4 — 6)

Я тоже уснул, и снилось мне теплое, молочного цвета море, и я плыл по нему от внезапно исчезнувшего берега к горизонту с мыслью, что вот-вот покажется мой остров, плыл легко, без намеков на усталость и плыл совершенно голым, теплая, белая вода скользила по груди, животу и возбуждала меня...
Когда я проснулся, я увидел глаза Хелы, губы, готовые что-то сказать, руки Хелы проникли к моему телу и ласкали его, я потянулся к ней и сказал:
— Я не могу сейчас взять тебя как женщину.
В глазах Хелы взметнулась и замерла тревога, и я сказал:
— И потом, ты несколько дней не будешь женщиной.
— Что ты такое говоришь, Товис, — имя мое она произнесла с растяжкой.
— Утром мы садимся на фелуку и плывем к моему дому, все это время ты будешь выдавать себя за мужчину, ты будешь моим слугой.
Глаза Хелы расширились:
— Я боюсь моря, — прошептала она.
— Мы будем все время вместе, и ты не будешь смотреть на море, а будешь смотреть на меня, а я на тебя, и море мы не увидим, — я говорил и следил, как оттаивали ее глаза, как в них нарождалась улыбка.
— А как я буду походить на мужчину? — спросила Хела.
— Ты оденешь вот этот плащ, я только что купил его на рынке.
— А усы и бороду ты мне не купил?
— Увы... поэтому ты будешь молодым мужчиной.
— А имя мое?
— Как звали твоего мужа?
— Софар.
— Вот на него ты и будешь откликаться.
И зародыш улыбки в глазах Хелы умер...
— Тебе это неприятно?
Хела ткнулась лицом мне в плечо и проговорила:
— Я тогда придумала, что Софар умер, я ничего о нем не знаю...
— Хела, его нет возле тебя, значит, его нет с нами... а на фелуке я тебя буду звать: «Эй, мой любимый слуга».
Хела молчала.
Мы поднялись с пола, и я выставил на стол суму с едой; «накорми меня, — сказал я Хеле, — а я накормлю тебя». Мы ели долго и медленно, разламывая сыр, рыбу, лепешки на маленькие кусочки и делясь ими друг с другом, и виноград мы ели так же: каждый скармливал свою виноградину другому, и Хела смеялась и ловила мои руки, и я с трудом гасил желание овладеть ею...
Когда солнце коснулось крыш Троады, Хела неожиданно сказала:
— Товис, у тебя в одежде спрятан нож, зачем он тебе? Тебе кто-то угрожает?
Я покачал головой:
— Нет, это не мой нож, нужно вернуть его хозяину.
— А кто он?
— Ты его сегодня видела, он сидел рядом с апостолом.
— Ты пойдешь к нему?
— Да.
— Возьми меня с собой, — глаза Хелы замерли в тревоге, в ожидании моего отказа.
— Да, — сказал я, — мы пойдем вместе, я отдам нож, и мы вернемся сюда и будем ждать рассвет... одень плащ, я посмотрю какой из тебя мужчина и спрячь волосы, так... и платок повяжи так, как повязывают чалму мужчины.
Хела смеялась, дурачилась, направляла на меня суровые, надменные взгляды, важно обошла меня по кругу.
— Нет, так слуга не ходит, когда вблизи его хозяин, — и я обошел ее, согнувшись в поясе и шаркая ногами; Хела смеялась, а я гасил и гасил страсть по ее телу...
Мы вышли из дома порознь: я первым, осмотрел пустынную улицу и позвал Хелу. Мы шли знакомыми и незнакомыми улицами, почему-то минули Дионисову рощу и дом стражника, а оказались перед мостиком через овраг, и я не без труда удержался от рассказа о жабе с глазами Ешека. К дому Луки мы подошли в сумерках, и я облегченно увидел в окнах его свет: еще не ушли. Я усадил Хелу на обломок дерева и наказал ждать меня, а сам, стараясь передвигаться бесшумно, пробрался к окну апостола. И я увидел его. Он стоял на коленях и молился: молитвы его я не слышал, о чем она? О Троаде? О пути в Македонию? О самой Македонии? Но нет, я услышал слово «Вавий"... Все верно, апостол молился о тех, кому он благовествовал о Спасителе и теперь покидал их. Прощай, Павел... прощайте Тимофей, Сила и Лука... прощайте... Я вынул нож и поставил его рукояткой на порог, оперев острием о дверь. К Хеле я вернулся почти бегом и сел рядом с ней, мне внезапно захотелось увидеть их в пути... Хела сидела прижавшись ко мне и молчала; «умница моя», — я обнял ее и накрыл полой своего одеяния; темнота обнимала нас... Я следил за светом в окне, он был ровен и неярок, значит, апостол все еще творил молитву... а что делает Тимофей? укладывает с Силой сумки? и моя сумка осталась у них, возьмут ли они ее? наверное, Тимофей сказал им, куда я исчез... а Лука? что делает он? я так и не собрался посмотреть его доски-картинки... но, может быть, их в этом доме нет... а где его родной дом, я не спросил... и снадобий его я толком не видел.
Скрипнула дверь, кто-то хотел выйти из дома и не вышел... я затаил дыхание: сейчас они обнаружили нож и рассматривают его... и говорят обо мне... В окне погас свет, снова скрипнула дверь, кто-то вышел из дома и позвал меня: «Савл! Савл! — то был голос Тимофея, — Савл, мы уходим...». Юноша вернулся в дом, не закрывая двери.
Они вышли все четверо; я напрягся и подался телом вперед, и Хела охватила меня за поясницу и с силой притянула к себе и припала лицом ко мне, на них она не смотрела. Я увидел их темные фигуры; они приблизились к нам, и Хела еще отчаянней прижалась ко мне; они прошли мимо нас согбенные и безмолвные, и я не смог определить, кто за кем шел; когда они растворились в черной тени холма, до нас дотянулся голос Тимофея: «Савл... Савл...». Юноша не хотел расставаться со мной, и я вскочил, вскочила и Хела и рукой замкнула мои губы, я закрыл глаза и глубоко вздохнул.
Мы вернулись в дом Диоры. Я завесил ковром окно, зажег светильник. Мне захотелось выпить вина, но вино этого дома было выпито... и новое вино Диора принесет, когда меня в Троаде уже не будет.
Прикоснуться к Хеле я не мог, и она почувствовала это и стояла у стены пугающе чужой в этом плаще и с чалмой на голове, в глазах ее застыла бездна... и я испугался...

«Благодарение Богу за неизреченный дар Его!»
(2-е Кор. 9 — 15)

Я подошел к Хеле и сказал: «закрой глаза». Она послушно закрыла их и подалась ко мне, я снял с нее плащ, плат с головы, я раздевал Хелу и сбрасывал одеяние с себя... Эта комната чиста, мы в ней только пили вино... Нагие мы легли на ворох одежды, и овладели друг другом... И наступило то мгновение, когда мы оба закричали от вспышки невыносимого блаженства, сотрясшей наши тела. Все остальное покинуло нас...
За всю ночь мы не проронили ни слова. С каким-то детским азартом Хела постигала мое нагое тело кончиками пальцев, губами, сосредоточенным взглядом в упор. Я понимал: возможно, она впервые видит обнаженного мужчину, и, как дитя, желает увидеть все, ничего не упустить, и в этих блужданиях ее по моему телу возникали новые, неизвестные нам обоим противостояния наших тел, и вспыхивало новое желание, и мы немедленно предавались любви и доводили ее до новой, непостижимо сладостной вспышки и сгорали в ней до беспамятства, и когда сознание возвращалось к нам, мы, казалось, не сразу узнавали друг друга... Где мы были? На дне бездны или выше небес земных?
Перед рассветом Хела уснула, не выпуская меня из рук своих... я досчитал до тысячи и разбудил ее...
Мысль о фелуке тревожила меня: Филиту я не верил.

«Ибо мы не спешим сопоставлять или сравнивать себя с теми, которые сами себя выставляют: они измеряют себя самими собою и сравнивают себя с собою неразумно».
(2-е Кор. 10 — 12)

Мы быстро оделись, я сам соорудил чалму на голове моей Хелы, увязали суму и вышли из подворья; и я остановился, попросил Хелу подождать меня и вернулся... Наугад сорвал два крупных цветка, вошел в дом, открыл дверь в комнату с тахтой от стены до стены и положил оба цветка посреди тахты. «Вот и все», — промолвил я им и вышел из дома. «Вот и все, — сказал я Хеле, — теперь уходим...». Со стороны моря несло прохладой, и мы шли на нее темными улочками спящей Троады, слева от нас небо прояснялось, и я поразился пустынности мира, который мы с Хелой пересекали.
На фелуке горел светильник, но людей не было видно; «еще спят...» решил я. Неподалеку от фелуки на берегу лежало несколько лодок, и я повел Хелу к ним; мы сели возле одной из них на песок, и тень поглотила нас, но фелуку я видел ясно.
Сидели мы недолго, как возле фелуки появилась человеческая фигура; она два раза кого-то окликнула, и я узнал голос Хиропа. На борту фелуки возникла другая фигура, наклонилась и приняла из рук Хиропа какой-то предмет. Хироп осмотрелся по сторонам и быстро удалился в сумрак надвигающегося рассвета. «Вот и все», — сказал я и тут же подумал о молчании Хелы. Я привлек ее к себе и спросил:
— Ты еще не испугалась моря?
— Я не смотрю на него, так мне велел мой господин.
— А на что ты смотришь?
— На небо.
— И что ты там видишь?
— Павел рассказывал, как исчез в небе его Бог, вот я высматриваю, в каком месте неба он исчез...
— Оп — па, я и забыл, что ты слушала апостола... что еще тебе запомнилось из его рассказа?
— Как Его предали суду и как казнили...
Хела произнесла эти слова так тихо и так жалобно, что я услышал стук своего сердца.
— Товис, а Он мог бы исчезнуть не в небе, а в море?
— Он не исчез в небе, Хела, Он вернулся к своему Отцу, а Отец Его не в море, а где-то там среди звезд.
— А если бы Его Отец жил в море?
— Его Отец сотворил море не для Себя, а для нас...
— И для меня... а я вот боюсь его.
— У тела, исчезнувшего в море, душа исчезает в небе, моря ты боишься, а неба нет, почему так? Море вот оно, за лодкой, а небо с его звездами недосягаемо... так почему?
И не отвечая, Хела неожиданно спросила:
— Товис, а ты видел мертвого Ешека?ъ
— Я увидел руку мертвеца первым.
— Они не убили его?
— Нет, он упал в свою дыру, сломал спину и к утру умер от холода, почему ты спросила о нем?
— Когда Павел говорил о своем Боге, я думала, не убивал ли он Ешека... и смотрела на его руки...
— Хела, он не убивал Ешека, его никто не убивал, не думай больше об этом... Ешек умер.
— Да, теперь я буду думать так, как ты сказал.
— Хела, а те, кто нашли его тело, оставили его там же, в пещере?
— Нет, они унесли его в селение и положили рядом с другими мертвецами.
— Они сделали ему плохо, он не хотел уходить с горы, а они унесли его, ему сейчас плохо...
— Товис, не говори так.
— Хела, лучше посмотри на море, оно сегодня смирное и сытое, как ты.
Хела засмеялась и зарылась лицом в мое одеяние.
— Вот так-то, мой любимый слуга, — суровым голосом проговорил я, — не перечь своему господину.
Хела что-то неразборчиво прошептала мне в грудь и уснула. И я вернулся на гору... вошел в пещеру и увидел развороченные камни ешековой могилы и перья вещей птицы-богини, оплакавшей недоумка, и страх, что я вот-вот пересеку запретную черту и ослепну, накрыл меня с головой, и я сомкнул глаза.
Наверное, я тоже уснул... когда я открыл глаза, рассвет очистил от ночи небо над городом и принялся за небо над морем. Я взглянул на фелуку; на носу ее сидел человек и смотрел на город... он поджидает нас, догадался я и разбудил Хелу. Мы, насколько это было возможно, скрытно выбрались из лодок и направились к фелуке; смотрящий увидел нас, когда мы приблизились к судну.
«Мы от Филита!» — громко сказал я смотрящему, и он тут же спустил с борта фелуки веревочную лестницу; я поднялся первым, наказав Хеле дождаться моего зова, осмотрелся и подошел к человеку. «Я — кормчий, — сказал он, — жду вас». Он предстал ниже меня ростом, с отменным брюхом, с седеющей бородой на обрюзгшем лице любителя вина, на поясе у него висел короткий меч.
— Когда отплываем? — спросил я его.
— Сейчас разбужу команду и отчалим... идем, я покажу тебе, где велел разместить вас Филит.
И я позвал Хелу на судно.

«Ибо всех заключил Бог в непослушание, чтобы всех помиловать».
(Рим. 11 — 32)

Наше место на фелуке оказалось каютой торговца; рассчитанная на одного человека, она с трудом вместила нас троих; я осмотрелся: откидная лежанка, она же и скамья, откидной столик и... и под ним я увидел мех. «Что это?» — спросил я кормчего. «Вино, — ответил он и сглотнул слюну, — для вас, гостей... — и снова сглатывая, — наше, корабельное...». Кормчий покосился на Хелу и доверительно прошептал мне: «Наверное, хорошее вино...». — «Когда отплывем, приходи, выпьем вместе», — сказал я кормчему, и он поклонился мне; на Хелу он взглянул мельком и без особого любопытства.
Я еще раз осмотрел каюту, откинул лежанку и предложил Хеле сесть, бледная, со стиснутыми губами и распахнутыми глазами она сидела, не шелохнувшись, вцепившись в мое одеяние. Я опустился на колени, обхватил руками ее лицо и сказал:
— Хела, представь, мы с тобой в совсем маленьком домике, и он плывет по морю, которое ты не видишь, и он доставит нас к моему большому дому на красивом острове.
— А что там? — спросила Хела и указала на пол.
— Там под домиком плавают малакии.
— Такие рыбы?
— Нет, не рыбы, они похожи на большие, подводные бабочки, и старик Фотий ловит их и варит из них суп.
Хелу передернуло, в глазах ее появились слезы.
— Хела, не молчи, спрашивай еще о чем-нибудь.
Хела жалко улыбнулась и спросила:
— А кто это старик Фотий?
— Ты его видела в доме стражника, он сидел неподалеку от тебя.
Хела стиснула мне пальцы:
— Вспомнила, я видела его еще в первый день на рынке, и с ним был мальчик.
— Это Мисал, мы с ним подружились, он... он будет искать меня и не найдет...
— Товис...
Над нами нарастал шум, топот ног, проволокли что-то тяжелое:
— Я посмотрю, отплываем ли мы, — сказал я Хеле, — а ты ложись, тебе станет легче.
Я вышел из каюты, поднялся на палубу; фелужники расправляли парус, причальные крепи уже лежали на палубе, ко мне подошел кормчий:
— Сейчас отплываем, — сказал он и многозначительно посмотрел за мою спину, на лестницу, ведущую к каюте.
Я кивнул и ничего не ответил, охваченный внезапной мыслью: апостол и Лука, Тимофей и Сила уже далеко от Троады, идут и идут... а я все еще под надзором Филита, все еще не могу выбрать крепи, соединяющие меня с городом... если бы Хела не пришла в Троаду...
Я еще раз кивнул кормчему, покосился на его меч, глянул на фелужников, они были безоружны, и я вернулся в каюту. Хела спала. Я сел на пол возле нее и стал вычислять, сколько же дней она добиралась до Троады от своего дома: если она вышла на третью ночь после нашего ухода, а пришла в Троаду два дня назад... получалось в пути она провела около месяца... вдвое больше чем мы... как же она шла? что ела? где спала? видела ли наши костровища? разводила ли свои костры? какие страхи терзали ее? не сейчас, дома я буду расспрашивать ее о пути из Галатии к морю, я помогу ей вспомнить каждый день пути...
Фелука вздрогнула, заскрипела, качнулась с боку на бок, и я услышал, как под ногами заструилась вода. Хела не проснулась.
Кормчий долго ждать себя не заставил, и он пришел не один, в руках у него висела клетка, и в ней на прутике сидел попугай. Кормчий приподнял клетку, дунул в птицу и сказал:
— Он тоже любит вино, я дам ему немного зерен, смоченных в вине, — и повесил клетку на крючок в потолке каюты.
Я поставил мех с вином на столик, достал из сумы две чашки, налил в одну из них вино и сказал кормчему:
— Это попугаю, его угости первого, как самого важного гостя.
Кормчий густо захохотал, высыпал в чашку немного зерен и принялся взбалтывать вино; затем щепотью выбрал зерна и просунул их в клетку. Попугай искоса поглядел на них, передернул хвостом, соскочил с прутика и аккуратно склевал зернышко за зернышком, затем он посунулся к прутьям клетки, опять же искоса посмотрел на кормчего, но тот погрозил ему пальцем: «Хватит, совсем пьяный будешь...» и попугай вернулся на прутик.
Кормчий подвинул обе чашки к меху, но я не спешил наливать, я ждал... поднял мех над чашками, как бы взвесил его, понюхал и спросил: «откуда вино?». Кормчий почему-то глянул на спящую Хелу, и я приложил палец к губам: «Мой слуга устал, пусть спит... и вина нам больше достанется, так откуда вино?» и кормчий, сглатывая от нетерпения слюну, сказал: «Хироп принес...». — «Значит, нас угощает Филит...». Кормчий закивал головой, я ждал... Кормчий еще раз подвинул чашки к меху и выразительно глянул на меня и на мех, и я медленно, тонкой струйкой стал наливать вино в чашки, я ждал... И когда попугай шмякнулся с прутка и, дернув лапками, замер, а кормчий кинулся к нему, я кинулся к кормчему и выхватил из-за пояса его меч. Кормчий застыл, глядя на меч, упершийся в его брюхо «Ты что?» — прохрипел он и почему-то опять взглянул на Хелу.
— Попугай мертв, потому что вино отравлено, — шепотом сказал я и тоже оглянулся на Хелу.
— Как отравлено? — тоже вышептал кормчий.
— Не знаю как, хочешь знать как, пей свою чашку, она полная, пей...
Лицо кормчего посерело, губы затряслись.
— Ну, — и я надавил мечом, — пей, Филит же не тебя, а меня хотел отравить, пей, с тобой ничего не должно случиться.
Кормчий опустился на пол, зашарил руками вокруг себя, всхлипнул и спросил:
— Ты меня убьешь?
— За что? Я вижу ты не знал, что вино отравленное... или знал?
Кормчий затряс головой и, запинаясь и глядя на свою чашку, простонал:
— Я бы сейчас умер, да?
— Да, если бы я позволил тебе выпить.
— А ты не позволил, да?
— Я не хочу твоей смерти.
— Что мне делать.
— Забирай вино и попугая, выбрось за борт... меч останется у меня, на острове я тебе его верну, с вином в придачу, у моей бабушки самое лучшее вино на острове...
И кормчий ушел, унося с собой клетку с мертвой птицей и мех с отравленным вином. Хела спала...
На третье утро мы увидели остров.

«Прошедши через Фригию и Галатийскую страну, они не были допущены Духом Святым проповедовать слово в Асии.
Дошедши до Мисии, предпринимали идти в Вифинию, но Дух не допустил их».
(Деяния 16 — 6, 7)


Эпилог
ОСТРОВ


«Ибо, если мы соединены с Ним подобием смерти Его, то должны быть соединены и подобием воскресения...».
(Рим. 6 — 5)

Незадолго до своей гибели Варнава спросил меня, почему я отпал от апостола в Троаде; он так и сказал «отпал», и я, представив падающий с ветки дерева плод, ответил: «сдуло ветром"... и Варнава сказал: «Да, Павлу ветры чаще всего дуют в лицо и реже в спину».
Мы тогда возвращались от моря, и я рассказывал Варнаве историю с лжепосланием, пребывающем уже немало лет на дне моря, и Варнава неожиданно сказал мне: «лучше бы ты отдал тот пергамент Павлу... — и, преодолевая мое недоуменное молчание, пояснил, — путь Павла от того бы не изменился, а обо мне он бы вспомнил, и ему стало бы благодатнее.. все-таки он через меня примкнул к апостолам...».
Когда мы поравнялись с домом Варнавы, он предложил зайти к нему в гости и продолжить беседу; я согласился. Мы уселись в тени орехового дерева, и вот тогда Варнава спросил меня, почему я «отпал» от апостола в Троаде; и я не осмелился ему признаться, что я так и не поверил в силу благовестия.
Нам принесли питье — подкисленную уксусом воду и корзинку с персиками, и Варнава, мелкими, но частыми глотками опустошая свой сосудик, сказал:
— Не ты один покинул его.
— Но больших покинул он, — откликнулся я.
Варнава взял персик и принялся ломтями отламывать мякоть и складывать на плоском камне, затем положил рядом оголившееся ядро и сказал:
— Вот так от него отпадает мякоть людская, а те, кто с ним пребывает сегодня, и есть вместе с ним вот это твердое семя, из которого в доброй почве вырастет новое плодоносное дерево.
Варнава продолжал рассуждать о саде благовествования, но я, внимая ему, в который раз думал о той бездне, которую оставил Спаситель между собой и нами, удалившись к Отцу Своему... бездна, заглянув даже в край коей, многие отказываются преодолевать ее, справедливо осознавая свою немощь перед ней, и оставляют ее на попечение Спасителя... И путь апостола сквозь бездну сию оказался возможным благодаря этому попечению, явленному через Дух.
— Когда апостол возлюбил слово, — говорил Варнава, — он из Савла перерекся в Павла, из вымоленного он стал меньшим, — Варнава улыбнулся, — и я по той же причине из Иосии обратился в сына утешения...
Спаситель после смерти своей через небо вознесся к Отцу Своему, мы же после смерти погребаемся в землю — вот края бездны, разделяющей наши жизни, Его и моей... и апостол пренебрегает ею, даже не прибегая к утешению, он стягивает ее края в один узел, словно края мешка с зерном, и перевязывает его своим сознанием, своими посланиями; он вверяет себя не судьбе своей, а Духу, не посещающему счастливые жизни.
— Нет, Павел — не меньший, — продолжал Варнава, — он вымоленный и замоленный так, что любое слово его о Господе становится молитвой, а сама молитва — предстанием Господу, да, в молитве он предстает перед Ним...
Я съел персик и запил его водой, и сладкое уснуло под покрывалом кислого... Вряд ли апостол так думает о себе, как о нем говорит Варнава; благодати на лице апостола я не видел... ни после последней молитвы на горе, ни после молитвы у ночного костра; я помню апостола смеющегося, но не помню радующегося... о бездне он помнил постоянно, к тому же...
— Знаешь, Товис, — наклонился ко мне Варнава, — Павел не любил идти сзади, даже стоять сзади, за чьей-то спиной он не любил... или рядом или чуть впереди... потом у него зоркие глаза, и когда он видел первым что-то далекое, он сообщал об этом спутнику, как вестник сообщает о прибытии важной особы.
Все верно, апостол скорее вестник, нежели посланник, но вестник одной вести — не о прибытии, а об отбытии Спасителя из царствия земного, а через него отбытии всех нас, я помню наши разговоры об этом... помню...
— Варнава, — сказал я, — я отпал от апостола, потому что нельзя быть вестником о вестнике, а переписывать книги — не моя стезя, к тому же я тогда любил...
Я поблагодарил Варнаву за угощение и беседу и покинул его безмолвный дом с безмолвными обитателями.

«Так должны мужья любить своих жен, как свои тела: любящий свою жену любит самого себя»
(Ефес. 5 — 28)

К тому же я тогда любил... я тогда любил... я любил... Когда Хела впервые предстала перед бабушкой, та всплеснула руками и воскликнула: «Лучя!». И с этого момента лицо моей Хелы являло и лицо моей матери, коего я совершенно не помнил.
Потекли счастливо-воздушные дни, полные тихого вживания моей Хелы в дом, в город, в остров и даже, после посещения дельфиньих игр, в море. Мы были столь неразлучны, что между нами, когда мы бродили по городу и его окраинам, могло обрести место только то же море или единственное облако в небе или его тень на склоне горы; а все то из жизни города, что выплескивалось на нас, обтекало нас, не проникало между нами ни малейшей струйкой, для города мы были недосягаемы...
Бабушка с Хелой разговаривала редко, ни о чем ее не расспрашивала, она затевала какую-нибудь домашнюю работу и негромко звала: «Лучя...» и Хела присоединялась к бабушке, и я видел, как у бабушки выпрямлялась спина, и движения тела и рук становились менее суетными, почти плавными. Когда она заставала меня, погруженным в воспоминания о моих странствиях с апостолом, она подходила ко мне вплотную и тихо, чтобы не слышала Хела, произносила «Товис» и указывала глазами на Хелу; я нарочито зажмуривал глаза и скрещивал на груди руки, и бабушка угрожающе шептала: «Вот я полью на тебя холодную воду...» я корчил гримасу, фыркал — «бр — р — р» и окликал Хелу.
Мы втроем работали на отцовом винограднике и в саду, и бабушка опять же старалась не находиться между мной и Хелой, и когда я видел пальцы Хелы, очищающие лозу от мертвых листьев и от сыпи, во мне что-то вскипало и заполняло мою грудь, я искал взгляда Хелы и находил его... между нами была только лоза...
Когда обнаружилось, что Хела понесла в своем чреве дитя, бабушка отстранила ее от многих работ, но не от себя; с той же зерномолкой или ситом она садилась возле Хелы... а еще им нравилось перебирать фисташки, сушеную смокву, теребить льны. Я в это время мог быть вдали от них, но в пределах их видимости; и я не хотел терять их из виду, от них исходила та безмятежная тишина, в которой не было начала ее, но нарождался зов иной жизни... С какого-то дня я начинал пугаться моей близости с Хелой, боялся за нее...
Однажды Хела разбудила меня в полночь и попросила: «не спи...». Я привлек ее к себе, ее животик, прильнув к моему животу, возбудил меня, и она немедленно отдалась мне; и я любил ее, словно переплывал теплое, ночное море без берегов, без дна и без неба над ним, так я любил ее; и когда мои пальцы коснулись ее слез, я вспыхнул досель неведомой мне страстью и стиснул ее в объятиях с безумной силой, и она застонала и замерла подо мной и, гася мою страсть поглаживанием лица моего прохладными ладонями, сказала: «Ты что-то сделал со мной...». — «Что?» — спросил я, но ответа не последовало.
Через два месяца Хела покинула нас. Она родила мертвое дитя, девочку, и, увидев ее безжизненное тельце в руках бабушки, отчаянно закричала и сжала руками себе горло; я с силой развел руки, она глубоко вздохнула и сказала «убей меня». Я гладил ей руки и целовал горло, я зависал над бездной... «не уходи от меня», — почти беззвучно попросила она... Мы провели последние три дня вместе... я лежал рядом с ней, и рука Хелы блуждала по моему телу.
Все эти дни жаркий египетский ветер штормил море и тормошил деревья в саду, и, слушая морской гул и шум листвы, я переставал узнавать комнату, она оказывалась каютой каменной фелуки, плывущей навстречу морскому ветру, и я успокаивался: мы с Хелой плывем к другому берегу, мы покинули всех и плывем по морю, которого Хела уже не боится. Я плакал и плыл...
Появлялась бабушка, приносила какие-то отвары и просила Хелу пить их, но она смотрела на бабушку, слабо улыбалась ей и смыкала губы.
Порою она впадала в забытье; я обнаружил это после того как она назвала меня Софаром и царапнула мне руку.
Что-либо вспоминать я был не в силах, и когда все же вспомнил и подумал о голосе, предрекшим Хеле скорую смерть, я сказал ему «молчи...» и попытался представить того, кто должен был услышать мое «молчи». Это он отбирает у меня мою Хелу... это он запрещает мне быть мужем и отцом... это он... кто ты? Моя Хела умирает... возле нее ли ты?
К концу третьего дня ветер иссяк, исчезли шумы моря и деревьев, комнату заполнила тишина, и стены и потолок поглощали ее, комната обращалась в склеп, и мы с Хелой обращались в его пленников...
Ночью Хела умерла... она потянулась ко мне лицом, прошептала мое имя, и глаза и губы ее замерли и закрылись. Я лежал возле нее до утра, удерживая ее руки в своих руках, они остывали, и я, как мог, согревал их...
Утром бабушка подняла меня с нашей постели и увела в сад.
Хелу и девочку мы похоронили в одной могиле возле могил матери и отца.
Варнава, я тогда любил... любил мою Хелу.

«По сей причине я страдаю и так; но не стыжусь. Ибо я знаю, в Кого уверовал, и уверен, что Он силен сохранить залог мой на оный день».
(2-е Тим. 1 — 12)

После смерти Хелы я не мог оставаться долгое время в доме, уходил к моей Хеле и рассказывал ей о нашей с ней жизни с самого первого дня ее... расставался с ней и уходил к морю, за город и дальше вглубь острова.
Я бродил по земле, приютившей мой народ еще во времена Антиоха и Селевка и ставшей могилой для самых дорогих мне людей: я пересекал луга с цветущими анемонами и лютиками и пытался думать о Лучике, моей матери, я входил в кипарисовую рощу и вспоминал отца, на опушке дубравы я возвращался к Хеле, как она когда-то нашла меня в дубраве Диониса... я приближался к заброшенным медным рудникам и вспоминал нож николаита Озния, подброшенный мною к двери дома Луки... где они сейчас?
В такую прогулку я и познакомился с Варнавой. Он и несколько его учеников, которых он называл «христианами», сидели под развесистым кедром на склоне горы, сокрытые камнями. Я поднимался на эту гору и, приблизившись к камням, услышал голос, вещающий о Павле... Я просидел за камнем до конца их беседы, и когда они, не замечая меня, проходили мимо, я окликнул Варнаву, и невысокого роста, плотный мужчина остановился и настороженно отозвался мне; и когда я произнес слова «апостол», «Сила», «Тимофей», «Лука», Варнава перекрестил меня и обнял... но следовать за ним я отказался, сославшись на иную надобность на этой горе; мы с ним договорились встречаться у моря, мы оба знали время дельфиньих игр.
Однажды мы возвращались с Варнавой через пристань; несколько фелук стояло у причала, и я невольно замедлил шаг... вглядываясь в них я пытался узнать в какой-нибудь из них фелуку троадского торговца, и я узнал ее, когда увидел сходящую с нее Диору, и она была по-прежнему великолепна.
— Я знала, что увижу тебя, — сказала она, не обращая на Варнаву ни малейшего внимания и, все еще не удостаивая его взглядом, спросила:
— Это и есть твой любимый слуга?
Варнава обиженно глянул на меня и отошел, и я, глядя ему вслед, сказал:
— Нет, я убил его... у меня теперь нет слуги, — и, пересиливая молчание Диоры, спросил:
— Что Филит?
— Он болен, очень, не встает, и все дела веду я...
Я посмотрел в зеленые глаза, погасившие усмешку... что еще из жизни этой роскошной женщины могло взволновать меня? что? те два цветка в комнате с тахтой от стены до стены? они высохли, истлели, как мои чувства к Диоре.
— Ты хочешь наших встреч? — спросила она, и я покачал головой.
Диора побледнела и спросила:
— У тебя есть женщина?
И я ответил:
— У меня есть жена и дочь.
Я простился с Диорой наклоном головы и направился к Варнаве. «Вот и все», — сказал я ему.

«Ибо, если верность Божия возвышается моею неверностью к славе Божией, за что еще меня же судить, как грешника?».
(Рим. 3 — 7)

Без Хелы и бабушки дом пуст и мертв. Без Варнавы и его учеников, рассеявшихся после его смерти по берегам Великого моря, пуст город.
Казнившие апостола дважды приходили к моему дому и выжидательно стояли у ворот; во второй раз я вышел к ним и спросил: «Что вам нужно?». — «Что бы ты удалился из города», — ответили они, и один из них поднял с земли камень и с силой швырнул его в ворота. Я попросил у них седмицу на завершение писания, пообещав никуда не отлучаться из дому, и они великодушно согласились.
От Варнавы я знал, что Павел в Риме, что там церковью его стала темница, а учениками тюремная стража. Еще я узнал, что как раз через неделю в Ригию отплывает фелука, а от Ригии до Рима месяц шествия.
Я отправлюсь в Рим к Павлу.
Я еще не знаю, что Павел казнен, и что в Риме властвует человек, противоборствующий богам.
Вход в бездну зиял и заманивал...
Господи, не покинь меня.


г. Магнитогорск, хижина «Подкова».
Апрель — ноябрь 2001 г.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"