Пелевин Виктор Олегович : другие произведения.

Непобедимое солнце. Книга 1

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками

  
  Непобедимое солнце. Книга 1 (fb2)
  файл на 4 - Непобедимое солнце. Книга 1 [litres] (Непобедимое солнце - 1) 2309K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Виктор Олегович Пелевин
  
  Виктор Пелевин
  Непобедимое Солнце. Книга I
  
  No В. О. Пелевин, текст, 2020
  
  No Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
  ⁂
  
  Я решила встретить свой тридцатник, несясь по дороге на мотоцикле.
  
  Я обожаю всяческий символизм. То есть когда жизнь рифмует. Мне даже кажется, что эти рифмы можно подделывать – это и есть магия, симпатическая и очень мне симпатичная. Мы как бы разъясняем толстозадой неповоротливой судьбе, какой хотим ее видеть, и иногда она понимает намек.
  
  Но не всегда, к чему я скоро вернусь.
  
  Технически мой проект был осуществим просто. Моя мама запомнила время моего рождения как «где-то между пятью и шестью вечера» – и мне достаточно было провести в седле примерно час.
  
  Мотоцикл «Tiger», шлем и кожанку я одолжила у знакомой рокерши, которую все звали Рысью (у нее, кажется, даже паспорт был на это имя). Рысь сначала ни в какую не хотела, но когда я честно объяснила ей, в чем дело, прониклась и сжалилась. Она такие вещи понимает.
  
  Рысь старше всего на десять лет, но ведет себя со мной как мама, хотя сама полагает, что это модус старшей сестры.
  
  – Ой, моя девочка, – сказала она, сложив руки на груди, – а это ведь серьезная веха. Тридцатник в патриархальной педофильской деспотии третьего мира – повод задуматься над ходом времени. И над необратимой судьбой женского организма…
  
  Я показала ей «ОК», сделанный из пальцев. Как сознательная и передовая женщина, я демонстрирую кольцо из большого и указательного вместо патриархального среднего, известного как «фингер». Понимают не все. Рысь, конечно, поняла – но таким ее не смутишь.
  
  – Знаешь, что дальше? – заботливо продолжала она. – Ты будешь постепенно выпадать из педофильского поля охоты. Потом станешь замечать биологические изменения. Кожа, обмен веществ, вот это все. Рухнет самооценка. Легко можешь стать психиатрической пациенткой. В общем, если вовремя не встретишь себя, будет плохо…
  
  – Встретишь себя – это как?
  
  – Я, например, себя встретила на трассе, – сказала Рысь и почесала рыжий ежик. – С тех пор не расстаюсь. Но советы в этой области неуместны.
  
  – Почему? – спросила я, хотя уже догадывалась, что она скажет.
  
  – Потому, – ответила Рысь. – Люди требуют тащить их из дерьма на буксире, чтобы было кого обвинить в неудаче. Я это на себе проходила…
  
  Она протянула мне ключи.
  
  – Разобьешься – не приходи.
  
  Это не входило в мои планы. Я неплохо ездила когда-то на мотобайках – и была уверена, что со времени моего первого азиатского трипа законы физики не успели сильно измениться.
  
  Рысь доверила мне мотоцикл всего на пару часов, поэтому я спешила. План был такой – выехать на Каширку и разогнаться на трассе к Домодедово. Промчать, так сказать, по символической взлетной.
  
  Но там была пробка – столкнулось сразу несколько машин, дорога встала, и заветные минуты прошли бы в ожидании полиции. Поэтому в последний момент я повернула на кольцо, где тоже была пробка, хоть и не такая безнадежная.
  
  Я довольно прилично углубилась в нее, лавируя между машинами под унылый патриархальный мат, пока не поняла, что встречать юбилей на кольцевой – это довольно сомнительное символическое решение. Даже, наверно, еще более сомнительное, чем просто ждать ментов. Но было уже поздно.
  
  Возвращала мотоцикл я в унылом настроении.
  
  Ты символов хочешь, сказала товарищ жизнь, их есть у меня… И самое обидное, что символизм был довольно точным. Так все и обстояло.
  
  Я тоже встретила себя на трассе, только не в том оптимистическом смысле, о котором говорила Рысь. Отличный повод задуматься, что же со мной происходит – и почему вместо прямой как стрела взлетной полосы в свои тридцать лет Саша Орлова едет в пробке по кольцу, лавируя между не особо симпатичными мужскими харями.
  
  Так вот пытаешься что-то разъяснить жизни, а она разъясняет тебе. Жизнь ведь тоже любит намеки и рифмы.
  
  Тридцатник для девушки – это все-таки круто. Скажем так, ты не то чтобы прямо полностью «выпадаешь из педофильского поля охоты» (здесь Рысь, конечно, говорила о своем, наболевшем), но некоторые серьезные симптомы ощущаются.
  
  Думаю, их чувствует любая. Особенно, как было верно подмечено, в патриархальной стране третьего мира, где девочек с детства учат осознавать свою товарную ценность (потому что другой у них просто нет) и бессознательно конкурировать с подругами за воображаемого самца даже на женской зоне.
  
  Нет, в тридцать ты еще красивая, свежая, и дают тебе то двадцать два, то двадцать пять. Но ты ведь не дура – и видишь рядом настоящих двадцатилеток. И думаешь – боже, какие они грубые уродины… И выглядят старше своих лет, просто ужас. Ну, не всегда так думаешь, конечно, но часто, и это плохой признак.
  
  Потому что в двадцать ты косилась на тридцатилетних и называла их про себя «тетками». А теперь все поменялось местами. Нет, ты еще не тетка, но больше не сырое тесто, из которого жизнь что-то такое вдохновенно лепит. В тридцатник ты уже готовый батон…
  
  Вот оно, слово – батон. В двадцать твое тесто еще поднимается, набирает высоту и, даже если все вокруг твердят, что дальше по ходу конвейера – печка, это «там» еще не здесь.
  
  А в тридцать уже нет никакого «там». В тридцать выясняется, что тебя уже испекли. И хоть все отлично и очень солнечно, жизнь становится интереснее с каждым днем и можно совершенствовать себя по ста восьми разным методикам, были бы время и деньги, на самом деле уже понятно, что дальше и как.
  
  Вот так же, как сейчас, только с каждым днем твой батон будет немного черстветь, жизнь будет отщипывать от тебя по кусочку, и в конце концов останется старческий сухарик. Горбушка-бабýшка. В английском действительно есть такое слово – «babushka».
  
  Такие дела, подруга. Будешь активно работать над собой, заниматься йогой и ходить к коучам на тренинги, станешь «бабýшкой». А иначе помрешь простой бабушкой с ударением на первом «а». Все предсказуемо и линейно.
  
  У самцов в педофильском патриархате, конечно, маршруты немного другие, а у нас все вот именно так – и разные красивые исключения с женских сайтов только подтверждают правило. Рысь права. Она умная. И уже была там, где я сейчас.
  
  Такое чувство, что раньше твой мотобайк ехал в гору и все впереди было скрыто большой скалой (я знаю похожее место в Гоа) – а потом ты повернула, и дорога теперь видна далеко-далеко. Она, если честно, идет вниз, и ехать по ней ну не то чтобы скучно – но ты уже не визжишь от радости, поворачивая руль.
  
  Зато в тридцать ты умная. Ну или так тебе по глупости кажется.
  
  На самом деле жаловаться грех. Время, как ни странно, пошло мне на пользу.
  
  Бывает, что в тридцать лет девушка уже полная тетя, особенно когда есть мохнатый муж и дети, ежедневно выдаивающие бедняжку досуха. Но мне кажется, что дело здесь не столько в эксплуататорах, сколько в генах. Гены решают все. Такой вот патриархальный междусобойчик.
  
  В двадцать я была симпатичной пышечкой – милое полудетское личико, в котором проще опознать котика, чем человека. Я в это время обожала так фотографироваться – красная кнопка на носу и по три черных черточки на щеках: усы.
  
  Мы тогда еще не знали, что это символическое потворство объективаторам, видящим в женщине исключительно киску в техническом смысле. А может быть, в глубине души знали – и сознательно потворствовали.
  
  В конце концов, пока ты молодая и красивая, патриархат не так уж и страшен и солидарность между девушками, на которых есть спрос, и теми, на кого его уже нет, отсутствует. Это плохо – но мы, увы, понимаем подобное только с возрастом, когда переходим во вторую категорию, о чем постоянно говорит Рысь. Здесь полагалось быть смайлику, но его не будет.
  
  К тридцати я похудела. У меня вообще не особо крупные формы, и это хорошо, потому что время безжалостно к большегрудому стандарту. Дыни быстро портятся, апельсины и лимоны сохраняются лучше. Некоторые девушки с единичкой и даже двойкой десять лет назад, помню, ставили силикон. Из моих знакомых – аж две (сейчас обе уже вынули). До чего же надо докатиться внутри себя для такой капитуляции… Как вопрошал когда-то кадет Милюков, что это – глупость или маркетинг?
  
  Главное, все делается ради самца – но его таким образом не усладишь, потому что ему нельзя будет толком браться за эти места. Самцы постоянно принимают женские молочные железы за гири в спортзале, а такого ни один имплант не выдержит. В общем, совсем не моя тема, и я даже не понимаю, почему на нее отвлеклась. Наверно, все-таки когда-то про это думала, но господь не попустил. Спасибо.
  
  Самая приятная возрастная трансформация произошла с моим лицом – оно подсохло, подтянулось, похудело и стало… мною. Как сказал культурист Петя (о нем еще расскажу), «когда на тебя смотришь, сначала кажется, что ты только наполовину красивая. Ну, как бы красивая не до конца. И сразу хочется подойти к тебе, погладить и простить».
  
  Угу. Их на самом деле довольно длинная очередь – тех, кто хочет подойти и все простить.
  
  В общем, совершенно искренне – если сравнить меня в двадцать со мной в тридцать, второй вариант нравится мне гораздо больше. И другим тоже. Как выразилась одна подруга, «из крынки получилась амфора». Наверно, намекала на античный возраст, но я поняла позитивно.
  
  Вот только есть в этом и обратная сторона. В двадцать впереди была я нынешняя. А что впереди у нынешней меня?
  
  Я практически блондинка. Ну, если чуть-чуть доработать. Когда полгода назад я обрезала волосы выше плеч и сделала себе качественный флис типа «полгода в Гоа» (не путать с бэбилайтсом «прощай молодость»), от прежней Саши ничего не осталось. И получилось очень. Ну просто очень-очень. Начали звать на кастинги, съемки и в путешествия – патриархат конкретно навел на меня свой хлюпающий телескоп. Что уж врать, такое всегда приятно. Даже когда не слишком любишь этот самый патриархат.
  
  Надо всегда помнить, сестра, что физическая привлекательность – оружие в нашей борьбе. Шучу. А может, и нет.
  
  Я, к сожалению, не лесбиянка. Вернее, не полная лесбиянка. Вернее, как сказал Веничка Ерофеев, полная, но не окончательная. Пробовала, пыталась, но увы – уйти в это направление всем своим существом не смогла. Я говорю «к сожалению», потому что это решило бы многие морально-межличностные проблемы и было бы куда эстетичней физически. Но я, что называется, straight as a rail.
  
  Я имею в виду отечественные рельсы, конечно. То есть я straight процентов на семьдесят. Или на шестьдесят пять.
  
  Мальчики. Много о них не скажешь, но пару строк они заслуживают. У меня не очень складывается с мальчиками надолго. И если не считать одного исключения, «гудбай» говорю я.
  
  Нет, я им нравлюсь, за мной бегают, дарят цветы и так далее. Но потом, когда начинается, как выражается моя мама, «совместное ведение хаоса», мне быстро надоедает. Как сказала по этому поводу Рысь, секрет стабильных отношений с мужчиной в том, чтобы успеть проникнуться к нему пронзительной бабьей жалостью до того, как он начнет вызывать тяжелое бытовое омерзение. Она успевает, а я нет.
  
  Мужчина, по-моему, способен на вежливость и заботу только на своем гормональном пике – стоит ему пару раз стравить давление, и в нем неизбежно просыпается свинья. Воспитанный самец просто лучше и дольше маскирует свою хрюшу, но это симпатичное животное всегда на месте.
  
  Один сильно взрослый человек сказал мне в свое время интересную вещь: мужчина платит не за секс. Мужчина платит за то, чтобы после секса женщина быстро оделась и ушла. Вынесем шовинизм за скобки этой тестостероновой мудрости – и получим, увы, голую правду.
  
  Если воспользоваться канцеляризмом из отечественного учения об эросе, мужчина способен на нежность, интерес и тепло только как на «предварительную ласку». Это так и есть – любая девочка с мозгами, подумав пять минут, найдет сотню доказательств.
  
  Все его милые проявления, в том числе дорогие подарки и даже внезапные букеты белых роз на твое двадцатисеми-с-половиной-летие, имеют строго предварительный характер. Не в том смысле, что он расчетливо калькулирует. Просто он делается романтичен, нежен и щедр, только когда его пробивает на стояк – и гипофиз, или что там у них болтается между ног, впрыскивает ему в череп струю надлежащих гормонов.
  
  Мужская нежность – это такой буксирчик, курсирующий между буквами «Ы» и «У». Ты для него то остро необходимая дырочка, то слегка обременительная дурочка, своего рода сумка с кирпичами, к которой его привязывает порядочность или привычка.
  
  В худшем случае на второй части циклограммы он хамит и наглеет, в лучшем делается снисходителен. Снис-хо-ди-те-лен, даже когда извилин у него еще меньше, чем денег. Мурзик, ты еще здесь? Вот тебе бантик, поиграй, только тихо.
  
  Самое жуткое, что ты таким мурзиком и становишься, поскольку твоя природа совершенна и пластична – и, когда, уже окончательно демаскировавшись, он торчит перед тобой как лом в дерьме (идеальное натурфилософское описание мужского начала), ты способна обволакивать и огибать этот самый лом сотнями разных способов.
  
  Парень цикличен, как стиральная машина. Его личность, как правило – это плохо написанное программное обеспечение к небольшому члену. А ты спокойная, ровная, глубокая и постоянная (если вычесть три дня в месяц) – но ведь надо как-то уживаться рядом. Вот и играешь некоторое время с бантиком, а потом просто перестаешь отвечать, когда он звонит.
  
  А он, кстати, еще и не звонит, потому что «корректирует баланс значимости», прослушав на ютубе фемофобную лекцию какого-нибудь смазливого знатока женских сердец, который все никак не решится открыть там же дополнительный лавхак-канал для геев.
  
  Я обсуждала эти темы с Рысью, и здесь у нас полный консенсус. Только она считает, что в педофильском патриархате третьего мира женщина неизбежно должна мириться с храпящим рядом уродом, а я так не думаю – но у нас просто разные жизненные обстоятельства.
  
  Мой нынешний, Антоша, считает себя музыкантом. Мало того, он вдобавок поэт и писатель. Правда, стихи он иногда пишет хорошие, но «поэт», по-моему – это не столько способность к рифмоплетству, сколько общий вектор души. Антоша в этом смысле отчетливый прозаик. Я бы даже сказала, почвенник.
  
  Он младше на пять лет, играет на басу в экзистенциальной бездне и заодно пишет ей тексты (я не шучу – они правда называются «Экбез», «эк» пишется синим, «без» красным, и на каждом концерте вокалист расшифровывает название).
  
  Пишет он чуть лучше, чем играет. Последние полгода он занят тем, что сочиняет книгу по древнеяпонскому образцу – короткие прозаические отрывки с вмонтированными в них стихотворениями. Моногатари, как он выражается. Правда, стихи у него длиннее, чем у японцев, но иногда выходит мило.
  
  Живет он то с родителями, то снимает. Встречаемся на моей территории – у меня замечательная студия-однушка, спасибо маме. Иногда оставляю его ночевать. Но не слишком часто, чтобы не привыкал.
  
  Меня почему-то трогают его усы. Они у него полудетские, еще мягкие и не до конца даже темные.
  
  Он постоянно пытается поставить мне свою музыку – а я прошу его не пихать меня с экзистенциального обрыва. Один раз я все-таки сходила к нему на концерт, там было много разных групп, у «Экбеза» один номер. Они спели что-то такое про «трахи под спидами» – и я сначала подумала, это про болезнь. Типа как у Земфиры – «у тебя спид, и значит мы ага».
  
  Он разъяснил потом, и даже показал. Он, кстати, постоянно пытается меня накурить, нанюхать или натаблетить. Пытался уколоть, но получил по мозгам. А этот его знаменитый «трах под спидами», по-моему, технически возможен только между двумя женщинами – по результатам наших экспериментов могу сказать, что мужская писька превращается под ними в мягкую шелковистую тряпочку, которой хорошо протирать очки или полировать ложки.
  
  Правда, кое-чему полезному он меня научил. Например, вставлять во всякие статусы, письма и даже в эти вот записки фразу «эмодзи_(требуемый_текст).png.»
  
  Это вербальное описание картинки-эмодзи в формате «.png», как бы обдувающее читателя смрадным ветром Кремниевой пустыни. Своего рода подпольное сопротивление мэйнстриму. Мне этот прикол безумно нравится, я им постоянно злоупотребляю и собираюсь злоупотреблять и дальше.
  
  Антоша еще не знает, но мы с ним скоро расстанемся – из-за его наркотиков и вообще.
  
  Как намекал евангелист, каждая девушка, смотрящая на своего мужика изучающим взглядом, уже разошлась с ним в сердце своем. Антоше нужна не подруга, а новая мама, и он, по-моему, считает, что уже ее нашел. Полезный для меня опыт.
  
  Понимаешь, как это бывает – родить вот такого малыша, а потом всю жизнь на него горбатиться и думать, куда бы его пристроить. И при этом, что самое страшное, его любить.
  
  Нет, я Антошу тоже в принципе люблю. Мое сердце даже на холостых оборотах дает небольшой позитивный выхлоп, и тот, кто под него попадает, будет вполне себе любим – но временно и быстрозаменимо, как покрышка. А мама своего оболтуса будет любить уже не так. Вот где роковая смертельная страсть, которая перевернет жизнь и опалит всю душу.
  
  До Антоши был Петя. Старше меня на два года, фанатический качок. Тоже, кстати, наркоман – только сидел не на спидах, а на гормонах и анаболиках, и еще непонятно, что для здоровья хуже. Бытовые наркотики Петя ненавидел и даже зачитал мне однажды цитату из монументального труда Арнольда Шварценеггера про культуризм:
  
   Если некоторые люди все еще думают, что марихуана, амфетамины или кокаин помогут им развить выдающуюся мускулатуру, а тем более стать чемпионами, то они живут в мире иллюзий.
  
  Записать большими буквами и повесить на стену. Мне жутко нравится эта фраза. Все забываю Антоше сказать, а потом поздно будет.
  
  Кстати, если некоторые девочки все еще думают, что большой супернакачанный самец как-то особо интересен в качестве любовника, то они живут в мире иллюзий. Все зависит от того, когда он колет себе тестостерон, потому что свой у него давно подавлен. Надо знать его расписание и схему. Мужики цикличны, а качки вдвойне. Правда, Петя часто брал реванш языком – второй непарной мышцей, которую он не упражнял в зале. Она у него работала значительно лучше первой.
  
  Я что-то слишком часто упоминаю эту первую мышцу – может сложиться впечатление, что я много о ней думаю и вообще как-то от нее экзистенциально завишу. Совсем не так. До Пети у меня была Маша, и там эта мышца отсутствовала. И ни разу, повторяю, ни разу я о ней не всплакнула.
  
  С девочками возникает другая проблема. Мужик – это все-таки чужой (слово охотник – неправильный устаревший перевод, на охоту он будет посылать тебя). С чужим держишь дистанцию, а дистанция рождает напряжение и интерес. Поэтому с мужиком можно строить отношения, то есть быть доброй или злой, хитрить, кокетничать, продавливать свою линию или мягко уступать. Иногда это доставляет.
  
  А когда две девочки (я не говорю про тот случай, когда одна из них в душе полностью мальчик) находятся в близких отношениях, через некоторое время они начинают понимать и чувствовать друг друга настолько хорошо, что общаются практически без слов, телепатически. Во всяком случае, так оба раза было у меня. Через год после начала нашей нежной дружбы мы с Машей вообще уже не разговаривали – только перекидывались быстрыми междометиями, а иногда и просто взглядами. Этого хватало.
  
  И начинаешь уставать уже вот именно от этого – что у тебя больше нет своего обособленного внутреннего пространства, а есть одно общее на двоих. В какой-то момент это становится невыносимо. Так тебя не достанет ни один мужик, потому что он и за десять лет не подберется к тебе настолько близко, и в самом тревожном случае будет пьяно мурлыкать, разыскивая тебя под ближайшим фонарем – там, где ему светлее. А девочка знает, где ты находишься, с точностью до микрона.
  
  Вот поэтому я и говорю, что лесби – это не совсем мое, хотя секс в таких отношениях куда интереснее, дольше, нежнее, космичнее и т. д. – нужное подчеркнуть. Я бы ввела золотое правило: после каждых двух мальчиков одна девочка для реабилитации, только ненадолго. Не больше полугода.
  
  До Маши был Егор – даже не хочу его вспоминать. Начинающий «политолог» с вечным пивом. Которое он к тому же называл «пивандрий» – раз услышав, невозможно забыть это слово никогда. Как низко можно пасть. Я не про него, а про себя – для него это был взлет к вершинам. До Егора – Коля, он был ничего, но уехал к хитрым и не до конца честным родителям-белорусам в Израиль.
  
  До Коли – Дима, и параллельно с ним Лена, с которой мы тоже за неделю стали телепатками. Тогда все были еще такие молодые, что профессий ни у кого не было. А перед этим случился мой азиатский трип со всеми надлежащими приключениями, а еще раньше простирается радиоактивная пустыня юности, практически детство, где не бывает «партнеров», а только совместное исследование сигарет, алкоголя, наркотиков и физической телесности, своей и чужой.
  
  В общем, даже покаяться не в чем.
  
  Хоть мне уже тридцатник, кормят меня на пятьдесят процентов родители. Кое-что я зарабатываю сама «от-кутюром» (шью по мелочам – и неплохо продаю в интернет-магазинах, особенно хорошо берут дрим-кетчеры), иногда платят за «театральную деятельность» (участвую сразу в двух труппах, выступаем на всяких детских праздниках, днях города и так далее). Один раз заплатили за бэк-вокал на студийной записи. Я мечтала петь, но пою я плохо. Мне потребовалась серьезная психологическая помощь, чтобы окончательно это признать. Но мир не без добрых людей, спасибо.
  
  Как подытожил мой папа, «без определенных занятий».
  
  Ну да, можно сказать и так. Но я думаю, что довольно скоро смогу поднять свои доходы до вполне приемлемого уровня на одной из тех дорожек, по которым сейчас бегу. Если бы обстоятельства были жестче, нашла бы способ и раньше, но у моих родителей с деньгами все хорошо, и помогать мне для них не составляет труда. Вернее, хорошо у папы, а поэтому неплохо и у нас с мамой, хотя она уже не с ним, а я уже не с ней.
  
  Мой папа – макаронный король. Вернее, не король, а герцог или граф. Король у них кто-то другой – он говорил, я не запомнила. Но у папы свои хлебкомбинаты, мукомольные фабрики и так далее, список довольно длинный.
  
  Начинал он действительно с макарон, хотя теперь инвестирует и в металлургию, и в гостиничный бизнес, и еще куда-то. Сколько у него денег, я не знаю – в этих сферах деньги не имеют, в них как бы драпируются. Или купаются, постоянно делая вид, что ныряют крайне глубоко, хотя на самом деле могут ползти по гальке на брюхе.
  
  Недавно он что-то потерял в Украине, но зато приобрел на Бразилии. У него другая семья, новые дети – и мы с мамой, как выражаются в деловых кругах, are not an asset, but a liability[1]. Я его редко вижу – от моего имени его доит мама, у которой тоже другая семья и другие дети. В общем, до меня долетают даже не брызги шампанского, а запахи чужой отрыжки – но я не ропщу и очень надеюсь, что скоро смогу обходиться и без этого.
  
  Хотела написать про родителей еще, но не буду, наверно. Спасибо им за все, многие лета и вечная память. Чудовищное преступление моего рождения на этот свет я им почти уже простила.
  
  Эмодзи_привлекательной_блондинки_только_что_открывшей_свое_большое_и_доброе_сердце_совершенно_незнакомым_людям.png
  
  
  Нарисовался папочка – видно, почувствовал, что я вспоминала про его макароны. Даже приехал ко мне домой. Я сперва не могла понять, чего это вдруг, пока он сам не сказал – тридцатник. Ну да, юбилей.
  
  Раньше он моих дней рождения не замечал. Но ведь российский бизнесмен интересуется главным образом нулями справа от цифры. Нулей долго не было.
  
  – Это чьи картины? – спросил он с порога. – Здоровые какие. Твои?
  
  – Это не картины, – ответила я. – Декорации для спектакля. Я над ними работаю.
  
  – Как вы их переносите?
  
  – Они складываются.
  
  – Лопухи какие-то…
  
  – Это трава забвения, – сказала я.
  
  – Зачем?
  
  – Для балета.
  
  – Какого балета?
  
  – «Кот Шредингера и бабочка Чжуан-Цзы в зарослях Травы Забвения». Весь второй акт кот ловит бабочку. Это для второго акта.
  
  – Ты же певица, – сказал он. – Или теперь художница?
  
  – Я актриса тоже. Я танцую запасную бабочку. И либретто частично писала. Мы все сами делаем.
  
  – А почему вся комната в тряпках? Костюмы шьешь?
  
  – Нет. То есть да, но не только. Это еще на продажу.
  
  – Тебе что, денег мало? Мама же на тебя берет.
  
  – Мне нормально, – ответила я. – Просто я шить люблю. Могу тебе тоже пальтишко сделать, как у Чичваркина. Придешь в таком к партийному руководству на блины, а через неделю мирно переедешь с семьей в Лондон. Хочешь?
  
  Он погрозил мне пальцем. Потом покачал головой, вздохнул, и еще раз погрозил. Видимо, я задела какие-то струны.
  
  – Тебя, по-моему, засосало, – сказал он. – Причем в какое-то мелкое болото. Тебе развеяться надо. Забыть про все вот это. Тряпки, декорации. Мир посмотри, пока еще можно. Пусть голова у тебя проветрится. Может, что получше себе найдешь.
  
  – Типа секретарем в бизнес?
  
  – Почему секретарем. Ты свободно знаешь язык, можешь нормально за границей работать. Ты же любишь Азию. Вот в Индии, например. Там сейчас будут возможности. По-английски много где говорят.
  
  – Мне нравится руками что-то делать, – сказала я. – Ну или телом. Не в том смысле, конечно. А голову я бы хотела сохранить для себя.
  
  – Для глубоких размышлений о жизни? – спросил он с сарказмом.
  
  – Ну вроде того.
  
  – Деточка, о жизни нельзя размышлять, сидя от нее в стороне. Жизнь – это то, что ты делаешь с миром, а мир делает с тобой. Типа как секс. А если ты отходишь в сторону и начинаешь про это думать, исчезает сам предмет размышлений. На месте жизни остается пустота. Вот поэтому все эти созерцатели, которые у стены на жопе сидят, про пустоту и говорят. У них просто жизнь иссякла – а они считают, что все про нее поняли. Про жизнь бесполезно думать. Жизнь можно только жить.
  
  Он, кстати, совсем не дурак, и иногда задвигает такие вещи, что я даже не понимаю, как он от них возвращается к своим макаронам. Вот сейчас например. Скажи это какой-нибудь индус на сатсанге, две недели все вспоминали бы и крякали. Нет пророка в своем отечестве.
  
  – Думать, папа, тоже означает жить, – ответила я. – А если отойти от мира в сторону, даже думать не обязательно. Можно вообще ничего не думать и ничего при этом не делать. Тоже будет жизнь, просто другая. Не такая как у тебя.
  
  – Ага. Такая, как у тебя.
  
  Я улыбнулась. Но не потому, что он попал в точку, а потому, что вдруг вспомнила своего Антошу. Однажды во время долгой галюциногенной сессии он произнес замечательную фразу:
  
  «Мне вообще не важно, чем заниматься, лишь бы с кровати не вставать…»
  
  Слышал бы папочка.
  
  – Я делаю, и довольно много, – ответила я.
  
  И показала ему свои перепачканные красками руки. Один палец у меня был порезан и замотан пластырем.
  
  – Делаешь, – вздохнул он. – Но не то. Ладно, ты уже большая, чего я тебе голову чинить буду. Я тебе подарок хочу сделать.
  
  – Какой?
  
  – Путешествие.
  
  Я сперва не поняла.
  
  – Путешествие?
  
  – Я же сказал, езжай проветри голову. Я тебе денег дам.
  
  – Куда?
  
  – Куда хочешь. Условие только одно. Все деньги, которые я тебе дам, ты тратишь на путешествие. Никаких декораций, театрально-швейных проектов и так далее. Согласна?
  
  – Я путешествую где хочу?
  
  – Да. Но не по общежитиям для наркоманов, а по нормальным маршрутам. Пять звездочек, в крайнем случае четыре. Посмотри на обеспеченный мир. Возможно, захочешь стать его частью.
  
  – И сколько ты мне дашь?
  
  – Тридцать. По штуке за каждый прожитый год.
  
  – Долларов? – спросила я.
  
  – Евро, – улыбнулся он. – На пару месяцев точно хватит. Если будешь экономить, то на полгода. Но я как раз не хочу, чтобы ты экономила. Я хочу чтобы ты слезла с уродливой кочки, на которой сидишь, и про нее забыла. А приедешь, будем брать тебя за ум ежовыми рукавицами…
  
  Я, конечно, согласилась. Не на ежовые рукавицы, а на поездку.
  
  Дело в том, что я знала, куда поеду.
  
  Я думала об этом последние пять лет.
  
  Это был мой шанс тряхнуть бусами. Вернее, одной очень интересной бусиной, может быть, самой красивой и загадочной во всем моем ожерелье. Бусиной, про которую кроме меня не знал никто.
  
  Сейчас объясню, про что я.
  
  Политолог Егор, любивший когда-то меня и пивандрий (его, я уверена, он любит до сих пор), обожал издеваться над моими духовными, как он выражался, метаниями. Особенно когда нам уже становилось понемногу ясно, что скоро он останется с пивандрием наедине.
  
  – Вот посмотри на себя. Ты каждый день делаешь йогу на коврике, как будто молишься. Моталась в Индии по каким-то мутным ашрамам. Регулярно делаешь вид, что медитируешь, и тогда рядом с тобой даже половицей нельзя скрипнуть. Читаешь разное эзотерическое фуфло, на котором умные люди зарабатывают. Ты хоть понимаешь, что это все такое?
  
  – Что? – спросила я.
  
  – Бусы! – поднял он палец. – Это просто твои бусы. Виртуальная связка духовных сокровищ, которую ты предъявишь своему благоверному вместо приданого в обмен на…
  
  Тут он замялся, потому что для его сарказма резко кончилось топливо. Но мысль, конечно, была занятная – и в определенном смысле верная.
  
  Не в смысле приданого, конечно – это глупость. Если бы я была на месте Егора и хотела саму себя грамотно простебать, я развила бы эту мысль примерно так:
  
  – Вот, Саша, ты прихорашиваешься по утрам перед зеркалом. Иногда довольно долго. Бывает?
  
  – И что? – спросила бы я.
  
  – Но ты наводишь на себя марафет не только перед физическим зеркалом. Ты, как и любая другая продвинутая девушка, собираешь коллекцию всего самого крутого, красивого, няшного и звонкого, что только может предложить окружающая тебя реальность, и украшаешь себя этим. Делаешь как бы такое ожерелье из офигенских камушков, которые тебе попадаются. Один камушек – йога. Другой – анапана. Третий – какое-нибудь там холотропное дыхание. Четвертый – адвайта. Книжки. Подкасты. Музыка. Ты собираешь это все на свою нитку, потому что хочешь быть самым красивым цветочком… А почему ты хочешь быть самым красивым цветочком? Для кого?
  
  И цветочек точно покраснел бы – и не нашелся бы сразу, что ответить.
  
  Но сейчас я уже знаю. Мне кажется, что стремление стать «красивым цветочком» – это такой же закон природы, как тяготение. Красота – одно из названий совершенства. Искать в этом что-то низкое могут только низкие люди. Мы прихорашиваемся перед зеркалом не потому, что хотим привлечь самца – сказать так может только кретин.
  
  Природа женщины – быть прекрасной. Мне хочется нравиться в первую очередь себе. И если мое отражение в зеркале устраивает меня саму, то с самцом проблем не будет точно.
  
  То же касается и культурно-духовной бижутерии, тут Егор был прав. Но и в этом нет ничего постыдного.
  
  Мы, женщины (и мужчины тоже) так цветем. Мы находим свои лепестки в окружающем нас мире – и украшаем себя самым лучшим из того, что эпоха смогла нам предложить. Совсем не обязательно с целью привлечь кого-то для размножения и дележа имущества, хотя и это иногда тоже. Мы всего лишь выполняем свою функцию.
  
  Цветы ведь тоже распускаются не для пчел. И не для поэтов. И даже не для себя. Они просто раскрываются миру, а вокруг бродят поэты, летают пчелы и ползают политологи Егоры. Цветок существует не для чего-то или кого-то конкретно, а для всего сразу. Разные умы проведут через него разные сечения, и каждый будет думать, что все понял. Поэтому к Егору претензий нет. Он цветет такими вот бурыми смысловыми репьями, и где-то у него их даже покупают.
  
  Мои метания, над которыми он издевался, действительно имели место. Причем я добавила бы, что в разное время я металась в разных направлениях и под разными углами.
  
  Началось с йоги, и я до сих пор каждое утро делаю несколько любимых упражнений – «приветствие солнцу» и асаны вокруг. Я раньше фанатела от асан, потому что мне казалось, что вот оно: пара лет на коврике, и все тайны мира автоматически раскроются, проблемы отпадут, и наступит сияющая ясность. Она, увы, не наступила – но растяжка осталась.
  
  Потом была анапана. Медитация на вдох-выдох. Роман с кончиком собственного носа. Завершился как и все мои романы – надоели друг другу, особенно он мне. Нет, все было нормально. Просто это… Как бы сказать…
  
  Вот ты начала гладить утюгом штору, проходит день, два, неделя – а потом ты постепенно понимаешь, что эта штора тянется от тебя до луны, и прогладить ее всю следует минимум три раза. Этому надо подчинить жизнь, и то не факт, что будет результат. Причем, если сравнивать с другими вариантами на рынке, это еще короткий путь.
  
  Потом были трансерфинг, майндфулнес, суфийский танец, дзогчен и что-то еще кратчайшее и окончательнейшее из тибетской лавки, забыла, как называется. Тоже повисло на ожерелье, сверкает и искрится до сих пор. Да, тусовочное знакомство. А разве в наших кратких городских жизнях бывает другое? Нет. Бывают только бусы. Только нитки, на которых висят разноцветные понты.
  
  Если бы меня спросили, что я по всем этим вопросам сейчас думаю, я процитировала бы одного очень странного человека по имени Ганс-Фридрих, встреченного мною в Индии.
  
  Он выразился примерно так:
  
  – Человек – это загадка, не разгаданная еще никем. Ты родилась, живешь, взрослеешь – и постепенно видишь, что в существовании много непонятного. На самом деле – одна сплошная тайна. Но мир давно научился ловить таких как ты. Как только ты понимаешь природу загадки, вокруг тебя появляется сто разных табличек с надписью «Окончательная Эксклюзивная Разгадка Всего За Смешные Деньги». Ты подходишь к одной из табличек. Там, если коротко, стоит лопата – и инструкция «копать сто лет». Ну или ждать сто лет, пока все спонтанно выкопается, только не забывать жертвовать на храм… Все эти таблички – тоже часть лабиринта, элементы мирового обмана. Они существуют не для того, чтобы открыть тебе глаза, а для того, чтобы глубже спрятать тайну. Уже навсегда спрятать. Пока ты ищешь сама, ты еще можешь что-то случайно найти. А когда ты повелась на одну из этих табличек, ты уже все как бы нашла. Ты получила лопату и место, где рыть, получила фотографию Мудрого Учителя, чтобы повесить над кроваткой, и больше не можешь повторять свои детские «почему?» и «зачем?». Теперь надо копать, копать, копать, потому что тебе дали ответ. Тебя поймали в сачок, сестра…
  
  Ну да, да. А люди без духовных интересов, они разве заняты чем-то другим? Вот мой папа. Он точно так же копает лопатой, только без всяких вопросов и ответов. Просто по денежно-макаронной части.
  
  В конце концов, чем кончается любой успешный духовный поиск? Да тем, что человек говорит: «Ага!» – и дальше живет обычной человеческой жизнью из секунды в секунду, ни на чем особо не залипая. Видит он точно так же, как прежде, слышит тоже, холодно и жарко ему по-прежнему (потому что по-другому с людьми не бывает), и даже думает он так же – только, может, реже и яснее. И умирает потом так же. Просто великих вопросов у него больше не остается. Так их и у моего папы нет. И в чем разница?
  
  Знаменитый индийский святой Рамана Махарши ходил по земле, как все остальные. Папа тоже ходит по земле. Вернее, ездит по ней на «Бентли» (бизнес-необходимость). По небу летают исключительно в тибетском маркетинге.
  
  «В том, чтобы летать, – сказал перед друбченом геше Напхай Вмешок, – ничего особенного нет…»
  
  Ганса-Фридриха я встретила как раз в ашраме Раманы Махарши. Вернее, не в самом ашраме, а в гостинице для паломников возле Аруначалы. Мне было тогда двадцать пять лет.
  
  Аруначала – это священная гора, где Рамана провел практически всю свою жизнь. Рамана действительно был нереально крут.
  
  Вот, например, у махаянских буддистов, с которыми я много тусила по молодости, есть тема насчет «бодхисаттв». Если вы будете ходить на тибетское хоровое пение или так называемый «дзен», вас обязательно когда-нибудь ею пролечат.
  
  Смысл в том, что «бодхисаттва» отказывается от окончательного просветления и берет торжественный обет перерождаться в мире страдания до тех пор, пока не спасется все живое.
  
  Когда это объяснили Рамане Махарши, он ответил – «это примерно как сказать – я беру обет не просыпаться, пока не проснутся все те, кого я вижу во сне».
  
  Меня это, помню, поразило. Я даже почитала потом немного на эту тему – оказывается, сам Будда Гаутама ничему подобному не учил, а придумали это сильно позже: такой душещипательный средневековый нью-эйдж, который почему-то тоже назвали «учением Будды».
  
  Ничего удивительного, что прижилось – под эту волынку куда проще собирать донат. Нам ведь нравится слушать, что кто-то придет из вечности/бесконечности, чтобы нас спасти. А учения, не собирающие донат, долго не живут. Надо быть Раманой Махарши, чтобы одним ударом лопаты…
  
  В общем, понятно, почему мне в двадцать пять лет захотелось съездить к нему в ашрам – и почему люди до сих пор туда ездят, хотя Рамана давно уже перестал видеть всех нас во сне.
  
  Эмодзи_привлекательной_блондинки_почтительно_вешающей_над_кроваткой_фотографию_загорелого_индусского_старичка_с_красивой_белой_щетинкой.png
  
  
  Когда мы с Веркой (моя попутчица в Индии, больше мы толком не общались) ехали на Аруначалу, это был настоящий трип. Причем совсем не из-за веществ.
  
  Сначала долго тянулась унылая сельскохозяйственная зона. Постепенно вокруг стали появляться такие очень своеобразные каменистые горки, как бы насыпанные кем-то из огромных глыб (я поняла при их виде, откуда берутся сказки про великанов) – а потом машина затормозила на перекрестке, я повернула голову и чуть не поцеловалась с огромной белой буйволкой с погремушками на рогах. Причем рога были раскрашены в три цвета.
  
  Телега на буйволиной тяге. Все как три тысячи лет назад. Только покрышек резиновых тогда не было… Хотя кто его на самом деле знает.
  
  И после этого меня весь день уже не отпускало – словно из реальности я переехала в сказку.
  
  Мы с подругой добрались до Аруначалы и вселились в гостиницу для паломников. Свободные номера были только на первом этаже; Верка завалилась спать, а я пошла погулять во двор. И увидела его. Этого немца.
  
  То есть я потом уже узнала, что он немец, а тогда это был просто седой старикан с длинными волосами, который сидел на табурете и внимательно глядел на горящую на полу свечу-плошку в алюминиевой оболочке – вроде тех, что продают в «Икее».
  
  Окна и двери в гостинице выходили во двор. Когда в комнате на первом этаже открывали дверь, она превращалась в узкий альков, насквозь видный всем проходящим мимо.
  
  Этот немец со своей свечой выглядел так странно, что я остановилась у двери и уставилась на него как баран. Как баранка, поправили бы меня боевые подруги – но здесь я не соглашусь, поскольку слово «баранка» намекает, что я пыталась заинтересовать его своей дырочкой. А такого не было совсем.
  
  Через пару секунд он почувствовал, что я на него гляжу, поднял голову, кивнул – и сделал приглашающий жест: мол, заходи. И, самое главное, возле свечи стояла еще одна табуретка, словно он сидел перед открытой дверью, ожидая моего визита. Что-то в этом было нереальное. Как будто эта буйволка с перекрестка взяла меня своими мягкими губами и перенесла прямо сюда… Я вошла, почему-то прикрыла дверь и села на табурет напротив.
  
  – Смотри на свечу, – сказал он по-английски.
  
  Я уставилась на свечу.
  
  – Ты веришь в знаменательные встречи? – спросил он. – Способные перевернуть всю жизнь?
  
  – Да, – ответила я. – Но лучше, когда обходится без полиции.
  
  Он улыбнулся.
  
  – Ты приехала на Аруначалу, потому что ищешь истину.
  
  – Ну да, – согласилась я. – В некотором роде.
  
  – Я расскажу про истину, – сказал он, – слушай внимательно и смотри на свечу…
  
  И вот тогда-то я и услышала про таблички и лопаты. Он, правда, потом добавил кое-что еще.
  
  – Проблема не в том, что истину нельзя найти, моя девочка. Проблема в том, что ее слишком много на рынке. Найти ее чересчур просто. Жизнь коротка, а прилавков, где торгуют этим продуктом, слишком много… Ты даже не успеешь обойти их все, какое там попробовать товар на вкус. Понимаешь?
  
  – Так что же делать? – спросила я.
  
  – Для начала надо понять, что истину нельзя узнать от людей.
  
  – Почему?
  
  – «Человек» и «истина» – это антонимы.
  
  – В каком смысле?
  
  – Каждый человек есть по своей природе вопрос. Вопиющий вопрос. Откуда же у него возьмется ответ? Люди могут прятать эту свою вопросительность под разными мантиями, рясами и так далее – и раздавать другим великие окончательные учения. Но это просто бизнес.
  
  – А что не бизнес?
  
  – Бог, – улыбнулся он. – Если это и бизнес, то не с нами. Истину можно узнать только от бога.
  
  – А как? Он что, с вами беседует?
  
  – Да. И со мной, и с тобой. Со всеми.
  
  – И когда вы с ним последний раз общались?
  
  – Мы с ним общаемся прямо сейчас, – сказал он, – ты и я.
  
  Тут я подумала, что он может быть банальным психом. Или, вернее, глубоко верующим человеком.
  
  – И что он вам говорит?
  
  – Что он говорит мне, совершенно не важно, – ответил он. – И даже тебя не касается. Важно, что он говорит тебе.
  
  – Я ничего не слышу, – сказала я.
  
  – Тебе так только кажется. Бог изъясняется не словами. Он шифрует свои послания. Но расшифровать их несложно.
  
  – Вы знаете как?
  
  Он кивнул.
  
  – Хочешь, я ненадолго стану для тебя Раманой? Я объясню так, как сделал бы он, если бы жил в наше время.
  
  Это было уже интересно.
  
  – Окей, – сказала я. – Попробуем.
  
  – Вот смотри. Мы сидим и глядим на свечу. Одновременно через твой ум проходит, сорри за эту дикую формулировку, поток сознания. Это, конечно, не поток, потому что сознание не жидкость – но так говорят. Ты не возражаешь, если я буду так выражаться?
  
  – Кто я такая, чтобы спорить с Раманой?
  
  Он засмеялся.
  
  – Что это за поток? Посмотри сама. Ты что-то быстро думаешь, потом что-то слышишь, вспоминаешь и так далее. Чувствуешь сквозняк. Или замечаешь запах горящего фитиля. Все это смешано в особую комбинацию поочередно осознаваемого, существующую только в тебе. Уникальный поток переживаний и впечатлений, меняющийся каждый миг. Понимаешь?
  
  – Понимаю, – ответила я. – Конечно.
  
  – Этот поток, – сказал он, – и есть ты. Но это еще и бог. Смесь, сделанная из божественной души, перемешанной с материей.
  
  – Материя – это тоже бог?
  
  – Что-то вроде его ногтей или волос, скажем так. Твои ногти – это ты?
  
  Я пожала плечами.
  
  – Вот и тут то же самое. Бог, как вода, может находиться в разных состояниях. Он может знать, что он бог. Это пар. Может не знать, что он бог. Это лед. И еще он может быть тем, что мы условно назвали потоком, жидкостью. Чем-то иногда понимающим свою природу, иногда нет. Как бы смесью.
  
  – Допустим.
  
  – Бог в своем всезнающем аспекте присутствует везде и проникает во все. Сквозь разные состояния и формы проходит единая нервная система, сейчас бы сказали – информационная сеть, пользоваться которой можно даже тогда, когда ты совсем не понимаешь своей природы и состоишь из одного только льда, как снеговик. Ты можешь задавать богу вопросы и получать от него ответы.
  
  – Как?
  
  – Он будет посылать тебе знаки. Своего рода личные шифрограммы.
  
  – Я не очень понимаю, – сказала я. – Как я буду их расшифровывать?
  
  – Тебе не надо ничего расшифровывать. Сообщения зашифрованы только для других. Мгновенная конфигурация твоего сознания уникальна и меняется каждую секунду. О ней знают двое – ты и бог. И в какой-то момент из внешнего мира прилетает тихий голос: «Вот! Вот это!» Как бы стрелка, которая на что-то указывает. В этом и заключается сообщение: обрати внимание на то, что ты видишь, слышишь или думаешь прямо сейчас. Объяснять подробнее нет смысла. Понять надо на опыте.
  
  Я кивнула. Потом без особого интереса подумала: «Может, правда?»
  
  И тут огонек свечи качнулся. Легонько, как бывает от сквозняка. Я подняла глаза на немца. Он улыбался.
  
  – Учти, – сказал он, – бог будет говорить только с тобой. Другие не увидят знаков, посланных тебе. А ты не увидишь того, что он сообщит другим. Ты понимаешь, о чем я?
  
  – Да, – ответила я, – понимаю. Но как быть, если я не верю в бога? Вот совсем-совсем не верю?
  
  – Ты в него веришь. Иначе ты не приехала бы на Аруначалу.
  
  – Я лучше знаю, во что я верю.
  
  – Хорошо, – сказал он, – во что ты веришь?
  
  – Я верю… – я замялась. – Я считаю, что мы живем в виртуальной реальности. И еще я верю в единую одушевленную природу всего существующего. Только не надо меня спрашивать, как одно состыкуется с другим.
  
  – Состыкуется просто, – ответил он. – Через бога. Ты видела у туристов такие фото-палки? На них крепится телефон или камера, и люди себя фотографируют.
  
  – Да, – сказала я. – Штативы для селфи.
  
  – Мы все работаем у бога штативами для селфи. Бог доверяет тебе видеть за него твой участок реальности. Как бы работать на специально выделенной грядке.
  
  Меня стало уже утомлять такое частое повторение слова «бог». Ну сколько можно.
  
  – Но почему вы называете это богом? – спросила я.
  
  Он развел руками.
  
  – Это слово популярно среди индийских святых. Можно говорить как угодно – «дух», «единая информационная сеть», «квантовый сознательный фактор» и как там еще. Все это просто надписи на табличках, под которыми стоят лопаты. Сколько ни рой, ничего не найдешь, кроме других табличек. Дело не в том, как мы это назовем. Дело в том, как мы этим воспользуемся.
  
  – А как этим можно воспользоваться?
  
  – Зависит от тебя, – ответил он. – Вернее, от бога в тебе. Ты сама не можешь ничего. Бог в тебе может все.
  
  В этот момент огонек опять качнулся – и дверь открылась. На пороге стояла Верка.
  
  – Ты здесь, – сказала она и кивнула немцу. – Я тебя уже обыскалась, Саша. Могла бы предупредить…
  
  На следующий день мы втроем поднялись на Аруначалу.
  
  Сначала Верка не хотела идти. Небо было низким и серым, и мы боялись дождя. Но Ганс-Фридрих уверял, что дождя до вечера не будет и можно обойтись без местного гида, поскольку он знает дорогу сам.
  
  По пути Ганс-Фридрих рассказал про себя. Он был ученым-микробиологом, потом стал бизнесменом, а теперь ушел на покой. «Пенсионер», вдумчиво перевела для себя Верка. Он считал себя последователем Раманы Махарши и приезжал на Аруначалу каждый год. Кроме этого, посещал ритриты Гоенки по випассане, куда очень советовал съездить и нам. Он уверял, что одно никак не мешает другому.
  
  – Восхождение на Аруначалу – совершенно особый опыт, – сказал он. – Смотрите внимательно по сторонам и старайтесь услышать, что это место хочет вам сообщить… Оно шепнет вам что-то важное, если вы настроитесь на его волну.
  
  Мы пошли вверх – Ганс-Фридрих впереди, а мы сзади.
  
  Вообще говоря, место поначалу не особо впечатляло. Не то чтобы прямо такая Гора-Гора с большой буквы – просто зеленый склон с каменными глыбами. Но было красиво.
  
  По дороге Ганс-Фридрих ядовито и смешно издевался над индийскими гуру, торгующими «просветлением». По его словам, у слова «просветление» было два значения: «фьючерс» и «ролевая игра». Верка спросила, как это понимать.
  
  – Участники рынка делятся на просветленных и ищущих просветления, – ответил Ганс-Фридрих. – Слова эти, разумеется, надо брать в кавычки. Если вы «просветленный», то «просветление» – это фьючерс, который вы продаете другим участникам рынка. Одновременно это ваша ролевая игра. Если вы «ищущий просветления», то это тоже ваша ролевая игра, потому что после года работы с купленными ранее фьючерсами вы можете изображать просветление не хуже любого гуру – но этого не допускает ваша роль. У каждой из этих ролевых позиций свой язык и своя функция… Впрочем, не засоряйте голову, девочки. Смотрите лучше по сторонам. Где еще вы увидите такую красоту…
  
  Виды и правда становились все зачетнее.
  
  Вокруг нас поднимались горы в несколько цветов – ближе темные, дальше светлые, от коричневых до светло-голубых на горизонте. Помню, сразу две или три горы показались мне похожими на женскую титьку – с острой вершиной, сильно сдвинутой к правому краю.
  
  Потом я заметила в земляной стене что-то типа маленькой норки всего в несколько сантиметров шириной – внутри росли ярко-белые грибы очень нежного вида. Словно такая квартирка для гномиков. Выглядело их жилье хлипко и ненадежно, будто могло в любую секунду обрушиться, и я испытала все надлежащие ассоциации с человеческой жизнью.
  
  Еще через пару минут мне попался красивый зеленый бронзовик с длинными-предлинными лапками. Заметив, что я гляжу на него, он принялся вяло выбираться из поля моего внимания, и я оставила его в покое.
  
  Потом нам повстречалась пара светло-серых обезьян – одна выглядела как положено обезьяне и стояла на всех четырех лапах. А другая – видимо, самец – ела банан. У этого самца была реальная мужская спортивная прическа, такой парикмахерский полуежик, и лицом он походил на хмурого, сознательного и понимающего свои права пролетария революционных лет. «Обезьянье сердце», сказал бы Булгаков, будь он индусом.
  
  Если мир и пытался передать мне какое-то таинственное послание с помощью всех этих знаков (я, естественно, помнила о разговоре с Гансом-Фридрихом), то оно пролетело мимо и упало в заросли лопухов.
  
  Потом я перестала думать о вчерашнем и начала просто глядеть по сторонам.
  
  Чем выше мы поднимались, тем темнее становилось вокруг – верхушка горы была накрыта то ли туманом, то ли низкими облаками.
  
  Это восхождение в сумрак действовало на меня вдохновляюще – я прониклась благоговением и стала воображать, что вошла под своды храма.
  
  До того, как мы окончательно нырнули в туман, я действительно заметила далеко внизу храм, даже целый комплекс – прямоугольное поле, обнесенное серой стеной с четырьмя высокими пирамидальными башнями (они стояли не по углам, а в середине каждой из стен). В центре поля были две пирамидки поменьше. Мне показалось, что эта постройка не индийского, а какого-то мексиканского вида. Такой Теночтитлан.
  
  Потом в тумане осталась только тропинка, а еще через несколько минут мы вышли на вершину Аруначалы.
  
  Это был небольшой каменистый пятачок, заросший редкими кустами. В одном месте из земли торчал остриями вверх мощный металлический трезубец – знак Шивы.
  
  Вокруг все-таки был не туман, а низкие дождевые облака, которые никак не решались стать дождем. Ганс-Фридрих сказал, что такое здесь бывает часто.
  
  Я отошла от всех, встала недалеко от трезубца, на самом обрыве – и уставилась вниз. Видно ничего не было. Вернее, были видны клубы облачного пара, летящие на нашу гору. Они неслись ниже нас и над нами, со всех сторон. Примерно как в самолете, проходящем тучи при наборе высоты, только не так быстро.
  
  Облачный пар был удивительно свежим и даже, я бы сказала, ароматным – мне померещилось, что он чуть отдает этой красной жвачкой, масалой с бетелем, запах которой то и дело настигает на любой индийской улице. Только оттенок аромата был тоньше и свежее и не раздражал, а, наоборот, намекал на какую-то совершенно божественную свободу и радость.
  
  – Уровень Шивы, – прошептала я не до конца понятную мне самой фразу, – уровень Шивы…
  
  Сейчас я вспоминаю эту минуту и понимаю, что была в тот момент абсолютно, бесповоротно счастлива. Но тогда, конечно, я этого не понимала.
  
  Вернее, понимала, но неправильно. Мне казалось, туман блаженства намекает на что-то ждущее меня впереди, как бы обещает счастье… А это оно и было.
  
  Сегодня, с высоты своего тридцатника, я бы, наверно, сказала, что счастье – это и есть та секунда, когда ты веришь в возможность и осуществимость своего счастья, такая вот причудливая рекурсивная петля в нашем мозговом органчике. И ничего другого в зеркалах, среди которых мы блуждаем, наверно, нет.
  
  В общем, это было потрясающе – и продолжалось долго, полчаса или больше. Я стояла над обрывом, глядела в теплый облачной туман, и скоро мне стало казаться, что он не серый, а нежно-лиловый, и это сам Шива несется сейчас на меня, касается меня, играет со мной и обещает мне что-то… Я почти угадывала танцующую в облаках золотую фигурку бога… Ой, как он много обещал… Я даже в какой-то момент приревновала – это он всем так много обещает или только мне?
  
  «Я хочу встретить тебя, танцующий бог, – вдохновенно и радостно думала я, – подойти к тебе так близко, как это возможно. Появись передо мной каким хочешь… Покажи, что ты умеешь… Пожалуйста, ну пожалуйста…»
  
  Наверно, не надо было этого просить – затянувшееся чудо почти сразу кончилось. А еще через секунду Ганс-Фридрих потрогал меня за плечо. Я в двух словах рассказала о том, что со мной творилось.
  
  – Что это было? – спросила я.
  
  – Подарок, – ответил он. – Все, происходящее на Аруначале – подарок бога.
  
  Я поглядела назад. Верка стояла в десятке метров от нас и не слушала, о чем мы говорим.
  
  – Я не получила никаких знаков, – сказала я. – Никаких указаний. Мне просто было хорошо. Так хорошо, как я уже не помню когда…
  
  – Лучше знака не бывает, – улыбнулся Ганс-Фридрих. – Ты пришла в гости к богу, и тебе было хорошо у него в гостях.
  
  – Ну, если так истолковать…
  
  – Не надо ничего истолковывать, – сказал он. – Просто замечай, что с тобой происходит. Бог говорит тихо, но очень внятно. Ты пришла к нему в гости и приятно провела время. Я был бы доволен.
  
  – Я тоже, – кивнула я. – Была…
  
  Это прозвучало неожиданно грустно. Мне вдруг захотелось опять встать на обрыве и подставить лицо лиловому туману, и снова встретиться с Шивой (я успела уже много нафантазировать вокруг своего опыта) – но было понятно, что эту волну невыносимого счастья не вернуть и не подделать. Чудо кончилось.
  
  – Нам пора вниз, – сказал Ганс-Фридрих. – Может начаться дождь. Но я хочу сообщить тебе одну вещь, пока мы не ушли с вершины – поскольку это особенное место и каждое произнесенное здесь слово очень много весит… То, что я тебе вчера говорил про знаки и указания – это путь. Особенный путь под личным руководством бога.
  
  Я хотела повторить, что не верю в бога, но тут же вспомнила, как только что общалась с Шивой, и усмехнулась. Ганс-Фридрих заметил эту усмешку.
  
  – Хорошо, – сказал он. – Назови как хочешь. Назови это тайной мира. Сердцем всего. Ты говорила, на тебя посмотрел Шива. Хочешь знать откуда?
  
  Я пожала плечами. Потом кивнула.
  
  – Ты можешь это сделать. Можешь туда дойти.
  
  – Как? – спросила я.
  
  – Доверься знакам. Научись их видеть, будь всегда начеку – и не пропусти своего шанса. Он обязательно у тебя будет. Все необходимое покажут тебе знаки. Это путешествие, которое опирается само на себя и не нуждается ни в чем другом.
  
  – Спасибо, – сказала я. – А зачем вы мне это, собственно, рассказываете?
  
  – Мне не так уж долго осталось жить, – ответил Ганс-Фридрих. – Просто хочется, чтобы волшебный секрет, которым я пользовался всю жизнь, достался кому-то в подарок. И ты мне кажешься отличным кандидатом.
  
  – Почему?
  
  – По той же причине. В мою комнату вчера мог не войти никто. Могла войти твоя подруга. Но вошла именно ты…
  
  – Понятно, – сказала я. – Это типа такое посвящение?
  
  Он улыбнулся, коснулся указательным пальцем своего лба, а потом моего.
  
  – Теперь да. Секрет официально переходит к тебе. Ты знаешь все необходимое для предельного путешествия. Считай это подарком Шивы.
  
  – Хорошо, – сказала я, – а когда начинать путешествие? В какой момент?
  
  – Ты узнаешь. Честное слово, ты узнаешь сама. Сейчас просто усвой все это. Запиши в уголке памяти – и на время забудь. Никому про это не говори и не бери попутчиков или попутчиц. Туда нельзя поехать с подругой. Предельное путешествие – это личное путешествие.
  
  Обратный путь оказался страшноватым – и на время заслонил для меня все прочие впечатления. Мы убегали от надвигающегося дождя, и Ганс-Фридрих вел нас по другой дороге – мы вообще не шли, а прыгали по кочкам и камням, зигзагами сбегая вниз. Несколько раз я думала, что обязательно сломаю шею во время этих прыжков. Потом решила, что мы заблудились и уже не выберемся из зарослей. Оба раза я успела сильно разозлиться на Ганса-Фридриха, и мне даже неловко было за мирские чувства на священной горе. Но все обошлось.
  
  Интересно, что дождь, от которого мы убегали, так и не пролился. Зато вечером я оставила свои сандалеты на улице, ночью начался ливень, и их размочило до полной непригодности.
  
  Утром Ганс-Фридрих сдержанно попрощался с нами и уехал. Я не взяла у него телефон или почту.
  
  Мы с Веркой еще пару дней походили по ашраму, накупили благовоний и музыкальных кассет с бхаджанами (это такие религиозные гимны), просидели в многозначительном молчании несколько часов в пустой комнате с большим портретом Раманы, и уехали тоже.
  
  Эмодзи_красивой_блондинки_со_светлой_грустью_вспоминающей_как_это_бывает_в_Индии_когда_тебе_двадцать_пять_лет_а_в_небе_танцует_шива_и_все_еще_впереди.png
  
  
  Я думала потом про этот разговор и даже читала кое-что по теме. Не то чтобы специально искала – просто, когда попадалась резонирующая информация, вспоминала про Ганса-Фридриха.
  
  Например, я где-то вычитала, что императорское имя «Август» происходит от гадания по полету птиц. У римлян были специальные жрецы – авгуры – наблюдавшие за ними. Они отмечали, что это за птицы, в каком направлении летят, какие издают звуки и так далее.
  
  Наверно, я этим заинтересовалась из-за своей фамилии – Саша Орлова должна разбираться в таких вещах. Но у нас, увы, подобная практика не работает.
  
  Вернее, лучше б не работала. А так все необходимое есть: смотришь на мокрых голубей вокруг помойки или там на воробьев, дерущихся за кусочек дерьма, и примерно понимаешь, как оно пойдет дальше. И так именно все и происходит – птицы не обманывают.
  
  Еще оказалось, что слово «инаугурация» – тоже от этого корня и означает буквально «получение знаков от птиц». Понятно. Выбирают президента, собираются на большой площади – а потом сверху пролетает звено истребителей, и всем сразу все ясно.
  
  Но это коллективное групповое гадание. Не совсем тот индивидуальный метод, про который говорил Ганс-Фридрих.
  
  Что делал римлянин, чтобы получить знак от птиц? Он надевал свою лучшую тогу, лез на крышу, совершал возлияние вином, воскурял ладан – не знаю точно, как они оформляли свою пуджу – и смотрел в небо.
  
  Допустим, появлялся орел и кругами набирал высоту. Потом с карканьем проносилась пара ворон. А затем – стая каких-нибудь перелетных журавлей.
  
  Римлянин сверялся со своими авгурическими таблицами (наверняка такие были) и записывал выводы:
  
   Перспективы продвижения Четвертого Легиона в Германию выглядят благоприятными, но следует избегать движения по прямой линии. Возможны попытки народных трибунов воспрепятствовать финансированию военной кампании, разжигая распри и споры. Следует готовиться к пограничным столкновениям с отрядами переселяющихся племен…
  
  Ну или что-нибудь в этом роде.
  
  Метод Ганса-Фридриха сильно отличался. Не надо было подниматься на крышу. Надо было следить за процессом в своем собственном сознании, одновременно замечая происходящее вокруг. И если, например, ты думала про пиццу «четыре сыра» (и рефлекторно сглатывала слюну), а на подоконник в этот момент садился толстый голубь, то можно было спокойно эту пиццу заказывать…
  
  Или, наоборот, ни в коем случае не заказывать, если голубь реально толстый.
  
  То есть выходило, что интерпретация все равно играет определяющую роль. С одной стороны, это мне нравилось. С другой, зачем тогда вообще нужен голубь на подоконнике, если и без него вечная экзистенциальная дилемма… вернее, бездна… и т. д., и т. п.
  
  Зря я не расспросила Ганса-Фридриха подробнее. Хотя, с другой стороны, он говорил, что метод нащупывается опытным путем и дополнительная информация только повредит.
  
  Я, кстати, попыталась нагуглить самого Ганса-Фридриха вместе с Аруначалой. Если он действительно часто туда ездил, в сети могли остаться какие-то следы. Может, он уже посвящал других в эту мистерию – и я найду новые детали… Но ни его фотографии, ни информации о нем я не обнаружила.
  
  Зато в одном англоязычном блоге мне попалась вот такая заметка:
  
  «Есть легенда, что господь Шива много раз появлялся в окрестностях Аруначалы, давая учение паломникам из разных стран и культур. Он назывался многими именами, всегда двойными: Жан-Поль, Иван-Владимир, Ганс-Фридрих, Хосе-Мария, Джон-Малькольм (чтобы перечислить несколько известных доподлинно). Вид его при этом был самым разным – от веселого рыжего бородача-бретера до седого старца, похожего на фортепьянного настройщика. В разных обличьях он давал искателям учения, строго соответствующие их уровню развития. Учения могли быть самого разного свойства – от навыков по управлению энергетическими каналами до тонкостей игры на ситаре…»
  
  Тетка, которая это написала, снялась для аватарки в плавательных очках и декольтированном вечернем платье. Другие записи в ее блоге касались скорой энергетической агрессии Юпитера и бункера под Берлином, откуда тибетские бонпо аж с сорок третьего года управляют Германией. Дальше я читать не стала.
  
  Моей первой мыслью было, что прикалывается сам Ганс-Фридрих. Но на него это не слишком походило. Возможно, кто-то из его знакомых?
  
  Или – сообразила я наконец – тетка в плавательных очках тоже повстречалась с ним под Аруначалой, зашла в его каморку на огонек, и он долго ей рассказывал, как правильно плавать под водой в вечернем платье. А потом она, впечатлившись чем-то из услышанного, сочинила эту сладкую сказку.
  
  Других объяснений у меня не было. Я плохо представляла себе Шиву в образе Ивана-Владимира, поющего под гитару «Если друг оказался вдруг…»
  
  С тех пор я много раз замечала то, что Ганс-Фридрих назвал «закодированными сообщениями» – как это происходит, в общем, со всеми нами, включая чокнутых зоорасистов, имеющих претензии к черным кошкам. Ни к каким серьезным изменениям в моей жизни это не привело. Так, мелочи. Рассталась с Егором на месяц раньше, чем могла бы…
  
  Разница между секретом, раскрытым мне Гансом-Фридрихом, и мелким бытовым суеверием, так или иначе знакомым любому, заключалась в одном слове.
  
  Путешествие.
  
  Когда папаня сделал мне свой неожиданный подарок, никаких знамений его не сопровождало. Но я сразу – в ту же секунду – поняла, что я на эти деньги сделаю.
  
  «Путешествие, которое опирается само на себя и не нуждается ни в чем другом…»
  
  Любое путешествие надо начинать со сбора сумки.
  
  Я, кстати, замечала много раз любопытную закономерность – вне зависимости от того, что я с собой беру и куда я еду, ровно половина вещей оказывается невостребованной. И это еще хороший показатель – у соратниц коэффициент в среднем составляет две трети. В смысле, две трети вещей так и не покидают сумку до возвращения домой.
  
  Чтобы подобного не происходило, сбор сумки надо начинать с определения маршрута. Хотя бы первоначального.
  
  Куда бы я хотела отправиться?
  
  Я одновременно знала – и не знала.
  
  Когда я стояла на вершине Аруначалы и прямо в лицо мне летели фиолетовые облака с личной печатью господа Шивы, я почти понимала откуда они приходят. Они неслись из центра всего, из самого источника мироздания – в тот момент это было очевидно. До источника можно было буквально достать рукой, следовало только чуть наклониться над обрывом…
  
  И вот у меня появилась возможность действительно отправиться в путешествие, реальность которого была доказана в тот день моему сердцу.
  
  Теперь предстояло внятно объяснить такую возможность уму, потому что без его помощи разъезжать по физическому миру довольно сложно.
  
  Ганс-Фридрих назвал это «путешествием к богу». И вот с этим у меня были определенные трудности.
  
  Я уже говорила, что не верю в бога – в том смысле, в каком в него верят воцерковленные граждане: вот есть-де такой прописанный в Конституции грозный дух, интересы которого в нашей стране корпоративно представляет патриархия, не путать с патриархатом, хотя на той же поляне работают и другие эксклюзивные дилеры. Духа, что интересно, никто не видел, все видели только дилеров. Не имею ничего против такой бизнес-модели, но покупать у этих людей невидимый загробный «порше» мне при всем уважении к традициям неохота.
  
  Всякое время выбирает свою истину, слышала я где-то. Вернее свою духовную моду – потому что истины там столько же, сколько было в брюках клеш или плиссированных юбках.
  
  В одном веке носят индийское, в другом – японское и тибетское, в этом опять индийское, но немного другое. И если каждой русской комнате положен красный угол, дураку понятно, что в наше время он должен быть продвинутым на все девяносто градусов. Там должна приятно поблескивать соответствующая веяниям дня правильная статуэтка, под которой уместно будет пить зеленый чай с соратниками по йоге и осознанности.
  
  Когда я говорю «статуэтка», я не имею в виду какую-то божественную сущность. Это вообще подход прошлого века. Сегодня мы верим главным образом в техники и методики, оставляя «окончательную истину» за скобками. Спорить о ней своего рода дурной тон – тереть друг о друга грандиозные слова, живя при этом на очень небольшие деньги, как-то безвкусно, что ли. Вот если бы люди узнали, во что на самом деле верит Уоррен Баффет или Джефф Безос, они бы туда вложились. Я имею в виду, душами.
  
  Интересно, думала я, есть у моих продвинутых сверстников какой-то, так сказать, духовный консенсус? В общем, да. Такая смесь из разжеванной в кашицу квантовой физики сознания, пастеризованных буддийских и индусских практик, психоделического шаманизма-лайт и смутного «виаризма»: веры в то, что весь наш мир – это виртуалка, кровавая VR-игра для извращенцев из другой Вселенной. Вопрос о боге, таким образом, решать должны не мы, а создавшие виртуальную реальность космические извращенцы – с нас-то какой спрос, раз мы просто ихняя плэйстейшн.
  
  Причем интересно, что подобная панорама реальности не вызревает самостоятельно в каждой отдельной голове, а транслируется в уже готовой расфасовке через весь поглощаемый нами энтертейнмент. Мы считаем, что едим котлеты, а котлеты постепенно становятся нашим мозгом и думают вместо нас.
  
  Кто кого поедает день за днем, вопрос сложный, и если некоторые люди все еще думают, что котлеты бывают отдельно от мух, то они живут в мире иллюзий. В двадцать первом веке котлеты делают исключительно из мушиной пасты.
  
  Мы сегодня все такие – вместо того, чтобы инвестировать в носители типа религий или компакт-дисков, просто юзаем сервис типа «дизера» или «осознанности». Такой нетфликс духа, где все без исключения подписаны на индивидуальную избранность.
  
  Мы ведь все сегодня избранные, разве нет?
  
  Типичная уловка маркетологов – объяснить клиенту, что вот есть очень особенный клуб, или особый журнал, или крайне значительный режиссер, писатель или художник, пропихиваемый через совершенно особый журнал, и т. п. – и это не продукт маркетинга, а нечто такое, к чему сами маркетологи прикасаются с восторгом и трепетом, для собственного вдохновения и счастья: нездешний объект, спонтанно парящий над рыночной суетой, изумляя своим величием и наделяя высокой избранностью всех, готовых припасть к нему как к роднику…
  
  Эх, как хотелось бы жить в мире, где такое бывает. Но достаточно отследить конкретную клаку (чтобы не сказать клоаку), создающую это психоделическое марево, и мираж исчезает. А отследить ее можно за три минуты, только лень – зачем? Бирка со словом «эксклюзив» – необходимое условие массовых продаж. Все предельно ясно и скучно. Со времен художника Дюшана светские родники духа неотличимы от писсуаров (Дюшан, кстати, мог бы выставить в качестве объекта искусства не писсуар, а биде – а то уж очень отстойно и патриархально).
  
  И если я старательно изображаю сейчас высокую иронию (или цинизм – я не всегда понимаю, в чем разница), то просто потому, что все это тоже входит в правильный коктейль, составляемый для нас где-то там.
  
  Мы действительно духовные дети твиттера и нетфликса.
  
  «Ну а чьи дети твиттер и нетфликс, сосчитать несложно», сказал в моей голове хмурый бас, и я засмеялась. Даже сосчитала буквы – если с пробелами, «твиттер и нетфликс» дает ровно восемнадцать. Три раза по шесть. Мемасик про число зверя я помню, и хоть в него, конечно, не верю – но цифр этих тем не менее побаиваюсь…
  
  Нет, если серьезно, во что еще я верю? Хоть немножко?
  
  Хороший вопрос.
  
  Ну, допустим, в трансерфинг. Вернее, верила, когда была сильно моложе. Как выразился один умный мальчик в темных очках, встреченный мною на соответствующем семинаре (многозначительно представился Вадиком), «трансерфинг реальности есть квантовое сознание на службе омраченного эго».
  
  Этот же Вадик, кстати, объяснил вот что: в силу известного квантового парадокса о влиянии наблюдателя на наблюдаемую систему, трансерфинг будет отлично работать, если про него знает один человек в мире, примерно в два раза хуже, если знают двое, и так далее. Он даже график нарисовал.
  
  График я не запомнила, помню только итоговую мысль: когда трансерфинг начинают практиковать многодетные домохозяйки и интернет-надомники, а потом несколько тысяч человек собираются на подмосковный семинар, где вечером объективируют телочек и заправляются пивандрием, а утром благодарят среду и отпускают важность, это уже не трансерфинг реальности, а реальность трансерфинга.
  
  В чем разница, спросила я. В том, объяснил Вадик, что «реальность» из первого словосочетания еще можно немного наклонить с помощью трансерфинга, а вот «реальность» из второго уже нет, потому что в силу засвеченности метода она теперь коллективно трансерфнутая, запутанная со множеством нечистых вниманий, и для эффективной работы с ней нужен осознанный трансерфинг трансерфинга (типа «включить важность» и «обозлиться на среду»), который, опять-таки, будет отлично работать, пока про него знает один человек, и т. п.
  
  Вадик как бы намекал, что этот человек он, поэтому с ним очень стоит переспать в духовных целях: реальный шанс стать ситхом номер два и получить доступ к темной стороне силы… Мог бы, кстати, попробовать свой «трансерфинг трансерфинга» на мне.
  
  Стоп, так он ведь и пробовал, целых три вечера – внешнее намерение там отчетливо присутствовало. Но не срослось. Регулярно ходить в спортзал следует даже мастерам темных искусств. Особенно им.
  
  В целом с трансерфингом у меня связаны хорошие воспоминания. Работает он на самом деле, или все гасит вышеописанный «эффект Вадика», я не знаю, но в юной городской жизни появляется вторая после мастурбации волнующая тайна, а это уже немало. Я бы даже сказала – очень-очень много, потому что подобная тайна сама по себе есть трансерфинг той реальности, которой нас ежедневно кормят укравшие мир большие ребята. В общем, спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство.
  
  Во что еще я верю? Ну в деньги, конечно. Их и мастера трансерфинга уважают, хотя могли бы просто обосрать со своих квантово-сознательных вершин (или, как у них выражаются, «запутать с дерьмом» – хотя это когда-то уже проделал дедушка Зигги Фрейд.). В деньги верят вообще все, кто ходит по магазинам – в этом самая сердцевина научного мировоззрения. Эту тему мы деликатно пропустим.
  
  Во что еще? В Господа Шиву? Он же посылал мне лиловые облака, верно? Да, тут вопрос посложнее. Я ведь натурально молилась ему на вершине Аруначалы. Но это совсем другое. Не то чтобы я в него верила или не верила – просто в силу культурной отдаленности он для меня скорее герой комикса, к которому можно иногда обратиться как к богу. Это не религия, а игра. Или игра с элементами религии – почему бы и нет…
  
  Скажем так, Господа Шиву я всем сердцем люблю. Но не могу сказать, что всем сердцем в него верю. Кто любил, тот поймет. И эту тему мы тоже опустим – ом нама шивая, спасибо, что живая.
  
  В бессмертие души? Смотря как это понимать. Если душа бессмертна, то какой ты будешь после смерти – трехлетней, двадцатилетней, сорокалетней? Или такой, какой была в момент смерти? Значит, если умрешь старухой, у тебя будет старушечье бессмертие, а если ребенком – детское? Или там всех режут под одну гребенку? Или жизнь ничего не значит, и душа не меняется вообще? Непонятно. Надо уточнить вопрос у Шивы при личной встрече.
  
  В общем, получается, я действительно не верю ни во что. Наша духовная подписка подразумевает, конечно, существование неких вечных истин, но мудро оставляет их в тумане.
  
  Моя «духовная сфера» – это информационное облако с постоянно обновляющимся контентом, который, если разобраться, формирует за меня неизвестно кто. Но я уверена, что туда попадет только самое современное, модное и лучшее – как же иначе?
  
  Глупо даже задавать вопрос, во что я верю. Я не верю, я подписана вместе со всеми продвинутыми молодыми индивидуумами. На что? На продвинутость. А в чем именно она заключается в данный момент, спрашивать надо не у меня а у маркета.
  
  Но все-таки некоторые центральные кристаллизации в облаке моей духовности присутствуют. Вот, например, насчет того, что наш мир – это симуляция. Я и правда склоняюсь к такой мысли. Когда долго играешь в 3D-очках на хорошем разрешении, а потом снимаешь их и видишь все вот это, сразу же тянет снять и встроенные очки тоже. Но они, увы, наглухо вмонтированы в корпус.
  
  Но кто тогда делает эту симуляцию? И для кого? И как? На это ответов в моем духовном нетфликсе нет. Там вообще нет никаких ответов – подписное облако их не любит именно по той причине, что любая окончательная истина сама по себе есть отдельный подписной сервис и прямой конкурент общей подписке.
  
  Мир и мы все – это сновидение бога. Слышали? Я тоже слышала. Значит, спим дальше – раз боженька так хочет.
  
  С другой стороны, некоторые ведь вроде просыпаются. И очень свое состояние хвалят. Значит, боженька и этого тоже иногда хочет? Или, как говорит Ганс-Фридрих, это просто ролевая игра? Запутаешься в этой запутанности.
  
  Вот что могло бы стать хорошей целью для моего предельного путешествия: я хотела бы знать, откуда летели ко мне эти волшебные лиловые облака в тот день на Аруначале, когда главная тайна всего была близкой и доступной. Кто этот тоненький золотой силуэт, танцевавший в облаках? Кто генерирует мир – и зачем?
  
  Шива, ты меня слышишь?
  
  В общем, сложно даже определить направление поиска… Все смутно. Все очень смутно. И, главное, я не уверена, что знаю, чего на самом деле хочу.
  
  Я задумалась, и в этот момент за окном каркнула ворона:
  
  – Сказка! Сказка!
  
  То есть, вполне может быть, ворона хотела сказать что-то другое, но я отчетливо различила в ее хриплом соло именно это слово. Повторенное целых два раза.
  
  По моей спине прошла дрожь.
  
  Эмодзи_привлекательной_блондинки_внезапно_понимающей_что_ее_волшебное_путешествие_только_что_началось.png
  
  
  Я знала, на что намекает ворона.
  
  За несколько часов до этого я прыгала в интернете по ссылкам, уже позабыв, что, собственно, я начинала искать – и вдруг меня поразило название сказки, выскочившее на странице художественного каталога.
  
   ПОЙДИ ТУДА, НЕ ЗНАЮ КУДА, НАЙДИ ТО, НЕ ЗНАЮ ЧТО
  
  
  Это ведь и есть программа моего путешествия, подумала я. Проблема не только с тем, куда ехать, но и с тем, что там искать. Я посмеялась, дала себе слово обязательно найти эту сказку вечером, и тут же обо всем забыла.
  
  А ворона мне напомнила.
  
  Нет, все понятно. Я на самом деле не забыла, а просто переместила информацию в подсознательный буфер, а крик вороны сработал как триггер. Знаем. Ворона не подавала мне никаких знаков, она вообще беседовала не со мной, а с лисой из ФСБ, которая интересовалась оптовыми поставками пармезана из братской Белоруссии, и так далее. Объяснить все это, уничтожив элемент чудесного, несложно. Сложно пережить такое событие как чудо. А мне это удалось.
  
  Ворона сказала – прочитай же наконец сказку, дура.
  
  Я немедленно нашла ее в интернете и прочла.
  
  В общем, один стрелец хотел убить птицу (опять птицу!). Она вместо этого стала его магической женой и заставила стрельца проходить волшебные испытания, мобилизовав себе в помощники тамошнего царя. Первые два испытания были так себе – путешествие на тот свет и ловля говорящего кота с помощью трех железных колпаков. Business as usual. А вот третье задание уже было серьезным – то самое «пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что».
  
  «Не знаю куда» оказалось пространством за огненной рекой, куда героя перенесла разросшаяся лягушка, а «не знаю что» – некой сущностью по имени «сват Наум». Этот самый «сват Наум» только и ждал случая, чтобы покинуть прежнего хозяина, какого-то «мужичка с ноготок, борода с локоток» (мне представился маленький вредный Че Гевара). Дальше «сват Наум» помог герою приобрести магическое оружие, попутно ограбив ни в чем не виноватых купцов (хейст был молчаливо одобрен народной душой), а дальше герой вернулся к своей волшебной жене, убил царя, занял его место и стал жить во дворце, тыкая штыком в картины и оправляясь в вазы.
  
  В общем, весь Пропп и Кропоткин в одном флаконе. «Морфология русской освободительной сказки» плюс АУЕ и «Жизнь ворам». Неудивительно, что с такими заложенными в сознание скриптами… Впрочем, без паники – современных деток уже благополучно перевели на трансгендерного Диснея.
  
  Еще я подумала, что «сват Наум» был искаженным «Свят Наум» или «Свет На Ум». А неудачное убийство птицы с ее последующим превращением в магическую жену вообще приглашало в такие кудрявые аллеи народного ума, что без эскорта тяжеловооруженных феминисток я бы туда не сунулась.
  
  В общем, сказка доставила, но в практическом смысле никаких выводов я не сделала. Прыжок на гигантской лягушке за огненную реку. Ну да, запомним – и при случае повторим.
  
  А дальше события стали развиваться стремительно.
  
  Вечером ко мне заявился Антоша. Хорошо подкуренный и весь такой экзистенциальный. Он сообщил, что наконец создал нечто «вполне гениальное». Я приготовилась опять слушать его музло и умно кивать – но это, как оказалось, был текст.
  
  Новый «японский отрывок», как он сообщил с характерным тетрагидроканнабинольным подхихикиванием.
  
  – Хорошо, – сказала я, – оставь почитать.
  
  – Нет, – ответил Антоша, – ты сейчас прочти. Прямо сейчас.
  
  – Что, целиком?
  
  – Там две странички всего…
  
  И он протянул мне эти самые две странички, уже прилично захватанные пальцами – видно, весь день делился с соратниками.
  
  Я стала читать.
  
   ИВАН МОНОГАТАРИ
   Сказка острова Шикотан
  
   Принц Иван, пожилой мастер лука, вышел на крыльцо и пустил стрелу с раздвоенным наконечником к горизонту.
  
   Через несколько дней люди в зеленом остановили его паланкин в лесу. На поляне перед паланкином сидела известная в тех местах лягушка-оборотень по имени Кусука-тян. Говорили, что когда-то она была супругой трех сегунов и двенадцати дайме, но в этой ли жизни или прежде, никто не знал.
  
   Лягушка-оборотень держала пущенную принцем стрелу острыми зубами, растущими в три ряда – и успела уже перекусить ее в нескольких местах.
  
   Увидев принца Ивана, лягушка сказала:
  
   – Скорей неси меня в замок, принц Иван! Ты поцелуешь меня, и я стану прекрасной принцессой!
  
   Принц Иван улыбнулся краем рта, посмотрел ввысь, слегка натянул лук и молвил:
  
   – Что есть красота?
  
   – Как же так? – поразилась лягушка. – Ты колеблешься?
  
   – Видишь ли, милая, – ответил принц Иван, – когда постигаешь природу пути, говорящих лягушек более незачем превращать в прекрасных принцесс… Да и кто я такой, чтобы вмешиваться в поток трансформаций?
  
   И сделал слугам знак идти дальше.
  
   Однако думать о встрече не перестал – и, вернувшись в замок, так сложил:
   ПРОЗРЕВАЯ УДЕРЖАННОЕ
   Двадцать лет с говорящей лягушкой.
   Вонь шанели. Измены. Печаль.
   Рим и Капри. Собачки. Подружки.
   Маски. Позы. Последний причал.
   Я шепну ей на лунной подушке:
   «Как бессильны пустые слова
   Передать то, что чувствуют души…»
   И лягушка ответит мне: «Ква…»
   А потом захрапит. Станет скучно.
   Я скажу ей: «Послушай, ну ты,
   Хочешь знать, что бывает с лягушкой
   При паденьи с большой высоты?
   Ты холодная липкая сволочь,
   Дремлет смерть в твоей черной звезде,
   Я швырну тебя в форточку, в полночь,
   Чтоб ты квакала там в темноте!»
   И лягушка испуганно встанет,
   Утирая растянутый рот,
   И исполнит свой мертвенный танец,
   Вопросительно глядя вперед.
   Я скажу ей: «Ну ладно, паскуда,
   В уголке за помойным ведром
   Оставайся, пожалуй, покуда,
   Мы еще разберемся потом.
   А вообще-то прости меня, гада.
   Я люблю, как ты смотришь в окно
   На пурпурные тени заката.
   Спи, пожалуйста. Мне все равно».
   Но лягушка отпрыгнет под лавку,
   Запылает кострами фейсбук,
   И психолог напишет ей справку,
   Что она настрадалась от мук.
   И попросит юриста лягушка
   Все мое на нее записать,
   Потому что я мял ее брюшко,
   Регулярно мешая ей спать.
   А потом я умру. И лягушка
   Похоронит меня при луне.
   И останется лишь комнатушка,
   Где все будет, как раньше при мне…
  
   Бросив кисть, надолго ушел в созерцание сути. Затем велел переписать большими знаками и удалился совершенствоваться в стрельбе.
  
   А Кусуку-тян вскоре поймали крестьяне, побили тяпками и мотыгами и сожгли на рисовом поле как ведьму.
  
  Снизу был рисуночек – такие невинные цветочки-колокольчики, над ними бабочка, а под землей – поджавший лапки скелет лягушки со свалившейся короной и обломанной стрелой во рту.
  
  Нет, мне даже понравилось. С абстрактной точки зрения совсем неплохо, некоторые тенденции и конкретные события нашего меркантильного века отражены точно. Более того, отдельные строки выдают дыхание пусть камерного, но таланта.
  
  Но каким, прости господи, надо быть идиотом, чтобы принести такие вот колокольчики – вместо букета роз – своей девушке, которая в силу известных физиологических причин регулярно вынуждена принимать при интимном общении позу этой самой лягушки?
  
  Он что, не понимает? Или понимает, и специально? Может, он себя принцем считает? Стрелком из небесного лука? И потом, что это за «все мое на нее записать»? Небольшой этот самый? Или у него что-то еще припрятано?
  
  Я улыбнулась, чувствуя, как у меня внутри конденсируется холодная ярость. Я чувствовала себя большой умной змеей, которая готовится проглотить обнаглевшего кролика. И мне, стыдно признаться, это нравилось.
  
  – Ничего, – сказала я. – Нормально. Особенно цветочки хорошенькие. Такие милые. Прямо вижу, как ты вырисовывал, высунув язык.
  
  – Я знал, что тебе понравится. У тебя пожрать есть?
  
  – Нет, – ответила я. – Пойдем поужинаем?
  
  – Угощаешь?
  
  Я кивнула.
  
  – Вот это здорово, – сказал Антоша и чмокнул меня в щеку. – Как раз на манчиз пробило. Ничего, что я по-английски с вами разговариваю?
  
  – Ничего.
  
  – Только давай сначала перепихнемся по-быстренькому, – сказал он и потерся о мою щеку своей. – Я где-то читал, полезно перед едой. Расслабляет гладкую мускулатуру.
  
  Милый романтик.
  
  – Ну давай, – согласилась я.
  
  Мне не хотелось этим заниматься – но я, во‐первых, уже знала, что мы делаем это в последний раз, а во‐вторых, мне стало интересно, до каких объемов может разрастись во мне эта змеиная злоба и как долго я способна ее скрывать. Пришел, значит, к лягушке – перепихнуться и поесть… Зайчик. То есть нет, это вчера ты был зайчик. Сегодня, извини, ты уже кролик.
  
  Во время quickie я даже постанывала от удовольствия – от сознания того, что я сегодня с этим кроликом сделаю, и от того, как я замечательно умею скрывать свои чувства.
  
  Быть змеей довольно приятно. Гораздо приятнее, чем работать у патриархата лягушкой. Загляни Антоша в мою душу, и он бы навсегда изменил свое отношение к женскому оргазму.
  
  На самом деле я так на него разозлилась, что вела себя куда темпераментней, чем обычно – и в конце он наградил меня мечтательным прерывистым вздохом и долгим поцелуем. Вот и хорошо, кролик. Будет, что вспомнить, когда мамочка уедет.
  
  Через десять минут мы вышли из дома, выбрались из двора и пошли по улице. Тут было много много всяких кафешек и ресторанчиков. Сначала я действительно планировала угостить Антошу прощальным ужином, но угнетала необходимость долго говорить. И вообще что-то ему объяснять.
  
  Все решилось самым неожиданным образом – вот прямо как в сказке.
  
  Я имею в виду, буквально.
  
  Я услышала песню из открытой двери одной кофейни – и разобрала вторую половину куплета.
  …as a hot river swim
  on the volcanic rim…
  
  Дальше красиво вступил то ли саксофон, то ли синтезатор, но этих слов было достаточно – у меня в голове как будто зажгли лампочку.
  
  Горячая река. Край вулкана.
  
  Лягушка прыгала через что? Через огненную реку. Про лягушку все объяснил Антоша. А вот это река. Только что отзвучала.
  
  Я остановилась. Антоша тоже остановился и вопросительно на меня поглядел.
  
  – Значит, ужин будет такой, – сказала я. – Иди к другой лягушке и пусть тебя сегодня покормит она. Мне надо разобраться в своих чувствах… Не перебивай… Может быть, я тебе потом позвоню. Но не уверена. И давай ничего не будем обсуждать. У меня правда сейчас нет сил.
  
  Он выпучил глаза. Такого он точно не ждал.
  
  – А почему…
  
  – Могу дать на ужин, – перебила я. – Надо?
  
  – Нет, – ответил он, – спасибо.
  
  В нем проснулась гордость. Вот и хорошо.
  
  – Тогда пока. И не ходи за мной, ладно? Счастливой охоты на острове Шикотан…
  
  Я поцеловала его в щеку, повернулась и вошла в кофейню, где только что играла песня про горячую реку.
  
  Я не всегда действую так решительно. Но сегодня был особый случай. Это было как в телефонной игре: сложившийся в нужную комбинацию паззл вдруг зажигается сказочным золотым светом, освещает все вокруг, сгорает – и на экране появляется что-то другое.
  
  Второе чудо подряд. Второе после того, как ворона напомнила мне про сказку.
  
  Самое поразительное, что эти чудеса ничем не выделялись из обычного бытового потока событий – но совершенно точно были чудесами. Хотя доказать их чудесность кому-то другому – вот тому же Антоше – я вряд ли сумела бы.
  
  Я спросила бармена, что у него играет.
  
  – Флешка, – меланхолично ответил он.
  
  Понятно. Я попросила перещелкнуться на два трека назад – и, когда опять заиграла песня про горячую реку, занюхала ее дизером.
  
  Оказалось, это Ник Мейсон, барабанщик «Пинк Флойда» – его сольник аж восемьдесят первого лохматого года. Песня называлась «Hot River» и была правда хороша. Я тут же нашла в сети слова. Что-то про плавание по вулканической реке с туманными сексуальными коннотациями. Никаких внятных намеков в тексте не содержалось. Но это было неважно – лягушка уже взмыла над рекой. Оставалось понять, куда ей следует приземлиться.
  
  Я оглядела кафешку. В углу ел пирожное с чаем военный курсант. В другом спорили за столиком у окна две тетушки. На стене была панорама большого города с храмом на холме.
  
  Я повернулась к бармену, открыла рот для вопроса, но тут же поняла по его лицу, что самое время сделать заказ. Я опустила глаза на витрину.
  
  – Можно мне… Это у вас чиз-кейк или с йогуртом?
  
  – С черничным йогуртом.
  
  – Дайте один, и чай. Зеленый есть?
  
  – Есть.
  
  Я расплатилась и подхватила блюдце со своим черничным кейком. Теперь можно было задавать дальнейшие вопросы.
  
  – Простите, а что это за панорама?
  
  – Стамбул, – улыбнулся бармен. – Если вы заметили, мы так называемся. Вон, видите – это святая София.
  
  Я села за столик и с удовольствием съела свой кейк. Он был почти без излишков сахара, но все-таки чуть жирноват. Но это по-любому лучше, чем сахар. Чай мне тоже понравился – японская сенча.
  
  Интересно. А вот если бы ворона сразу прокаркала «Стамбул»? А не «сказка»?
  
  Дура, ответила я себе, во‐первых, это не ворона прокаркала «сказка» – а ты узнала это слово в ее «кар-кар», потому что прочитала в сети про сказку. Слово «Стамбул» ты не услышала бы точно, потому что про Стамбул не думала. А во‐вторых…
  
  Если бы не сказка, ты бы до сих пор работала лягушкой у Антоши. Утирала, типа, растянутый рот.
  
  Когда знаешь, куда ехать, сумку собирать проще, чем если не знаешь совсем. Золотыми буквами надо вписать этот афоризм в сокровищницу человеческой мудрости и повесить рядом с незабываемыми, вечными словами Арнольда Шварценеггера.
  
  Что надо знать о поездке в Турцию?
  
  Сейчас посмотрим. Так, виза не нужна. Войны с ними пока нет – лететь можно хоть завтра. Что бы мы делали без тебя, интернет – верно, бродили бы в тех же потемках, где наши бабушки…
  
  Я позвонила в знакомую турфирму, и мне за пятнадцать минут организовали гостиницу на две недели, билет (в один конец, сказала я, куда дальше – решу на месте) и даже личного русскоязычного гида для ознакомления с древностями. Гид должен был встретить меня в аэропорту.
  
  И не так чтобы очень дорого – справилась бы и без папочки. Во всяком случае, теоретически.
  
  Эмодзи_привлекательной_блондинки_с_толстым_мешком_золота_в_руке_презрительно_разглядывающей_небольшой_затасканный_земной_шар.png
  
  
  В Стамбуле было жарко.
  
  Это было первым, что я заметила.
  
  Вторым, что я заметила, был усатый изможденный турок, похожий на Фредди Меркьюри, победившего плоть постом и молитвой. В качестве доказательства своего духовного подвига он держал в руках табличку со словом «Александра».
  
  – Меня зовут Мехмет, – сказал он по-русски. – Здравствуйте, Александра.
  
  – Саша, – поправила я. – Здравствуйте. Вы мой гид?
  
  Он кивнул.
  
  – Машина нас ждет.
  
  Машиной оказался серый «мерседес» – пожилой и, как это говорят про загорелых плейбоев, хорошо состарившийся мерин. Шофер походил на свое авто. Он был сед и стар, но излучал хорошее настроение даже стриженым бычьим затылком.
  
  – Я отвезу вас в гостиницу, – сказал Мехмет, – чтобы вы отдохнули от перелета.
  
  Я хотела сказать, что не особо от него устала – но решила все же принять душ и переодеться под стамбульский климат.
  
  Мехмет осторожно рассказывал местные политические новости (плохие люди мутят воду, не надо верить всему, что пишут – как будто сегодня кто-то чему-то еще верит), а я глядела в окно на притворившуюся Европой Азию.
  
  Азия в наше время так хорошо притворяется Европой, что получается лучше, чем у самой Европы, которая в основном притворяется северной Африкой. Но многое в Азии не замазать никаким макияжем: оливковые тона, эта древняя пыль. Эти лица. Ну и политика, наверно – она ведь, если разобраться, всегда просто функция климата. Угнетенные солнцем. Не зря ведь Мехмет про это бубнит всю дорогу.
  
  Со мной часто бывает, что какое-нибудь место в чужом городе вдруг кажется знакомым. Вот и здесь случилось то же самое: уже в центре Стамбула я выглянула из окна машины, и мне показалось, что мы в Москве – недалеко от Кремля, на одной из старых улиц. Это было странное и щемящее чувство. Словно я с детства знала наизусть все здешние кафешки и подворотни, где и прошла моя жизнь…
  
  Но это была не та Москва, откуда я прилетела, а тот ее вариант, что видишь иногда во сне. Один из вариантов, скажем так. В этой другой Москве имелось подобие Большой Никитской, где на полдороге от Тверского бульвара к Кремлю стояла колонна Константина.
  
  Я потом узнала, что когда-то эта колонна была покрыта золотом и торчала в центре огромной пустой площади, примерно как Адмиралтейский столп перед Зимним Дворцом. И когда турки взяли Константинополь, перепуганные жители собрались вокруг колонны в расчете на то, что их вот-вот спасет обещанный православным руководством ангел. О том, что с ними случилось дальше, история политкорректно умалчивает. Но ангел скорей всего не явился, иначе попы напоминали бы про это каждый день.
  
  Гостиница мне понравилась. Она была в историческом центре. И даже ее архитектура оказалась чисто стамбульской, в том смысле, что этих архитектур было сразу несколько.
  
  Мы вошли в старый двор, приблизились к сложному пересечению геометрических форм, образованному налезающими друг на друга стенами разных эпох и стилей (было даже непонятно, в какое из просвечивающих друг сквозь друга зданий мы входим), открыли тяжелую дверь – и вступили в коридор со спрятанными в зеркалах лампами, кондиционированным воздухом и приветливейшим усачом в белом мундире за стойкой. Это было похоже на спрятанную в бесформенных скалах пещеру из «Тысячи и одной ночи».
  
  И еще на Айя-Софию, точно так же скрытую наросшими на ней архитектурными ракушками и полипами – я подумала это, увидев над ресепшеном картину с собором.
  
  Айя-София – правда, не такая большая – была на стене и в московской кофейне «Стамбул». А в самом Стамбуле она встретила меня в гостинице. Если нужен новый знак, вот.
  
  Я прямо у стойки договорилась с Мехметом о завтрашней экскурсии в собор и отпустила его. Приятно дать усатому тестостероновому мужчине десять евро на чай. Как будто снимаешься в прогрессивной рекламе кроссовок «New Balance». Я имею в виду новый баланс сил на планете.
  
  Мой номер оказался маленьким (центр есть центр), но милым. На стене было большое зеркало, а в его середине – как бы окошко в тропический рай: далекий песчаный пляж, пальмы и набегающее море.
  
  Вот оно, отражение твоей эксклюзивной души, как бы говорило заведение… И это просто замаскированный в зеркале телевизор, добавлял внутренний голос. Я такого еще не видела. Как-то уж слишком символично.
  
  На самом деле я прилично устала, но решила, что все же прогуляюсь в сторону Айя-Софии. Завтра мне предстояло идти туда с гидом и «все понимать», а сегодня я хотела поглядеть на здание собственными наивными глазами. Знак есть знак.
  
  Сколько я слышала про этот собор. А теперь до него пять минут пешком… Я приняла душ, надела длинное синее платье (сначала хотела надеть черное, но оно было коротким и выглядело немного неаскетично, скажем так – а я все-таки шла в храм), положила в сумку сложенную хлопчатобумажную косынку (на всякий случай) и вышла на улицу.
  
  Выяснив направление, я поплыла сквозь вечерний Стамбул, но уже через несколько шагов поняла, что София подождет.
  
  Мне жутко хотелось есть – и я села за первый попавшийся ресторанный столик на улице. Через пять минут я уже увлеченно макала свежевыпеченный лаваш в какой-то невероятно вкусный местный дип.
  
  У меня было странное чувство, что я не одна.
  
  Понимаю, как это звучит, но я имею в виду не людей. Мне казалось, что в темном небе надо мной раскрылось много-много глядящих на меня ван-гоговских глаз, и я с трудом удерживалась от того, чтобы не подмигнуть им всем.
  
  В общем, в собор я опоздала – и, поужинав, пошла в гостиницу.
  
  Ночью мне снилось, будто я все еще иду в Софию. Я понимала иногда, что сплю, но тут же забывала. За всю дорогу я ни разу не увидела самого собора – сначала его заслоняли архитектурные кораллы, затем он навис прямо над головой невыразительной вертикальной стеной, а потом я была уже внутри.
  
  Там было полутемно, горели свечи и пел далекий церковный хор (скорей всего, аудиозапись за алтарем, мудро подумала я во сне). Не зная, куда иду, я побрела вверх по узкому и слабо освещенному коридору. Чем выше я поднималась, тем светлее и холоднее становилось вокруг, и это меня удивляло – холодный воздух должен опускаться вниз. Потом я вспомнила, что сплю и надо мной работает кондиционер. И опять забыла.
  
  Впереди что-то сверкало.
  
  Это была большая золотая птица – усеянный самоцветами и камнями павлин с огромным хвостом, похожим на траченый молью круглый шелковый ковер. Павлин был сделан очень искусно – и, хоть он нес на себе множество грубых отметин времени, я изумилась его красоте. А потом окончательно проснулась.
  
  Некоторое время я лежала на спине, вспоминая свой сон. С золотой птицей все было ясно: я читала про механических павлинов, стоявших по бокам византийского трона – кажется, у Алексея Толстого в «Петре Первом» и где-то еще… Интересно, это тоже был знак? Или в Стамбуле просто снятся такие сны?
  
  На следующее утро я позавтракала в гостинице, а потом меня встретил Мехмет. Я все-таки надела черное платье, и сразу почувствовала, что гид не одобряет мой выбор. Но он промолчал.
  
  София оказалась не такой, как в моем сне. Я и вообразить не могла ее огромный внутренний объем, этот пузырь античной пустоты, пойманный кладкой. Мне снилось что-то закопченное и душное, а настоящая София была… Не знаю, как описать – полной прохладного древнего достоинства. Живой. Странной. Совсем не такой, как нынешние храмы. Или, может быть, это был храм другой религии, которую давно позабыли.
  
  Мехмет водил меня от фрески к фреске и повторял у каждой заученный русский пассаж – видно было, что он делает это часто и уже не вдумывается в смысл произносимых слов.
  
  Сначала слушать его было интересно и познавательно – кладка восьмого века, кладка десятого, тайные двери в тайный тупик и так далее. Особенно мне понравилась его имперсонация славянского князя перед византийским образом Богоматери – она сочилась таким тонким и даже обидным для русского сердца пониманием предмета, что я спросила, смотрел ли он «Андрея Рублева» (оказалось, смотрел, когда учился в Москве).
  
  Мой информационный буфер переполнился, мне захотелось побродить одной, и я отпустила Мехмета до завтра.
  
  Мне хотелось найти тот верхний коридор, где стоял золотой павлин. Ничего похожего нигде не было, но я была уверена, что у моего сновидения есть какой-то контрапункт в реальности. Нечто символически близкое, скажем так. И я действительно обнаружила галерею на втором этаже (куда я поднялась по самой обычной лестнице). Сходство заключалось главным образом в освещении.
  
  Павлина, понятно, там не было. Зато я увидела стенд с рисунками Айя-Софии в разные исторические эпохи. Перед ним стояла пожилая, но стройная и моложавая женщина с короткой седой стрижкой.
  
  Вернее, дама.
  
  Тут это слово просто напрашивалось: она была одета во все темное и неброское, но ее юбка, жакет, замшевые туфли, шелковая майка под жакетом и спущенный с головы на плечи черный платок выглядели безукоризненно. На ней совсем не было бижутерии. Эта дама заинтересовала меня даже больше, чем картинки на стенде, но я все еще не понимала, в чем дело.
  
  Есть такое клише – мол, у некоторых людей особая аура, сразу притягивающая к ним внимание, внушающая почтение и так далее. Что такое аура, никто не знает. Происходит, скорее всего, следующее: мозг обрабатывает сумму приходящих в него сигналов и выдает вердикт – тут присутствует нечто такое, что я не могу расшифровать, поэтому лучше не хами, Саша.
  
  Как будто я собиралась.
  
  Я, наверно, глядела на даму слишком долго – она заметила и улыбнулась. Я улыбнулась в ответ.
  
  У нее было доброе и умное лицо, живые глаза – и, если бы мне следовало угадать из трех раз, чем она занимается, я предположила бы, что это очень дорогая психоаналитичка, топовый агент по торговле недвижимостью или вдова какого-нибудь миллиардера. Вдова, потому что вся в темном. До сих пор не может забыть свою скорбь.
  
  – Ты, вероятно, из России? – спросила она по-русски.
  
  – Да, – сказала я. – Это вы догадались по тому, как я на вас вылупилась?
  
  – Нет, не только. Я обычно вижу, откуда человек родом. Тебя что, раздражает, если в тебе узнают русскую?
  
  – Вовсе нет, – ответила я. – Просто не люблю, когда нарушается режим «стелс».
  
  – Понимаю, – сказала она. – Извини, что мой радар тебя засек. Но ты ведь тоже обнаружила меня в пространстве.
  
  Мы засмеялись. Я уже чувствовала к ней симпатию.
  
  – Как тебя зовут? – спросила она.
  
  – Саша.
  
  – Хорошо. А я Со. Полное имя Софья, но меня так называли только в России. А это было давно.
  
  – Софья? – переспросила я. – Вас зовут, как эту мечеть?
  
  – В общем да, мы тезки. Поэтому я часто сюда возвращаюсь. Мне даже кажется иногда, что это мой дом.
  
  – Если не ошибаюсь, – сказала я, – название храма в переводе значит «премудрость божия».
  
  – Да, – кивнула Со. – И это совсем не то же самое, что человеческая мудрость. Гностики верили, что София – одно из высших проявлений божественного начала. Есть создатель нашего мира, а она – создатель создателя.
  
  – Я читала про это, – сказала я. – Наш бог у нее вроде Франкенштейна от неудачного аборта, а мы у этого Франкенштейна типа оловянные солдатики, в которых он играет…
  
  Она сделала такое лицо, как будто ей в рот попало что-то горькое. А потом это проглотила.
  
  Саша, выражайся культурно, напомнила я себе. Ты в храме.
  
  – Непонятно только, почему София женщина, – продолжала я. – Почему «она»? Ведь это бесплотный дух. Мне, конечно, приятно как феминистке, но мой турок рассказал, что христиане потом отождествили Софию с Христом. Такой Константинопольский патриархат…
  
  – Твой турок? – нахмурилась Со. – Ты что, замужем?
  
  – Нет, – ответила я. – Мой гид. Мехмет. Я его уже отпустила.
  
  – Слава богу, – сказала она. – Не выходи за турка. А то станешь как эта церковь.
  
  Хорошо, что мой добрый Мехмет уже ушел – его бы это обидело.
  
  – Софий, кстати, много и в России, – сказала я. – Я имею в виду, соборов с таким названием. И всюду кто-то отметился. Или татары, или опричники. Или коммунисты, или Тарковский.
  
  – Да, – согласилась она. – Это суть нашей истории.
  
  – Мама рассказывала, – начала я, уже чувствуя, что говорю нелепость, но не в состоянии затормозить, – советскую власть называли «Софья Власьевна». Ну, по первым буквам. И еще потому, что она как бы за волосы всех таскала. Нет ли тут связи с Софией?
  
  – Какой?
  
  Вот зачем я это брякнула?
  
  – Это я к тому, что мы были третьим Римом, – пролепетала я. – А здесь второй… Приняли, так сказать эстафету. Пока не приедешь, не поймешь…
  
  – Ты о чем?
  
  – Я… Я вчера ехала к гостинице, – нашлась я наконец, – и увидела колонну Константина. И мне почудилось… Нет, не почудилось, а я на сто процентов ощутила, что это Москва рядом с Кремлем.
  
  – Теперь понимаю, – улыбнулась Со. – Действительно, между этими православными столицами есть давняя связь. Одна и та же энергия, которую человек смутно ощущает. Из-за этого и возникает deja vu.
  
  Она произнесла «deja vu» с французским прононсом.
  
  – И насчет Софьи Власьевны ты отчасти права. Советская власть тоже была мудростью Божией. Только поддельной. Изготовленной, как писали советские сатирики, на Малой Арнаутской улице. Очень похоже на правду, но не вполне. А в итоге, совсем неправда и много крови… Зачем ты сюда приехала?
  
  Этот вопрос не показался мне грубым или навязчивым. И я решила ответить на него честно.
  
  – Я путешествую. Иду туда, не знаю куда, ищу то, не знаю что. Направляюсь к богу в гости.
  
  Со засмеялась.
  
  – Мне нравится. Ты серьезно?
  
  – Я давно об этом мечтала, – сказала я. – У всякого молодого… Ну, сравнительно молодого человеческого существа хоть раз в жизни должно быть такое священное волшебное путешествие.
  
  – Ты хочешь что-то найти?
  
  – Не знаю, – ответила я. – Я подчиняюсь знакам. Указаниям свыше.
  
  – Да? И как ты их получаешь?
  
  Я пожала плечами.
  
  – Просто в какой-то момент понимаю, что получила указание. И по возможности ему следую. Вот сюда, например, я именно так и пришла. Получила указание во сне.
  
  Она посмотрела на меня с веселым недоверием.
  
  – Значит, ты совсем не знаешь, что ищешь?
  
  – Нет.
  
  – Может быть, знание? Мудрость?
  
  – Может быть.
  
  – Тогда ты зря теряешь здесь время, – сказала Со. – Старая мудрость уже умерла.
  
  – Почему?
  
  – Чтобы понять это, надо видеть действие времени.
  
  Она произнесла «видеть действие времени» особым тоном, словно речь шла о какой-то очень специфической процедуре.
  
  – А разве я его не вижу? – спросила я. – Да каждый день. Вот в зеркале, например.
  
  – Все живое меняется, – ответила Со. – Но я говорю о другом. Я говорю о действии времени на то, что по идее меняться не должно.
  
  Она кивнула на щит с изображениями собора в разные эпохи.
  
  – Вот посмотри на этот голубой дом…
  
  Рисунок, который она имела в виду, был подписан «собор при Юстиниане сразу после постройки». Здание на нем действительно выглядело синеватым. Никаких поздних пристроек, минаретов, переделок – все было строгим и чистым. И странно знакомым. Мне опять почудилось, что я видела похожее в Москве: то ли планетарий, то ли станция метро, то ли какой-то проект из тридцатых.
  
  – Здание, конечно, изменилось, – сказала Со. – Видно по картинкам – вот шестой век, вот десятый, вот двенадцатый. Дома старятся как люди. Но эта идеальная София, которую строил Юстиниан – осталась она такой же, как в шестом веке?
  
  – Я не понимаю, – ответила я.
  
  – Твоя фотография в шестнадцать лет. Со временем она желтеет, выцветает. Стареет бумага. Но то, что на ней изображено, ты в юности – вот это меняется или нет? То, какой ты была в шестнадцать – будет ли это тем же, когда тебе тридцать и когда тебе шестьдесят? Или через тысячу лет?
  
  – Наверно, – сказала я, – это всегда будет одним и тем же. Потому что это… Ну, например, как погода девятого апреля прошлого года. Она всегда останется именно погодой девятого апреля.
  
  – Не совсем так, – вздохнула Со. – И в этом главная проблема. Если в мире станет очень жарко, то выяснится, что девятого апреля прошлого года в нем было холодно. А если станет очень холодно, выяснится, что было жарко. Все наши оценки сравнительны. Ты видишь Софию на портрете времен ее юности, но эти времена уже прошли. Ты глядишь на это здание с высот… Вернее, из глубин того, что случилось за последние полторы тысячи лет. Тебе кажется, что это допотопный советский дизайн. Какой-то кинотеатр «Ударник» на стероидах… Причем в этом «Ударнике» теперь ресторан, бордель и казино.
  
  Она попала в точку – я поняла наконец, что именно напоминал этот рисунок.
  
  – Но посмотри на голубой дом с куполом еще раз, – продолжала Со. – И попробуй увидеть его глазами ромейской девушки шестого века. Рим пал, прямоугольники прежних храмов расшибает молот истории, но есть новый Рим, и в нем – новый храм, не такой, как прежние… Здесь все это еще можно пережить. Попробуй.
  
  Наверно, дело было в словах «прямоугольники прежних храмов». Действительно, подумала я, раньше их собирали из прямоугольников и треугольников. Золотое сечение, прямые линии, пифагоровы штаны, которым молилась античность. А тут – это чудо с куполами, каменный холм, волна…
  
  И вдруг я поняла, чем София была для ромея: абсолютным авангардом, билетом в будущее, обещанием, что счастливый и свободный век спасения наконец наступил. Я увидела, чем казалось это здание, когда оно было самым новым из всего построенного на Земле.
  
  Я не додумала это, а именно увидела – хоть и очень зыбко, на самой границе восприятия. Голубой дом, похожий на облако благовонного дыма, закругленные окна, перечеркнутые двойными крестами, плавное нагромождение куполов и арок – все это стало безумно смелым футуристическим дизайном.
  
  Я поняла, каково было стоять под этими стенами в шестом веке и видеть невозможное завтра. Примерно так сегодня можно было бы любоваться архитектурой прорыва где-нибудь в Шанхае или Токио – если бы ее одухотворяло что-то еще, кроме надежды разжиться бабками.
  
  То, что я видела на рисунке, за эту секунду не изменилось совершенно. Изменилось то, как я видела. Да, это было удивительно…
  
  Я попыталась в двух словах рассказать о своем переживании.
  
  – Умница, – улыбнулась Со. – Как раз об этом я и говорю.
  
  – Странно, – сказала я. – Время, когда существовала Византия, называется темными веками… А в Софии был такой легкий и радостный свет…
  
  – Темные времена – это изобретение восемнадцатого-девятнадцатого веков. Чтобы создать эпоху Просвещения, нужно придумать эпоху тьмы.
  
  – Вы историк? – спросила я.
  
  – В прошлом.
  
  – То есть темных веков не было?
  
  – Конечно нет. Всегда есть тьма и свет – в любую эпоху, в любом месте, где живут люди. Наши концепции истории – это граффити спреем на развалинах. Мы видим только то, что сами нарисовали поверх руин. У нас не остается никакой пришедшей из веков мудрости. Истины полностью меняют свой смысл и вкус, хотя все скрижали вроде бы на местах… Божественное откровение выцветает вместе со словами. А потом наступает новый век и оставляет поверх руин очередную наглую роспись. Мудрость была в этом мире. Она жила в этом храме. Но теперь она испарилась без следа. Каждый век должен искать ее заново, и каждый человек тоже… Одна мудрость для молодых, другая мудрость для старых…
  
  Ее лицо стало на секунду похожим на одну из грустных древних фресок, которые мне показывал Мехмет. А потом она улыбнулась, и к ней сразу вернулась ее веселая моложавость.
  
  – Какие у тебя на сегодня планы? – спросила она. – День только начинается.
  
  – Никаких. Следующая экскурсия завтра. Мехмет придет в мою гостиницу в одиннадцать, и мы пойдем на ипподром. В смысле, на ромейский гипподром. Но я могу и пропустить.
  
  – Поехали ко мне в гости, – сказала Со. – Там много молодежи. Такие же девочки и мальчики. Твои коллеги.
  
  – В каком смысле коллеги?
  
  – Тоже ищут не знаю чего. Только по другой методике. Тебе будет интересно, обещаю. Заодно и пообедаешь.
  
  Эмодзи_красивой_но_уже_не_слишком_юной_блондинки_с_удовольствием_понимающей_что_для_кого_то_она_совсем_еще_девочка.png
  
  
  Со жила не в отеле, а на яхте – собственной, на которой она сюда и приплыла. Яхта была пришвартована на Атакой Марине («я ее называю святой Мариной, – сказала Со с улыбкой, – чтобы София не скучала одна»). За время, проведенное в такси, мы окончательно перешли на «ты», успели обменяться телефонами и мэйлами – и я много узнала про свою новую знакомую.
  
  Она была женой инвестора по имени Тим, хорошо заработавшего на паре калифорнийских стартапов («просто повезло в рулетку»). Сейчас семья уже отошла от бизнеса и плавала по миру на кораблике, где главным образом и жила («как Роберт Пирсиг, только лодка больше. Ты читала «Лайлу» Пирсига? Хотя да, совсем другое поколение…»). У них были дети моего возраста, и они со своими друзьями тоже гостили на яхте.
  
  Яхт на Атакой Марине стояло множество – но все они были умеренных размеров, максимум с трейлер для мороженого мяса (я не разбираюсь в буржуазных лодках, так что мои сравнения могут быть неизящными). Эдакие погребальные ладьи среднего класса – нечто подобное вполне можно встретить на подмосковном водохранилище. Но одна яхта оказалась действительно здоровой.
  
  Она была странно раскрашена: вся в разноцветных виньетках и розетках, с цветами и психоделическими орнаментами-абстракциями в духе шестидесятых. Такое ностальгическое революционное ретро – «любовь нельзя купить, но можно хорошо продать». Кораблику шло.
  
  – Тиму нравился «роллс-ройс» Джона Леннона, – сказала Со. – Он всю жизнь мечтал о чем-то похожем и, когда купил яхту, решил раскрасить ее под этот автомобиль. Вернее, наш сын Майкл его убедил. Сам бы он побоялся.
  
  – Очень мило получилось, – ответила я. – Прямо хочется зайти прикупить травки.
  
  Со засмеялась.
  
  – С этим тебе помогут.
  
  Когда мы подошли к яхте, я увидела название:
  
   AUrora
  
  Почему, подумала я, и тут же поняла: «AU» – это обозначение золота в таблице Менделеева. Мало того, в один символ вписали другой: «А» было анархистским значком в кружке. Ну да, богатые тоже плачут. Главным образом от смеха над нами.
  
  А потом я заметила нарисованный на корме павлиний хвост с глазами. Почти такой же, как в моем сне.
  
  Нет, я точно приехала сюда не случайно. Это оно, мое путешествие, подумала я, и мне сделалось легко и спокойно.
  
  Насчет травы я угадала – ее запашок стал чувствоваться с того момента, как мы сошли с трапа на палубу. Стены и двери вокруг были расписаны в том же нонкомформистско-психоделическом духе: «роллс-ройс» Леннона вполне мог выглядеть так изнутри.
  
  Мы спустились по лестнице. Стала слышна тихая инди-музыка. Со раскрыла двери в большущую каюту (тут травой завоняло так, словно мы попали в эпицентр лесного пожара) и сказала по-английски:
  
  – Дети! У нас гости!
  
  А потом повернулась ко мне – и сделала приглашающий жест: мол, входи.
  
  – Дети, это моя подруга Саша. Развлеките ее пока, а я пойду к папочке…
  
  Со ободряюще улыбнулась – и оставила меня наедине с шестью молодыми людьми, без выражения глядящими в мою сторону из сизых дымных пространств.
  
  Большая – нет, огромная – каюта, наверняка полученная соединением двух или трех помещений, была оформлена как типичный буржуазный клуб, заигрывающий с анархистской эстетикой: черные звезды и разного вида буквы «А» (анархистские, антифовские и даже несколько тибетских – как они выглядят, я помнила). Присутствовали, впрочем, и элементы самоиронии.
  
  На потолке золотыми заклепками было выбито огромное ухо, повернутое к собравшимся. Внутри уха желтела такая же заклепочная надпись:
  
   THE BIG OTHER IS LISTENING![2]
  
  На стене висел сразу рассмешивший меня плакат: молодой бородатый человек, эдакий голубоватый гик в черной рубашке с анархистской инсигнией, смотрел на зрителя, явно пытаясь выглядеть грозно. Снизу была подпись:
  
   КАПИТАЛИЗМ, БЕРЕГИСЬ! Я РАЗРАБАТЫВАЮ НОВЫЕ АНАРХИСТСКИЕ ЭМОДЗИ ДЛЯ АЙФОНА!
  
  Смешным было то, что все четверо парней (еще здесь было две девушки) очень походили на этого гика с плаката: такие же холено-псевдозапущенные бороды, а у одного к тому же – похожие очки.
  
  – Я Майкл, – сказал очкарик. – Со – моя маман. А это моя милая Сара.
  
  Сара была блондинкой, напоминающей молодую Шинейд О’Коннор. Скорее всего, с крашеным ежиком.
  
  – Это друзья. Раджив, Андреас, Мэй, Фрэнк.
  
  Те, кого он называл, кивали мне и улыбались.
  
  Раджив был индусом с желто-оранжевой бородой и затаенной злобой в глазах. Возможно, так казалось из-за глубоких теней вокруг его век. У него были длинные тонкие пальцы, указывающие на рафинированную древнюю кровь.
  
  Андреас походил на актера второго плана из сериала «Викинги». Мэй была похожа на актрису оттуда же. Они выглядели старше других.
  
  Темноволосый Фрэнк показался мне самым симпатичным из всех. В нем присутствовала отчетливая уголовно-солдатская брутальность, но в цивилизованном обществе это просто элемент личного дизайна. Мужикам идет. В его прическе было что-то странное, но я не могла понять что.
  
  – Я Саша, – сказала я. – Саша фром Раша. Мы с Со, собственно говоря, познакомились не так давно… Беседовали об архитектуре.
  
  – Это она может, – ответил Майкл. – Курить будешь?
  
  Через пять минут сопутствующая новым знакомствам неловкость уже полностью прошла. Еще через сорок минут отпустила измена – и я уже немного представляла, кто здесь кто и к чему они готовят человечество.
  
  – Мы не просто анархисты, Саша, – говорил Андреас. – Мы корпоративные анархисты…
  
  – А что это? – спросила я.
  
  – Ну, это как бы последняя ступень в развитии анархо-капитализма. По сути, мы даже анархо-империалисты.
  
  – Корпоративные анархисты здесь не все, – сказала Сара, поглядев на Андреаса. – Некоторые здесь считают их простыми прислужниками истеблишмента.
  
  – Да хоть так, – ответил Андреас. – У нас серьезный стартап. Мы реалисты и не боремся против империи. Мы модифицируем элементы системы. И на это время заключаем тактический союз с другими ее элементами.
  
  – Я не очень понимаю, – призналась я.
  
  – Я объясню, – сказала Сара. – Знаешь, почему здесь висит этот плакатик про эмодзи? Потому что именно этим они и собираются заниматься… Корпоративные анархисты не воюют со злом. Они делают для него клевые чехлы и обложки, на которых допускается политкорректная атака на менеджмент. Это делает установленный порядок значительно крепче…
  
  Я еще раз поглядела на плакат. Хоть я понимала каждую фразу Сары, общий смысл от меня ускользал. Но зато он скользил все веселее и веселее.
  
  – А при чем тут эмодзи?
  
  – Это один из инструментов порабощения человека.
  
  – Опять не понимаю, – пожаловалась я.
  
  – Вот, прочитай…
  
  Сара дала мне самопальную брошюру, раскрытую на развороте. Часть текста была отчеркнута на полях желтым маркером. Я прочла примерно следующее (перевожу очень вольно):
  
   СМЫСЛ И НАЗНАЧЕНИЕ ЭМОДЗИ
  
   Эмодзи – это попытка правящей олигархии сдвинуть человечество еще ближе к стойлу. Почему клавиатура с эмодзи так назойливо вылезает на вашем мобильном? Эмодзи дают куда более убедительные, быстрые и лестные способы саморепрезентации, чем слова. Соблазняют использовать их для интимного самовыражения, хотя не выражают ничего индивидуального. Они предлагают человеку фальшивое отражение его эмоционального состояния («а я такая – »), которое нравится ему больше, чем настоящее: фейк-отражение моложе, чище, ярче, гламурней – и потребитель с удовольствием делегирует эмодзи права своей микрофотографии. Эмодзи – это протез селфи, за которым можно временно спрятать свою мерзкую рожу. Эмодзи постепенно выводят человека из второсигнального космоса и помещают его в категорию няшных уточек, управляемых с помощью эмоционально заряженных символов. Команды-слова можно оспорить с помощью других слов. А оспорить эмодзи-скрипт невозможно, поскольку он обращается не к разуму, а к сфере эмоций и секса. Вот так наши новые хозяева планируют командовать нами дальше. Этот способ машинизации человека – стратегическая подготовка к установлению диктатуры искусственного интеллекта. Так называемое «Просвещение» продолжается, но на новом этапе оно отбирает у человека «достоинство свободного разума», выданное ему когда-то, чтобы убить в себе бога. Этот процесс идет в современной культуре сразу по многим направлениям…
  
  К этому моменту я устала вдумываться в слова, а ни одной эмодзи тут не было. Я протянула брошюру Саре.
  
  – Оставь себе, – сказала Сара. – Ты поняла? Они не собираются с этим бороться. Они хотят на этом заработать.
  
  – Как? – спросила я.
  
  – Ты последние «Звездные Войны» видела? – спросил Андреас.
  
  Я кивнула.
  
  – Помнишь, там была обезьяна, которая сварила шлем Кайло Рена красными швами? Красиво, да? Вот мы и есть такие имперские сварщики. Мы не считаем, что Первый Орден – это хорошо. Но это реальность сегодняшнего дня. Кто-то в нашей империи должен все это придумывать – шлемы, секиры, униформы. Так, чтобы даже под ситхским гнетом жить было чуть веселее. Чтобы в дизайне реальности оставался как бы намек на возможность простого человеческого счастья. На некоторый люфт, необязательность ужаса, временный расслабон… Обезьяна со сваркой, которая делает шлем Кайло Рена чуть прикольней – не повстанец. Она живет в империи и сохраняет к ней полную лояльность. Повстанцем благодаря ее помощи становится сам Кайло Рен. При этом он продолжает руководить Первым Орденом и бомбить всю Галактику – но при взгляде на его новый шлем мы ощущаем, как бы это сказать, новую надежду.
  
  – A New Hope, – повторила я.
  
  – Да, именно. В прошлом веке американским культурным героем был rebel without a cause. А в эпоху тотальной слежки им может быть только rebel without a cop[3]. Сама подумай, какой повстанец со смартфоном? Ну подожжет он пару помоек, так ведь его с пяти углов снимут и по геолокации пробьют. Поэтому надо сделать так, чтобы повстанца никто не смел преследовать. А для этого его восстание должно стать мэйнстримнее самого мэйнстрима, понимаешь? Оно должно быть таким, чтобы за борьбу с повстанцами копов выгоняли с работы…
  
  Сара, видимо, догадалась, что до меня плохо доходят американские культурные коды, и сжалилась.
  
  – Я тебе просто объясню, – сказала она. – Империя сегодня – это не власть государства. Это власть больших корпораций. Государственный контроль – последнее, что им как-то противостоит, поэтому эстетика антигосударственного анархизма будет этими корпорациями востребована. Возможно, востребован будет даже прямой бунт против традиционной центральной власти – но не против корпораций и банков. Знаешь, кто перед тобой? Подстилки самой зловещей ветви информационного капитализма, позирующие в качестве бесстрашных молодых героев. Продажный марвел духа. Их главным продуктом является романтическая поза, полностью очищенная от всего, что она подразумевает. То есть от всего, что делало эту позу романтичной…
  
  Андреас карикатурно вздрагивал при каждой ее фразе и строил страдальческие гримасы, словно в него одна за другой попадали пули.
  
  – А что конкретно они хотят продавать? – спросила я.
  
  Андреас открыл было рот, потом изобразил на лице испуг – и указал на Сару.
  
  – Она мне все равно слова вымолвить не даст. Пусть сама и объясняет.
  
  Сару не надо было просить два раза.
  
  – Они хотят продавать «дезолоджи», – сказала она. – Это слово придумал, кстати, не Андреас, а Майкл. Хотя с таким же успехом можно было назвать это «идеозайн».
  
  – Desology sounds better, – ответил Андреас. – Отдает дезинформацией и маскировкой. И одновременно наукой. Вместе получается игра.
  
  – А что это такое – «дезолоджи»?
  
  – Идеология вместе с дизайном, – сказала Сара. – Дизайн, являющийся идеологией. Идеология, хитро продвигаемая через дизайн. Новый шлем Кайло Рена. Короче, вот это…
  
  И она снова кивнула на висящего на стене анархипстера.
  
  – Они хотят разрабатывать идеологический дизайн, который будет раскрывать себе навстречу человеческое сердце, а потом закачивать в это сердце культурный код, полезный для больших корпораций.
  
  – А можно пример такого дизайна? – спросила я.
  
  – Можно. Вот эта яхта. Она как бы продвигает идею, что в нашем мире можно быть отрешенным психоделическим романтиком с чистой совестью – и бороздить моря на кораблике за пятьдесят лямов.
  
  Мне, кстати, при виде раскраски пришло в голову именно это.
  
  – А какой идеологический дизайн купят большие корпорации? – спросила я.
  
  – Ну как какой. Отсутствие всякого внешнего надзора за их деятельностью, поданное потребителю как благородный анархизм, офшорная коммуна, мульти-культи с ганджей, свобода от полицейского гнета и левизна… Вот эти самые анархо-эмодзи для айфона. Это, конечно, подло. Но пока недостаточно подло, чтобы убедить инвесторов.
  
  – Почему? – спросила я чуть заплетающимся языком. – Это вполне достаточно подло. Во всяком случае, на первый взгляд.
  
  Сара нравилась мне. Еще мне нравился Фрэнк, но он пока не произнес ни слова – только сосредоточенно вертел косяки. Интересно, думала я, Мэй его девушка? Или кто-нибудь из трех парней – его бойфренд?
  
  – Подлость – только полдела, – ответила Сара. – Нужна новизна. А здесь нет ничего нового. Современная американская культура – это корпоративный хамелеон, для которого не то что нет ничего святого, для него святым на пятнадцать минут может стать что угодно. Андреас опоздал на полвека. Вот самого Джона Леннона он, может быть, еще удивил бы. А сейчас… Весь идеологический символизм украден, апроприирован и доступен в любых смесях. Стартапы здесь никому не нужны.
  
  – Но есть еще и элемент свежего дизайна, – вяло возразил Андреас.
  
  Я вдруг обратила внимание на майку Сары. Это была обычная белая футболка со словом «Google», составленным из разноцветных букв, которые обычно видишь на стартовой странице поисковика. Это я заметила сразу – но только теперь прочла надпись правильно: «Goolag».
  
  Однако. Возможно, Сара и была главным вдохновителем проекта, несмотря на свою саркастическую критику. Или – дошло до меня наконец – такая самокритика была просто элементом идеологического дизайна.
  
  Мои новые знакомые уже забыли про меня. Минут десять они обсуждали концепт LGBTQIA+ – дружественного лимонада «Spride». Потом заговорили про назревший переход от «Burning Man» к «Burning Woman», или даже сразу к «Burning Person» – чтобы учесть все-все. Кто-то со слезой в голосе предложил «Burning Person of Color»[4], но идею зашикали – добрый сердечный посыл был понятен, но мешали исторические аллюзии.
  
  – Примут за Ку-клукс-клан, – объяснил мне Майкл. – Диалектика прогресса…
  
  Я уже не понимала, о чем они говорят.
  
  – А что это за «Burning Man»?
  
  – Такое культурное событие-селфидром, – ответила Сара. – В пустыне собирается самая подлая буржуазия планеты, перед ВИП-палатками поджигают большое фанерное чучело человека, и корпоративные анархисты с имперскими сварщиками принимают романтические позы…
  
  Больше вопросов я не задавала, и Сара начала яростно спорить о чем-то с Майклом.
  
  Я вспомнила, что Майкл назвал ее «милая» – похоже, они были любовниками. Сара определенно казалась круче своего бойфренда. Раз так в пять. Может быть, даже семь – от запаха травы я постоянно сбивалась со счета.
  
  Наконец Сара взяла Майкла за руку и увела его из каюты. Докурив косяк, следом отправились Раджив с Мэй.
  
  – Куда они все? – спросила я.
  
  – Наверно, играть в парный теннис, – усмехнулся Андреас. – Куда еще? Дмитрия будете?
  
  В его руках появилась маленькая трубочка. Вопрос был адресован Фрэнку и мне.
  
  – Dmitry? – переспросила я. – What Dmitry?
  
  – Не будем, – сказал Фрэнк и посмотрел на меня. – Я тебе не советую курить ДМТ. Если ты еще не пробовала.
  
  Это был первый раз, когда я услышала его голос. Я отрицательно помотала головой, и Андреас принялся за дело без нас. Воняла эта гадость примерно как канифоль. Скоро Андреас улегся на пол и дух его уплыл куда-то в Валгаллу.
  
  – Все-таки круто, – сказала я Фрэнку. – «Goolag», вот этот анархипстер… Молодцы. Остроумно.
  
  – Только не думай, что они изобрели все сами, – ответил Фрэнк. – Это хохмы из интернета. Одного с нами возраста. Ребята пытаются ими вдохновиться. Сам Андреас не изобрел пока ничего, кроме слова «Spride» и термокружки «Donald Dick»[5]. Догадываешься, с каким дизайном. Правда, кружку хорошо продали в Калифорнии. Если работаешь на Big Tech, такую полезно иметь на рабочем столе.
  
  – А ты разве не в их проекте?
  
  – Нет, – сказал Фрэнк. – Я здесь по другому делу. На самом деле просто поймал попутку до Турции. Я знаю Тима и Со. Они спонсируют мою работу.
  
  – Ты тоже идеологический дизайнер?
  
  – Я историк.
  
  – Историк-анархист? – уточнила я.
  
  Он кивнул.
  
  – Наверное. Только не спрашивай, что это такое. За ночь придумаю и завтра скажу.
  
  Интересно. Это значило, завтра мы будем вместе. Суггестивный пикап, не иначе.
  
  – А зачем ты приехал в Турцию? – спросила я.
  
  – Хочу проверить одну свою концепцию.
  
  – Историческую?
  
  – Да. А ты зачем?
  
  – Завтра расскажу, – ответила я. – Если успею придумать за ночь.
  
  Он засмеялся и навел на меня указательный палец. Характерный латиноамериканский жест, означающий что-то среднее между «один-один» и «в следующий раз застрелю».
  
  Фрэнк мне нравился все больше и больше. Я подумала, что он похож на боксера-неудачника. Хотя, с другой стороны, что хорошего в боксерах-неудачниках?
  
  Все ребята здесь были бородатые, но в короткой и одновременно как бы запущенной бородке Фрэнка присутствовала особая тестостероновая убедительность. Я имею в виду, в хорошем смысле: такое редко, но бывает.
  
  Его короткие кудрявые волосы незаметно переходили в бороду, а надо лбом сворачивались в колечки. Все вроде выглядело естественно – и все равно в такой стрижке просвечивало что-то неуловимо странное. Я решилась спросить.
  
  – Что у тебя за прическа? Я таких не видела.
  
  – Ты заметила, да? – ухмыльнулся он.
  
  – Заметила, – ответила я. – Но не могу понять что.
  
  – Никто не понимает, – сказал он. – Но все замечают. Я стригусь точно под Каракаллу. По бюсту.
  
  В первый момент я подумала, что это рэпер или футболист.
  
  – Кто это?
  
  – Римский император третьего века нашей эры. Тогда волосы обрезали не так, как сейчас. Ни один парикмахер не сделает. Я стригусь сам.
  
  Я вспомнила, что в Риме есть термы Каракаллы.
  
  – А, это который бани строил?
  
  Он кивнул.
  
  – И многое другое.
  
  Лежащий на полу Андреас вдруг издал скрежещущий звук – словно наткнулся на ледяную комету в темных закоулках своего трипа. Я решила, что он пришел в себя, но он просто повернулся на другой бок.
  
  – А почему ты стрижешься под Каракаллу? – спросила я.
  
  – Это мой исследовательский метод, – ответил Фрэнк.
  
  – То есть?
  
  – На самом деле я не историк-анархист. Я скорее историк-эмпатик. Еще точнее, некроэмпатик.
  
  Наверно, я слишком долго дышала здешним дымным воздухом.
  
  – Некроэмпатик, – повторила я. – Вот это точно самое крутое за сегодня. А что, интересно, это значит? То, что я думаю?
  
  Фрэнк засмеялся.
  
  – Обычные историки, – сказал он, – пытаются понять живших прежде людей через документы эпохи, культуру и так далее. Но это как пытаться понять современного американца через фильмы про «Мстителей» или резолюции ООН.
  
  – Отличный метод, – ответила я.
  
  Фрэнк отрицательно помотал головой.
  
  – Человек никогда не бывает похож на свое время. Наоборот – он всегда прячется от времени в свою личную тайну. Как устрица в раковину. Он воспринимает свое время как катастрофу, а потом, через тысячу лет, кто-то откапывает его скелет – и об этом человеке начинают судить по потопу, от которого он убегал. По тому самому монстру, от которого человек всю жизнь скрывался.
  
  – Ты хочешь понять эпоху как-то по-другому?
  
  – Я вообще не хочу понять эпоху, – ответил он, – потому что это невозможно. Вернее, это может сделать любой шарлатан десятью разными способами, и каждый из них будет фейком. Эпоху нельзя понять.
  
  – Почему?
  
  – Потому что эпох не бывает. Это не что-то реальное и объективное. Это метафора. Нечто выдуманное людьми. А как можно понять выдуманное? Каким его придумаешь, таким оно и будет.
  
  Интересный подход.
  
  – Может быть, – сказала я, – выдумывают одни люди, а изучают другие. То, что придумали первые.
  
  – Верно, так и есть. Но мне их выдумки ни к чему.
  
  – Так что такое «некроэмпатия»? Эмпатия к мертвецам?
  
  – Это когда ты пытаешься понять какого-нибудь очень давно умершего человека, принимая его форму, – сказал Фрэнк. – И копируя обстоятельства его жизни.
  
  – А почему ты считаешь, что так можно кого-то понять?
  
  – Это вопрос веры, – улыбнулся он. – Я верю, что мы оставляем после себя след. Стоячую волну, как говорят физики. Своего рода эхо. И если правильно на это эхо настроиться, его можно ощутить и даже пережить заново.
  
  – А! – сказала я. – А! Вот теперь понимаю. Ты хочешь настроиться на этого Каракаллу?
  
  – Совершенно верно. Я занимаюсь историей императора Каракаллы и пытаюсь увидеть его как бы изнутри его самого. Через эмпатию.
  
  – А почему ты приехал в Турцию? Каракалла же был императором Рима.
  
  – Да. Но провел много времени именно здесь. Как и его отец Септимий Север.
  
  – Зачем?
  
  Фрэнк сделал неопределенный жест рукой – мол, долго объяснять.
  
  – Он прибыл сюда с большой армией – и намеревался вторгнуться в Парфию. Парфия вообще была для Рима любимой мозолью. Каракалла просто продолжал дело отца.
  
  – Ага. И ты ищешь следы?
  
  – Не совсем. Я же говорю, я эмпат. Я езжу по тем местам, где жил Каракалла, и понемногу становлюсь им самим. Я вижу его историю от первого лица. Он был такой Джихади Джон – приехал сюда воевать из Британии. Если хочешь, потом расскажу…
  
  Вот, опять. У нас с ним, значит, будет не только сейчас, но и еще какое-то «потом». Что, правда новый метод пикапа? Или он не только эмпат, а еще и этот, как у Филипа Дика, преког? Который будущее знает? Я хотела уже пошутить на эту тему, но не стала. И сразу поняла почему.
  
  Мне хотелось, чтобы «потом» было, и я боялась его спугнуть. Фрэнк мне нравился.
  
  – А ты действительно видишь жизнь Каракаллы?
  
  Он кивнул.
  
  – Но не вполне ясно. Как бы через запотевшее стекло. Я не знаю, какой масти была его лошадь. Как выглядел его семейный дом в Сирии. Где именно он жил в Британии. Но я вижу человеческий процесс, протекавший в этих смутных берегах…
  
  – Мне уже хочется послушать, – сказала я и неожиданно для себя сделала ему глазки.
  
  Ну, не «Глазки-Глазки» с большой буквы – но вполне себе. Фрэнк заметил и улыбнулся. Причем хорошо улыбнулся – не как самец, уверенный, что птичка уже у него в сачке, а так, словно он понимал, что это совершенно случайные глазки, не дающие никому никаких прав, и ему вместе со мной смешно, что они у меня вдруг состроились, и даже немного неловко, что он их случайно подглядел.
  
  – Я думаю, – сказал он, – для этого еще будет время.
  
  И тут я почувствовала, что чуть-чуть подтекаю.
  
  В общем, тело жило своей древней мудрой жизнью – и уже взяло руководство процессом на себя. А кто я такая, чтобы вмешиваться в борьбу биологического вида за выживание? Я всегда в подобных обстоятельствах задаю себе этот вопрос, и отвечаю, что никто.
  
  Андреас постепенно стал подавать признаки жизни. Он поднялся на четвереньки, добрался до музыкального центра и поменял программу. Заиграла гладкая амбиентная электроника, которую почти сразу перестаешь замечать и слышать.
  
  – Ну как ты? – спросил Фрэнк.
  
  – Мне вас сильно не хватало, – ответил Андреас. – Вы оттуда похожи на две…
  
  – Эмодзи? – спросила я.
  
  – Нет. Инкарнации.
  
  Я так услышала – «incarnations» – и переспросила:
  
  – Почему инкарнации?
  
  – Carnations, – повторил Андреас отчетливо. – Две гвоздики, красная и белая. Ждут пчелок…
  
  И захихикал.
  
  Я сначала подумала, что Андреас мог уловить из своих психоделических глубин какие-то, как выражался Фрэнк, эмпатические волны – но потом сообразила, что он, скорее всего, просто слышал наш разговор.
  
  В дверь постучали.
  
  – Зовут жрать, – сказал Андреас. – Идите, тут неплохо кормят.
  
  – А ты? – спросил Фрэнк.
  
  Андреас только махнул рукой.
  
  Помещение, где принимали пищу, выглядело впечатляюще. Это была комната с круглой прозрачной стеной, наполовину зашторенной от вечернего солнца. Стол тоже был круглым, и довольно большим – хватило бы, пожалуй, на весь штат короля Артура.
  
  За столом сидели Со, Майкл, Раджив и обе девочки – Сара и Мэй. Кроме них, появился новый персонаж – как я поняла, муж Со.
  
  Это был пожилой седобородый мужчина в джинсовом – я не шучу – смокинге. То есть его буржуазный курительный пиджак с отливающими на свету черными лацканами был сшит из протертой до белизны джинсы с серьезными рваными дырами на рукавах и груди. Видимо, еще один образец desology. Перекрасили яхту, а теперь обкатывают другой продукт на папике.
  
  – Саша, – представилась я.
  
  – Тимофей, – ответил мужчина в смокинге. – Со говорит, что так мое имя будет по-русски: Tim or Fay, if you spell it. На самом деле просто Тим. Садитесь, друзья.
  
  Я хотела есть, и уговаривать меня не было необходимости. Тем более что выглядел стол очень аппетитно.
  
  Тут была сырая рыбная нарезка, салаты в половинках кокоса, крохотные баночки с овсянкой на йогурте, всякие блинчики, тарелки с сыром и целая уйма зелени. Рядом со столом стоял стюард – пожилой и совершенно не сексапильный азиат в матроске (правильно, а то в нее почему-то одевают исключительно молодых сексапильных азиаток). Матроска, правда, оказалась не совсем настоящей – ее воротник был просто напечатан на ткани. Стюард держал в руках меню.
  
  – Если хотите яиц или там стейк, закажите, – сказал Тим.
  
  Я заметила, что сам он уплетает картошку фри с жареной рыбой.
  
  – Спасибо, – ответила я. – Тут вполне достаточно.
  
  Минут пять мы ели молча. Сашими было очень вкусным, салаты – свежайшими, и я даже съела немного сыра, чего никогда не делаю после рыбы. Ничего, съем больше салата и господь простит.
  
  – А чаю можно? – спросила я у азиата.
  
  Чаю в меню было много разного. Я остановилась на скромном бергамоте – и через несколько минут мне принесли белый фарфоровый чайничек. Нет, жить тут определенно умели.
  
  – Саша, – сказал Тим, – ты ведь из России?
  
  Я кивнула.
  
  – У меня к тебе один вопрос. Скажи, а зачем вы вмешиваетесь в наши выборы? Зачем вы посадили в Белый Дом этого рыжего монстра?
  
  За столом засмеялись. Со укоризненно посмотрела на мужа.
  
  – Неужели непонятно? – ответила я.
  
  – Нет. Я потому и спрашиваю.
  
  – Просто, видите ли, – сказала я, придав своему голосу тот оттенок искренней девичей задушевности, который так возбуждает пожилых мужчин, – мы ненавидим вашу свободу.
  
  За столом опять засмеялись.
  
  – А почему? – спросил Тим.
  
  – Ну как почему. Мы понимаем, что никогда не будем такими свободными и прекрасными как вы, и все, что нам остается – это скрежетать зубами в темном углу и стараться из зависти вам нагадить.
  
  Теперь засмеялись не только молодые люди, но и сам Тим.
  
  – Хороший ответ, – сказал он. – Ты смешная. Но если напечатать такое в американской газете, девяносто процентов людей примет это за правду.
  
  – Сейчас уже никто не примет за правду то, что пишут в газете, – сказала Сара.
  
  – Такое примут, – ответил Тим. – Моя дочка Сара, как и все обеспеченные молодые люди, очень левая и очень радикальная. Она не понимает, что можно одновременно не верить газетам и безропотно глотать все их помои.
  
  – Сара ваша дочка? – удивленно спросила я. – То есть она сестра Майкла?
  
  – Да, – сказала Сара. – А что тут такого?
  
  – Я подумала, ты его девушка. Вы с ним так спорили…
  
  В этот раз я развеселила всех, включая даже азиата-стюарда.
  
  – Однако, – сказал Тим. – Нет, они действительно все время спорят и дерутся, с самого детства. Но Майкл гей. Раджив – его бойфренд.
  
  Я поглядела на Майкла, потом на Раджива, а потом зачем-то на Со. Та улыбнулась – как мне показалось, чуть-чуть виновато.
  
  – Ты как относишься к геям? – спросил Тим.
  
  – Я? Нормально.
  
  – А вот Со никак не может этого в глубине души принять, – сказал Тим. – Нет, она чрезвычайно деликатна, не скажет ни единого слова и никогда не говорила. Но она все время знакомится с красивыми молодыми девушками и приводит их домой. Девушки думают, что нашли наконец богатую лесбиянку, а Со надеется, что Майкл наконец увлечется нормальной женской дырочкой…
  
  Теперь засмеялась уже я. Но при этом покраснела. Со сделала круглые глаза и помотала головой.
  
  – Саша, не верь ему. А ты, Тим, прекрати шокировать нашу гостью. Майкл тут ни при чем, мы с ней говорили об архитектуре и истории. Саша очень умная, и совершает сейчас свое магическое путешествие по миру. И ей совершенно не нужны твои деньги, так что повода хамить у тебя нет.
  
  – По-моему, – сказала я, – это был комплимент. Если меня сочли достойной соблазнить такого продвинутого мальчика. Особенно если он гей.
  
  Майкл сделал мне что-то вроде карманного реверанса из положения сидя.
  
  Однако. Сара не девушка Майкла, а его сестра. Надо же, так ошибиться… Впрочем, я всего лишь заметила, что между ними существует эмоциональная связь, а какой она природы… Тут ошибиться нетрудно.
  
  Я поглядела на Раджива новыми глазами.
  
  Сперва мне почудилось в нем что-то угрожающее, но сейчас я сделала для себя уточнение: он походил не столько на злодея, сколько на актера, играющего средневековых злодеев в Болливуде. Смеялся он тоже по-особенному – сардонически и зловеще, словно угадав в развеселивших всех словах особый и только ему видный темный смысл. Все-таки сложно было представить Майкла и Раджива вместе. Но мой контракт меня к этому и не обязывал.
  
  Тим углубился в беседу с девушками – кажется, они обсуждали какой-то интерьер. Я повернулась к Фрэнку, уплетавшему третий или четвертый кокосовый салат.
  
  – У меня завтра экскурсия на гипподром. Надо выспаться. Я, наверно, свалю после еды.
  
  – Я тоже, – сказал он и улыбнулся.
  
  – В каком смысле? Погулять?
  
  – Нет, вообще. Пора двигать с яхты – довезли, и спасибо.
  
  – А куда ты теперь?
  
  – Пару суток в Стамбуле, – ответил он. – А потом в Харран.
  
  – Это где?
  
  – Здесь же. В Турции.
  
  – Что, – спросила я, – интересное место?
  
  – Для меня да. Очень.
  
  – А что там?
  
  – Сейчас ничего. Но в античности там был один из главных храмов лунного культа.
  
  – Ага, – сказала я, – понятно. Это путешествие по линии твоей эмпатической истории?
  
  Он кивнул.
  
  – А где ты будешь жить в Стамбуле? – спросила я.
  
  – Еще не знаю.
  
  Я секунду колебалась. Потом сказала:
  
  – В моей гостинице полно свободных номеров. И она в самом центре. Не бог весть что, комнаты маленькие, но вполне уютное место.
  
  – Это может быть интересно, – ответил он.
  
  Мы почему-то перестали глядеть друг на друга. Затем он сказал:
  
  – Это очень интересно. Освобождает от необходимости что-то искать. Ты меня подождешь? Мне надо собрать вещи.
  
  – Подожду, – сказала я. – Я не особо спешу.
  
  Когда все уже покидали столовую, в нее с виноватой улыбкой вошел Андреас, только к этому моменту созревший для принятия пищи. Еды вокруг было много. Имперская сварка терпеливо ждала. Жизнь была прекрасна.
  
  Фрэнк ушел собираться, а я с остальными борцами вернулась в штаб корпоративных анархистов. Они зажгли сразу два косяка. Я не курила вместе с ними – но через полчаса реальность все равно изменилась настолько, что я испугалась Фрэнка, вернувшегося в каюту.
  
  Правда, это было несложно.
  
  Нет, не зря мы сегодня вспоминали Кайло Рена. Фрэнк успел надеть темную хламиду с капюшоном, очень похожую на наряд ситха из Звездных Войн. Она вполне гармонировала с его бородатым римским лицом – но совсем не сочеталась с потертой камуфляжной сумкой.
  
  Римское лицо. У него действительно было римское лицо – теперь я могла в этом поклясться. Но вот интересно, пришло бы мне подобное в голову без его рассказа?
  
  – Я готов, – сообщил Фрэнк.
  
  – Уже уходите? – спросил Майкл.
  
  Он даже не поглядел на меня. Судя по всему, план мамы не увенчался успехом, но я не особо расстраивалась.
  
  – Можно попрощаться с Со?
  
  – Она сейчас на массаже, – улыбнулась Сара. – Кончится через час.
  
  – Тогда я позвоню, – сказала я. – У нее есть мой мэйл, а у меня ее карточка. Спасибо за угощение.
  
  Эмодзи_красивой_блондинки_только_что_нашедшей_себе_нового_мальчика_но_пока_не_спешащей_признаться_в_этом_даже_себе_самой.png
  
  
  Ситхский наряд Фрэнка все еще пугал меня, но постепенно я привыкла. Темная сторона силы, что-то похожее со мной уже происходило.
  
  – Что это за одежда? – спросила я, пока мы ждали такси.
  
  – Каракалла, – ответил он.
  
  – Что – «Каракалла»?
  
  – Так называлась галльская накидка с капюшоном, которую носил Септимий Бассиан. Он же Марк Аврелий Антонин, только не путай с философом Марком Аврелием, жившим во втором веке. В третьем веке многие императоры назывались Марками Аврелиями. Как раньше Гаями Цезарями. Каракалла – не имя императора, а прозвище. Его прозвали так по этой накидке.
  
  – Ага, – сказала я вдумчиво. – А потом ее носил император из «Звездных войн». И Кайло Рен.
  
  Он кивнул.
  
  – Каракалла был по возрасту примерно как Кайло Рен. Так что выглядело похоже.
  
  – А шлем с красными швами у тебя есть? – спросила я.
  
  – Нет, – улыбнулся он.
  
  – Ну хорошо тогда. А то я подумала, что ты псих.
  
  – Я псих, но все в порядке, – ответил он. – Я мирный псих. И у меня есть кое-что получше шлема.
  
  – Слушай, – сказала я, – но ведь тебе тогда нужно носить меч. Если ты так серьезно подходишь к вопросу. И еще, наверно, постоянно трахать маленьких мальчиков, как все римские императоры.
  
  – Ну не все, – ответил он. – И не постоянно. Марк Аврелий, например, писал, что с годами научился сдержанности в этом вопросе.
  
  – Хорошо, – сказала я. – Но лошадь тебе точно нужна.
  
  – Каракалла не все время проводил на лошади. Он иногда просто ходил ногами по земле. Мой эмпатический опыт нацелен именно на эти минуты.
  
  Накидка Фрэнка была темно-пурпурного цвета, приятного и успокаивающего оттенка. Такие галстуки любят британские теледикторы. Удивительно, но никто из проходивших мимо нас по причалу не обращал на него внимания.
  
  – Слушай, – сказала я, – ты очень странно в ней выглядишь, но на тебя никто не смотрит. Может быть, ты просто моя галлюцинация?
  
  – На тебя тоже никто не смотрит, – ответил он. – Так что ты, возможно, моя…
  
  В такси я наконец расслабилась.
  
  Все хорошо, я в теплом приветливом Стамбуле, мы ушли с вечеринки, со мной едет новый приятель. Те же самые элементы, из которых состоят тысячи человеческих существований вокруг. Жизнь развивалась в правильном направлении.
  
  Свободные номера в гостинице были. Но Фрэнка не устроила цена.
  
  – Двести пятьдесят долларов за ночь, – сказал он. – Я лучше буду спать с легионерами у лагерного костра.
  
  – Сорри, – ответила я, – это будет стоить тысяч пять долларов в день, не меньше, а столько я на тебя тратить пока не хочу. Можешь спать у меня. Если будешь вести себя прилично. Номер забронирован для двух adults.
  
  – Я всегда веду себя прилично. Спасибо, милая.
  
  Мне вспомнился «Калигула» Тинто Брасса, и я подумала, что поступила опрометчиво. Но тут же поняла, что кокетничаю сама с собой.
  
  Я на самом деле была готова ко всему. Еще с той минуты, когда почувствовала, что он мне нравится. Такие решения принимаются на очень серьезном уровне, на это соглашаются глубинные слои психики, весь внутренний сенат и синод – а потом, когда их вердикт доходит до поверхности сознания, начинается карикатурная игра в прятки и соблюдение «правил», предписанных женщине патриархатом.
  
  Диалектика в том, сказала бы я, что патриархальный уклад лишает иного самца радости, вполне ему причитающейся по природному праву.
  
  Фрэнк оставил сумку в номере, и мы отправились гулять. Когда мы проходили мимо Софии, я рассказала, как познакомилась с Со.
  
  – Ты увидела храм во сне? – спросил он удивленно. – И было похоже?
  
  – Ну да, – кивнула я. – Но не слишком. Некоторые элементы действительно совпали. Павлин и павлиний хвост на яхте.
  
  – Интересно, – сказал он. – Очень интересно. То же случилось и с Каракаллой.
  
  Так. Этот Каракалла постепенно превращался в элемент трехспальной кровати «Ленин с нами». Я задумалась, как перевести это Фрэнку, но вовремя вспомнила, что в кровати мы с ним еще не были.
  
  – Откуда ты знаешь? – спросила я. – Читал у историков?
  
  – Нет. Понял через эмпатию.
  
  – Тебе что, тоже снился сон?
  
  – Мне снилось много разных снов, но дело не в них, – сказал он. – В конце своего правления Каракалла ездил в храм лунного бога. Лунуса, как его называют в некоторых хрониках, хотя имен у него было много. Главный храм лунного культа находился в Каррах, которые сейчас называются Харраном. Так вот, Каракаллу привел туда сон. Даже не один, а целая последовательность снов.
  
  – Как можно понять это через эмпатию?
  
  Он пожал плечами.
  
  – Можно. Мы все – часть целого.
  
  – Знаю, – сказала я, – слышала что-то такое. Но ведь у тебя должны быть объективные источники. На которые ты опираешься не как сновидец, а как историк. У тебя это есть?
  
  – Вернемся, я тебе покажу.
  
  Он ткнул пальцем в табличку на стене.
  
  – Что за «Цистерна Базилика»?
  
  Перед нами стояла короткая очередь – но никакой архитектурной достопримечательности я не видела, только какой-то похожий на крохотную железнодорожную станцию домик с тремя окнами. Наверно, догадалась я, что-то подземное.
  
  – Я туда еще не ходила, – сказала я. – Пошли?
  
  На самом деле я просто хотела отодвинуть минуту, когда мы останемся в номере вдвоем. Мы успели с последней партией туристов – базилика уже закрывалась.
  
  «Цистерна» оказалась огромным хранилищем для воды с высокими сводами и колоннами. Такой подземный храм Ктулху (кому же еще поклоняться в подобном месте). Меня поразили огромные головы древних статуй, использованные строителями в качестве опор для колонн. Одна из голов для пущего унижения была перевернута.
  
  Рядом с нами прошла смешанная группа французов и немцев. Их вел очкастый европейский гид, говоривший по-английски – если вдуматься, серьезное унижение для объединенной Европы. Мы с Фрэнком пристроились сзади и стали слушать. Выяснилось, что это голова Медузы, но откуда и когда ее привезли, гид не сказал. Я поняла только, еще в античное время.
  
  – Мы можем видеть на этом примере, – говорил гид с французским прононсом, – что ситуация, когда вся предыдущая культура превращается в каменоломню для текущей, известна людям с античности. Впрочем, она не была чем-то новым даже в Древнем Египте… Культура – это не только самоподдерживающийся, но и самопоедающий механизм. В точности как человеческое тело. Прошлое с его артефактами и историями растворяется в нем без остатка…
  
  – Оно не растворяется, – вдруг громко сказал Фрэнк.
  
  Гид изумленно поднял на него глаза.
  
  – Оно теряет свое имя. Становится бездомным эхом. Мы видим и слышим массу вещей, которые раньше были чем-то другим. Мы просто их не узнаем.
  
  На Фрэнка уставились туристы. Пара человек даже щелкнула телефонами: видимо, их впечатлил его ситхский плащ.
  
  – Возможно, – улыбнулся гид. – Я об этом и говорю, но не так поэтично. С вашего позволения…
  
  Он повернулся и увел свою группу дальше.
  
  Кроме обтесанных каменных голов мне запомнились какие-то загадочные знаки, вырезанные на некоторых колоннах. Слишком высоко для туристов, да и вид у резьбы очень аккуратный. Возможно, это было тавро строителей – но гида спрашивать не хотелось.
  
  Мы выбрались из цистерны, погуляли еще немного по вечернему Стамбулу, и под конец Фрэнк проголодался. Мы сели за столик в том же месте, где я вчера ела свежевыпеченный хлеб с чем-то вроде хумуса – но после злоупотреблений на яхте на подобное грехопадение я готова уже не была, и Фрэнк поужинал в одиночестве. Я выпила только стаканчик местного чаю без сахара – и съела яблоко.
  
  Яблоко оказалось сладким, и меня мучила совесть. Но думала я вовсе не о кознях древнего змея – а о гликемическом индексе и лишних углеводах.
  
  В номере Фрэнк первым ушел в ванную и долго плескался в душе. Вышел он в пижаме из серых шортов и майки, вынул из сумки свой лэптоп и стал подключаться к сети. Я отправилась в ванную следом. У меня не было пижамы, но там висели приличные халаты. Как раз моего размера.
  
  Когда я вышла, он лежал на кровати и дымил. Хорошо хоть догадался приоткрыть окно. Я села на кровать, отобрала у него косяк, погрозила ему пальцем и сказала:
  
  – Ты обещал вести себя прилично. Помнишь?
  
  Он кивнул и сделал серьезное лицо.
  
  Дура, подумала я тут же, вот дура, а? Теперь он будет всего бояться, у них ведь в Америке концлагерь. Особенно для белых мужиков. Все сама себе испортила.
  
  Неудивительно, что я на него разозлилась.
  
  – Зачем ты стал спорить с гидом?
  
  – Когда? – изумился он.
  
  Похоже, он уже забыл.
  
  – В базилике.
  
  – А. Он говорил, что все пропадает. Ничего не пропадает. Мы живем среди отражений и эх (Фрэнк сказал «echoes»). Помнишь голову медузы?
  
  – Помню.
  
  – Это был другой храм неподалеку. Очень старый, уже разрушенный христианами. Когда строили цистерну, просто приволокли голову в катакомбу и перевернули, потому что боялись ее взгляда. Или уже не помнили, кто это, и думали, что новый бог поставит плюсик за плевок в прежнего. Ты приходишь посмотреть на византийский резервуар для воды, но видишь эхо чего-то гораздо более древнего, чем сама Византия. Понимаешь?
  
  Он, наверно, всю жизнь общался с дурочками.
  
  – Понимаю, – сказала я. – Чего тут непонятного?
  
  – Гид говорил, что культура переваривает себя. Поедает свое прошлое без остатка. А по-моему, прошлое забрасывает в будущее свои семена. Они прорастают где угодно, и мы уже не знаем, чем они были раньше. Особенно часто такое бывает в поэзии и музыке.
  
  – Прорастает в каком смысле? – спросила я. – Повторяется мелодия? Или рифма?
  
  – Бывает, что всплывает какая-то таинственная и скрытая от людей история, но ее не узнают. Вот такая же голова медузы. Кто-то вдруг спотыкается об нее в психоделическом тумане. Это часто случалось в шестидесятые, когда сразу много разных энтузиастов стали копать нашу бессознательную память под кислотой…
  
  Он говорил интересно и по делу, но я все еще чувствовала себя обиженной.
  
  – Можно пример?
  
  – Примеров много. Битлз, Пинк Флойд и так далее. Но во всем этом огромном архиве лично для меня важна только одна песня.
  
  – Какая? – спросила я.
  
  – Тут есть за что зацепить блютус?
  
  В номере была аудиосистемка – и блютус у нее работал. Фрэнк некторое время возился с соединением, а потом сказал:
  
  – Вот послушай. Это Кинг Кримсон. «Moonchild». Представь голых по пояс трубачей, дующих в длиннейшие бронзовые рожки. Такие зеленоватые дудки, блестящими кольцами обернутые вокруг их тел…
  
  Он показал руками. И заиграла музыка.
  
  Я не слышала этой песни раньше – и она поразила меня с первой секунды.
  Call her moonchild,
  Dancing in the shallows of a river
  Lovely moonchild,
  Dreaming in the shadow of the willow…[6]
  
  Я заметила шипящую рифму – shallows и shadow – не в конце строчки, а в середине. Просто какой-то серебряный век, змеиное совершенство формы.
  
  Потом я провалилась в приятные полумысли ни о чем – и перестала следить за текстом. До меня доходили только отдельные строчки: «drifting in the echoes of the hours…», «dropping circle stones on a sun dial…»[7], а когда песня кончилась и началась трудноотличимая от звуков передвигаемой мебели психоделия, я выловила из памяти последние строчки, в реальном времени пролетевшие мимо:
  Playing hide and seek
  with the ghosts of dawn
  Waiting for a smile from a sun child[8]
  
  Это действительно было что-то невероятно красивое и очень старое – гораздо старше шестидесятых, когда эту песню написали. Что-то вообще античное, думала я. Никак не из нашего времени.
  
  Наверно, это было тлетворное влияние Фрэнка – после его слов я просто не могла услышать эту песню иначе. Даже моя обида за испорченный вечер прошла.
  
  – Да, – сказала я, – ты прав. Это из другого мира. Какая-то древняя сказка.
  
  – Не сказка. На самом деле это эхо. Вот как раз то, про что я говорил – заблудившееся эхо, забывшее свой источник.
  
  – Эхо чего?
  
  Он снисходительно посмотрел на меня.
  
  – Это история Каракаллы. Вся его жизнь, сжатая до нескольких строчек.
  
  – Откуда ты знаешь?
  
  – Знаю. Я могу все про него рассказать. Ну, не все – но самое главное. Достаточно, чтобы ты поняла, о чем эта песня.
  
  – Расскажи, – попросила я.
  
  Мне правда было интересно.
  
  – Сейчас, – ответил он. – Только мне нужно в ванну.
  
  Судя по тому, что зажурчали сразу все краны, у него было что-то с желудком, и он не хотел смущать меня звуками.
  
  На самом деле человек – очень сложное устройство с массой физиологических отправлений. Он плохо подходит для того ритуала соблазнения, который диктует нам Голливуд…
  
  Я не додумала эту мысль, потому что заметила на тумбочке возле кровати какой-то изогнутый тускло поблескивающий предмет. Я не заметила, как Фрэнк его туда положил.
  
  Это была маска из темного от времени металла, оклеенная изнутри мягким бархатом, чтобы не царапать кожу. На лбу – черный камень в оправе. Не драгоценный, а что-то вроде кусочка базальта. Над камнем – маленькие рога. Потом я поняла, что это не рога, а полумесяц, повернутый остриями вверх. Маска Луны.
  
  Она оставляла открытыми нос и рот – и была очень красивой: тонкой, достаточно легкой, с ненавязчивым орнаментом по краю. Мне сразу захотелось ее надеть.
  
  Я так и сделала – у маски были удобные тесемки, охватывающие затылок и удерживающие ее на лице. Потом из ванной вышел Фрэнк. Я испугалась, что он будет меня ругать – но он довольно улыбнулся. Видимо, ему понравилось мое самоуправство.
  
  – Это маска Луны?
  
  – Да, – ответил Фрэнк. – Тебе идет. Ты спрашивала, на что я опираюсь как историк. Вот на это.
  
  – Откуда она у тебя?
  
  Он покрутил рукой в воздухе. Видимо, подумала я, из воздуха. Ладно, захочет – сам скажет.
  
  – Она красивая.
  
  – Это настоящая античная маска, – сказал он.
  
  – Что за металл? Серебро?
  
  – Электрон. Сплав серебра и золота.
  
  – Дорогая, наверно?
  
  Он ухмыльнулся.
  
  – Если бы я хотел произвести впечатление на американскую девушку, я сказал бы, что такую можно обменять на новый «феррари». Но тебе я скажу правду – ее можно обменять на «теслу». И еще останется.
  
  Я уже научилась узнавать моменты, когда он шутит – и засмеялась.
  
  – Нет, правда. Сколько такая стоит?
  
  – Она бесценна. У нее нет цены. Не с чем сравнивать. Думаю, что ее без труда можно продать за миллионы.
  
  – Значит, – ответила я, – ты серьезно инвестируешь в свою шизофрению. Я это уважаю.
  
  На его лице появилась гримаса почти что боли.
  
  – Не надо портить все сарказмом, – попросил он.
  
  Действительно, шутки разрушали ту волшебную загадочную атмосферу, которую мы создавали весь вечер. Я решилась наконец поглядеть на себя в зеркало.
  
  То, что я увидела, поразило меня и напугало.
  
  Из зеркала смотрела богиня.
  
  Древняя богиня, чье прекрасное лицо обещало негу и ужас. Это было настоящее, страшное. Помню, я сразу подумала, что у этой маски есть душа. Вернее, душа и тело – и если тело состояло из сплава золота с серебром, то душа была сделана из сплава восторга и смерти.
  
  Мне пришло в голову, что маску наверняка использовали в ритуалах, и эти косые прорези глаз видели много такого, что плохо совместимо с жизнью. Может быть, ее надевали на приносимых в жертву людей… Или, наоборот, на жрицу, приносившую жертвы… Словно бы мы разбудили на минуту какой-то жуткий кусочек прошлого, и он глянул на меня из гостиничного зеркала.
  
  Я повернулась к Фрэнку, чтобы поделиться своими чувствами – и даже вскрикнула.
  
  На нем была другая маска, очень похожая на мою – только с металлическими лучами вроде терний статуи Свободы. Маска Солнца, поняла я.
  
  – Ты сама ее надела, – сказал он. – И это хорошо – если ты хочешь послушать про Каракаллу, она должна быть на тебе… Ложись на спину, чтобы было удобно. Это длинная история.
  
  – Хорошо, – согласилась я.
  
  – Я буду говорить от первого лица. И не перебивай. Как только перебьешь, я замолчу.
  
  – А если я усну?
  
  – Значит, ты уснешь.
  
  – Окей, – сказала я.
  
  – Мне больше всего нравился бог Митра, – произнес он прежним тоном, и я даже не поняла сперва, что его рассказ уже начался. – С самого детства только он…
  
  Эмодзи_красивой_блондинки_которая_забрела_на_немного_странную_историческую_лекцию_в_масках_но_не_слишком_переживает_потому_что_лектор_уже_почти_совсем_ее_парень.png
  
  
  Из богов, древних и новых, мне больше всего нравился солнечный Митра. В этом меня с детства поощряли отец и мать, но по-разному.
  
  С отцом было понятно. Восточный бог пользовался почетом у солдат, и будущему императору не мешало иметь общие с ними вкусы.
  
  – Ешь их пищу, поклоняйся их богу, шагай с ними рядом в походе, – повторял отец, – и они отдадут за тебя жизнь.
  
  Я помнил один из митреумов Лукдунума, города, где я родился. Вернее, вид из этого митреума: строгая опрятная улица, свежее чистое небо и висящее напротив дверей розовое солнце, дрожащее прямо над плоскими булыжниками. Мостовая взбегала на холм, и солнце как бы появлялось по утрам на ведущей к святилищу дороге.
  
  Мать знала про Солнце много странного. Например, она говорила, что на самом деле Солнце – конический черный камень, стоящий в храме сирийского города Эмеса. Это звучало так абсурдно и настолько противоречило здравому смыслу, что я ей верил. Мало того, в это верили другие – и их вера кормила нашу семью.
  
  Мы все ищем чудесного, чтобы обмануть судьбу и выйти за границы обыденного. Религия, утверждающая, что Солнце – не желтый круг в небе, а таинственный Камень, спрятанный в сирийском захолустье, способна увлечь не только ребенка, но и серьезного философа.
  
  Моя мать Юлия Домна происходила из древнего рода царей-жрецов, служивших Камню Солнца и правивших Эмесой. Ее отец Бассиан тоже был жрецом – но уже не царем. Рассказывали, что он видел будущее и творил чудеса. Но на Востоке этим никого не удивишь.
  
  Про мою мать Домну говорили, что в юности она – то ли сама, то ли по просьбе моего деда Бассиана – собирала у главной святыни эмесского храма лучших философов и софистов эллинского мира. Они часами спорили перед Камнем о делах нашей жизни и горьком человеческом уделе, чтобы божество знало все из первых рук.
  
  На Камень при этом накидывали покрывало из тончайшего виссона, на котором золотом было вышито большое ухо. Философов, препиравшихся перед ухом, Домна называла «божественные доносчики» и «соглядатаи Солнца».
  
  Трудно поверить, чтобы дед мог попросить ее о подобном. С другой стороны, еще труднее допустить, что это могло происходить в храме без его ведома.
  
  Словом, семья была не без божественных странностей, как и положено роду принцепса. Калигула ведь тоже разговаривал с Юпитером, перешептываясь с его статуей – мои родственники просто были почтительнее. Они не докучали божеству своими просьбами, а деликатно информировали его о состоянии дел в мире.
  
  Семья матери могла и дальше служить Камню Солнца, но будущему императору, говорил отец, такое не к лицу. Полезнее вместе с солдатами поклоняться Митре. Он тоже некоторым образом Солнце и тоже в некотором роде Камень, потому что родился из скалы.
  
  Мать соглашалась с этими неуклюжими солдатскими софизмами и не посвящала меня слишком глубоко в сирийские мистерии. Но даже того немногого, что я от нее услышал, было довольно, чтобы поразить мое воображение навсегда.
  
  Избранник богов придет из нашего рода. Не я ли этот человек, думал я по ночам, вспоминая галльский митреум с розовеющим в открытых дверях солнцем…
  
  Когда отец, уже став императором, взял мятежный Лукдунум с боем, я не нашел ни митреума, ни этой солнечной улицы. Вполне возможно, что я видел их в каком-то другом городе во время наших бесконечных переездов. Император Рима обречен скитаться, и семья его следует за ним.
  
  Солдатская вера в Митру вполне мне подходила. Она казалась куда более понятной, чем древние культы олимпийцев и изощренные восточные ереси.
  
  Митра родился из камня (из того самого черного Камня, добавляла мать шепотом – это поэтическая фигура, речь идет о символическом рождении). Митра хоть и не был Солнцем сам, но пировал с ним за одним столом.
  
  Солдат тверд как камень. Солдат, как Митра, пирует за одним столом с Солнцем. Вернее, это Солнце в пурпурном плаще садится к его костру и ест его пищу. Так делали все императоры, желавшие жить долго.
  
  Другой запомнившийся мне митреум я увидел мальчишкой на Востоке. На стене было обычное изображение Митры, убивающего быка – а над ним круглые щиты с лицами Луны и Солнца. Лицо Луны было таким прекрасным и нежным, что я попросил сделать мне его копию на золотом медальоне, и с тех пор носил с собой.
  
  Думаю, именно тогда зародилась моя великая любовь.
  
  Я считал себя то маленьким Солнцем, то маленьким Митрой – и часто уговаривал взрослых дать мне поразить быка, как это сделал Митра. Надо мной смеялись, но иногда позволяли. Для моих забав выделяли маленьких бычков – но в те дни они казались мне взрослыми могучими быками. Конечно, добивать утыканного моими стрелами зверя приходилось другим.
  
  В тринадцать лет я сумел убить бычка брошенным сверху копьем. После того, как я провел несколько минут над его тушей и потрогал пальцами его кровь, вкус к этой жестокой забаве у меня прошел. Хоть Митра и убивал быков на неисчислимых фресках, он был добрым богом. Я тоже хотел быть добрым богом. Увы, отец рано объяснил мне, что в нашем мире это возможно не всегда.
  
  Я был сыном живого Солнца, светила с морщинами, седеющей крашеной бородой и грубыми большими руками. Это Солнце сияло всей огромной империи, грело ее и питало, и люди приходили просто увидеть его и поклониться. Я мог стать следующим Солнцем, но у меня был брат – а двух солнц на небе не бывает.
  
  Гета всегда казался мне поддельным богом, поставленным судьбой рядом со мной, чтобы испытывать и мучить меня – бога настоящего.
  
  Он был некрасивым, полным и потным, но умел располагать к себе вежливым обращением и льстивой речью. Это действовало на людей даже сильнее, чем моя щедрость. Но я презирал подобные уловки – и, глядя на Гету, как бы отвращался от его учтивого притворства, приобретая манеру совершенно противоположную: грубую и прямую речь, понятную и близкую солдатам.
  
  В этом был, конечно, и расчет. Отец говорил, что император Рима в наши дни – это любой, кого послушают легионы. Любой человек, повторял он, шутливо закрывая ладонью рот как бы для того, чтобы утаить эту страшную истину от гостей и стражи.
  
  Потом, уже серьезней, он добавлял, что на империум надо иметь и божественное право. Но даже человек с таким правом перестанет быть императором, как только солдатам надоест его слушать. И вот эту последнюю истину он никогда не уставал в меня вбивать.
  
  Калигула рос в военном лагере и умилял солдат своей солдатской обувью – но потом предался губительным столичным излишествам. Император, говорил отец, не должен отходить слишком далеко от своих легионов. Даже божественный Марк Аврелий, великий мудрец, о котором отец отзывался с восхищением и завистью, провел жизнь в походах – и создавал свою философию среди солдатских палаток.
  
  Чем больше я глядел на этих грубых людей, затянутых в кожу и металл, тем больше мне хотелось стать одним из них. В этом был вызов изнеженному Гете, попытка походить на отца – и еще на царя Александра, пятьсот лет назад совершившего свой великий поход. Александр, правда, требовал божественных почестей и перенимал персидскую роскошь. Но можно быть скромным Солнцем, думал я. Светить всему миру и довольствоваться деревянной посудой. Марк Аврелий был как раз таким.
  
  Моего отца ненавидели в Риме. Там ненавидят всех императоров; наш удел – слоняться по окраинам империи во главе огромных армий и защищать от погибели тех, кто молится о нашей смерти. Но придет день, когда мы уже не сможем этого делать. Александра убил Вавилон, Цезаря Рим – что, интересно, убьет меня?
  
  Отца убила Британия.
  
  О, этот тусклый коварный остров, обитель древнего разврата! Каледонские прелюбодеяния так ужасали мою мать, что она публично укоряла в них варварских женщин. Жена каледонского вождя – или его любовница, там особой разницы нет – ответила в том смысле, что они всего лишь делают явно то, чему Рим предается тайно. По сути, конечно, она была права.
  
  Мой отец воевал всю жизнь – сначала с варварами на Востоке, потом с мятежниками в Галлии. Упади кости по-другому, и мятежником назвали бы его самого. Нигде он не пролил столько римской крови, как под Лугдунумом, где разбил Клодия Альбия. Но даже после этого ему не суждено было отдохнуть.
  
  Я помню его рассказы про Восток, казавшиеся особенно невероятными среди британских дождей. Война там проходила на огромных пространствах; армии долго слонялись по пустыне в поисках врага – в Британии же приходилось прорубаться через заросли. Чтобы отодвинуть границу империи всего на сотню миль, надо было затратить больше сил, чем уходило на покорение восточного царства.
  
  Легионы здесь почти не сражались – они рыли огромный ров, перерезавший остров с запада на восток, и возводили рядом с ним укрепленную насыпь. Вернее, даже не рыли – а восстанавливали прорытое полвека назад и почти поглощенное уже сыростью и травой.
  
  Ров заливало дождем, земля осыпалась, бревна сползали с насыпи, но легионеры чинили ее, как муравьи муравейник. Семьдесят лет назад солдаты счастливого века возвели стену от моря до моря. Она лежала у нас в тылу – в сотне миль к югу. Я смотрел на вал Адриана и думал: как же так? Все, кто его строил, уже мертвы… А мы поднимаем новую стену – и значит, тоже скоро умрем. Неужели это судьба всех людей?
  
  В детстве я представлял войну иначе. Но отец говорил, что и при Цезаре Рим победил галлов не мечом, а лопатой – и это единственный вид военных действий, который дает долговечные результаты.
  
  На Востоке отец, как пристало римскому всаднику, ездил перед легионами на коне. По Каледонии его носили в паланкине, и он даже не выглядывал из его окон. Он носил длинную бороду, чтобы походить на Марка Аврелия, и умер так же как тот, в военном походе на чужбине.
  
  Но Марк Аврелий был кроток и миролюбив, отец же перед смертью собирался истребить всех каледонцев вместе с еще не рожденными младенцами в утробах – и уже отдал такие приказы. Шептались, что каледонцы именно поэтому извели его своим колдовством (гуляли, впрочем, и сплетни, что его отравили мы с Гетой – и за Гету я не поручусь).
  
  Марк Аврелий оставил после себя многотомные записки. У отца тоже была своя философия, но вся она поместилась бы на одной табличке. Он никогда не давал себе труда записать ее и изложил перед смертью устно:
  
  – Чти богов, плати солдатам и плюй на все остальное…
  
  Когда отец умер, мы с Гетой доставили его тело в Рим и механика императорского культа пришла в движение. Я увидел в действии обычай, о котором даже не знал.
  
  По отцовскому подобию сделали восковую куклу, почти от него не отличимую (только борода у нее оказалась слишком уж черной – отец красил свою в другой оттенок). Кукла была бледна, но на щеки ей наносили нездоровый чахоточный румянец, становившийся с каждым днем все ярче.
  
  Кукла официально болела.
  
  Она лежала на высоком ложе из слоновой кости и золота под открытым небом. От людей ее скрывали расшитые занавески. Сенаторы, ненавидевшие отца при жизни, склонялись перед его подобием, и ветер раздувал их траурные робы. Благороднейшие женщины Рима, во всем белом, без единого украшения, скорбно молчали у ложа, о котором сплетничали всю жизнь. Врачи с серьезным видом осматривали куклу – и делали единственное, что хорошо умеют: говорили, что надежды уже никакой.
  
  Потом куклу объявили мертвой и понесли по священной дороге на старый Форум. В последние дни отцовской жизни его носили по Каледонии точно так же.
  
  Я глядел на процессию и думал: римский народ, вот достойный тебя император – кукла из воска. Глухая к твоим поношениям, равнодушная к твоим похвалам, неуязвимая для ядов и лезвий. Я стану такой куклой при жизни – для всех, кроме тех, кого люблю. Или ненавижу…
  
  Я любил богиню Луны, а ненавидел брата – с той же силой, с какой он меня. Наше взаимное ожесточение казалось мне обжигающим лучом, пойманным между двумя зеркалами – оно металось между нами, не в силах погубить ни его, ни меня.
  
  Куклу отца в конце концов принесли на Марсово поле и подняли на погребальный костер, устроенный в виде деревянного дома в три этажа. Я подумал, что костер подожгла наша с Гетой ненависть – так яростно и быстро он запылал. Когда из дыма и пламени вырвался изображавший отцовскую душу орел и полетел к тучам, никакой силы, способной защитить друг от друга нас с Гетой, на земле не осталось.
  
  Я убил Гету первым. С точки зрения риторики эта фраза нелепа, можно сказать только «я убил Гету» – убитый не может стать убийцей. Но в нашем случае все было именно так – я убил Гету первым, и его рука, уже занесенная надо мной, превратилась в пепел.
  
  Преторианцы приняли меня в своем лагере, и уже с ними я вернулся в город. Наш с Гетой дворец был прежде разделен пополам, и теперь вслед за братцем отправились все те, кто жил на его половине. А затем и те, кто стремился стать его клиентами в Риме. Так делают в тех странах, куда в конце своего похода пришел Александр. Мудрый обычай.
  
  Мне приснился сон про отца – вернее, его восковую куклу, сожженную на Марсовом поле. Кукла произнесла его голосом:
  
  – Чти богов. Плати солдатам…
  
  Казалось, отец хочет добавить что-то еще, но его скрыл дым от множества костров, на которых варили пищу – во сне подобные несообразности случаются то и дело. Толкователь счел этот знак благоприятным в высшей степени.
  
  Я не просто поднял жалованье солдатам, я стал одним из них. Но вот насчет богов…
  
  Став императором, я начал смотреть на них иначе. Богов много, особенно на Востоке, и никого из них нельзя обидеть. Это уже не религия, а политика.
  
  Мне было не вполне ясно, кого из них следует чтить для удачи в делах. В империи ведь постоянно появляются новые боги – и идут на Рим точно так же, как это делают мятежные генералы во главе своих легионов. Предсказатели то и дело повторяют, что Рим склонится перед новым божеством. Но каким? Когда?
  
  Мои сирийские родственники становились жрецами Солнца в младенческом возрасте, и у них подобных вопросов не возникало. Солнце, только оно. Гелиос, сокрытый Sol Invictus, сирийский Элагабал, египетский Ра – я слышал про них с детства. Я поклонялся Митре не из праха, а почти как равный: так сенатор выражает почтение принцепсу. Небо над изображением Митры украшали Солнце и Луна. Тот угол, где сияло Солнце, был нашей семейной ложей.
  
  Но кем было прекрасное существо из ложи напротив?
  
  Луна на золотом медальоне – моя тайна, моя любовь… Я даже не знал, какого она пола.
  
  Этого не знал никто из людей: в одном краю она была Селеной, в другом Лунусом. Когда я был мал, я искал похожие лица среди рабов и сверстников – и моей временной Луной мог оказаться кто угодно. Уже тогда я понимал, что люблю одно лишь просвечивающее сквозь них божество.
  
  И это божество любило меня тоже. Иногда оно нисходило во временные формы, которые я находил вокруг, и дарило мне минуты радости. Фидий делал богов из мрамора; я высекал их из людей. В отличие от Калигулы и Нерона я не убивал их после соития. Такой необходимости не было: живые сосуды, куда входило божество, даже не знали, что происходит.
  
  Я верил, что эти замещения будут моим уделом не всегда и однажды я встречу свою судьбу лицом к лицу. Я знал – это случится на Востоке. Откуда в моей голове взялась такая уверенность, я не помнил: может быть, она появилась после какого-то из рассказов отца, или я вынес ее из сна.
  
  Во сне я встречался с Луной в самых разных местах. Часто вокруг лежали пески или руины; небо было бессолнечным и тусклым, серого или даже зеленоватого цвета (однажды я предположил, что мы под водой и вокруг остатки Атлантиды, описанной Геродотом). Но это был не подводный мир, а лишенное солнца пространство светлой ночи. Любой охотник знает – ночь темна только для людей.
  
  Богиня носила маску Луны. На мне же была маска Солнца, которую я видел, глядя на свое отражение в зеркалах и лужах. Я видел эти маски так часто, что сумел даже точно нарисовать их.
  
  Моя лунная подруга была прекрасна и доказывала свою божественную природу тем, что чаще всего ее пол невозможно было определить с первого взгляда – но при этом она не походила ни на последовательницу Сафо, ни на подкрашенного мальчика, предлагающего свои услуги в термах. Я говорю, что встречался с Луной, но мог бы сказать, что встречался с Лунусом – словом «она» я пользуюсь лишь по привычке ума.
  
  Мужское или женское прозрачно и понятно, даже когда прикидывается своей противоположностью. А та красота, что я видел, была божественной и непостижимой. В ней чувствовалась насмешка над человеческой природой, расколотой надвое и спаривающейся, чтобы стать одним; то, что я встречал, уже было целым и не нуждалось во мне как в половинке. Нельзя выразить, как это манило и возбуждало.
  
  Обычно мы играли в игры, смысла которых я не понимал до конца. Я становился подобием раба, прислуживающего капризному избалованному ребенку.
  
  Мы раскладывали странные предметы по пустому двору или залу – мои перемещения между ними были строго регламентированы понятными во сне правилами, но иногда мне удавалось пройти совсем близко к божеству и даже коснуться его. И тогда все мое существо заполнялось невыразимым блаженством.
  
  Особенно хорошо я запомнил один сон, где мы собирали большие солнечные часы из разноцветных плиток. Должны были совпасть все прорези и выступы, чтобы получился расчерченный каменный диск с цифрами. Еще сложнее эту запутанную головоломку делало то, что мы должны были укладывать плитки поочередно. Пока один из нас двигался, другой стоял и ждал.
  
  Когда часы наконец сложились, я заметил, что вместо отбрасывающего тень зубца из земли острием вверх торчит старинный бронзовый меч.
  
  Помню, во сне меня восхитила эта деталь, и я решил немедленно выпустить эдикт, предписывающий проделать то же самое со всеми солнечными часами империи.
  
  Слава богу, что это желание пропало, когда я проснулся. Во сне в такой замене был смысл; наяву – нет. Еще чего, думал я хмуро, а потом заменить воду в клепсидрах на кровь, чтобы установить равновесие между солнечным временем и временем водяным… Нерон мог бы устроить такое вполне, но я? Я?
  
  
  В том, как Фрэнк говорил «я», рассказывая про Каракаллу, не было ни малейшей наигранности. Через несколько фраз я начинала верить, что слушаю живого императора. Это и нравилось мне, и пугало.
  
  Мне нравилось заниматься с ним любовью (мы все-таки сделали это в самую первую ночь, а потом – на следующее утро вместо запланированной экскурсии на гипподром, прости Мехмет, и пошло-поехало), но я все время ждала, что у него появятся странные просьбы.
  
  Так оно и вышло.
  
  Вечером мы выпили после ужина много французского красного – «галльского», как называл его Фрэнк («римляне любили вино и соитие, девочка, но оставляли конопляный дым германцам, поэтому сегодня курим только один косяк, максимум два»), а потом он сказал:
  
  – Давай сделаем это в масках.
  
  – Зачем? – спросила я.
  
  Он приложил палец ко рту.
  
  Мы уже делали это без масок, подумала я, почему бы и нет. Посмотрим…
  
  Когда на нас были маски, Фрэнк вел себя совсем по-другому, и это завораживало. Он не просто раздевал свою подружку – он прислуживал богине. Во всех его действиях присутствовала такая почтительность, такое ненаигранное смирение, что я действительно чувствовала себя богиней, которой приносят жертву. И это, если честно, мне нравилось.
  
  Когда на мне была маска Луны, Фрэнк ухаживал за мной как раб, целовал пальцы моих ног и обмахивал меня веером. Он не требовал ничего в ответ. И в конце концов я действительно стала ощущать себя госпожой, лениво призывающей к себе на ложе раба – не тогда, когда хочется рабу, а когда хочется ей.
  
  Это был интересный и поучительный опыт, потому что прежде я не понимала, как женщина может доминировать в сексе, даже играя свою природную пассивную роль. Потом, конечно, я поняла – тут нет ничего особенного.
  
  Взять, например, какую-нибудь Екатерину Великую.
  
  Хоть я и не очень представляла, как эта возомнившая себя Путиным Меркель могла вызвать у кого-то сексуальное влечение, фавориты у нее были, и я не думаю, что в спальне они вели себя слишком вольно. Скорее всего, биологическое общение с императрицей было достаточно церемониальной процедурой, где чуть ли не каждое движение бедер сопровождалось поклоном. После того как Фрэнк назначил меня своей богиней, я начала понимать, как это выглядело и ощущалось.
  
  В общем, опыт мне понравился, и я уже сама ждала, когда Фрэнк достанет свои маски. Обычно он клал маску Луны на тумбочку возле кровати, и я надевала ее сама.
  
  Почему нет? Маска ни к чему меня не обязывала, но ко многому обязывала Фрэнка. Без нее с ним было просто хорошо. С ней добавилось чувство, что я развлекаюсь с почтительным слугой. А что в этом плохого, если слуга мне нравится?
  
  Можно сказать, думала я, пока мой бойфренд разминал мне спину, что к чему-то подобному должна стремиться каждая последовательная феминистка. Самые радикальные сестры даже не рассматривают такие варианты и сразу уходят за лесбийский горизонт, вообще обходясь без носителей тестостерона. Но мужчина-раб – как раз самое то. Это не гендерная революция, а возвращение к забытому культурно-историческому гештальту.
  
  – Как себя чувствует госпожа?
  
  – Госпожа почти довольна.
  
  – Почему «почти»? Чего не хватает?
  
  – Иди сюда, я тебе объясню…
  
  Роль давалась мне легко и безусильно, как будто с детства я готовилась к чему-то похожему… Впрочем, к такой роли в глубине души готова каждая женщина. Надо просто создать для нее условия. В любой из нас спит богиня, ожидающая поклонения. Увы, патриархат редко дает ей проснуться.
  
  Я уже не обращала внимания на его каракаллу, когда мы гуляли по Стамбулу. Моя пустая голова казалась легкой как никогда – и я, пожалуй, была счастлива.
  
  Мне захотелось обсудить наш опыт, и я сообщила, что мне нравится его галантность в интимных вопросах.
  
  – Вообще-то, – добавила я, – удивительно, что такое поведение мужчины – скорее исключение, чем правило.
  
  – Почему?
  
  – Традиционная патриархальная культура его подразумевает.
  
  – Разве?
  
  – Конечно. В классической Европе, например, от мужчины принято было ждать рыцарства. А рыцарство предполагает именно такой способ мужского поведения в постели. Любая девочка, насмотревшаяся мелодрам, именно его и ждет… Но на деле даже воспитанный и деликатный соблазнитель в самый интимный момент ведет себя грубо и нахраписто. Да чего там, просто по-свински… Это шокирует женщину. Иногда травмирует. Но об этом только недавно начали говорить.
  
  Фрэнк засмеялся.
  
  – Дело тут не в патриархальном укладе, – сказал он, – а в мужской физиологии, до которой феминисткам нет никакого дела.
  
  – Что ты имеешь в виду?
  
  – Если попросту, стоит у среднего мужика не слишком долго и не слишком хорошо. Если он пропустит нужный момент, то потом уже не сможет ничего никуда воткнуть. Особенно если партнерша не очень ему нравится… То есть не ему, – Фрэнк погрозил кому-то невидимому пальцем, – а природе, которая заведует эрекцией. Таких унылых пар – будем опять честны – большинство… Я читал статистику. По субъективной оценке опрошенных у шестидесяти трех процентов мужчин партнерша сосет в плохом смысле, и только у тридцати семи – в хорошем. Отсюда тот тип поведения, который развращенная корпоративными СМИ женщина воспринимает как насилие. Это не насилие, а биологический императив, что знает любой сексолог. Но по политическим причинам эта информация сегодня засекречена еще сильнее, чем расовая корреляция IQ…
  
  – А что такое расовая корреляция IQ? – спросила я.
  
  Улыбка сползла с его лица.
  
  – Зря я это сказал, – ответил он. – Лучше сразу забудь и ни с кем об этом не говори. Во всяком случае, с американцами. Это у нас табу.
  
  Такие фразы меня настораживали. Когда Фрэнк, образно выражаясь, снимал свою тогу, мне начинало казаться, что он по своим взглядам если не белый супремасист («так, – сказал он, – у нас называют людей, которые смотрят «Фокс ньюз»), то и не левый университетский гуманитарий точно.
  
  Впрочем, в IQ я все равно никогда не верила – по-моему, чистой воды шарлатанство. Единственное, что определяет IQ-тест – это способность человека проходить IQ-тесты. Все остальные интерпретации этого опыта сводят человеческий мозг и душу к дешевому несложному механизму. Если действительно есть какая-то расовая корреляция IQ, то значения в ней не больше, чем в расовой корреляции цвета кожи или жесткости волос. Люди разные, вот и все.
  
  Телефон Фрэнка играл песню «Bella Ciao» в исполнении Тома Уэйтса, и я часто ее слушала, потому что звонить ему начинали, понятное дело, как только он уходил в ванную и включал машинку (ни один парикмахер в мире, жаловался он, не может правильно подстричь под Каракаллу – приходится самому подправлять волосы каждые три дня).
  
  Слова в песне были такие:
  One fine morning I woke up early
  Bella ciao, bella ciao, bella ciao
  One fine morning I woke up early
  to find the fascist at my door…[9]
  
  Все-таки они в Америке сильно зажрались – им даже фашистов на дом возят. Door-to-door delivery in 30 minutes or your money back[10]. Но песня мне нравилась. Как и сам Том Уэйтс, и особенно проецируемый им образ: мол, есть в мире потасканные, испитые и как бы опустившиеся ребята с таким алмазным стержнем внутри, что…
  
  Конечно, неправда. Наверняка этот Том Уэйтс из спортзала не вылазит. Но образ все равно вдохновляет.
  
  Я понимала, что эта американская Bella – не просто перепевка: в песне был подтекст, связанный с их политикой и культурой. Но я не догадывалась, в чем он, пока Фрэнк не объяснил.
  
  – Все думают, – сказал он, – что эта песня на моем телефоне сигнализирует о добродетели. Я даю понять, что я активный романтический антифашист, готовый кусать всех, кого велят корпоративные медиа, и не имею особых претензий к информационной или финансовой олигархии. Полезная строчка в резюме, если человек ищет работу где-нибудь в Bay Area[11]. Но я не ищу там работу.
  
  – А почему тогда такой рингтон? – спросила я.
  
  – У этой песни потрясающая драматургия, – ответил Фрэнк. – Сначала лирический герой просыпается, видит фашиста у дверей и так пугается, что просит партизан забрать его – в смысле, лирического героя – с собой. Партизаны, видимо, отказываются – зачем им трус? Тогда лирический герой опять просит забрать его, уверяя, что больше не боится… А дальше он вообще умоляет похоронить его в тени цветка. Просто гимн американских snowflakes…[12] Каждый раз слушаю и хохочу… А настоящие фашисты, между прочим, пели бы эту песню вот так…
  
  И он поставил мне немецкий вариант «Bella Ciao» с дискотеки на Майорке. Идеальная, как он сказал, строевая песня СС.
  
  Звучало подходяще для плаца, да. Но слов я не понимала.
  
  – Не волнуйся, партизан немцы зачистили сразу, – ухмыльнулся Фрэнк. – Поют только про schönes Mädchen. Мол, девушка разбила сердце. Фашистские песни – они не про фашизм, а про красивых девочек. Вот что надо нашим «снежинкам» ставить вместо Тома Уэйтса. А то они встретят когда-нибудь настоящего фашиста и решат, что это веселый трубочист…
  
  Этих самых «снежинок» он не любил.
  
  – А что же делать, – спросила я, – если у дверей правда фашист?
  
  – А что сегодня значит слово «фашист»? По одной версии, это человек, прячущий у себя дома портрет Трампа, по другой – тот, у кого недостаточно быстро выступают слезы во время речи Греты Тунберг в Давосе. А если забыть про политику, фашист – это любой человек, который мешает тебе удобно припарковаться. Как в физическом, так и в духовном смысле…
  
  И Фрэнк прочитал мне целую лекцию про политическую подоплеку американского политкорректума – за ним, как он уверял, стояла попытка транснациональной финансово-информационной элиты закрепостить умы так же, как в прошлых культурах закрепощали тела, спрятав хозяев мира за живым щитом из разных несовершеннолетних Грет, хромых лесбиянок (тут я слегка шлепнула его по лбу), черных активисток, трансгендерных мусульманок и прочего символического персонала, любой неодобрительный взгляд в сторону которого будет люто караться.
  
  – Сегодня ты уже не можешь всерьез бороться с истеблишментом, – сказал он, – потому что менеджеры нарратива облепили его периметр всеми этими милыми котятами с болезнью Альцгеймера, израненными черными подростками и так далее. За живым щитом прячется создающая нарратив бессовестная мафия, но ты не можешь плюнуть в ее сторону, не попав во всех этих Грет…
  
  – При чем тут Грета?
  
  – Совершенно ни при чем. В том и дело, что человеку, который хочет плюнуть в элиту и истеблишмент, поневоле приходится плевать в Грету, потому что истеблишмент оклеил ее портретами все свои стены и двери. И люди, не понимающие в чем дело, но чувствующие подвох, клеят себе на бампер стикер «Fuck you Greta». Подразумевая не Грету, а этот самый истеблишмент. Выглядит, конечно, глуповато.
  
  – Она тебе чем-то не нравится? – спросила я.
  
  – Да какая разница. Дело не в том, что где-то в мире есть добрая Грета, настолько отважная и честная девчушка, что про ее подвиги поневоле сообщают корпоративные СМИ. Дело в том, что корпоративные СМИ с какого-то момента начинают полоскать тебе мозги ежедневными историями про эту Грету. И послать их куда подальше становится проблематично, потому что тебя могут спросить – ты что же, против доброй Греты, гад? Медийная Грета – это не человек. Это агрессивный педофрастический[13] нарратив, используемый транснациональной олигархией в борьбе за контроль над твоим умом.
  
  – Мне кажется, она действительно хорошая, – сказала я мечтательно.
  
  Он даже позеленел. Как я люблю эти мгновения.
  
  – Грета тут вообще не важна, как же ты не понимаешь. Она может быть самым искренним и добрым существом на свете, или быть 3D-распечаткой национал-социалистического плаката, или ее может не быть вообще. С того момента, когда ее личину напяливает на себя олигархия, говорить про нее уже нет смысла. Вся woke[14]-бижутерия – это разноцветные перья, торчащие из задницы у мировой Бранжелины Гейтс, ползущей по красной дорожке за очередным миллиардом. Это просто новая маска сатаны, которую, точно так же как маску Гая Фокса, немедленно начинают носить все мировые придурки. Такого не было даже у вас при Сталине. Мы новые крепостные, вот что…
  
  Прежний европейский крепостной (Фрэнк говорил «serf») не мог покидать свою деревню, но думать мог что хотел. Современный американский крепостной может ездить по всему миру и даже летать в космос, если есть деньги, но его сознание при этом должно бегать на коротком поводке вокруг нескольких колышков, вбитых корпоративными СМИ – «формирователями нарратива».
  
  – Американцам нельзя покидать зону допустимого нарратива. Даже внутри своей головы. Иначе одна дорога.
  
  – Куда? – спросила я.
  
  Он поправил волосы.
  
  – В императоры…
  
  В общем, парень он был сложный – но трахался как бог (простите, соратницы по борьбе). А игра в служение богине возбуждала его до такой степени, что он делался жеребцом. Ради этого можно было стерпеть его немного тревожные политические взгляды.
  
  Впрочем, такая необходимость возникала редко. Все современное исчезало без следа, когда он надевал маску. Одну его душу лианой обвивала другая, и я встречала совсем иного человека.
  
  Мне нравилась история Каракаллы, которую он рассказывал небольшими кусочками, обычно после того, как мы занимались любовью. Я слушала его в полусне – и мне казалось, что это отрывки какого-то еще не написанного романа.
  
  – Мы едем в Харран, – сообщил он однажды.
  
  – Зачем?
  
  – Раньше он назывался Каррами…
  
  Его тон был таким, словно это снимало все вопросы.
  
  – И что с того?
  
  – Объяснять долго.
  
  – Мы вроде никуда не спешим, – сказала я.
  
  И вот мы снова лежим рядом в масках, отражаясь в потолочном плафоне…
  
  Когда на лице Фрэнка была солнечная маска, у меня появлялась полная уверенность, что в его тело вошел дух римского принцепса. Я даже не понимала, на каком языке он в это время говорит. Вернее, он говорил, конечно, по-английски – но для меня его речь звучала как латынь.
  
  Эмодзи_древней_но_очень_молодо_выглядящей_богини_луны_со_снисходительным_интересом_слушающей_рассказ_одного_из_своих_особо_приближенных_массажистов.png
  
  
  Играя во сне с Луной, я двигал каменные плитки по земле, пока они не складывались в солнечные часы. Мы делали это множеством разных способов, и все время Луна с укором смотрела на меня из-под своей маски – словно бы сожалея о моей недогадливости.
  
  От меня что-то требовалось, но я не понимал что. Подойти? Я хотел, но не мог – правила нашей игры подобного не позволяли.
  
  Сон этот снился мне так же часто, как убийце снится его преступление, и однажды, завершив очередную головоломку, я догадался, в чем дело.
  
  В небе над нами не было солнца.
  
  Солнечные часы оказались насмешкой. Или, может быть, жалобой. Луна столько ночей глядела на меня с ожиданием – а может быть, и с презрением к моей тупости. А я ведь был Солнцем. Вернее, считал себя им.
  
  Когда я понял это, в моем сердце зародился стыд, который за секунду стал гремучей смесью страсти и гнева. Это чувство как бы воспламенило меня – и я превратился в сияние, разорвавшее тусклую ночь. Продолжалось это недолго, но ничего прекраснее со мной прежде не происходило ни во сне, ни наяву.
  
  Это и было нашим первым настоящим соитием, следы которого я увидел на простыне, проснувшись. После этого все земные суррогаты моей небесной половины стали мне окончательно скучны.
  
  Обо мне ходили гнусные слухи, будто я сплю со своей матерью; один из советников, грек, убеждал меня не бороться с ними, потому что для черни это лучшее подтверждение моей божественности.
  
  Был и другой слух – будто я совсем потерял мужскую силу и способен только отдаваться своим солдатам и колесничим. За эти сплетни я распял нескольких человек и покарал целый город, хотя тот же грек уверял, что солдатская любовь от подобных историй только растет, ибо так крепится воинское братство со времен Ахилла и Эпаминонда, не говоря уже об Александре и Цезаре.
  
  На самом деле это было и смешно, и грустно. Я мог позволить себе все, но в мире не осталось привлекательных для меня соблазнов. Отец возрадовался бы, узнав, что даже взойдя на трон, своей благородной воздержанностью я напоминаю Марка Аврелия.
  
  Мои вкусы были незамысловаты. По моим рисункам мне изготовили две маски из тонкого электрона, похожие на те, что я видел во сне. Сплав золота с серебром есть союз солнца металлов с их луной, сказал мне ювелир.
  
  Маску Луны надевали девушка или юноша (в зависимости от моего настроения и погоды – врачи говорят, что в холодный сырой день для здоровья полезнее мальчики, а женщины предпочтительнее на жаре). Кто угодно, наделенный хорошим сложением. Часто я даже не видел их лиц: войдя ко мне в маске, они так же и выходили. Сам я надевал маску Солнца, чтобы гости не понимали, что перед ними император, и не пытались меня убить.
  
  Я не заводил кастрированных фаворитов, как Нерон и Адриан, и не искал в связях особого наслаждения, а лишь избавлялся от зуда плоти. Так же поступал и Марк Аврелий.
  
  Я знал, что богиня ждет на Востоке. Когда дела империи наконец призвали меня в места, где сражался когда-то отец, я подчинился судьбе с радостью и надеждой – не в последнюю очередь еще и потому, что климат Рима для императоров губителен.
  
  Сенаторы, любившие повторять эту шутку, вскоре узнали, что она распространяется и на них. А я отбыл в Азию к своим солдатам.
  
  В простоте своего быта я превзошел даже Августа. Я собственноручно пек свой хлеб, готовя его из муки ровно в таком количестве, чтобы хватило утолить голод. Солдатам это нравилось; тем, кто надеялся меня отравить – вряд ли. Пищу я предпочитал ту же, что ели в лагере. На марше я шел среди солдат; иногда я нес значок легиона, а на жаре это было серьезным испытанием. Вдобавок со мной всегда были щит и меч.
  
  Среди императоров, впрочем, их брали в руки многие. Коммод выступал в цирке секутором и в совершенстве владел этими двумя орудиями – вот только когда его душили, ни меча, ни щита у него под рукой не нашлось.
  
  Отец часто повторял, что история Рима решилась, когда парфяне умертвили Красса и его сына. Если бы Красса не убили под Каррами, неизвестно, как сложились бы судьбы Цезаря и Помпея. Красс был богаче Помпея и популярнее Цезаря; вернись он в Рим с победой, мы до сих пор прислуживали бы сенату.
  
  Битву при Каррах отец считал даже важнее сражений с Ганнибалом, и одним из его любимых развлечений было воспроизводить ее в уменьшенном масштабе. Я видел это представление несколько раз. В самый первый я был так мал, что напугался и заплакал; в последний – настолько хорошо понимал происходящее, что заскучал.
  
  Это было в Британии, в один из сумрачно-прохладных, как бы лунных дней, придающих острову его варварское очарование.
  
  Отец построил Legio II Augusta – «Второй-Легион-Августа», как он повторял, словно пробуя на зуб каждое слово – и объявил, что будет разыграна битва с парфянами. Мы не любили этот легион и не доверяли ему после того, как тот поддержал Клодия Альбия; я думаю, что отец решил соединить свое удовольствие с чужим унижением.
  
  Помню, как солдаты построились в поле огромным квадратом с пустотой в центре – и закрылись щитами, образовав как бы длинную черепаху (мне хотелось сказать «змею», но такого порядка нет). Это было диковинное построение, не принятое в современной тактике – но два с половиной века назад воевали и мыслили по-другому.
  
  Интересно, думал я, если углубляться в прошлое, Красс окажется на середине моста, соединяющего нас с Александром. Какая седая древность!
  
  Один из легатов, переодетый Крассом, прятался внутри квадрата пехоты вместе со своей свитой, в которую отец для смеха поместил нескольких евнухов. На Крассе были желтые перья. Офицер, наряженный его сыном, носил синие перья – оба они метались среди людей и повозок, отдавая приказы. Там же стоял небольшой отряд кавалерии.
  
  А потом появилась парфянская конница – фальшивые катафрактарии и лучники. Им целый месяц готовили стрелы без наконечников – отец рассказывал, что у парфян под Каррами было очень много стрел, и за каждой турмой всадников ехали груженные ими верблюды. В Британии верблюдов изображали ослы.
  
  Всадники принялись засыпать Второй Легион стрелами – и я готов был поклясться, что лицо отца растянулось в довольную ухмылку. Стрелы, конечно, не убивали и даже не калечили, но глаз могли выбить вполне, и провести несколько часов под таким деревянным дождем было сродни порке.
  
  Потом – точно как в древности – парфяне начали ложно отступать, Второй Легион пришел в движение, его квадратный строй разомкнулся, и за парфянами погналась наша конница. Впереди ехал всадник с синими перьями на шлеме, игравший младшего Красса. Дав ему скрыться за холмами, «парфяне» вскоре вернулись оттуда с большой тыквой на пике. К тыкве были примотаны синие перья – она изображала отрубленную голову молодого Красса.
  
  Всего несколько лет назад по Риму возили голову Пертинакса на такой же точно пике – а он целых три месяца был императором. Об этом, я уверен, подумали все – и в первую очередь отец.
  
  Всадник в желтых перьях, изображавший старшего Красса, повалился на землю и стал кататься по ней в фальшивом горе. Мы наблюдали за представлением с холма; отец смеялся, я же был опечален.
  
  Я мало знал о Месопотамии, и начал восполнять упущенное, расспрашивая тех, кто долго там служил. Первое же, что я выяснил, поразило меня до глубины души.
  
  В Каррах, где убили Красса, был расположен самый главный на Востоке храм Луны. Он существовал там уже века, если не тысячи лет. Отец даже изумился, что я об этом не слышал.
  
  – Разве мать тебе не рассказывала?
  
  Я сразу же увидел битву при Каррах другими глазами.
  
  Квадратное построение солдат (на самом деле оно было похоже на нечто среднее между квадратом и кругом) стало казаться мне изображением Солнца, достаточно большим, чтобы его было видно с неба; поражение и гибель Красса – великим жертвоприношением в лунном храме…
  
  Я не мог открыто поклоняться Луне – и вместо этого, как предписывал отец, благоволил культам Митры и Сераписа. Но сердце мое было уже в Каррах.
  
  Я знал, что судьба приведет меня в Парфию. К этому готовил меня отец. Не повторяй чужих ошибок, говорил он, будь в Парфии не Крассом, но Александром…
  
  Когда отец умер, ни я, ни Гета, ставший к этому времени вторым цезарем, не захотели продолжать войну за север Британии. Пусть Каледония отделяется – и живет как знает. Я быстро заключил мир (каледонские дикари были уверены, что спаслись благодаря своим болотным богам), легионы отошли за стену Адриана, а мы с братцем отправились в Рим.
  
  Когда я говорил, что защищался, я не лгал. Братец замышлял мое убийство, и я опередил его совсем немного, это показали под пытками его люди. Увы, злодеем объявляют того скорпиона, который выжил; дохлый скорпион остается в человеческой памяти невинной жертвой. Но можно выжечь саму эту память – и это не слишком сложно. Когда хирург отрезает пораженную гангреной конечность, рану прижигают. Когда отрезают одну из голов империи, раскаленного железа требуется куда больше.
  
  Рим притих. Сначала от страха. А когда я разбил обнаглевших германцев и укрепил северную границу, к страху добавилось уважение.
  
  Император, любил повторять отец, может выбрать своим домом Рим или провинцию. Тиберий говорил, что управлять империей – это как держать волка за уши. Если заниматься этим среди римских излишеств, волку проще будет вырваться и укусить.
  
  Жизнь в Риме – это путь Калигулы, Нерона и Коммода, и кончается он так же, как их судьбы. Жизнь в провинции, среди легионов – это судьба Марка Аврелия и отца. Мой братец успел прогуляться по первому пути. Весело, но недолго. Я же выбрал для себя второй.
  
  Отец хотел, чтобы я стал новым Александром. Но что это значило в наши дни?
  
  Я не мог создать империю – она уже существовала; я мог лишь повторять то, что делал Александр. Я копировал его привычки и манеры. Я даже восстановил македонскую фалангу в Legio II Parfica, хотя эта тактика считалась устаревшей.
  
  Я, кстати, совсем не был с этим согласен. Возможно, фаланга не годилась для Германии или Галлии с их болотами и лесами, но для пустыни, где убили Крассов, лучше ничего еще не придумали. Если бы в тот день наши построились длинной фалангой, щитоносцы прикрыли бы фланги, а потом конница зашла бы парфянам за спину и погнала их на длинные пики, все кончилось бы иначе.
  
  Кроме фаланги, у Александра было еще два секрета.
  
  Он был крайне набожен – и всегда сначала договаривался с богами, а затем уже с людьми. Причем молился он и своим богам, и чужим. Это я перенял у него без труда.
  
  Сложнее было со вторым секретом.
  
  Александр никогда не боялся испачкаться в крови, справедливо считая, что шлюха-история осудит лишь проигравших. Уподобиться ему в этом у меня не хватало решимости; мешала моя природная мягкость, спрятанная под солдатской ухмылкой. Александр же был нежен лицом и жесток сердцем.
  
  Город его имени, Александрия, был источником самых мерзких оскорблений, которыми награждала меня молва. Если бы, намекая на выдуманную кровосмесительную связь между мной и матерью, они прозвали Эдипом меня, я мог бы это снести. Терпеть плевки и оскорбления – удел всех императоров. Но они, что особенно подло, целили в мою мать, называя ее Иокастой.
  
  Мне случалось вступать в близость с красивыми молодыми родственницами, что было, конечно, слегка предосудительно. Но к матери я испытывал только почтение и бесконечную вину за то, что брат умер у нее на руках, забрызгав ее лицо нашей общей кровью. Я и она на одном ложе? После смерти Геты?
  
  В Александрии было слишком много весельчаков. И еще в этом городе развелось чересчур много философов.
  
  Большая их часть была последователями Аристотеля, который, если верить слухам, и отравил Александра в Вавилоне через своих посланцев. Я вполне такое допускал, потому что философия позволяет оправдать любое преступление какой-нибудь пышной фразой; убийца и мятежник всегда найдет в философе надежного помощника, если сможет оплатить его услуги.
  
  Я не любил философов. Даже труд Марка Аврелия, который мне следовало изучать по семейной традиции, не давался моему разумению. Вернее, я был согласен со всем, что произносил чтец – но часом позже не мог вспомнить ни одной мысли: в моей памяти все они сводились к одному и тому же: «Благо в том, что благостно».
  
  Философы спорят, что есть благо; цезари знают это и так. Увы, и первые, и вторые редко его обретают. Но цезари хотя бы открыто хватают этот мир за уши, философы же постоянно торгуют тенью того, что не только им не принадлежит, но и не отбрасывает на самом деле никакой тени.
  
  Отец любил повторять одну фразу Марка Аврелия: философы, как императоры, практикуют усыновление, но это усыновление в духе, и истинное их потомство исходит не из чресел, а из сердца и головы.
  
  Сам Марк, однако, выбрал чресла – и сделал цезарем сына Коммода, которому судьбой предназначен был цирк. По логике самого Марка, Коммод никак не мог быть его потомком. Но он им был. Отец же им не был, хоть Марк официально усыновил его с того света, слава римским юристам. Отец старался жить праведно, но в гневе бывал жесток. Так что с Марком его роднила только окладистая борода.
  
  Если потомство философов – это их последователи, думал я, можно отомстить убийце Александра, растоптав его потомков… И заодно уж я припомню александрийским шутникам Иокасту.
  
  Помню этих жирных трусов, вышедших из своего города, чтобы приветствовать оплеванного ими императора. Они еле прятали надменные улыбки – верно, сочиняли новую историю об Эдипе и его матери. Как изменились их лица, когда солдаты обнажили мечи! Я жалел только о том, что не смог направить на этих блудливых евнухов свою фалангу из Legio II Parfica, приперев их конницей сзади. Вот тогда дух Александра возрадовался бы в полной мере.
  
  С Александрией я поступил так же, как Александр с оскорблявшими его Фивами. Никто не осудил Александра; не осудят и меня, ибо я превзойду его подвигами. Я не стал продавать жителей в рабство, как сделал Александр – пусть история запомнит мое милосердие.
  
  Мне хватило пожара – зарево было видно даже из лагеря. Город разграбили, как вражескую крепость, взятую с боя. И еще там перебили всех философов. Посмотрим, думал я, станет ли после этого в мире меньше блага – или никто ничего не заметит.
  
  Перед моими легионами открылась наконец та самая восточная дорога к славе, по которой шли Александр, Красс, потом мой отец – и многие другие мужи. Она, как и в прошлом, проходила через Парфию. Про мой поход знала вся империя. Но никто не знал, что втайне я жду лишь встречи с моим божеством в Каррах.
  
  Я помнил об этом, пьянствуя с солдатами и разрушая гробницы парфянских царей (живые цари прятались от меня в горах). С каждым днем Карры становились все ближе.
  
  Когда я остановился в Эдессе, ко мне привели жреца из храма Луны. Это был старый перс, похожий на Дария, – как того изображают на банных мозаиках. Сейчас, впрочем, так выглядят и многие римляне, длинная борода и восточные чепчики у нас в моде.
  
  – Владыка ночи ждет тебя, – сказал перс, когда мы остались одни.
  
  Владыка ночи. Ну да, один из титулов Лунуса. Мне больше подошла бы владычица, но в Азии Луна была мужчиной. Здесь жарко, подумал я. Доктора будут недовольны.
  
  – Откуда ты знаешь, что он меня ждет?
  
  – У нас есть оракул, – ответил перс. – Владыка ночи говорил с нами. Он сказал, что на Востоке взойдет солнце, и солнце это осветит Карры.
  
  – Странные слова для Владыки ночи, – заметил я. – Зачем ему солнце?
  
  – Без солнца нет ночи. Владыка ночи приветствует тебя как равного.
  
  Это было или лестью, или действительно словами оракула. Я склонялся ко второму.
  
  Про тайную игру Луны и Солнца, про их невозможную связь знали только я и сущность, приходившая в мои сны. Если она и правда была лунным божеством, неважно какого пола, она могла послать мне приглашение через своего жреца. Но точно так же на Востоке могли приветствовать и любого мелкого царька – здесь не скупятся на патоку.
  
  Я не выдал своих чувств. Этому я за последние годы научился в совершенстве.
  
  – Чего ждет от меня Владыка ночи?
  
  – Чего обычно ждут боги от царей? Жертвы, достойной того, кто ее приносит.
  
  Понятно, подумал я. Надо будет отдать их храму часть александрийских трофеев. Но всех деталей местного этикета я не знал.
  
  – Какую жертву обычно приносят Владыке ночи?
  
  – Это зависит от того, чего от него ждут, – ответил жрец. – Если ожидают великого, то и жертва должна быть велика…
  
  Он выразительно округлил глаза.
  
  – Она может быть тайной.
  
  – Тайной? От кого?
  
  – От всех, кроме бога. Когда властители Вавилона приезжали в наш храм, они входили в него со своими доверенными людьми и запечатывали дверь изнутри.
  
  – Ты говоришь о человеческом жертвоприношении? – нахмурился я. – Римскому императору такое не пристало.
  
  – Великому императору пристала великая жертва, – ответил жрец, склоняясь. – Я слышал, император Адриан принес в жертву Антиноя, чтобы продлить свои дни.
  
  – Антиной утонул в Ниле.
  
  Жрец улыбнулся.
  
  – Просто так в Ниле никто не тонет.
  
  – Это сплетни, – сказал я. – Я слышал, что Антиной принес себя в жертву сам. Из любви к императору.
  
  Жрец склонился еще ниже.
  
  – Что делают наши гости, оставаясь в храме, ведомо лишь им и богу. Быть может, некоторые из них сами приносят себя в жертву из любви.
  
  – Но мне не хочется никого убивать при первом же визите к вашему богу.
  
  – Я говорю не об этом, – ответил жрец. – А о том, что между гостем бога и самим богом в нашем храме нет никаких посредников. Они встречаются лично – и мистерия остается в тайне.
  
  – Скажи, я смогу поговорить с божеством?
  
  – Ты сможешь, – кивнул жрец. – Но это не значит, что божество будет разговаривать с тобой так, как ты с ним.
  
  – Как тебя понимать?
  
  – Когда перед нами появляется божество, мы не способны увидеть его как оно есть. Мы думаем, что перед нами человек. Если божество нас замечает, нам чудится, что человек беседует с нами, уделяя разговору все свое внимание. Но для божества это как держать муравья на мизинце одной из бесчисленных рук и глядеть на него одним из бесчисленных глаз. Божество никогда не бывает занято человеком всерьез. Человеку просто так мнится…
  
  Я велел дать ему золота и отправил назад в храм, сказав, что вскоре приеду.
  
  Принести в жертву человека? Сложности здесь нет, хоть одного, хоть легион – но угодно ли это Луне?
  
  Я принял снадобье, навевающее яркие сны, и снова встретил ее. Луна явилась мне в виде юной девушки, похожей на ту, с кем я спал неделю назад, надев на нее обычную для таких случаев маску. Она – я имею в виду девушку – была местной рабыней, худой и смуглой. Такой же явилась мне Луна. Она тоже носила маску, и ее глаза весело смеялись из прорезей.
  
  Мы стояли в саду на плоской крыше вавилонского дома; я понял, что это Вавилон, по синей глазури на городской стене.
  
  Дом был давно покинут, но питаемый акведуком сад не погиб, а, наоборот, разросся и походил на лесную чащу, поднятую на вершину холма. Помню статуи бородатых быков, большой солнечный циферблат, все еще видный сквозь траву, и увитые зеленью качели.
  
  Луна качалась на них, а я играл ей на свирели – во сне я умел это делать очень искусно. Она не прикладывала никаких усилий: качели приводил в движение звук моего инструмента. Но дуть в свирель было утомительно. Я напоминал себе раба с опахалом; память о том, как таких рабов используют матроны, вселяла в меня робкую надежду – но я боялся, что моя надежда, сделавшись заметной, оскорбит божество.
  
  Луна нарушила молчание.
  
  – Скажи, Бассиан, – проговорила она, – чем ты готов заплатить за мою любовь?
  
  Она назвала меня так, как не смел никто – с тех пор как я стал зваться Аврелием Антонином.
  
  – Своей любовью, госпожа, – нашелся я.
  
  Она засмеялась.
  
  – Ты полагаешь, этого хватит?
  
  – Надеюсь, да. Я понимаю, что смертная любовь мелка, но зато у меня ее целое море.
  
  Она засмеялась опять и задумалась, прикоснувшись лбом к веревке качелей. Я не видел ее лица, но шея была нежна и прекрасна. Качели остановились. Я больше не дул в свирель, ожидая ее слов.
  
  – Так кого ты любишь сильнее? – спросила она. – Меня или дочь Артабана?
  
  Она откуда-то знала о моем сватовстве к дочери парфянского царя.
  
  – Я не люблю дочь Артабана совсем, госпожа, – ответил я. – Я просил ее руки, зная, что буду отвергнут. Мне нужен был повод для войны…
  
  Я замолчал, испугавшись, что сказал лишнее.
  
  Среди солдат ходили слухи, будто лунное божество из Карр защищает Парфию от Рима – и именно этому богу Красс обязан своей смертью. Я в это не верил, зная, как далеки боги от земных распрей. Парфия, Рим – что до них богине?
  
  Она тихо кивала, словно слыша мои мысли и соглашаясь с ними.
  
  – Ты так трогательно ищешь нашей встречи, – сказала она наконец, – словно знаешь, чем она обернется.
  
  – Я знаю про любовь все, – ответил я.
  
  – Да, – сказала она. – Но это человеческая любовь. Ты играешь в нее, надевая на своих подружек маски, и думаешь, что приближаешься таким образом ко мне.
  
  – Прости, моя госпожа, если я оскорбил тебя своим нетерпением.
  
  – Нет, ты не оскорбил меня. Ты развлек меня и тронул. Но тебе следует понять, что божественная любовь совсем другого рода, чем человеческая. Она может оказаться для тебя чрезмерной…
  
  – Мой отец хотел, чтобы я походил на Александра, – ответил я. – А тот, говорят, был сыном Зевса. Любовь между человеком и божеством способна принести плод. Мои подданные поклоняются мне как богу. Я же поклоняюсь лишь тебе, моя госпожа… Я раб, мечтающий о твоей улыбке.
  
  Она улыбнулась.
  
  – Хорошо. Но помни, Бассиан, – ты не знаешь, чего ищешь. Поэтому не удивляйся и не ропщи, когда ты это наконец найдешь… А теперь покачай меня опять.
  
  Я заиграл на свирели.
  
  – Нет, – сказала она, – не так. Не дуновением. Покачай меня светом.
  
  На моем лице, должно быть, отразилось недоумение – и тогда она указала на заросший солнечный циферблат.
  
  – Ты уже делал это. Ты знаешь.
  
  Я понял, чего она хочет. Она звала меня к себе – и мы действительно уже делали это прежде.
  
  Бросив свирель, я как бы воспламенился страстью и стал сиянием, которое прорезало ночь. Пока я сжигал себя, госпожа с интересом смотрела на свою тень, возникшую на старой стене. Раньше этой тени не было. Я понял, что доставил ей наслаждение. И тогда счастье охватило меня, сжигая и выжимая досуха…
  
  Когда все кончилось, богиня стала печальной.
  
  – Ты мне мил, – сказала она, – но ты не Солнце.
  
  – А кто Солнце?
  
  – Я найду его сама. Тебя же я возьму к себе, и ты будешь со мною вечно…
  
  Я и сам догадывался, что я не Солнце. Я лишь пировал с ним за одним столом. Но теперь это не играло роли. Богиня любила меня. Она звала.
  
  Я отдал приказ подготовить отряд кавалерии к выезду из Эдессы в Карры. Оденусь неприметно, думал я – в каракаллу. Следовало взять с собой больше солдат. Врага не было рядом, и в первую нашу встречу я собирался побыть с богиней совсем недолго – но император всегда должен помнить о волке, которого держит за уши…
  
  
  Мы с Фрэнком полетели не в сам Харран – там не было аэропорта – а в соседнюю с ним Урфу. Весь полет я проспала и проснулась только перед самой посадкой.
  
  Зеленая каменистая равнина, далекие горы. Ничего интересного в окне. Аэропорт Урфы – или Санлиурфы – был похож на тысячи провинциальных аэропортов: бетонные параллелепипеды и стекло.
  
  – Добро пожаловать в Эдессу, – сказал Фрэнк.
  
  – Куда?
  
  – Эдесса, – повторил он. – Так этот город назывался в античное время.
  
  Он успел переодеться в пурпурный плащ с капюшоном прямо в самолете, пока я дремала. В Стамбуле на него не обращали внимания, а на местных это производило впечатление. На него оглядывались и улыбались. Особенно девушки. Он, должно быть, напоминал им турецкого деда-Мороза в юности. Или Мороз-пашу? Надо спросить у какого-нибудь турка, кто у них под Новый год ездит по Каппадокии на оленях.
  
  Получив багаж, мы сели в такси и без приключений доехали до нашей гостиницы.
  
  – Несимметричная и грозная, – сказал Фрэнк, оглядывая угловатое желтое здание.
  
  – Император доволен?
  
  – Император равнодушен к роскоши.
  
  Но я видела, что он доволен.
  
  Гостиница «El-Ruha», которую я выбрала, отлично вписывалась и в эстетику, и в идеологию нашего путешествия: она походила на римскую крепость. Или даже на первые несколько этажей вавилонской башни.
  
  Внутри тоже было неплохо. Своды, арки – такая Цистерна Базилика с расставленными между колонн диванами.
  
  На ресепшене стоял бюст Александра Македонского – вполне качественная мраморная копия, для солидности зачерненная в углублениях. Мол, патина веков. Фрэнк попросил разрешения подойти к бюсту, чтобы рассмотреть со всех сторон.
  
  Ревнует к коллеге, подумала я и спросила:
  
  – Александр здесь тоже отметился?
  
  – Тут жили его ветераны, – ответил Фрэнк. – Когда-то здесь был поселок военных пенсионеров.
  
  Потолок в нашей комнате тоже изгибался сводом. Фрэнк одобрительно оглядел его и сказал:
  
  – Здесь есть подземный бассейн.
  
  Оказывается, пока я вписывалась, он успел изучить гостиничную брошюру. Нам захотелось охладиться, и мы отправились вниз.
  
  Бассейн был устроен в природном гроте с каменными стенами – если бы не электрическая подсветка, можно было бы решить, что мы провалились в пещеру. После купания Фрэнк выбрал лежанку, затянутую пурпурной простыней (как кстати, подумала я), растянулся на ней и уснул. Я прикорнула на соседней, а потом нас разбудили другие гости, и мы пошли наверх.
  
  – Мне что-то снилось, – сказала я. – Что-то тревожное, но я не помню точно.
  
  – Так бывает, когда спишь под землей.
  
  Мы занялись любовью, в этот раз без масок – и все было замечательно. Я пару раз назвала его «император» и «мой господин», чем доставила ему особенное удовольствие – вряд ли он часто слышал это от свободолюбивых американских женщин, ежесекундно прикидывающих, не пора ли подавать в суд. Потом мы оделись и пошли ужинать.
  
  После ужина мы опять спустились в подземный бассейн. На этот раз грот был пуст. Я попросила Фрэнка рассказать что-нибудь еще про Каракаллу. Я думала, он будет говорить про поездку к лунному храму в Каррах, но услышала совсем другое…
  
  
  В одну из наших встреч Луна, пришедшая ко мне в виде девушки, задала неожиданный вопрос.
  
  – Твой отец хочет видеть тебя новым Александром. Но знаешь ли ты, как Александр стал Александром?
  
  – Что значит – как? – не понял я. – Он родился Александром и никогда не был никем иным.
  
  – Неверно. Он родился просто маленьким голым человечком. Имя он получил потом. Но в какой момент он стал тем Александром, которого знаем мы? Когда именно он сделался богом на земле?
  
  Этот вопрос заставил меня задуматься.
  
  Действительно, было нечто, отличавшее Александра от остальных полководцев. Его солдаты знали, что их ведет в бой живой бог – и поэтому не боялись ничего. Но когда об Александре пошла такая слава?
  
  Луна, конечно, прочла мои мысли.
  
  – Здесь дело не в ходившей о нем славе, – сказала она. – А в том особом качестве, которое его друзья объясняли либо тем, что он ученик Аристотеля, либо тем, что он сын Зевса. В Александре было нечто божественное, это ощущали все. Но когда оно появилось в нем впервые?
  
  Мне трудно было ответить, хотя историю Александра я знал.
  
  – Вспомни битву при Херонее, – сказала Луна.
  
  Конечно, я ее помнил. Самое первое сражение Александра, в котором он участвовал вместе с отцом в восемнадцать лет. Александр со своими всадниками разбил Священный отряд Фив, считавшийся до этого непобедимым. Собственно, отряд так и остался непобежденным – в бою погибли все триста гоплитов.
  
  Меня всегда поражала история этого отряда. Триста воинов-любовников, разбитых на пары «любящий-возлюбленный» – самая страшная ударная сила греческой армии, много раз бившая даже превосходящих численностью спартанцев. Говорили, что непобедимость Священного отряда объяснялась страхом бойцов покрыть себя позором на глазах у любимых – и тем, что любовники сражались рядом, защищая друг друга.
  
  Говорили также, что фиванский отряд назывался Священным, поскольку его воины участвовали в особой мистерии на могиле Иокаста, возничего Геркулеса – и в них, сразу во всех, вселялся бог Эрос, который делался страшен, когда его любовное исступление переходило в боевую ярость.
  
  Богиня кивала, словно слушая мои мысли. Потом она тихо сказала:
  
  – Отряд этот нельзя было победить, как нельзя победить бога – но можно было вырезать всех его бойцов, что и сделал Александр. И тогда богу не осталось ничего другого, как почтить своим вниманием победителя и сделать его своим новым избранником и вместилищем. После битвы при Херонее Священный отряд Фив не ушел в небытие, как уверяют историки. Он всего лишь сократился до одного человека, и этим человеком стал сам Александр.
  
  – Мне кажется, это преувеличение, – сказал я.
  
  – Вовсе нет. Ты ведь знаешь, как сражался Священный отряд?
  
  На такой вопрос можно было обидеться – это знает любой военный рангом старше центуриона. Даже если он предпочитает женщин.
  
  – Они врезались в центр чужого порядка, – ответил я, – и, не считаясь с потерями, прорубали дорогу к командирам, убивая их на месте – и десятников, и генералов… Потеряв управление, вражеская армия разбегалась.
  
  – А теперь вспомни, что сделал Александр во время своей главной битвы с Дарием.
  
  – При Гавгамелах? Сначала он повел свою конницу вправо вдоль персидского фланга. Персы думали, что он обходит колючки, и сдвигались в сторону вместе с ним. А потом, когда вражеский порядок растянулся и обнажился персидский тыл, Александр резко повернул и поскакал со своими друзьями в образовавшуюся брешь – прямо на Дария… Тот бежал, и почти победившая уже армия персов оказалась обезглавленной… Действительно… и тогда, и при Иссах Александр пробивал себе дорогу прямо к Дарию и его охране. Ну конечно! Это тактика Священного отряда!
  
  Я проснулся – и все утро размышлял о рассказе богини.
  
  Странное, волнующее объяснение, очень похожее на правду. Священный отряд Фив… Любовь и смерть всегда рядом, особенно если это настоящая любовь.
  
  Впрочем, как ни восхищала меня древность, я не собирался вводить подобные подразделения в римской армии. В наше время мужчины уже не любят, а просто блудят друг с другом и не боятся позора. Они скорее вместе убегут с поля боя в кусты, чем станут драться спина к спине.
  
  Кстати, насчет Александра – говорили, что именно за уничтожение Священного отряда ему всю жизнь мстили греки. Ему и его отцу. Это было главной причиной, по которой он сначала сжег Фивы, продав всех жителей в рабство, а потом навсегда отбыл на Восток.
  
  Но и там его настиг яд Аристотеля. Отца же его, царя Филиппа, убил мстивший за Херонею грек-телохранитель – одним кинжальным взмахом. Властителям следует лучше подбирать охрану…
  
  
  Где-то на этом месте я стала засыпать, и рассказ Фрэнка плавно перетек в смешной полусон, который я наполовину видела, а наполовину придумывала сама в дреме – диспут двух генералов на российском телевидении. Они сидели в пустой студии и неодобрительно глядели друг на друга.
  
  «В нашей армии нет и никогда не было гомосексуализма!» – сурово говорил один. «Очень жаль, – кокетливо отвечал другой, – если б был, может быть, в сорок первом не драпали бы через всю страну, а били врага по уставу – на его территории… Да и без сорок первого года обошлось бы, потому что не было бы ни Цусимы, ни революции, ни товарища Сталина…»
  
  Вид у генералов был соответствующий их политической позиции, и от культурного шока я пришла в себя.
  
  Фрэнк куда-то ушел, и некоторое время я лежала одна у бассейна в подземной пещере, вспоминая его рассказ.
  
  Поднявшись в пустой номер, я сделала поиск по английскому «The sacred band of Thebes» – и нашла трейлер одноименного фильма. Впрочем, кликая по нему, я уже догадывалась, что увижу. Замысловато стриженные накачанные педики с порнхаба в фактурных кожаных ремнях, чуть напоминающих латы… Я смеялась, наверное, минут десять.
  
  Понятно, не над тем, что они геи. Я за права геев и особенно лесби – но думаю, что реальный Священный отряд из Фив выглядел иначе. Особенно это касается фасона бакенбардов и бородок. И потом, у древних греков на первом месте все-таки было воинское искусство и черные паруса, а не рекреационный секс в черных презервативах, на которых не видно какашек.
  
  Я никогда не слышала про этот отряд – хотя знала израильскую группу «Army of lovers». Теперь смысл названия стал понятным. Общение с Фрэнком было не только приятным, но и полезным для общего развития.
  
  Утром на следующий день, пока я еще спала, Фрэнк взял напрокат машину – старенькую «камри». Он с уважением сказал, что никогда прежде не видел такой старой «тойоты».
  
  – Она помнит Красса, – говорил он за завтраком. – Это в ее багажнике лежали стрелы, которые парфяне обрушили на римские легионы под Каррами…
  
  – Ты нашел там стрелы? – спросила я.
  
  – Нет. Нашел царапины от наконечников. Кстати, попробуй это представить – сорок тысяч человек стоят квадратом в пустыне, такой строй позже назовут каре, но тогда это еще был просто квадрат – а вокруг скачут конники в пестрых одеждах и без конца стреляют из луков…
  
  – Могу, – ответила я, помешивая кофе ложечкой. – Типа такое Бородино. И стрелам пролетать мешала гора кровавых тел.
  
  – Ну я не думаю, что сильно мешала, – сказал Фрэнк. – Они, скорее всего, стреляли почти вертикально, чтобы стрелы падали сверху. Что сделали после этого римляне, как ты полагаешь?
  
  Я пожала плечами.
  
  – Это одно из первых «больше никогда» в человеческой истории. В эпоху Каракаллы у римлян уже было с собой оружие против парфянских лошадей и верблюдов – металлические колючки. Они называли их «tribulus», это такое колючее растение. Колючки сильно усложнили жизнь лошадям с верблюдами и заставили парфян пересмотреть свою тактику… Хотя известны они были еще армии Дария, применявшей их против конницы Александра…
  
  Он взял салфетку и нарисовал на ней железку с заостренными наконечниками – такая, упав на землю, обязательно выставила бы вверх один из своих зазубренных шипов.
  
  – Похоже на противотанковый еж, – сказала я. – Когда в Москве едешь к Шереметьевскому аэропорту, у шоссе стоит несколько таких. Только большие.
  
  – Там военная база?
  
  – Нет. Памятник.
  
  Мне нравился этот кросс-культурный трансэпохальный разговор под кофе с мороженым. Смешались в кучу кони, люди, слились в протяжный вой.
  
  – Ты кладешь себе сахар? – спросил он с удивлением.
  
  – Да, – ответила я. – Сегодня я хочу позволить себе все.
  
  – Тут смешные люди, – сказал он. – Когда я оформлял машину, ко мне подошли двое бородачей и спрашивают – ты откуда? Я подумал, если скажу, что из Америки, так ведь нахамят. И отвечаю – из Калифорнии. Один спрашивает – где это? А второй говорит – а, помню, «Californication»[15]. Мы смотрели в лагере…
  
  – Californication, – повторила я. – Красивое слово. В нем есть что-то муравьиное. Такой сериал тоже был?
  
  – Все на свете – сериал, который уже был.
  
  «Тойота» действительно выглядела очень старой, даже древней. Открыв багажник, Фрэнк бросил туда наши сумки и сказал:
  
  – Вот царапины от стрел.
  
  – Может быть, это от боевых колючек, – ответила я. – Может быть, это римская «тойота», а не парфянская.
  
  – А ты умная, – кивнул он. – О такой возможности я не подумал. Прощай, Эдесса!
  
  – Это ты кому? – спросила я.
  
  – Городу.
  
  До Харрана было меньше часа езды, и я почти все время проспала. Пару раз я просыпалась, когда Фрэнк тормозил. Дорога была пустой несмотря на утро буднего дня – в зеркале заднего обзора мелькал только красный скутер с двумя синими ездоками, и еще дорогу один раз пересек трактор с прицепом, полным зеленого сена.
  
  Затормозив в очередной раз, Фрэнк достал телефон и вывел на экран карту. Изучив ее, он переключился на вид со спутника.
  
  – Посмотри. Это уже Карры. То есть Харран. Ничего не напоминает?
  
  Спутниковый снимок походил на выложенный зеленой плиткой пол, по которому долго долбили кувалдой: аккуратно расчерченные поля были глянцевым кафелем, а серые следы кувалды – человеческими поселениями. Самая большая из тусклых вмятин при увеличении и оказалась Харраном.
  
  Я сообщила Фрэнку про кувалду и плитку, но сравнение ему не понравилось. Он нахмурился.
  
  – Нет, – сказал он. – Вот посмотри, в центре Харрана – круглое пятно. Почти нет домов. Это старый город – он и по цвету и по форме похож на луну. Разве нет?
  
  – Ну, кто о чем, а вшивый о бане, – не без усилия перевела я на английский.
  
  – У меня нет вшей, – ответил Фрэнк.
  
  – Зря, – сказала я. – У Каракаллы наверняка были.
  
  – Ты злишься.
  
  – Я злюсь, – согласилась я. – Правда.
  
  – Зачем ты злишься?
  
  – Не знаю, – ответила я. – Мне здесь неуютно. Даже страшно.
  
  Так оно и было – но я поняла это только услышав собственные слова.
  
  – Ты просто чувствуешь энергию места, – сказал Фрэнк. – Оно невероятно мощное и древнее. И конфликтует с тобой, потому что ты конфликтуешь с ним.
  
  – Почему ты так думаешь?
  
  – Ты борешься с этим местом за меня.
  
  Он говорил это на полном серьезе. Кажется, он действительно чувствовал себя Каракаллой. Я даже фыркнула от возмущения.
  
  – Борюсь? Да пусть оно тебя забирает. Если вам друг с другом лучше.
  
  – Не ревнуй, – сказал Фрэнк снисходительно.
  
  Я готова была его укусить, но машина уже тронулась, и это могло быть опасно для зубов.
  
  Не уверена, что дело было в конкуренции за Фрэнка, но место мне действительно не нравилось.
  
  Солнце за тысячи лет опалило и как бы придавило окрестности, словно тут в незапамятные времена произошел секретный библейский грех, и бог все выжигал и выжигал его следы подвешенным в небе ядерным взрывом. Солнце ведь и есть ядерный взрыв, вспомнила я, просто очень далекий и крайне долгий.
  
  Ощущение древнего греха и беззакония только усилилось, когда мы приехали в Харран. Я увидела серо-желтые глинистые постройки, похожие по форме на врытые в землю стерженьки губной помады. Фрэнк, в полном соответствии с заветами Венской школы, сравнил их с головками снарядов. Все-таки интересно бывает наблюдать за искажениями восприятия, которые вызывает тестостерон.
  
  Конические домики казались очень старыми. Фрэнк объяснил, что это местный архитектурный стиль – так здесь строят уже несколько тысяч лет, и внутри этих глиняных каморок («это на самом деле не глина, а смесь грязи и сена») прохладно при любой жаре.
  
  Мне эти хижины не нравились. Они, как и все вокруг, словно бы напоминали о древней жути, забытой человечеством совсем недавно и с большим трудом. Окна и двери были маленькими, домишки лепились друг к другу тесно, как соты, и можно было не сомневаться, что люди существовали в них на правах пчел. В общем, не та древность, к которой хочется мечтательно прикоснуться. Но Фрэнк был счастлив.
  
  Когда он снова затормозил и остановился на обочине, желание укусить его у меня уже прошло. Он снова погрузился в карту на телефоне.
  
  – Тут должна быть бензоколонка.
  
  За окном была только старая стена и пыль.
  
  – Где?
  
  – Ты не туда смотришь. Внутри. Там был храм Луны.
  
  Он ткнул пальцем в экран телефона – в ту самую круглую серую плешь, которая напоминала ему луну. Вокруг нее на экране действительно было полукольцо, похожее на стену – и рядом, совсем недалеко, значок бензоколонки, называвшейся «Herbalife Harran».
  
  – Странное название для бензоколонки, – сказала я. – Гербалайф. Я ни одного подходящего здания тут не вижу. Зачем тебе бензоколонка? У нас полный бак.
  
  – На бензоколонке можно купить воды. И рядом всегда туалет.
  
  – Как мало американцы знают о мире, – вздохнула я.
  
  – Сиди здесь, – сказал он, – я схожу на разведку.
  
  Он вылез и пошел куда-то в желтое марево. На улице почти никого не было. Вслед за Фрэнком прошла пара бородачей в синих рабочих комбинезонах. Один из них тащил небольшой моток провода – наверно, подумала я, чинят древнюю телефонную линию в храм Луны. Видимо, за стеной все же была жизнь.
  
  Бородачи в комбинезонах снова появились на улице, сели на красный мопед и уехали. Фрэнка все не было.
  
  Прошло пять минут, потом десять. Потом двадцать. Я позвонила на его номер. Никто не отвечал.
  
  Я вдруг заметила, что на улице появились люди – они бежали к проходу в стене, где исчез Фрэнк. К моей машине подошел седоусый грузный турок, похожий на Тараса Бульбу, дефектнувшего к младшему сыну.
  
  – Это не ваш друг там? – сказал он с акцентом. – Там несчастье с человеком.
  
  – В таком длинном плаще? – спросила я, еще не веря своей догадке.
  
  – Да, – ответил турок. – Его убили.
  
  Эмодзи_привлекательной_блондинки_проснувшейся_на_ночном_кладбище_и_пытающейся_понять_как_она_на_него_попала.png
  
  
  Когда, кое-как пережив опознание Фрэнка и последующий допрос, я вернулась из полицейского участка в наш (теперь уже мой) номер в «El-Ruha», все было более-менее ясно.
  
  Эти двое на мопеде были, как думали полицейские, бандитами из Сирии. Они ехали за нами еще из Урфы – видимо, им Фрэнк и представился жителем Калифорнии. Похоже, они оказались не такими идиотами, как он решил. Может быть, они охотились на американцев. А может быть, он брякнул что-то необдуманное, о чем не рассказывал мне – у террористов ведь тоже есть свои триггерные темы.
  
  Они зарезали его в безлюдном проходе – и задержались лишь для того, чтобы оставить на стене идеологическое граффити на арабском. Из чего стало ясно, что это были идейные террористы. Их мопед уже нашли. Их самих – нет.
  
  – Ударили сверху и сзади, – сказал офицер, с которым я говорила. – Вот так…
  
  Он встал со своего стула, сделал несколько крадущихся шагов по комнате, приподнялся на цыпочках, как бы нависая над кем-то, идущим впереди – и быстро и страшно кольнул его сверху.
  
  – Прямо над ключицей. Умелая рука…
  
  Теперь их искали. Но похожих типов вокруг было пруд пруди. Сирия ведь совсем рядом.
  
  Я отдала полицейским вещи и документы Фрэнка и оставила свои координаты на тот случай, если со мной захотят пообщаться его родители, которые уже знали о несчастье и должны были скоро приехать в Турцию.
  
  Хоть я вернулась в Урфу и Харран остался далеко позади, у меня никак не получалось прийти в себя. Шок был настолько сильным, что я даже не думала о Фрэнке. Во всем этом словно присутствовала какая-то не понятая вовремя насмешка судьбы.
  
  Император едет в храм Луны… Император едет в храм Луны… Сначала я предположила, что видела фильм на эту тему. Такие каждый год пачками снимают в Азии, и с каждым годом они все тупее, а спецэффекты все красочнее. Но фильма в интернете я не нашла. Тогда я стала читать про Каракаллу.
  
  Краткий отчет о его жизни почти полностью совпадал с тем, что рассказывал мне Фрэнк – кроме истории про любовь к Луне. Об этом нигде не было ни слова. Абзац за абзацем я двигалась к концу императорской жизни – и чувствовала, что сейчас узнаю нечто жуткое.
  
  Конечно, так и случилось.
  
   8 апреля 217 года Каракалла со свитой выехал из Эдессы в Карры, чтобы почтить местное лунное божество. Сам он ехал на белом жеребце, запахнувшись в пурпурную накидку-каракаллу, которой был обязан своим прозвищем. Впереди мчались ликторы и центурионы, разгонявшие встречных, позади – приближенные к императору сенаторы и всадники, так называемые amici (как бы «друзья» Александра, которому Каракалла подражал), еще дальше – скифы-телохранители в красных плащах. В какой-то момент император сделал знак остановиться – ему потребовалось справить нужду. Он отошел от дороги и присел в кустах. Сопровождавшие отъехали в сторону из деликатности. Тогда центурион Юлий Марциаллис, бывший у императора вестовым, пошел к нему словно бы по какому-то срочному делу. Приблизившись к сидящему на корточках Каракалле, он неожиданно ударил его кинжалом сверху – так, что лезвие прошло над ключицей. Император умер мгновенно…
  
  Фрэнк повторил последнюю поездку Каракаллы.
  
  Он выехал из Эдессы и почти доехал до храма Луны в Каррах. Его свитой была я. Мало того, я целую неделю работала его лунным божеством – но даже не знала, приходила ли ему в голову возможность такого поворота событий.
  
  Для него это было увлекательной игрой, но на кону в конце концов оказалась его жизнь… С древней силой Харрана шутить не стоило.
  
  «Наверно, – говорил у меня внутри чей-то тихий голос, – старые камни лучше не переворачивать, чтобы не будить спящих под ними скорпионов. Забытые мелодии лучше не насвистывать, чтобы не вызвать мрачных духов. Есть сны, от которых лучше просыпаться сразу…»
  
  Вещи Фрэнка увезла полиция. Но когда я полезла в свою сумку, первым, на что я наткнулась, был пластиковый пакет с видами Стамбула. Он лежал поверх остальных моих вещей. По форме пакета я догадалась, что в нем, и у меня в груди екнуло.
  
  Это были маски. Обе – Луны и Солнца, переложенные мягким упаковочным пластиком с пузырьками воздуха.
  
  Мало того, в том же пакете лежали еще три предмета, которых Фрэнк никогда мне не показывал – наручники, большущее дилдо серебристого цвета и БДСМ-ошейник с шипами.
  
  Там же была записка:
  
   Саша,
  
   Ты отличная богиня Луны, спасибо. Если со мной что-то случится в Харране, ничего не говори про эти маски копам. Верни их Тиму и Со. Пожалуйста, сделай как я прошу.
  
   Твой Каракалла
  
  
   PS не выкидывай секс-игрушки. Пока они в одном пакете с масками, на просвечивании не будет вопросов. Набор для ролевых игр. Проверено опытом. Секс-игрушки в Турции легальны, а древности – нет. Но не бойся, они не поймут, что это древности. На всякий случай сдавай все в багаж.
  
  
  Мне хотелось быстрее проснуться от кошмара, но оказалось, что это не так просто. Кошмар не желал никуда уходить. Наоборот, он обрастал все более уродливыми подробностями.
  
  Что это значит – запрещены древности? Я полезла в интернет. Правда. Перевозить по Турции античные предметы искусства было опасно.
  
  Моим первым импульсом было позвонить в полицию и отдать им маски. Я достала карточку с телефонами, выданную мне в участке, сняла трубку с рычага – но что-то меня остановило.
  
  «Пожалуйста, сделай, как я прошу».
  
  Это была последняя просьба человека, с которым я много дней занималась любовью. Я даже думала пару раз, что люблю его, хотя скорее всего меня опьяняла необычность происходящего. Но как бы там ни было, он умер, и единственное, что я могла для него сделать, это исполнить его просьбу.
  
  Некоторое время я колебалась.
  
  Мне не хотелось усложнять свои отношения с турецкой полицией. Вернее, мне не хотелось их иметь вообще. По закону, наверное, полагалось бы отдать эти маски им. Возможно, они были украдены откуда-то и их искали. Если это действительно ценные античные артефакты, я могла на полном серьезе загреметь за них в тюрьму на весь остаток своей еще довольно молодой жизни.
  
  С другой стороны, у меня была записка Фрэнка с его просьбой. Хоть какой-то, но документ. Это могло сократить мой срок примерно наполовину…
  
  Я погрузилась в раздумья. Черт, Фрэнк умел напрягать даже с того света.
  
  На самом деле я уже знала, как поступлю, но для очистки совести решила дождаться какого-нибудь знака.
  
  Это ведь так просто для мира и господа Шивы – послать мне какой-нибудь ясный недвусмысленный знак. Например, если сейчас попадется в интернете фото собора Василия Блаженного, а рядом будет мусорный бак с двумя торчащими из него масками, я спокойно их выброшу и поеду домой в Москву…
  
  Я спустилась в холл, перекусила в буфете (от горя я выпила банку красной кока-колы с сахаром, что в сегодняшних культурных условиях эквивалентно штофу водки у Достоевского) и поднялась наверх.
  
  У меня в почте было новое письмо. От Со.
  
  Мы обменялись адресами еще в стамбульском такси, но я не ожидала, что она действительно когда-нибудь мне напишет. Она, может быть, и не написала бы, если б не это несчастье.
  
   Саша!
  
   Я знаю про Фрэнка. Его родители думали, что он еще с нами, и звонили. Они, конечно, в ужасе. Ты не пострадала? Представляю себе, что ты пережила.
  
   Мы в Стамбуле – и будем здесь еще некоторое время. Прилетай. Постараемся тебя успокоить.
  
   Если хочешь, вообще не будем об этом говорить.
  
   Ждем.
  
   С любовью,
  
   Со и Тим
  
  Интересно, она знала про просьбу Фрэнка насчет масок? И почему вообще человек думает об этих масках перед смертью? Может быть, они действуют на психику?
  
  Как бы там ни было, я ждала знака – и это, конечно, он. Такой трудно не заметить. Но я и без всяких знаков уже знала, что сделаю все как просил Фрэнк. Чего бы это ни стоило. Я только боялась, что придется разыскивать Со и Тима самой. Но все складывалось на редкость удобно.
  
  Когда я сдала в аэропорту свой багаж, у меня начался приступ паники.
  
  Мне казалось, что усатые стражи порядка насмешливо и злобно смотрят в мою сторону – и все происходящее в мире есть единый бесчеловечный заговор, направленный против меня.
  
  Тренеры личностного роста учат, что нельзя видеть реальность в таком свете. Но судьба любого живого существа, в том числе и тренера личностного роста, доказывает, что по-другому просто не бывает. Растащат на протеины (а в случае кремации – на атомы), и весь мир будет в доле.
  
  Сидя в зале ожидания, я во всех подробностях представляла, что сейчас произойдет.
  
  Вот усатые янычары и мамелюки пялятся в свой рентгеновский кинескоп, и до них доплывает моя сумка… На их лицах ухмылки, они переглядываются, стаскивают ее с ленты транспортера и изучают бирку, где напечатаны фамилия и имя. Еще один тычок в клавиатуру, и на мониторе моя фотография.
  
  И вот я в участке. На столе лежат маски, наручники и дилдо. Вкрадчивый голос с турецким акцентом говорит:
  
  – Ханум, вы, наверно, уже догадались, почему мы задержали ваш багаж…
  
  Я пожимаю плечами.
  
  – У нас вызывает сомнения ваш фаллоимитатор. Он непропорционально большой («для Турции» – дрожит во мне гордый ответ славянки, но в последний момент я сдерживаюсь). Кроме того, член покрыт серебристой краской с высоким содержание металла, и наши сканеры не могут заглянуть внутрь…
  
  Надменно улыбаясь, я спрашиваю:
  
  – И чего же вы хотите?
  
  Вкрадчивый голос отвечает:
  
  – Вам приходилось сталкиваться с ситуацией, когда на контроле вас просят включить ваш ноутбук?
  
  Я киваю.
  
  – Вы догадываетесь, наверно, что офицеру контрольной службы не особо интересны ваши фотографии в инстаграме. Цель этой процедуры – доказать, что ваш ноутбук действительно ноутбук, а не замаскированная под него бомба.
  
  – И что дальше?
  
  – Ханум, мы просили бы вас продемонстрировать сотрудникам полиции, что ваш, э-э-э… инструмент есть действительно то самое, чем он кажется снаружи. Пожалуйста, покажите его в действии. Хотя бы в течение пяти-десяти минут.
  
  – Но там нет никаких батареек и моторчиков, – лепечу я.
  
  – Мы имеем в виду не это.
  
  – А что?
  
  Я сама оскорбленная невинность. На моих глазах выступают слезы, но мамелюков и янычар не проведешь. Они набухают грозным турецким тестостероном:
  
  – Раз вы так непонятливы, ханум, нам придется задержать вас на неопределенный срок…
  
  И вот меня везут в подземную тюрьму, где томятся сотни несгибаемых русских девушек, снятых с турецких самолетов за провоз серебряных членов…
  
  Путину, естественно, никакого дела до меня не будет. Он вообще не вмешается. Или, может быть, придет вместе со своим корешем Эрдоганом повеселиться – и они вдвоем будут из-за специального зеркала наблюдать за тем, как очередная девичья воля не выдержала допроса с пристрастием…
  
  Когда объявление о посадке в самолет вырвало меня из воображаемой турецкой тюрьмы, я уже вполне там освоилась, со всем смирилась и даже начала обзаводиться кое-какими полезными знакомствами.
  
  Вроде обошлось.
  
  Хотя как знать, может быть, в Стамбуле багаж просвечивают еще и перед выдачей? Чтобы убедиться, что никто не везет из провинции древних сокровищ?
  
  Меня всегда занимало, что чувствует в аэропорту курьер, прячущий в своем чемодане десять кило кокаина. Теперь я это знала.
  
  Самолет до Стамбула был почти пустым. Мы взлетели, я свернулась у окошка и наконец расслабилась. Но в тот самый момент, когда высота растворила мои страхи, в соседнее кресло кто-то сел.
  
  Моя шуга пробудилась опять. Вряд ли это просто пассажир, желающий сменить место – в салоне было множество вариантов вообще без соседей. Он что-то от меня хотел.
  
  – Можно с тобой поговорить?
  
  Хороший английский. Может быть, хочет меня подклеить? Все браки заключаются на небесах, а мы сейчас как раз там.
  
  – О чем? – спросила я с рассеянной улыбкой.
  
  – О масках, которые ты везешь.
  
  Так и есть. Решили брать в самолете.
  
  Чувствуя, как турецкая тюрьма превращается из эротической фантазии в объективную и совсем уже близкую реальность (а я думала, что все уже прочухала про чемодан кокаина – оказывается, нет), я подняла на соседа глаза.
  
  Рядом сидел пожилой седой турок, такой темнокожий, что сошел бы за своего даже в Африке. Но это был просто многолетний солнечный ожог – я уже научилась отличать климатическую гиперсмуглоту от расовой.
  
  У него был смешной и трогательный венчик растрепанных белых волос вокруг темного яйца головы и такие добродушные белые усы, что мой страх почти прошел – хотя никаких рациональных оснований для этого не было. Почему-то я сразу прониклась к нему доверием и симпатией.
  
  – Вы о чем? – спросила я невинно.
  
  – Только не бойся, – сказал он. – Я не из полиции. Я частное лицо. Я следил за твоим другом Фрэнком. Увы, покойным другом. Поэтому в некотором смысле я следил и за тобой. Непредумышленно. Позволь выразить сочувствие твоему горю…
  
  Его лицо изобразило все надлежащие эмоции, причем так старательно, что моя симпатия к нему окончательно укрепилась. Нет, я догадывалась – моя драма вряд ли прожигает ему сердце насквозь (хотя бы потому, что насквозь она не прожигала его даже мне). Но он, во всяком случае, соблюдал приличия очень старательно. Турецкий джентльмен. Впрочем, может быть, здесь такие копы?
  
  – Как долго вы за нами следили?
  
  – Еще со Стамбула.
  
  – Зачем? Те, кто убил Фрэнка, тоже за нами следили.
  
  Он замахал руками.
  
  – О, это совсем, совсем другое. Никакого криминала.
  
  – Мне кажется, подглядывать за кем-то, кто об этом не знает – уже криминал.
  
  – Фрэнк знал, – сказал джентльмен. – Но не возражал. Мы с ним были знакомы. Несколько раз встречались и говорили. Он считал меня чокнутым. Безобидным чокнутым… Но я не чокнутый. Никакого вреда я тебе не причиню. Позволь, я представлюсь – Ахмет Гекчен, профессор в Стамбульском университете. Faculty of letters.
  
  Это что, факультет, где изучают какие-то буковки? Письма? Или литературу? Но спросить было неудобно.
  
  Он протянул мне коричневую карточку с золотым обрезом.
  
  – Там телефон и почта. Обязательно сохрани, это моя частная карточка, не служебная. А ты Александра Орлова, я уже знаю.
  
  Он назвал меня «Александра», как в паспорте. Я всегда представлялась Сашей – значит, он выяснил мое имя в гостинице или где-то еще. Через документы. Если, конечно, он правда не из полиции.
  
  Я спрятала карточку в карман.
  
  – Зачем вы следили за Фрэнком? Что вообще происходит? Вы знаете, почему его убили?
  
  – Ох, как объяснить… Видишь ли, ты можешь… Как бы сказать… В общем, у этой тайны много уровней. И мне надо понять, как глубоко ты в нее проникла. Только тогда я буду знать, как правильно ответить на твой вопрос, чтобы не создать новых проблем.
  
  – У какой тайны?
  
  – У той, которая связана с масками Каракаллы. У великой мистерии…
  
  – Мистерии?
  
  Гекчен сделал серьезное лицо. Преувеличенно серьезное – и я поняла, что он действительно собирается говорить всерьез.
  
  – Скажи, тебе приходилось слышать от Фрэнка словосочетание «Sol Invictus»?
  
  – Да… Выражение я помню. Но не уверена, что правильно его понимаю. Как оно переводится?
  
  – «Непобедимое Солнце». Одно из названий солнечного божества.
  
  – Да, точно. Теперь вспомнила.
  
  – На самом деле эти слова имеют и другой смысл, тайный и очень древний. Про это он говорил?
  
  – Про это точно нет.
  
  – Хорошо, – сказал Гекчен. – А про императора Элагабала?
  
  – Нет.
  
  – А про «центральный проектор»?
  
  Я задумалась.
  
  – Нет, такого тоже не было.
  
  Гекчен вздохнул.
  
  – Значит, – сказал он, – как я и полагал, ты не проникла в тайну глубоко.
  
  – Не знаю, о какой тайне вы говорите, – ответила я, – но в историю Каракаллы я нырнула на всю глубину, какая там есть. И про разных богов и богинь Фрэнк тоже мог рассказывать часами.
  
  – Ты всего лишь чиркнула по поверхности. Это настолько глубокая… Не просто тайна. Это, можно сказать, тайна тайн. Она как черная дыра. Человек не понимает, что там спрятано. Но если он проходит достаточно близко, мощное притяжение меняет маршрут его судьбы. Вот это и произошло с Фрэнком. Тайна захватила его и швырнула навстречу смерти.
  
  – Он повторил историю Каракаллы, – сказала я.
  
  – Скорее с Каракаллой произошло то же, – прошептал Гекчен. – В точности то же самое, что с Фрэнком.
  
  – Но Каракалла никого не копировал.
  
  – Он никого не копировал – кроме, может быть, Александра Македонского. Каракалла оказался слишком близко к тайне – и она его раздавила. Фрэнк и Каракалла, если угодно, братья по несчастью. Им пришлось умереть, чтобы ситуация могла развиваться дальше. Чтобы в игру могли вступить те, кто придет следом.
  
  – Меня тоже убьют?
  
  – Тебя? Не знаю, я не предсказатель. В этой мистерии у каждого своя роль. Ее участники движутся по орбитам. Все зависит от того, на какой ты орбите. Это выяснится скоро.
  
  – Где?
  
  – Там, куда ты едешь.
  
  – Вы знаете, куда я еду?
  
  Гекчен кивнул.
  
  – Ты едешь отдавать маски. Ну или думаешь, что едешь их отдавать.
  
  – Кому?
  
  – Тем, кто дал их Фрэнку.
  
  – И что со мной случится дальше?
  
  Гекчен опять сделал суперсерьезное лицо. К этому моменту я уже понимала, зачем он строит эту страдальческую гримасу – в остальное время он выглядел так легкомысленно, что любые его слова воспринимались как шутка.
  
  – Тут, Александра, возможны два варианта. Первый – самый для тебя простой и безопасный. Эта мистерия тебя, так сказать, отпустит и ты поедешь дальше по своим делам. Комета пролетела мимо черной дыры, чуть завернула и унеслась в космос крутить хвостом…
  
  Он сказал «turn tail», что значит «дать деру», но в тот момент я поняла его дословно и романтично. Баба, что тут сделаешь.
  
  – Второй вариант уже не такой безобидный. Ты тоже становишься частью мистерии. У тебя появляется своя личная орбита вокруг черной дыры. Она может быть очень далекой, как у Фрэнка – или, наоборот, совсем близкой, так что ты узнаешь все-все – и в эту дыру в конце концов свалишься. И в первом, и во втором случае трудно предугадать, что с тобой произойдет.
  
  – Я погибну?
  
  – Вовсе не обязательно, – ответил Гекчен. – Фрэнк просто попал на траекторию Каракаллы, которая действительно ведет к смерти. Вокруг этой тайны много разных орбит, очень много. К смерти ведут далеко не все. Но, скажу честно, такое тоже бывает…
  
  – Вы знаете, кто и почему его убил?
  
  – Если бы я знал, я бы заявил в полицию, – сказал он. – Я могу только строить гипотезы.
  
  – Кто это сделал?
  
  – Я не знаю, кто именно. Но догадываюсь почему.
  
  – Почему?
  
  – Есть силы… Скажем так, есть люди, охраняющие покой и безопасность этого мира. Им известно, что императора Каракаллу в свое время убили, чтобы не допустить в храм Луны. Возможно, этот визит мог закончиться чем-то жутким…
  
  – Почему?
  
  – Каракалла происходил из очень непростой семьи. Его мать Юлия Домна была родом из Сирии. Из Эмесы. Это тебе что-нибудь говорит?
  
  Я отрицательно покачала головой.
  
  – Вот представь, твоя семья столетиями служит Солнцу. А ты решила дефектнуть к Луне… Стоит ли удивляться, если тебе постараются помешать?
  
  – Полагаете, дело в этом?
  
  – Не знаю. Просто одно из предположений. Ясно одно – Каркаллу по какой-то причине не хотели пускать в храм Луны. И это было до того серьезно, что римского императора – подумай только, римского императора! – решили убить. А через две тысячи лет появился человек, который установил контакт с Каракаллой, даже в известном смысле стал им сам. И вот этот человек пытается попасть на руины храма Луны с непонятной целью. Что, по-твоему, должны сделать охранители?
  
  – Но Фрэнк… Он ведь наполовину дурачился.
  
  – Возможно. Но эти люди не дурачатся никогда.
  
  – Вы меня пугаете, – сказала я. – Значит, это были не террористы?
  
  Гекчен пожал плечами.
  
  – Я ничего не утверждаю. Просто предполагаю.
  
  – Мне уже никуда не хочется эти маски везти. Хочется их выбросить. Может быть, я их вам отдам? Хотите?
  
  Гекчен улыбнулся.
  
  – Я бы желал, конечно, чтобы два таких превосходных артефакта оказались в моей коллекции. Но это невозможно.
  
  – Почему?
  
  – Я не хочу рисковать. Эти маски живые и сильно кусаются. Они сами находят своего владельца. И охраняют его. Так что полиции ты можешь не опасаться.
  
  – Я не владелец. Я просто курьер.
  
  В глазах Гекчена блеснуло что-то похожее на жалость.
  
  – Скажи, только честно. Ты ведь надевала одну из этих масок?
  
  – Да.
  
  – Просто мерила? Или… Не смущайся, я знаю, чем занимаются в этих масках.
  
  – Или, – ответила я. – Причем много раз.
  
  Гекчен крякнул.
  
  – Ну тогда я буду удивлен, если маски тебя отпустят. Видишь ли, это очень могучие объекты – они приобретают власть над тем, кто их носит. Особенно это касается маски Солнца.
  
  – Какого рода власть?
  
  – Они начинают диктовать людям их поступки.
  
  Мне вдруг стало по-настоящему страшно.
  
  – Скажите, а эти маски могут, например, заставить одного человека написать другому записку с просьбой куда-то их доставить?
  
  – Они способны на все, что ты можешь придумать, – ответил Гекчен. – И на многое такое, чего ты даже не вообразишь. Но если ты под властью маски, ты этого не поймешь. Ты будешь считать, что исполняешь собственное желание.
  
  – А что нужно, чтобы попасть под власть маски?
  
  – Надеть ее. Хотя бы раз, если говорить о маске Солнца. У них отличная память.
  
  Я задумалась.
  
  – Опасно надевать только маску Солнца?
  
  – Это опаснее. У Луны скорее вспомогательная функция. Но в целом эти маски обладают одинаковой силой. Просто она проявляется по-разному…
  
  – Одна из них мужская, другая женская?
  
  – Нет. Одна – это Солнце, другая – Луна.
  
  – Скажите, а почему у них такая сила? Из-за этих камней?
  
  Гекчен кивнул.
  
  – А что на них за камни? Это ведь не драгоценности, а какой-то черный… Я не знаю, базальт?
  
  Гекчен улыбнулся.
  
  – Сейчас еще рано об этом говорить. Вернее, уже поздно.
  
  – Почему?
  
  Он поднял руку, показывая мне часы.
  
  – Мы снижаемся. Я пойду на свое место. Когда выйдем из самолета, не подходи. Не надо, чтобы нас видели вместе. У тебя есть моя карточка. Если почувствуешь, что увязла в этой истории глубже, свяжись. Расскажу много интересного. От своих друзей ты такого не услышишь.
  
  – Вы с ними знакомы?
  
  Он как-то неопределенно покрутил головой.
  
  – Лучше не говори им пока о нашей встрече.
  
  – А если спросят?
  
  – Если спросят, расскажи. Все, я прощаюсь. Звони.
  
  Он встал и не оборачиваясь ушел по салону. Его сутулая спина еще была мне видна, когда над головой зажглась пиктограмма с ремнями. Мы летели над Стамбулом.
  
  Я поглядела на карточку, оставленную Гекченом.
  
  Это был прямоугольник коричневого пластика с золотым обрезом.
  
   Prof. Dr. Ahmet Gökcen
  
  Только телефон и электронная почта на протон-мэйле. Из общения с Антошей я знала – этого провайдера очень любят в сетевых магазинах кайфа, потому что это очередной швейцарский прокси американских спецслужб, созданный специально для людей, которые из-за американских спецслужб не вполне доверяют гуглу, а стучать русским мусорам на собственный кокаин ЦРУ не будет никогда.
  
  Посмотрим, дядя, какие у тебя закладки… Я перевернула карточку.
  
  Там тоже не было ни имени, ни фамилии. Только золотое тиснение – статуя льва, держащего лапу на маленьком земном шаре. Красиво.
  
  Может быть, все они просто психи? И Фрэнк, и этот Гекчен. И я тогда тоже – раз куда-то эти гребаные маски все-таки везу.
  
  Уж не знаю почему, но я боялась держать у себя эту карточку. В такси я сфотографировала ее на телефон – а оригинал порвала на кусочки и выбросила в окно.
  
  Надеюсь, это был биоразлагаемый пластик.
  
  Эмодзи_красивой_печальной_блондинки_не_перестающей_думать_о_вопросах_экологии_даже_в_ситуации_большого_личного_горя.png
  
  
  «Аврора» стояла на Атакой Марине у того же причала, что и в прошлый раз. Я позвонила по телефону, который оставила Со, и она сразу взяла трубку.
  
  – Саша? Здравствуй, милая. Ты в порядке?
  
  – Да, – сказала я. – Я привезла маски.
  
  – Где ты?
  
  – У яхты. Вот прямо у трапа.
  
  Со несколько секунд молчала.
  
  – Что же ты не предупредила. Я в городе, вернусь только через пару часов.
  
  – Как мне быть? Ехать в город?
  
  – Ни в коем случае, – сказала Со. – Я позвоню Тиму, и он тебя встретит. Дождись меня обязательно, девочка. Скоро буду. Все, не могу сейчас говорить.
  
  Она повесила трубку. Прошла минута, и наверху появился Тим.
  
  На нем был легкий шелковый халат, раскрашенный под гусарский мундирчик – в духе униформы «The Beatles» на обложке «Клуба одиноких сердец».
  
  Я уже понимала к этому моменту, как подобный наряд гармонирует с раскраской яхты – и даже прониклась известным уважением к усилиям Тима по созданию и поддержанию образа. Desology, как и было сказано. Все это требовало внимания, сил и стоило, должно быть, немалых денег.
  
  Тим помахал мне рукой, и я пошла вверх по трапу, волоча за собой сумку. Тим не сделал попытки помочь. Американец, подумала я. Боится, что засужу.
  
  – Привет, – сказал он, деликатно обнимая меня. – Вот ведь какое дерьмо. Ужас просто.
  
  Эти слова, как я догадалась, выражали крайнюю степень скорби.
  
  – Но зато Фрэнк умер как римский император. Мы вряд ли умрем так же красиво. Бедный парень. Ты его любила?
  
  Я кивнула. Потом пожала плечами. Глупый вопрос. Я бы на него смогла ответить года через два. А еще лучше, если верить французским экспертам, через три. Мы даже не успели друг к другу привыкнуть – сколько мы провели вместе? Две недели или около того…
  
  – Со скоро будет, – сказал Тим. – Но это хорошо, что ее нет. Идем ко мне в офис. У тебя, наверное, куча вопросов?
  
  – Не то чтобы куча, – ответила я, – но они есть.
  
  Тим повернулся и пошел вперед. Через минуту путешествия по сверкающему никелем и полированным орехом анархистскому сквоту мы пришли в его кабинет. Все это время я тащила сумку за собой, поскольку никто у меня ее не взял.
  
  Первое, что бросилось мне в глаза в его офисе – это обшитая кожей стена за рабочим столом. Она выглядела немного странно: проходила точно через центр круглого иллюминатора, не касаясь его – словно раньше каюта была больше, и ее наспех разделили перегородкой.
  
  Но даже в усеченном виде офис походил на кабинет корпоративного экзекьютива, привыкшего жить с кишками наизнанку: жизненные трофеи в виде малопонятных кубков, застекленных фотографий с дарственными росчерками, дипломов, надписанных клюшек для гольфа и прочих памятных знаков сливались в своего рода резюме, повествующее о безупречной и мудро инвестированной жизни.
  
  Фотографии на столе Тима были повернуты лицом к визитеру, чтобы взгляда в славное прошлое хозяина не мог избежать никто.
  
  На одной Тим стоял рядом со Стивом Джобсом – и что-то объяснял ему, тыча пальцем в лист бумаги. Стив Джобс был поздний – в черной водолазке, с заострившимся уже лицом и тем выражением еле заметной иронии, которая заменяет предсмертное отчаяние сильным людям.
  
  На другой фотографии Тим стоял в обнимку с молодой Со. Сам он выглядел почти так же, как сейчас, а Со немножко походила на меня, что почему-то было мне приятно. На третьей Тим был сфоткан с Берни Сандерсом, а на четвертой – что особо меня впечатлило – с неизвестным, чей силуэт был тщательно зачернен маркером. Возможно, там стоял какой-нибудь Эпштейн или Вайнштейн, которого приличия требовали вымарать из памяти – но фотография была повернута к зрителю вместе с остальными, словно сообщая, что, хоть в прошлом Тима тоже есть малоприятные воспоминания и связи, лично он не замешан ни в чем дурном, поскольку иначе вряд ли оставил бы такое свидетельство на виду.
  
  Это было тонко.
  
  Я присела перед сумкой и раскрыла молнию, собираясь вытащить пакет с масками (отдам вместе с наручниками и всем прочим, пусть дальше сами сортируют) – как вдруг мои руки замерли. Я забыла про маски и медленно распрямилась.
  
  Сбоку над столом Тима была застекленная полка, где размещалась коллекция небольших, высотой в ладонь, раскрашенных бюстов – вернее, бюстиков. Зеленоватое стекло было наполовину закрыто, и фигурки расплывались за ним в огуречные пятна. Но два бюста оставались видны.
  
  В глубине стояла Нефертити – я узнала ее сразу, хотя вместо обычной шахматной ладьи на голове у нее чернел парик: практически современная стрижка-каре. Это ей шло.
  
  Ближе был Фрэнк. В пурпурном плаще с капюшоном, спущенным с головы. Именно Фрэнк в образе Каракаллы, а не Каракалла – разница между ними была, и я знала ее назубок. Здесь ее поймали точно.
  
  Но самой жуткой деталью оказалась черная дырка с темным пятнышком вокруг, нарисованная над ключицей.
  
  Мне пришло в голову, что Тим специально открыл стекло на полке.
  
  – Это… – не в силах выговорить имя, я кивнула на бюст Фрэнка. – Это вы подстроили?
  
  – Ты о чем?
  
  – О его смерти.
  
  – Ни в коем случае, – ответил Тим. – Ты что думаешь, я нанял убийц и подослал их к бедному мальчику? Я такими вещами не занимаюсь. Ну, почти.
  
  – А в чем была ваша роль?
  
  – Я некоторое время финансировал его романтический образ жизни. И помог ему встретить тебя. Вернее, помогла Со – и обстоятельства. Но мы ничего заранее не планировали. Я тебе клянусь.
  
  – Вот как.
  
  – Если коротко, – продолжал Тим, – всем этим занимается некая сила. Я познакомил с ней Фрэнка, и она подарила ему мечту. А потом позволила его мечте сбыться.
  
  – Что за сила?
  
  – Пока об этом рано.
  
  – А о какой мечте вы говорите? Он разве мечтал, чтобы его зарезали?
  
  – Нет, – ответил Тим. – Он хотел встретиться с лунным божеством, к которому отправился когда-то Каракалла. Это была любовь, глубокая и древняя – она вынырнула из вечности и вселилась в него. Его любимой была не ты. Ты служила вешалкой для маски.
  
  Я покраснела.
  
  – Вам известны даже такие детали?
  
  – За вами никто не подглядывал, успокойся. Просто я знаю, как вел себя Фрэнк, и к чему он стремился.
  
  – Вы понимали, что его убьют? Только честно?
  
  Тим наморщился.
  
  – Не вполне, – сказал он наконец. – Скажем так, я догадывался, что у этого странного проекта будет странный финал. Возможно, яркий и необычный.
  
  – Но вы могли его предупредить!
  
  – О чем? О судьбе Каракаллы? Да он знал про него больше, чем все нынешние историки.
  
  – Да, – ответила я, – это правда. Он знал очень много о древности.
  
  – Причем не от людей, – сказал Тим, – а от самой древности. Я такое уже много раз видел. Но меня интересует другое. Мне хотелось бы понять твое место в этой схеме.
  
  – А вы думаете, оно есть?
  
  – Посмотри сама. Сначала тебя встречает Со – не где-то, а в ромейской Софии – и приводит к нам в гости. Это еще могло быть случайностью. Но потом с тобой уходит Фрэнк. И ты приводишь его прямо к развязке.
  
  – Я? К развязке? Да я его только слушала и соглашалась…
  
  – Ты или не понимаешь, как женщина ведет мужчину к развязке, – сказал Тим, – или делаешь вид, будто не понимаешь.
  
  Это было неожиданно. И совсем не глупо – я даже не нашлась, что ответить. Все же я недостаточно феминистка. Или, вернее, мой феминизм всегда предает меня в самый важный момент. Или я его?
  
  – Ведь ты сама надела маску, верно?
  
  – Да, – сказала я.
  
  – Ты носила маску Луны. Ты была любовницей Солнца. А теперь пришла ко мне с обеими масками.
  
  – Это Фрэнк попро…
  
  Он махнул рукой, словно его раздражало мое пустословие.
  
  – Ты в игре, моя девочка. Если будешь вести ее правильно, все будет хорошо. Если нет, с тобой может случиться несчастье. И устрою его не я, поверь.
  
  – А кто?
  
  – Я не знаю, как ответить на этот вопрос. Мироздание. Кто устроил смерть Фрэнка? Два случайных ублюдка. У полиции никаких вопросов или подозрений нет. Вот и по твоему поводу их не возникнет.
  
  – Вы мне сейчас угрожаете?
  
  – Нет, – сказал Тим. – Не угрожаю, совсем наоборот. Я хочу тебя защитить.
  
  – От кого? От чего?
  
  – Я сам пока не знаю. В том и дело.
  
  – А что будет, если я уйду?
  
  Тим пожал плечами.
  
  – Не знаю. Может быть, ничего. А может быть, произойдет трагическая случайность, в которой окружающие тебя люди не увидят ничего сверхъестественного…
  
  Я каким-то образом знала, что он говорит правду. Я даже побледнела – о чем мне сообщило зеркало на стене.
  
  – И что мне теперь делать?
  
  – Я бы спросил Фрэнка, – ответил Тим. – Это он втянул тебя в эту историю.
  
  – Что? – наморщилась я. – Что вы сейчас сказали?
  
  – Я сказал, разумнее всего навести справки у Фрэнка. Он все уже знает.
  
  – Он жив?
  
  – Ты же видела его в морге.
  
  – Тогда как вы собираетесь…
  
  – Для этого нам придется выехать за город, – сказал Тим и поглядел на часы. – Скоро будет темно, самое время. Если ты готова, я отдам распоряжения.
  
  – Что мы будем делать?
  
  – Увидишь. Не бойся. Это не опасно.
  
  Я задумалась.
  
  Бояться и правда было нечего. Если бы меня хотели убить, удобнее места, чем эта яхта, не нашлось бы все равно. Потом разрезать на мелкие части, расфасовать по пакетам, дождаться морозов, отвезти в Петербург – и в Мойку под лед. Механизм уже отлажен… Вот только зачем им меня убивать? Маски я привезла сама, никаких мрачных тайн не знаю…
  
  Происходящее не слишком мне нравилось. После того, что произошло с Фрэнком, я по горло была сыта романтикой, и меня не тянуло принимать участие в каких-то сомнительных процедурах, чем бы они ни были.
  
  С другой стороны, случившееся с Фрэнком, его невероятная смерть, эта задавившая его тень Каракаллы, про которого я даже не знала толком две недели назад, убеждали, что Тим говорит правду.
  
  Маски до сих пор были у меня. Их положил в мою сумку Фрэнк, чтобы я отдала их Тиму. А тот их пока не взял… Хорошо, что вспомнила – а то расстегнула сумку, отвлеклась и забыла…
  
  Мне стало чуть не по себе. А может, это маски не хотят? Может, поэтому я и забыла?
  
  – Возьмите маски.
  
  – Не сейчас, – ответил Тим. – Это не так просто.
  
  – Почему?
  
  – Потому что они сами решают, с кем им быть. Мы узнаем сегодня.
  
  – Как?
  
  – Вернется Со и все тебе объяснит. Вы ведь друг друга хорошо понимаете, правда?
  
  Я кивнула.
  
  – Вот и славно.
  
  – Мне нужно в ванную, – сказала я. – Принять душ и переодеться.
  
  – Это можно. Тебя отведут. Как закончишь, спускайся на причал. Нас будет ждать машина.
  
  Персонал яхты тоже носил мундирчики в духе «Клуба одиноких сердец» – поддельную униформу с напечатанными на ткани медальками, эполетами, аксельбантами и нашивками.
  
  Выходило демократично – хозяин и служащие одеты одинаково. Ну, почти – на Тиме был шелковый халат, а на стюарде, тащившем мою сумку по коридору – легкая хлопчатобумажная роба. Еще, возможно, различались напечатанные на ткани медали и знаки рангов, но так глубоко в вопрос я пока не проникла.
  
  Каюта мне понравилась. Она напоминала небольшой номер в хорошей гостинице – основное место занимала кровать, с одной стороны от нее была тумбочка, а с другой – два аккуратных окна, за которыми темнело вечернее небо и почти одноцветное с ним море. Еще в окнах торчали мачты, очень много бюджетных мачт.
  
  Сходство с гостиницей было полным – подставка для сумки, чайник на зеркальном столике, маленький аккуратный санузел с душем. Там висел халат (желтый гусарский мундир с одним погоном и медалька с геральдическим львом на груди). На полу лежали тапки с нарисованными помпонами. Видимо, это была каюта для гостей.
  
  В душе было два крана. Над одним – эмалевая ладонь с синей пилюлей, над другим – с красной. Тонко, да. Я открыла кран с красной пилюлей, но, сколько я ни ждала, вода так и не потеплела. Пришлось мыться холодной. Богатые продолжают плакать.
  
  Надо было торопиться, но после душа я все равно быстро померила халат. Он отлично подошел. Правильное решение с точки зрения desology. Одна команда, тонуть в пучине – так строем. Пиратское братство. Мы все теперь моряки.
  
  Эмодзи_безногого_моряка_с_бутылочным_протезом_и_мелким_неразборчивым_лицом_потому_что_кому_нафиг_нужны_разборчивые_лица_безногих_моряков_даже_если_еще_вчера_они_были_красивыми_молодыми_блондинками.png
  
  
  Когда я спустилась по трапу, машина уже стояла у причала. Это был, кажется, «роллс-ройс» – в полутьме он казался гигантской черной жабой, припавшей к земле перед прыжком. Впрочем, как только шофер открыл дверь, наваждение прошло – веселые огоньки на щитке и тихий амбиент в динамиках вернули меня в лоно цивилизации.
  
  Хорошее выражение – «лоно цивилизации». Ты хочешь родиться в окончательную реальность, а тебя берут и с хлюпом засовывают назад в это лоно. Наверно, мужчина такое придумал. Хотел сказать, что все под патриархально-фаллическим контролем.
  
  Ни Тима, ни Со в машине не было – видимо, я спустилась слишком рано. В салоне чуть пахло сигарой. Очередной интерьер, каждой деталью напоминающий о том, что я ничего пока не добилась в жизни. Помню, друзья, спасибо.
  
  В машине было уютно и сонно. Несколько минут я слушала музыку. Потом дверь открылась, и в салон залезла Со. На ней были джинсы и черный свитер.
  
  – Здравствуй, девочка.
  
  Она улыбнулась именно так, как следовало – слабо, грустно и еле заметно, чтобы радость от встречи со мной была как бы оттенена и уравновешена скорбью от недавней потери. Я отметила хирургически точный расчет, восхитилась этой бессознательной мимической эквилибристикой – и только потом поняла, что улыбаюсь в ответ точно так же.
  
  Мы обнялись, и я пустила небольшую слезу. Совершенно искреннюю, конечно – но небольшую и скорее протокольную. Глаза Со тоже мокро заблестели, и мы пару раз всхлипнули. Уверена, что Со в этот момент горевала так же чистосердечно, как я. Но через минуту наши слезы уже полностью высохли.
  
  – Тим скоро будет. Он решает организационные вопросы.
  
  – А что именно мы организуем?
  
  – Вот это я и хочу объяснить, – сказала она, глянула на шофера и нажала кнопку на панели.
  
  Поднялось дымчатое стекло – и отделило нас от переднего отсека машины.
  
  – Это не наша тачка, – сказала Со. – Местная.
  
  – Роскошь.
  
  – Можно недорого нанять, – пожала плечами Со. – Это не роскошь, а ее имитация. Наш век вообще не знает роскоши.
  
  – Жены миллионеров тоже?
  
  – Тоже, – ответила Со. – Знают только жены некоторых диктаторов.
  
  – Почему?
  
  – Стилистические журналы учат, что роскошь – это окружить себя дорогими вещами. Но они лгут. Настоящая роскошь – древняя, истинная – это окружить себя дешевыми жизнями. Вот как Сталин. Или Каракалла… Ой, зря я его вспомнила.
  
  – Ничего, – ответила я. – Я уже отбоялась.
  
  – Правильно, – сказала Со. – Ты помнишь, мы с тобой говорили про Софию в древности?
  
  – Помню, – ответила я. – Радикальный авангард. Светлое будущее.
  
  – Именно. Ты увидела эту церковь глазами ромея шестого века. Сегодня тебе надо повторить тот же трюк, но нырнуть в прошлое намного глубже. Понять, чем это было тогда…
  
  – Что – это? – спросила я.
  
  – Некромантия, – сказала Со.
  
  Видимо, лицо отразило мои чувства, потому что Со усмехнулась.
  
  – Вот видишь. От одного этого звука со стенок твоего мозга сорвалось множество холестериновых бляшек. Именно такие культурные отложения и надо нейтрализовать.
  
  – Это какая-то черная магия?
  
  – Как бы да, – ответила Со. – Но на самом деле нет.
  
  – Так да или нет?
  
  – «Necromancy» – это английское слово семнадцатого примерно века, – сказала Со. – Оно переделано из итальянского «nigromancia», что означает, как ты точно заметила, «черная магия». В Средние века это было такое… как бы служебное церковное колдовство.
  
  – Официальное?
  
  – Не вполне. Разные католические попики, иногда даже сами римские папы, переиначивали в магических целях мессы и молитвы, пытаясь управлять злыми духами с помощью, так сказать, хакнутого христианского кода. Это осуждалось, но распространено было примерно как взяточничество в российских правоохранительных органах.
  
  – Ясно.
  
  Со улыбнулась.
  
  – Но есть еще латинское слово «necromantia», – продолжала она, – и оно происходит от очень-очень старого, еще доклассического греческого термина «некромантейя», состоящего из слов «мертвый» и…
  
  – Гадание, – сказала я, – знаю.
  
  – Да. Слово «некромантейя» значило «вопрошание мертвых». Или обращение к мертвым в гадательных целях. Это почтенная и древняя наука. Изначально в ней не было никакого макабра, и ей пользовались многие античные герои.
  
  – Хорошие или плохие? – спросила я.
  
  – И те, и другие. Почитаешь в дороге, я взяла для тебя одну книгу. Тебе надо настроиться, девочка. То, что ты увидишь, может показаться странным, жестоким и даже извращенным. Но это не потому, что таков сам ритуал. Таким его видят наши сегодняшние глаза…
  
  – Жестоким? – переспросила я. – Мы кого-то убьем?
  
  Со кивнула.
  
  – Кого?
  
  – Овцу. Черную овцу. Их ежедневно режут на скотоводческих фермах – мы просто переносим эту процедуру в другое место. Нам нужна будет ее кровь. Но животное умрет быстро и безболезненно.
  
  – Понятно, – сказала я. – А людей убивать не будут?
  
  – Нет, – ответила Со. – Обещаю.
  
  – Мы будем общаться с мертвыми?
  
  – В некотором роде.
  
  – С кем?
  
  – С теми, кто придет. Это не всегда зависит от нас. Возможно, придет кто-то древний.
  
  – Тим, – прошептала я, – говорил про Фрэнка.
  
  – Надеюсь, придет и он, – сказала Со. – Ты была с ним близка. Это работает.
  
  Я недоверчиво покачала головой.
  
  – Но как можно общаться с душами мертвецов? Они где-то сидят и ждут, что их позовут?
  
  – It’s complicated, – сказала Со. – Вопрошать души, безусловно, можно. Они отвечают, и очень осмысленно. Но я не уверена, что эти души существуют в то время, когда с ними никто не говорит.
  
  – Чтобы отвечать, они должны откуда-то приходить.
  
  – Почему, – сказала Со. – Они могут возникать из небытия ровно на то время, пока с ними общаются. Я подозреваю, что дело обстоит именно так. Мы как бы создаем их своим вопрошанием, и отвечая нам, они обретают новое существование. Как эхо в информационной матрице. Новая жизнь вопрошаемого духа совсем короткая – она кончается сразу после ответа на вопрос.
  
  – Так мы их будим? Или создаем?
  
  Со покрутила рукой в воздухе, показывая, что эта терминологическая тонкость не слишком важна.
  
  На переднем сиденье наконец появился Тим. Со нажала кнопку, и стекло опустилось.
  
  – Можем ехать, – сообщил Тим. – Все готово.
  
  – Саша спрашивает, что мы делаем при некромантии, – сказала Со. – Воскрешаем мертвых, или создаем их подобие?
  
  – Я не знаю, – пожал плечами Тим. – Какая разница.
  
  – А как такой дух выглядит? – спросила я.
  
  – Он никак не выглядит, – ответил Тим. – Он говорит.
  
  – Как?
  
  – Скоро узнаешь…
  
  Тим повернулся к шоферу и что-то сказал по-турецки. Машина заурчала и ввинтилась в уже сгустившуюся ночь.
  
  Я держалась спокойно, но мне было страшно. Вернее, мне было черт знает как страшно. Сначала Фрэнк, потом вот это… И зачем я поехала отдавать маски? Могла просто выкинуть их в море.
  
  Впрочем, если бы могла, то, наверное, так и поступила бы. Но я этого не сделала.
  
  Со положила мне на колени раскрытую книгу.
  
  – Почитай пока, – сказала она. – Тебе темно?
  
  Она коснулась панели перед нами, и на мои колени упал конус света. В этой машине можно было не только ездить, но и жить.
  
  – Что это за книга?
  
  – «Одиссея», – ответила Со. – Старое издание в переводе Жуковского. Это хорошо, потому что в современном переводе английский подстрочник выглядит… Не знаю, гиперреалистично. А тебе ведь и так не очень спокойно, да?
  
  Как ни странно, после этих слов мне стало спокойно.
  
  – Что именно читать?
  
  – Только подчеркнутое.
  
  Подчеркнуто – вернее, выделено желтым маркером – было многое.
  Дав Перимеду держать с Еврилохом зверей, обреченных
  В жертву, я меч обнажил медноострый и, им ископавши
  Яму глубокую, в локоть один шириной и длиною,
  Три совершил возлияния мертвым…
  …
  Сам я барана и овцу над ямой глубокой зарезал;
  Черная кровь полилася в нее, и слетелись толпою
  Души усопших, из темныя бездны Эреба поднявшись:
  Души невест, малоопытных юношей, опытных старцев,
  Дев молодых, о утрате недолгия жизни скорбящих,
  Бранных мужей, медноострым копьем пораженных…
  …
  Все они, вылетев вместе бесчисленным роем из ямы,
  Подняли крик несказанный; был схвачен я ужасом бледным.
  Кликнув товарищей, им повелел я с овцы и с барана,
  Острой зарезанных медью, лежавших в крови перед нами,
  Кожу содрать и, огню их предавши, призвать громогласно
  Грозного бога Аида и страшную с ним Персефону.
  Сам же я меч обнажил изощренный и с ним перед ямой
  Сел, чтоб мешать приближаться безжизненным теням усопших
  К крови, пока мне ответа не даст вопрошенный Тиресий…
  
  Книга была старой – и пахла, как мне показалось, сырой могилой. Все, кто писал на этом странном русском, уже давно растворились в земле. А ведь перевод был сделан практически на современный язык – если сравнить два века, прошедшие после Жуковского, с бездной времени, отделяющей нас от «Одиссеи».
  
  – О утрате недолгия жизни скорбящих, – повторила я.
  
  Со кивнула.
  
  – Грустно, да. А теперь увидь это античными глазами.
  
  – Как?
  
  – Мы все стоим на пороге Аида, – ответила Со. – Можно сказать, умираем еще при жизни – истлевая, старясь, болея. Но наши головы еще здесь, в мире живых. А те, кто ушел в Аид, уже опустили их туда, откуда видно все. Все вообще – где, что и как. И мы просим тех, кто уже там, объяснить нам, что происходит здесь.
  
  – А почему мертвым все видно?
  
  – Я не знаю, – сказала Со. – Я еще не сошла в Аид. В древности верили, что тени усопших обретают всезнание, сливаясь с мировым духом. То есть с богом. Поэтому, вопрошая мертвых, мы на самом деле вопрошаем бога, который отвечает нам, принимая знакомые и понятные формы.
  
  – Мне, если честно, кажется немного странным, что бог-дух приходит к некромантам попить овечьей крови, – сказала я. – И отвечает исключительно после угощения.
  
  – А почему бы нет? – улыбнулась Со. – Глупее всего применять к богу человеческие понятия и мерки. Может быть, ему интересно отвечать голосами усопших. Может, его это прикалывает – попить овечьей крови.
  
  – Человечья, наверно, уже надоела, – сказала я.
  
  Со кивнула.
  
  – Поэтому лучше сохранять ум открытым…
  
  Я отдала ей книгу, погасила свет на панели и уставилась в темное окно.
  
  На стекле мелькали блики света. В них не было ничего загадочного – фонари, лампы в придорожных окнах, красные глаза машин – но мне нравилось думать, что я гляжу в глубины Аида и вижу плывущих там духов. Потом мне опять стало страшно.
  
  – Куда мы едем? – спросила я.
  
  – В пещеру Яримбургаз, – сказала Со таким тоном, каким упоминают «Макдоналдс» или заправку.
  
  – Ярим… А что это?
  
  – Просто пещера в двадцати километрах от Стамбула. Очень древнее место, люди жили там еще в палеолите. Потом были языческие капища, византийские церкви, голливудские съемки и так далее. Там происходило много разного – но нам важно только то, что в античное время там вызывали души усопших. Пещера это помнит. И поэтому подобное возможно до сих пор.
  
  – А в других местах уже нет?
  
  Со пожала плечами.
  
  – Проще держаться древних площадок.
  
  Наш «роллс-ройс» съехал с шоссе, немного прокатил по грунту и остановился возле маленького кемпинга, как мне сперва показалось. Мы вылезли (шофер остался в машине) и направились к этому кемпингу.
  
  Через несколько шагов я поняла, что это просто несколько припаркованных недалеко от шоссе машин: два фургона и пикап. Рядом на складных табуретках сидели люди. Они тихо переговаривались; в темноте дрожала сигаретная точка. Нас ждали.
  
  Тим сказал что-то по-турецки. Ему ответили по-английски. Он велел нам с Со подождать на месте, пошел вперед и остановился в свете зажегшихся фар.
  
  К нему приблизился рыхлый мужик со сложными усами, похожими на переехавшие под нос бакенбарды. Он пожал Тиму руку, и они стали совещаться. Говорили они довольно долго.
  
  Сеттинг походил на встречу двух мексиканских наркокартелей в голливудском фильме категории «Б», снятом умеренно-левым режиссером-гомосексуалистом: стильно, народно, с острым интересом к колоритной мужской фактуре, но слишком малобюджетно. Клянусь, я подумала именно так – вот что делает с нашим сознанием цифровой капитализм.
  
  С усатым толстяком приехали два крепких турка в казуальной джинсе. Еще была крашеная блондинка средних лет в летнем платье, с большими деревянными бусами на шее. Все они стояли поодаль и не встревали в разговор.
  
  Потом из-за пикапа вышел мальчик лет четырнадцати, которого я не заметила сразу, по виду типичный школьник в шортах. Его присутствие меня успокоило – все-таки детей на мокрое дело не берут. Хотя… Где как. В Бразилии, например, детей на него посылают.
  
  Тим повернулся к нам и махнул рукой. Можно было идти.
  
  К этому времени мои глаза уже привыкли к темноте – и я отчетливо различала впереди невысокую гряду из светлого даже ночью камня. Именно к ней мы и пошли, растянувшись в длинную цепь.
  
  Дойдя до скалы, один из джинсовых турков включил фонарь. В каменной стене была чернильная дыра, забранная железной решеткой. Второй турок отпер замок ключом, открыл дверцу в решетке, дал всем пройти внутрь – и снова запер ее у меня за спиной. Это показалось мне зловещим, и я поглядела на Со.
  
  – Чтобы нам не помешали, – улыбнулась та. – Тут бывают всякие экстремалы. Археологи-любители, наркоманы, бездомные… От них и запирают.
  
  Вот так, подумала я, для жены миллионера бездомный – это экстремал. Говорят, чтобы заработать много денег, надо выйти из зоны комфорта. Зато потом можно навсегда в ней поселиться. Богатство нежно ретуширует мир, заряжая все позитивом.
  
  Мы пошли вперед по пещере, миновали развилку, и я увидела впереди электрический свет. Там оказалось расширение коридора. Я бы, наверно, не обратила внимания на это место, если бы пришла сюда одна – но свет превратил его в подобие небольшой округлой комнаты.
  
  Все уже было готово к процедуре.
  
  Горели два софита – их мягкое сияние не резало глаза. В центре каменного мешка стояло зеркало на подпорках, перед ним – удобный офисный стул. За стулом была еще одна лампа – галогенный светильник на длинной штанге. Его рефлектор, поднятый над спинкой стула, отражался в зеркале.
  
  Но это было еще не все.
  
  У стены лежали две небольшие черные овцы со связанными ногами и замотанными скотчем мордами – и, честное слово, это выглядело продолжением того самого мексиканского боевика, о котором я думала десять минут назад. Овцы вели себя спокойно – только косились на нас равнодушными все понимающими глазами.
  
  – Здесь в древности вопрошали умерших и приносили им жертвы, – сказала Со. – Видишь это углубление? Как бы такая канавка? Сюда стекала жертвенная кровь. Если зарезать овцу в любом другом месте, ничего особенного не случится. Но если кровь снова попадет сюда, нас услышат…
  
  Глядеть овцам в глаза было трудно. Как и откуда смотрит на человека бог? Да вот так он на нас и смотрит…
  
  Тим хлопнул в ладоши.
  
  – Начинаем.
  
  Мальчик в шортах подошел к стулу, сел и откинулся на спинку, приняв расслабленно-ленивую позу, ведущую, как я помнила из школьных напутствий, к сколиозу. Но сегодня педагог не проснулся ни в одном из взрослых.
  
  Усатый мафиози подошел к галогенной лампе и поправил ее – так, чтобы отраженный в зеркале свет падал мальчику на лицо. Потом он уменьшил яркость до минимума.
  
  – Ребенка душить не будут? – спросила я шепотом у Со.
  
  – Нет, – ответила она. – Будут гипнотизировать.
  
  – Это не опасно?
  
  – Нет. Они это делают часто. Семья профессионалов.
  
  Заиграла тихая музыка – струнный фолк. Это было что-то неуловимо знакомое, то ли испанское, то ли итальянское, и вполне подходило к гангстерскому боевику, который я все еще снимала у себя в голове.
  
  – Зачем музыка?
  
  – Потом расскажу, – ответила Со. – Лучше смотри. Это интересно. Не каждый день увидишь.
  
  Мальчик на стуле некоторое время лениво кивал в такт музыке – а потом перестал. Выглядело это так, словно он уснул на уроке. Тогда Тим повернулся к одному из джинсовых парней и провел ладонью по шее.
  
  Турок подтащил овцу к канавке на полу и, прежде чем я успела зажмуриться, перерезал ей горло складным ножом.
  
  Он раскрыл лезвие движением большого пальца, за миг до рывка руки – так что я увидела блеск стали только тогда, когда дело было уже сделано.
  
  Овца несколько раз дрыгнула ногами. Черная кровь, как и обещал Гомер, полилась в каменный желоб. Я думала, что она заполнит его, но она почти сразу куда-то стекала, как будто ее действительно пили невидимые жадные рты.
  
  Женщина в бусах подошла к стулу с мальчиком, встала рядом с лампой и вопросительно повернулась к Тиму.
  
  – Позови Бассиана, – тихонько сказал тот.
  
  Женщина, видимо, понимала, о ком речь – она уставилась в зеркало и произнесла длинную фразу на языке, которого я не узнала. На латынь похоже не было.
  
  – Что это за язык? – прошептала я.
  
  – Греческий. Не совсем такой, как сегодня.
  
  – А почему не латынь?
  
  – Они говорили по-гречески, – прошептала Со. – Молчи и слушай.
  
  Женщина повторила ту же фразу еще раз. Потом еще.
  
  – Бассиан не отвечает, – сказала она.
  
  – Тогда позови Месу или Домну, – велел Тим.
  
  Женщина в бусах опять запричитала, ласково и жалобно, словно уговаривая отражающуюся в зеркале лампу. Это продолжалось долго, но ничего интересного не происходило. Тогда она повернулась к Тиму и пожала плечами.
  
  Турок с ножом подошел ко второй овце и вопросительно уставился на Тима. И в этот момент свернувшийся на стуле мальчик заговорил.
  
  Как только он открыл рот, я поняла, что это Фрэнк.
  
  Нет, мальчик говорил своим собственным голосом, тонким и детским – но это был Фрэнк.
  
  – Hi moonchild. Рад тебя видеть… Дилдо пригодилось, да?
  
  – Да, – ответила я. – Спасибо. А ошейник я забыла в гостинице. Извини…
  
  Мальчик тихо засмеялся – так же, как смеялся Фрэнк. Он глядел не в мою сторону, а в зеркало. И, похоже, совершенно не понимал, к кому обращается.
  
  – Это ты извини, что так получилось, – сказал он. – Ты разозлилась, когда увидела в сумке эти маски? Я не думал, что все произойдет так быстро, иначе попрощался бы… Ты в порядке?
  
  Со и Тим смотрели на меня. Мне следовало поддержать разговор.
  
  – Я в порядке, а ты? Как жизнь?
  
  Мальчик хихикнул, и только тогда до меня дошел весь идиотизм моего вопроса: «how’s life»? Естественно, я отмочила это без всякого умысла.
  
  – Отлично, – ответил Фрэнк. – Просто отлично. И смерть тоже.
  
  – Где ты сейчас?
  
  Фрэнк опять засмеялся. Со улыбнулась, и я догадалась, что снова сморозила глупость.
  
  – Я здесь, бэби. Я прямо здесь с тобой. Где еще я могу быть?
  
  – Извини, – сказала я. – Я волнуюсь.
  
  – Не волнуйся, – ответил он. – Все будет хорошо. Ты должна знать… Тебе уже говорили – и это правда. Я оставил тебе маски не случайно. Ты Луна. Луна притягивает Солнце. Найди истинное Солнце.
  
  – Как?
  
  – Ты знаешь.
  
  – Я не знаю, правда.
  
  – Ты знаешь, как искать, – повторил Фрэнк.
  
  Я поняла, что спорить с ним глупо.
  
  – Скажи, ты счастлив? – спросила я. – Тебе хорошо?
  
  – Я сейчас с тобой, и мне хорошо. Я сейчас с тобой, и я счастлив.
  
  – Когда я уйду, где ты будешь?
  
  – Я не знаю, – ответил Фрэнк.
  
  – А откуда ты пришел?
  
  – Я не приходил, – сказал Фрэнк. – Я был с тобой.
  
  – Как?
  
  – Все, кто умерли. Они всегда с тобой. Они живут через тебя. Ты живешь для них. Ты их окно в жизнь. Ты и есть они.
  
  – В каком смысле?
  
  Мальчик некоторое время сопел.
  
  – Ты – это мы, – сказал он наконец. – А мы – это ты. Мы смотрим сквозь тебя на мир. Пока это продолжается, ты думаешь, что живешь. Ты видишь и слышишь для нас. Ты – это все прежние люди, глядящие в окна твоих чувств.
  
  – А что вы делаете, когда не смотрите в них?
  
  – Мы всегда смотрим в окна. Больше ничего нет. Если мы перестанем смотреть, мы исчезнем. Ты не поймешь. Я тоже не понимал. Мертвые, живые – это философские идеи. На самом деле ничего подобного нет. Есть свежая кожа. Она стачивается о мир и сходит слой за слоем. На ее месте вырастает другая. Мы все – одно и то же.
  
  – А почему твой дух приходит попить крови?
  
  Договорив, я сразу пожалела. Но ничего страшного не произошло. Мальчик хрипло засмеялся, и я опять узнала смех Фрэнка, как бы воспроизведенный на чуть более быстрой скорости.
  
  – Хороший вопрос, – сказал он. – В жизни бывают определенные формальности, существующие, чтобы сущности могли встречаться. Например, посольские приемы. Званые обеды. Вызов проститутки. Заказное убийство. Или такие вот ритуалы, соединяющие жизнь и смерть. Кроме того, свежая овечья кровь – это очень вкусно. Тебе понравится…
  
  – Разве можно соединить жизнь и смерть? – спросила я.
  
  – Конечно, – ответил мальчик. – Жизнь – это иллюзия. Смерть тоже иллюзия. Двум иллюзиям не надо соединяться. Они и так одно и то же.
  
  Было непонятно, шутит Фрэнк или говорит всерьез. С другой стороны, я не всегда понимала это и при его жизни.
  
  – Ты нашел то, что искал? – спросила я. – То, к чему стремился? Ты встретил богиню?
  
  – Да, – ответил мальчик. – Богиня приняла меня так же, как Каракаллу. Боги не предают тех, кто их полюбил. Они предают только тех, кто с ними торгуется. Они встретят нас после смерти… Раньше я не понимал. Теперь я вижу больше. Вижу все.
  
  – Что ты видишь?
  
  – Я был не тем, кого искали боги. Каракалла тоже. Тот, кого искали боги, пришел вслед за ним. Он опять придет следом. Через тебя.
  
  – Через меня?
  
  – Как через дверь, – сказал он.
  
  – В каком смысле? – заговорила Со, молчавшая до этого. – Саша и есть солдатор?
  
  Это странное слово – если я правильно его услышала – не сказало мне ничего. Но я его запомнила.
  
  – Она откроет дверь, – ответил Фрэнк. – Она откроет дверь, и солнце ей улыбнется. И в комнату влетит ослепительная бабочка. Как в митреуме на галльской улице… Она приведет того, кого вы ищете.
  
  – Как? – спросила Со. – Как она это сделает?
  
  – Как искать, она знает. Ей нужны будут маски.
  
  Когда Со вступила в наш разговор, мне показалось, что Фрэнк стал куда-то удаляться – хотя в чем именно это выражалось, я не знала.
  
  – Фрэнк, – спросила я, – что мне делать?
  
  – Они тебе скажут, – ответил Фрэнк. – Не пытайся сбросить эту ношу. Иначе умрешь так же глупо, как я. Камень тебя видит.
  
  – Ты меня пугаешь, – сказала я жалобно. – Какую ношу? Какой камень?
  
  – Ты все узнаешь.
  
  – Когда?
  
  – Маска Солнца расскажет про себя сама.
  
  Мальчик замолчал. Он молчал в этот раз очень долго, и я поняла, что Фрэнка рядом больше нет.
  
  Тим сделал турку знак, и тот перерезал горло второй овце. Кровь стекла в ложбинку камня, исчезла, но мальчик молчал. А потом он открыл глаза – и сказал что-то по-турецки.
  
  – Все, – перевел Тим. – Больше никто не придет.
  
  Эмодзи_красивой_блондинки_с_опаской_выходящей_из_пещеры_где_только_что_происходило_нечто_мрачное_оккультное_и_скорей_всего_незаконное.png
  
  
  На обратном пути Тим сел на заднее сиденье рядом со мной и поднял стекло. Видимо, целью было помешать мне говорить с Со, сидевшей впереди.
  
  Мои вопросы оставались без ответа – Тим повторял одно и то же:
  
  – Дома. Обсудим дома.
  
  Машина затормозила у причала. Мы вышли, Тим крепко взял меня за руку и повел за собой на яхту – словно папа нашкодившую дочку. Со отстала, и я поняла, что у нас будет разговор один на один.
  
  В офисе он посадил меня на стул, а сам уселся на стол, свесив с него ноги. Мне почему-то пришло в голову, что именно так вел себя Клинтон в овальном офисе, когда Моника Левински делала ему metoo (помнится, когда Фрэнк впервые обозначил эту процедуру таким образом, я брезгливо поморщилась – и вот, пожалуйста, уже повторяю сама). Действительно, Клинтон наверняка сидел на президентском столе, раздвинув ноги. А как еще?
  
  И все остальные президенты с тех пор глядят в отпечаток клинтоновской попы и решают судьбы мира. Наверняка это как-то на мире сказывается, но вот как?
  
  Мне нравилось, что я могу отвлекаться на подобные мысли после всего пережитого. Значит, у меня устойчивая психика. И жизнь продолжается несмотря ни на что.
  
  – Ну как, – спросил Тим, – убедилась? Я бы такого не придумал. А уж этот турецкий мальчик тем более. Он даже по-английски почти не говорит.
  
  – Что такое «солдатор»? – спросила я.
  
  – Это латинский каламбур.
  
  – В чем его смысл?
  
  – Есть латинское слово «saltator», танцор. Оно от слова «salta» – «скакать». Со специально просила объяснить тебе, что древние укры здесь ни при чем – надеюсь, ты понимаешь, что она имела в виду, потому что сам я не…
  
  Я кивнула.
  
  – Одна античная секта, – продолжал Тим, – писала слово «saltator» через «о» – так что получалось «soltator», «солнце» и «танцор», слившиеся в одно целое. По-английски можно сказать «sundancer».
  
  – А какое отношение это имеет к Фрэнку и Каракалле?
  
  – Никакого. Каракалла умер на пути к Луне, прямо как советский космонавт. Он был уверен, что солнечное божество – это он сам. Просто по императорскому праву. Но он ошибался.
  
  – Теперь я в курсе, – сказала я.
  
  – Но самое интересное началось потом. Ты знаешь, что случилось после смерти Каракаллы?
  
  – Нет, – ответила я. – Я слабо разбираюсь в истории.
  
  – Когда Каракаллу убили, императором стал префект преторианцев Макрин – историки считают, что это он организовал заговор и подослал убийцу. Но Макрина не любили солдаты, которым он сократил раздутое Каракаллой жалование. У Каракаллы официально не было детей, и династия Северов оказалась прерванной. Но вскоре после смерти императора среди солдат Третьего Галльского легиона, расквартированного в Сирии, стали ходить слухи о бастарде Каракаллы. Это был мальчик, живший в Эмесе и выполнявший функции высшего жреца солнечного бога Элагабала.
  
  – Эмеса? – спросила я. – Я уже слышала это слово.
  
  – Сейчас там сирийский Хомс. В то время Эмеса была цивилизованным эллинским городом, очень важным центром Римской империи, и никакого варварского налета на всем этом для тогдашнего римлянина не было. Мальчика звали Варий Авит, ему было четырнадцать лет, и он действительно был родственником Каракаллы по линии матери. Смерть Каракаллы просто расчистила ему дорогу.
  
  – Четырнадцать лет? – удивилась я. – Разве можно в таком возрасте быть высшим жрецом?
  
  – Ты проецируешь наше сегодняшнее понимание на восточную древность, – ответил Тим. – «Высший жрец» означало тогда не «административный глава культа, которого возят в черном лимузине за то, что он лоббирует политику правящей олигархии перед верующими, ссылаясь на свои связи среди небесных человечков», а «наиболее близкий к богу». Маленький Варий танцевал для бога Солнца. Такова была главная функция жреца. Это происходило в главном храме Эмесы – и танцы Вария Авита могли видеть люди, не имевшие отношения к культу. В том числе римские солдаты…
  
  – Он и был soltator? – догадалась я. – Тот, про кого говорила Со?
  
  Тим кивнул.
  
  – Мальчик был хорош собой, и танец его так действовал на солдат, что в конце концов они привели его в лагерь Третьего Галльского, нарядили в одежды, которые носил маленький Каракалла, и представили армии как его сына. Он походил на убитого императора, потому что был близким родичем его матери. Кроме того, он действительно мог быть его сыном, на этот счет полной ясности нет. Римские императоры ни в чем себе не отказывали…
  
  – Я догадываюсь.
  
  – Это было примерно через год после смерти Каракаллы, которого солдаты, в отличие от римских историков и сенаторов, очень любили. Мальчик станцевал перед солдатами, они привели его в лагерь и уже на рассвете провозгласили властелином огромной империи… Говорили, что в его танце была какая-то удивительная сила. Все отряды, посланные на усмирение бунта узурпатором Макрином, переходили на его сторону сразу.
  
  – Похоже, – сказала я, – плясать этот парень умел.
  
  – Вот, ты уже начинаешь понимать, как в древности делались дела. Но дело было не только в танце. Мальчик танцевал не где попало, а перед священным черным камнем.
  
  – Вы же сказали, что он был жрецом Солнца.
  
  – Да. Но солнечное божество Эмесы было связано с коническим черным камнем – главной храмовой святыней. Став императором, Элагабал – нового императора прозвали в честь его бога, как Каракаллу в честь его накидки – стал возить эту святыню за собой.
  
  – Черный камень? – переспросила я.
  
  – Да, – ответил Тим. – Так называемый «бет эль».
  
  – Что это?
  
  – Переводится как «дом бога». Так называли камни, обычно метеоритной природы, которым поклонялись в древности. Большую их часть уничтожили христиане. Некоторые, впрочем, до сих пор в деле. Например, черный камень Каабы. Правда, по официальной версии мусульмане ему не поклоняются. Для них это просто напоминание о пророке.
  
  – А черный камень Каабы и черный камень Элагабала связаны между собой?
  
  – Элагабал жил за четыре века до возникновения ислама. Но его «бет эль» определенно обладал серьезной магической силой. Он помог никому не известному мальчишке из Сирии за год стать римским императором. Это как если бы у вас в России какого-нибудь пятнадцатилетнего блогера из Екатеринбурга вдруг посадили на кремлевский трон.
  
  – Скажите, – спросила я, – а Карры, где убили Каракаллу, и эта Эмеса – они далеко друг от друга?
  
  – Нет. И я вполне допускаю, что лунное божество из Карр нашло свою солнечную половину в новом императоре… Может быть, оно помогло этому мальчугану.
  
  – А они встретились? Богиня Луны и Элагабал?
  
  – Не знаю, – ответил Тим. – В хрониках ничего не говорится по этому поводу. Став императором, Элагабал уехал сначала в Никомедию, а потом в Рим. И привез в столицу империи черный камень, перед которым танцевал. Есть монеты, где… Сейчас…
  
  Тим слез со стола, обошел его, открыл верхний ящик и протянул мне тусклый желтый кружок размером с десятирублевую монету.
  
  – Вот этот ауреус отчеканен в правление Элагабала.
  
  – Золото? – спросила я, разглядывая монету.
  
  – Да, – ответил Тим. – Вес семь с половиной граммов. Не такая уж нумизматическая редкость. Их штамповали главным образом в Никомедии и вообще в Азии. Можно купить тысяч за десять долларов…
  
  На одной стороне монеты был профиль симпатичного молодого человека в венке. На другой – колесница, везущая что-то треугольное. Вокруг колесницы в воздухе висели совершенно четкие грибочки-псилоцибы – очень трудно было при всем желании принять их за что-то другое. На колеснице стоял треугольный камень, а под колесами было выбито единственное слово, которое я смогла прочесть:
  
   ELAGABAL
  
  – А что написано над колесницей?
  
  – Sancto deo soli, – ответил Тим. – Священное божество Солнца, которому посвящена монета. Поэтому дательный падеж. И некоторые слова обрезаны – на монетах часто так делали. Нумизматы называют эту монету «Aureus Sol Invictus». Ты знаешь, что такое «Sol Invictus»?
  
  Я вспомнила Фрэнка в маске Солнца, потом Ахмета Гекчена – и пожала плечами, ощутив легкий холодок внутри.
  
  – Непобедимое Солнце?
  
  – Именно. Нумизматы немного путают. Культ Непобедимого Солнца распространился в Риме гораздо позже культа Элагабала и был популярен в основном среди солдат. Это конец третьего века, император Аврелиан. Практически то же, что культ Митры. Просто другое название. А эпоха Элагабала – это начало третьего века. Выражение «Sol Invictus» существовало и тогда, но не было таким распространенным. Оно указывало на тайну, известную только посвященным.
  
  Я несколько секунд колебалась, сказать про разговор с Ахметом Гекченом или нет – и решила на всякий случай этого не делать. Меня же не спрашивали. Но если спросят, подумала я, скажу…
  
  – С другой стороны, – продолжал Тим, – нумизматы не так уж неправы. Элагабал говорил, что его черный камень – одновременно и Солнце, и Юпитер. Этот юный император был, если угодно, римским Эхнатоном. Только он не отверг остальных богов, а как бы попытался соединить их всех в одном.
  
  Я поглядела на монету еще раз.
  
  – А почему вокруг колесницы грибы? Это был психоделический культ?
  
  Тим засмеялся.
  
  – Поразительно, – сказал он, – вот что такое молодые мозги. Ты на пороге великого исторического открытия.
  
  – Это что-то другое?
  
  – Никто из ученых точно не знает. Но про грибы смешно. Мне бы в голову не пришло.
  
  – Я не очень понимаю, – сказала я, – что здесь смешного.
  
  – Насчет этих предметов существует серьезная полемика в исторической науке, – ответил Тим. – Некоторые считают, что это зонты. Мол, религиозная процессия устраивалась в день летнего солнцестояния, было жарко и… Другие возражают, что по чисто богословским причинам процессия бога Солнца не могла укрываться от того божества, которому была посвящена – и это религиозные штандарты. Как бы значки небесных легионов… Но про грибы, конечно, свежее всего. А что ты скажешь про императора? Переверни, он с другой стороны.
  
  – Красивый, – сказала я.
  
  – И очень юный. Ему было в это время шестнадцать или семнадцать лет.
  
  – А кто правит колесницей? – спросила я, разглядывая монету. – Там же только этот камень.
  
  – В том и дело. Во время этих процессий поводья лошадей – их, кстати, было на самом деле шесть, на монете просто не хватило места – были привязаны к камню. Как будто правил сам солнечный бог. Юный император держал за поводья только одну лошадь – и бежал перед колесницей спиной вперед, лицом к своему богу. На дороге делали разметку из золотой пудры, типа такую центральную линию, чтобы он мог ориентироваться, не оборачиваясь… В день летнего солнцестояния он бежал через весь Рим к построенному в предместье жертвеннику, и, доставив туда своего бога, приносил ему жертвы на множестве алтарей. Это было огромное событие, национальный праздник. Вокруг алтарей стояли высокие деревянные башни, с которых в народ кидали деньги и подарки… А потом император танцевал перед камнем – как прежде в эмесском храме. Только смотрели на это уже не солдаты, а весь сенат и римский народ. Это вообще был уникальный период истории – несколько лет, когда огромной мировой империей управляли главным образом с помощью танца. После этого начался так называемый кризис третьего века, и Рим по-настоящему не оправился уже никогда.
  
  – Подумаешь, – сказала я. – У нас Ельцин тоже танцевал и оркестром дирижировал.
  
  – Так и вы не оправились, – ответил Тим. – Только миллиардеров много стало.
  
  – А что случилось с мальчиком? – спросила я.
  
  – Естественно, умер. Его убили в восемнадцать лет. А потом его память была проклята – через стандартную римскую процедуру «damnatio memoriae». До этого Каракалла проделал то же самое со своим братом Гетой. Убрали даже лица на фресках. Про Элагабала сегодня знают довольно мало. Уничтожены все его следы. Остались тенденциозные заметки ненавидевших его сенаторов-историков, где его обвиняют во всех смертных грехах, пара бюстов и эти вот монеты, которые находят до сих пор.
  
  – За что его убили?
  
  – А за что убили Каракаллу или Коммода? Любой император каждый день создает сотню причин для своей смерти. Задним числом объяснить ее несложно. Когда убили Цезаря, никто не спросил «за что?».
  
  – Цезарь хотел отнять у Рима свободу, – сказала я. – И вольнолюбивый Брут…
  
  – Ага. Если бы убили Тиберия или Августа, историки тоже нашли бы массу поводов. Официально считается, что Элагабал утратил доверие солдат. Утверждают, что он погряз в неге, роскоши и изощренных видах разврата, которые оттолкнули от него армию, склонную к более традиционным формам гомосексуализма. Но так говорили обо всех убитых императорах. Они все почему-то оказывались плохими. Погубило его не это, конечно, а то, что он оставил свои зачарованные восточные легионы и переселился в Рим. Императоров в это время уже назначали преторианцы.
  
  – Да, – сказала я, – помню. Фрэнк говорил, что в Риме императоры долго не жили.
  
  – Это правда. Особенно поздние.
  
  – А что случилось с черным камнем?
  
  – Элагабал построил для него в Риме храм. Он переместил туда множество знаменитых древних статуй, чтобы они окружали почетным караулом его божество. Когда юного императора убили, статуи без особой помпы стали возвращать назад. То же случилось и с самим черным камнем. Его вернули в Сирию, в тот же храм в Эмесе. Есть поздняя монета мелкого сирийского узурпатора Урануса – он тоже был римлянин – где этот камень показан стоящим на прежнем месте в храме. И вокруг опять висят эти, как ты выразилась, грибы…
  
  – А потом? Куда камень делся потом?
  
  Тим хитро на меня поглядел.
  
  – История об этом умалчивает. Ученые полагают, что камень Элагабала, вероятнее всего, был разбит на куски христианами в пятом или шестом веке. Но письменных свидетельств не сохранилось.
  
  – Где его осколки сейчас?
  
  – Я же говорю – научных сведений на этот счет нет.
  
  – Такое чувство, – сказала я, – что у вас есть ненаучные.
  
  Он ухмыльнулся. В его ухмылке, словно в чемодане с контрабандой, просвечивало отчетливое второе дно. Только тогда я догадалась. И сразу поразилась тому, сколько времени мне для этого понадобилось.
  
  – Камень у вас?
  
  – Может быть…
  
  – Не надо крутить. Он или у вас или не у вас. Какое тут «может быть»?
  
  – Может быть, – сказал Тим, – это не он у меня, а я у него.
  
  Он запустил руку в тот же ящик, откуда достал перед этим монету, вынул маленький дистанционный пульт и нажал на кнопку.
  
  Обшитая кожей стена за его столом стала медленно подниматься, открывая вторую половинку каюты, на существование которой с самого начала намекал разделенный надвое иллюминатор. Зажегся мягкий свет – и я увидела большущий конический камень, стоящий на зеленом бархатном постаменте.
  
  Он был глубокого черного цвета, плавной и округлой формы – я не заметила на нем сколов или следов отсечения от более крупной каменной массы. Почему-то он сразу напомнил мне нижнюю половинку больших песочных часов. Словно бы время, которое они мерили, кончилось так давно, что песок, стекший в нижний конус, спекся в черную массу, а стекло рассыпалось и облетело…
  
  На повернутой ко мне стороне камня было почти правильное круглое пятно – будто туда плеснули огнем, и образовался еле заметный кратер со следами разлетающихся осколков. Пятно окружали нечеткие радиальные лучи. Родинка на камне.
  
  – Что это за пятно?
  
  – Я не знаю, – ответил Тим. – Некоторые, когда первый раз его видят, вспоминают про масонов – камень треугольный, а пятно напоминает глаз. Но те, кто поклонялся Элагабалу в древности, говорили, что это автопортрет Солнца. Ведь правда, похоже на снимок короны во время затмения?
  
  Я кивнула.
  
  – Что тебе пришло в голову, когда ты увидела камень? – спросил Тим.
  
  – Песочные часы, – ответила я.
  
  – Интересно, – хмыкнул Тим, глядя на камень. – Очень интересно. Мне это нравится куда больше того, что говорят миллениалы.
  
  – А что они говорят?
  
  – Фрэнк сказал, это посадочная капсула с иллюминатором. Он предположил, что там внутри мертвый пришелец.
  
  – Немного похоже, – согласилась я. – Только капсула недостаточно большая для человека. Разве что пара внеземных собачек.
  
  – Следует говорить и думать о камне с почтением, – одернул меня Тим. – Целых пять лет он был главным объектом поклонения Римской империи, то есть всего тогдашнего мира. Упадок Рима начался именно тогда, когда эту святыню вернули на Восток.
  
  – А что случилось?
  
  – На империю восстала Парфия. Ну или Персия, как сейчас ее называют. Словно бы камень, вернувшись в свой храм в Эмесе, стал собирать огромную восточную армию, чтобы отомстить… Дальше в Риме уже не было ничего хорошего. Произошла… Как бы это сказать на современном языке, перезагрузка реальности.
  
  – Вы верите, что это случилось из-за камня?
  
  Тим пожал плечами.
  
  – Я не верю, – сказал он. – Я знаю.
  
  – Где Камень был все остальное время?
  
  – Это не афишируется.
  
  Я поняла, что расспрашивать о деталях не стоит.
  
  – А вы можете им управлять?
  
  – Это происходит не так. Камень проявляет свою силу сам. Тогда, когда к нему приближается подходящий человек.
  
  – В каком смысле подходящий?
  
  – В любом. В любом смысле, который работает. В мире есть люди, способные как бы включать камень. Встретив их, камень оживает – и придает им силу и направление. Одним из таких людей был Фрэнк.
  
  – Я не думаю, что камень дал ему силу, – сказала я. – Скорее, он свел его с ума.
  
  – Я согласен, – ответил Тим. – То, что случилось, ужасно. Но если бы ты видела Фрэнка до встречи с камнем, ты поняла бы, какая это была невероятная трансформация.
  
  – Что происходит с камнем, когда он встречает подходящего человека?
  
  – Изменения происходят не с камнем, а с людьми. В них начинает звучать эхо древности. Как бы отражение прошлого в настоящем.
  
  – Фрэнк говорил то же самое, – сказала я. – Про эхо древности. Но зачем он поехал в Харран, если знал, что произошло с Каракаллой?
  
  – Наверно, какая-то сила заставляла его приближаться к огню, который его в конце концов сжег. Есть тайны, настолько великие, что за прикосновение к ним люди платят жизнью. Но это не главное, на что способен камень.
  
  – А что главное?
  
  – То, что происходит, когда камень встречает человека, которого в древности называли словом soltator. Это тот, кто может управлять всей силой камня. Ее достаточно для того, чтобы полностью изменить наш мир.
  
  – А как soltator это делает?
  
  – С помощью танца. Именно такого человека мы и ищем.
  
  – А как его найти?
  
  – Камень должен призвать его сам.
  
  – Как он это делает?
  
  – По-разному, – сказал Тим. – Но приближаются к камню через маски Каракаллы.
  
  – А Каракалла тоже управлял камнем?
  
  – Нет. Даже никогда не пытался. Хотя у него были для этого все семейные права…
  
  – У каждой маски на лбу – черный камушек в оправе. Это что, осколки?
  
  – Да. Внизу есть место, откуда они откололись.
  
  Я вспомнила, как я первый раз надела маску Луны в гостиничном номере. Фрэнк меня об этом не просил. Он просто оставил маску на виду. Мне самой захотелось это сделать.
  
  – А Фрэнк мог управлять камнем?
  
  – Фрэнк гостил у меня на яхте с друзьями. Однажды он зашел в мой офис и увидел маску Солнца на столе. И сразу ее надел, даже не спрашивая разрешения. Тогда я представил его камню. Камень его принял, и маски перешли к нему… Остальное ты знаешь.
  
  Я кивнула.
  
  – Теперь твоя очередь коснуться камня, – сказал Тим.
  
  – И что случится?
  
  – Я не знаю. Может быть, ты что-то почувствуешь. А может быть, не почувствуешь ничего. Все произойдет после. Не бойся…
  
  – Я и не боюсь, – ответила я. – Просто коснуться? Пальцем?
  
  Тим закрыл глаза и на несколько секунд приложил ладонь к углублению в камне – «автопортрету Солнца», как он его назвал. Его пальцы как раз вписались в неровный каменный круг.
  
  – Вот так, – сказал он, отходя в сторону.
  
  Я подошла к камню и положила ладонь туда же.
  
  Камень был теплым. И еще мне почудилось, что он чуть-чуть дрожит. Это, скорей всего, была прошедшая сквозь него вибрация корпуса яхты – или мое воображение.
  
  Ничего вроде бы не произошло.
  
  Но что-то неуловимое случилось. И, опуская руку, я уже знала, что теперь этот кусок спекшегося базальта превратился для меня в Камень с большой буквы.
  
  – Он теплый, – сказала я. – А откуда он вообще взялся? В смысле, до того, как попал в Эмесу?
  
  – Считается, что это метеорит. Просто древний метеорит. Но есть и другие мнения о его природе.
  
  – Какие?
  
  – Постепенно ты это выяснишь.
  
  – А раньше ему поклонялись? До Рима и Сирии?
  
  – Да, – ответил Тим. – Он был, например, тайной реликвией культа Солнца при Эхнатоне… Интересно, что память о всех событиях и исторических фигурах, связанных с Камнем, потом старались уничтожить.
  
  – А почему Камень сделал Фрэнка Каракаллой? Он что, был им в прошлых жизнях?
  
  – Не знаю, – сказал Тим. – Может, дело в том, что они были похожи. Камень Эмесы не просто обладает огромной силой. Он как бы заряжен историей. Он служил магическим центром мира на пике римского могущества, во времена, когда магия была реальной и всеми признанной государственной силой. Он сочится прошлым и словно пытается повторить его фрагменты. Воспроизвести какую-то древнюю мистерию… Эдакое вечное возвращение.
  
  – К чему?
  
  Тим развел руками.
  
  – Есть люди, которых Камень берет в свою свиту, – сказал он. – Их мало, но каким-то образом они находят к нему свой путь. Если Камень принимает тебя, он как бы назначает тебе роль. Фрэнк стал Каракаллой – и дух Каракаллы говорил через него. Ты была… Не знаю, лунной богиней из Карр? Или ее жрицей? Подобием?
  
  – Всем понемножку, – сказала я.
  
  – Я думаю, что ты своего рода магнит, способный притягивать тех, кого ищет Камень. Ты должна найти нового Элагабала.
  
  – Но почему именно я?
  
  Тим улыбнулся.
  
  – Противоположности тянутся друг к другу. Ты притянула Фрэнка, как богиня Луны когда-то притянула к себе Каракаллу. Точно так же к тебе придет и soltator. Рано или поздно это случится. И ты приведешь его к Камню.
  
  Наверно, прикосновение к древней святыне уже подействовало. Странные слова Тима не вызывали во мне протеста. Я понимала логику того, что он говорит.
  
  – Но как я буду его искать? – спросила я.
  
  – Фрэнк говорил, ты знаешь.
  
  Я усмехнулась.
  
  – Вообще-то знаю. У меня есть метод. Но я не уверена, что он здесь сработает.
  
  – У тебя будут маски, – сказал Тим. – В каждой из них кусочек камня. Камень и маски – одно целое. Поэтому Камень Солнца все время будет с тобой. Если захочешь поговорить с ним, усни в маске. Теперь, когда Камень тебя принял, это подействует.
  
  – В какой? Их две.
  
  – Не знаю, – сказал Тим. – Экспериментируй.
  
  Мы поужинали втроем.
  
  В анархистском салоне веселилась молодежь – оттуда долетала музыка, голоса и запах травы, с которым не справлялась даже могучая вентиляция. Можно было навестить борцов, изнемогающих в битве с цифровым Goolag’ом. Хотя они наверняка станут расспрашивать о случившемся…
  
  Со поняла, о чем я думаю.
  
  – Я предупрежу ребят, чтобы они не говорили о Фрэнке. Скажу, это твой триггер. Так до них дойдет.
  
  – Спасибо, но мне никого не хочется видеть. Я пойду спать.
  
  Вернувшись в свою каюту, я разделась, села на кровать и положила перед собой маски.
  …lovely moonchild,
  dreaming in the shadow of the willow…
  
  Странно, но маски уже не напоминали о Фрэнке. Теперь это были просто два прекрасных древних лица, смотрящих на меня из бездны прошлого.
  
  Как там говорил Ницше? Если долго глядеть в бездну, то бездна поглядит на тебя. Он не врал: бездна уже пялилась на меня четырьмя продолговатыми зелеными глазами. У нее почему-то были глаза такого же цвета, как покрывало на кровати.
  
  Я подумала, что если надеть одну из масок и лечь на спину, в ней вполне можно проспать всю ночь.
  
  Я уже засыпала пару раз в маске Луны, когда рядом был Фрэнк – правда, ненадолго. Никаких ярких снов я не помнила – хотя мне несколько раз казалось, что я почти вижу то, о чем говорит Фрэнк.
  
  Но в то время меня еще не представили Камню – может быть, дело в этом? Или следовало уснуть в маске Солнца?
  
  Сейчас узнаем, подумала я.
  
  Эмодзи_милой_блондинки_ложащейся_спать_в_шипастой_маске_солнца_за_лучами_которой_даже_не_видно_что_она_блондинка_что_не_так_уж_страшно_поскольку_ночь_темна_пуста_и_безлюдна_и_нравиться_в_ней_особо_некому.png
  
  
  Изукрашенная мраморная лестница, дугой уходившая вниз, выглядела очень старой. Широкие ступени были в два раза выше обычных, как будто ее строили для гигантов или богов. Хорошо, что я спускался.
  
  Я прежде не видел подобного ни в одном дворце. Полированный камень, резные цветы, лики Гелиоса и Селены. Я и представить не мог, кто и когда это построил.
  
  И, главное, где.
  
  От страха я повторял про себя древнюю молитву, которой когда-то научил меня Ганнис:
  
  «Многоликий и Невидимый, пусти меня в чертог тайны… Многоликий и Невидимый, пусти меня в чертог тайны…»
  
  Молиться так следовало часами, и я часто твердил эти слова ночью, чтобы быстрее заснуть… О ужас, пришло мне в голову – а может быть, бог услышал и действительно пустил меня в чертог? И что я теперь буду в нем делать?
  
  Лестница спускалась в темноту кругами, и по ним я шел, то входя в свет факелов, то ныряя во мрак.
  
  После каждого круга была площадка, где стояла мраморная статуя львиноголового человека, обвитого змеями. На стенке за его спиной горели факелы и масляные лампы, так что львиноголового можно было хорошо рассмотреть.
  
  Львиная пасть была красной изнутри и выглядела грозно. Змеиная голова лежала на львиной, как бы не давая пасти раскрыться до конца – а змея кусала кончик своего же хвоста… На символическом языке это что-то значило, но что? Я знал прежде, но забыл.
  
  Наверно, из-за этих змеиных голов мне казалось, будто я сбегаю вниз по кольцам огромного змея, свесившегося в вечную ночь.
  
  Скоро я заметил, что площадки, по которым я прохожу, отличаются друг от друга. Львиноголовые статуи были везде одинаковы. Но перед каждой стояла мраморная тумба со священным бронзовым предметом. И эти предметы на каждой площадке были разными. Поняв это, я стал внимательно следить за тем, что выплывает мне навстречу из мрака.
  
  Сначала появилась ворона – немного смешная, горделиво расправившая крылья, размаха которых все же не хватало, чтобы сойти за орла.
  
  Пролетом ниже на тумбе лежала диадема наподобие царской, только не из золота, а из бронзы.
  
  Еще ниже – нагрудная пластина военного панциря, настоящая, со следами ударов. Она выглядела совсем старой: такие латы носил, должно быть, Одиссей или Ахилл.
  
  Еще ниже – лавровый венок, который я принял сперва за другую диадему. Но венок был больше и шире. Если кто-то наденет эти бронзовые лавры, лучше ему иметь сильную шею.
  
  Ниже лежал меч с крюком, отходящим от лезвия в сторону – такие, я помнил, были в ходу у пиратов.
  
  Дальше – маска Гелиоса с похожими на лучи шипами. Ее, подумал я, вполне мог бы носить цирковой гладиатор.
  
  Еще ниже – большая чаша с пупырчатым дном.
  
  Следом снова появилась ворона, и все стало повторяться: диадема, панцирь, венок, меч, маска и чаша. А потом опять ворона.
  
  Я решил, что одинаковые символы, скопированные с большой точностью, появляются через каждые семь этажей. Но потом я заметил на одном из крыльев вороны глубокую царапину, блестевшую в свете ламп, и запомнил ее.
  
  Царапина той же формы и глубины была на крыле у каждой из бронзовых птиц.
  
  Мало того, рядом с царапиной, оставленной, похоже, ударом меча или копья, был тонкий металлический заусенец – и он тоже повторялся без изменений. Либо кто-то, прошедший здесь до меня, через каждые семь этажей бил очередную бронзовую ворону одним и тем же оружием с одинаковой силой, что было невозможно, либо…
  
  Либо это одна и та же ворона, и я брожу в темноте по кольцу.
  
  В подобном не было бы ничего удивительного, если бы я шел по коридору. Или хотя бы спускался по одним лестницам и поднимался по другим. Но я все время спускался, как бы сбегая по бесконечному архимедову винту.
  
  И тем не менее через каждые семь освещенных факелами пролетов я оказывался в том же самом месте.
  
  Дело было не только в вороне. Я заметил и другие повторяющиеся детали: выбоины и пятна на мраморе, расположение самих факелов, характерные узоры камня.
  
  Спускаясь по лестницам, я ходил по кольцу. Так не могло, конечно, быть. Но философы, помнил я, называют это логикой: неоспоримый вывод приходится принять, даже когда он противоречит видимости.
  
  А почему я иду вниз? Что я хочу там найти?
  
  Я задумался – и в моем сердце повеяло ужасом. Я вспомнил, что таков сон, предвещающий смерть – бесконечное схождение по лестнице во тьму…
  
  Так это сон?
  
  Но я не спал – я щипал себя и не просыпался; я чувствовал горький запах факелов и холодное касание мрамора. Чувства мои были остры как никогда.
  
  Быть может, меня убили – и я схожу в Аид?
  
  И вдруг я вспомнил про весть, пришедшую день назад из Карр. Император – мой дальний родственник, как думали в Риме и Сирии, и родной отец на самом деле – убит в походе.
  
  Когда убивают императора, его семье остается жить недолго. Лица домашних были мрачны и решительны. Даже женщины готовились к смерти.
  
  Я впервые увидел, как выглядит последняя игрушка знатной дамы – драгоценный флакон с ядом: крошечный саркофаг Клеопатры, обвитый прозрачными змеями, чудо ювелирной резьбы, черное от страшной начинки. Я видел также острые сирийские бритвы для вскрытия вен. Эти тайные предметы, припасенные для последнего часа, теперь лежали в нашем доме на виду, рядом с ложами, где принимали пищу.
  
  Потом… Потом что-то случилось, и я оказался здесь.
  
  Мой дух был спокоен. Если я умер, сокрушаться уже не о чем. Но где тогда души других мертвецов? Где Стикс, где ладья Харона? Или эта лестница ведет меня к ним и я буду сбегать по ней до тех пор, пока не забуду всю свою прежнюю жизнь до последней детали?
  
  Я слышал однажды серьезный взрослый диспут на эту тему: душа, чтобы слиться с мировым духом, должна прежде потерять все, делающее ее особенной и отличной от других, говорил один спорщик.
  
  Но что толку в обтертой морем гальке, возражал другой, если на берегу таких не счесть и все они есть просто один повторяющийся много раз камень? Зачем нужен подобный дух и кому? Духу нет необходимости быть кому-то нужным, отвечал первый, остальное узнаешь, когда умрешь… После смерти нет памяти и нет ужаса.
  
  Ужаса я и правда не чувствовал. Скорее было интересно: как я забуду себя? Будет ли это больно? Быть может, бронзовый меч, мимо которого я прохожу, внезапно сорвется с подставки и отсечет мне голову? Или я просто состарюсь за время бесконечного путешествия вниз и память незаметно высыплется из меня, как зерно из прохудившегося мешка?
  
  Нет, понял я еще через несколько кругов, все случится совсем не так.
  
  Я буду глядеть то на бронзовую ворону, то на этот венок, то на эту маску Солнца – и не останется повода вспоминать о чем-то другом. Я ведь давно уже не думаю о прошлой жизни, а полностью поглощен своим странным путешествием. Я с опаской слежу за тем, что вокруг, и замечаю происходящие перемены.
  
  Кто-то меняет прогоревшие факелы на новые. Они такие же, но длиннее и сидят в кольцах чуть иначе. Кто-то доливает масла в лампы.
  
  Быть может, в темноте вокруг спрятаны леса, где сидят невидимые рабы вроде тех, что обслуживают арену? Когда я ухожу с одной площадки на другую, они неслышно спрыгивают на нее и готовят ее к моему следующему проходу…
  
  Некий огромный и скрытый во тьме механизм постоянно переносит пройденные мною сегменты лестницы вниз и беззвучно соединяет их с остальными. А тот участок, по которому я спускаюсь, тем временем плавно движется вверх, и вся конструкция, соединенная с невидимыми машинами, остается на месте… Представив себе это, я испытал головокружение и чуть не споткнулся.
  
  Такую механику, наверно, сложно скрыть даже в самом огромном здании. Мало того, ее работа будет зависеть от скорости моего движения вниз.
  
  А почему я иду вниз?
  
  Ответ был, конечно, прост – всякий знает, что спускаться по лестнице легче, чем подниматься. Но если моя догадка насчет механизма верна, мне достаточно пойти вверх, чтобы его работа стала видна… Почему-то мне показалось, что эту мысль подала мне бронзовая ворона.
  
  Если я действительно спускался в Аид, подумал я, его духам может не понравиться, что я поднимаюсь назад к жизни. Но духи еще никак не проявили себя, если не считать смены факелов и ламп. А это с таким же успехом могли делать и люди.
  
  Сейчас будет чаша. Потом опять ворона – и она, наверно, посмотрит с презрением на труса, не сумевшего воспользоваться ее советом…
  
  Внезапно для себя я повернулся и пошел вверх на середине очередной лестницы.
  
  Площадка была на месте. Мимо проплыл только что виденный львиноголовый человек с красной пастью – он равнодушно глянул на меня своими белесыми мраморными глазами. На тумбе перед ним лежала та же маска Солнца с шипами, что и минуту назад. Ничего не изменилось.
  
  Но следующий круг ступеней выглядел темнее, чем обычно. И скоро я понял почему.
  
  В его конце никакой площадки не было.
  
  Лестница обрывалась в черную пустоту, и я испуганно замер на ее краю.
  
  Испуг, впрочем, быстро прошел. Из темноты летел ветерок, теплый и свежий – как будто я стоял над ночным морем. Видно ничего не было, но мне казалось, что передо мной изначальная бездна, где когда-то зародились боги и мир. Здесь мрак только для меня, а для богов все залито светом.
  
  Боги парят в этом свете и предаются наслаждениям, не понятным человеку. Может быть, одно из этих наслаждений – следить за нами. Может быть, то, что мудрецы называют Хаосом, тоже одна из их игр – сладчайшая… Или правы ученые греки, говорящие, что наша земная жизнь есть постыдная ошибка и умнее всего как можно скорее вернуться туда, откуда мы пришли?
  
  В темноте произошло движение. Не знаю, что насторожило меня – еле заметный звук или дуновение ветра… Я попятился назад по ступеням и увидел беззвучно приближающуюся скалу, словно бы огромную каменную челюсть, косо наезжающую сверху. Через миг новая площадка со статуей львиноголового, озаренная дрожащими огнями ламп и факелов, с еле слышным стуком соединилась с лестницей.
  
  Да, все было так, как я предположил. Раньше я, кажется, не слышал этого каменного стука… Или слышал, но не придавал ему значения? До меня ведь доносились какие-то звуки. Или нет?
  
  Может быть, я все же сплю? Сон бывает невероятно убедителен, потому что для своего подтверждения опирается только сам на себя. Надо проверить последовательность бронзовых символов.
  
  Внизу осталась маска Солнца. Значит, на спустившейся из темноты площадке должен лежать меч с крюком. Я опять пошел по лестнице вверх, но не добрался до ее конца.
  
  На краю площадки стоял воин, похожий на бойца из какого-то страшного загробного цирка.
  
  Подумав это, я тут же понял, что любая арена, от амфитеатра Флавиев до эмесского ристалища, и есть загробный цирк. С одной стороны он земной, и туда приходят обычные люди, а с другой – потусторонний и окружен голодным сонмом… Тени усопших тоже ищут зрелищ и питаются проливаемой кровью.
  
  Эта мысль промелькнула в моем уме за кратчайший миг, и я удивился даже, что никогда не размышлял о подобном. А потом пришел страх.
  
  Света, падавшего на воина, хватало, чтобы хорошо его рассмотреть.
  
  В его правой руке был тот самый меч с крюком, поглядеть на который я собирался пару минут назад. На груди – погнутая ударами бронзовая пластина. В левой руке – маленький выпуклый щит, в котором я опознал бронзовую чашу… Похоже, он вооружился священными предметами, пройдя по тем же лестницам, где до этого гулял я.
  
  Еще на нем был темный шлем в виде бычьей головы – довольно частый среди цирковых и поэтому не слишком меня напугавший.
  
  Но шлем был выполнен с удивительным искусством. Так я подумал сначала – а потом, когда маленькие блестящие глаза несколько раз моргнули, понял, что это не шлем.
  
  Это была живая бычья голова, одновременно страшная и смешная из-за косо надетого на нее бронзового венка… Надо мной стоял критский ужас, минотавр, точь-в-точь такой, как на мозаике из нашего дома в Эмесе. И в ту секунду, когда я узнал его, он медленно пошел ко мне по лестнице.
  
  Я побежал прочь. Но за нижней площадкой не было другой лестницы – она обрывалась в пустоту. Я или нарушил ритм каменного колеса, в котором бегал, или вышел из него сам… Даже если через минуту-другую из темноты появится новая лестница, будет уже поздно: боец с бычьей головой настигнет меня раньше.
  
  Неужели это действительно минотавр? Быть может, я сам вызвал его из мира теней, вспомнив про мозаику? Говорят ведь в Риме – если заблудившийся в лесу человек испугается волка, тот почувствует страх и придет… Или минотавр появился прежде моего страха?
  
  Теперь этого уже не понять.
  
  Он спускался по лестнице медленно и уверенно – и как бы пританцовывал при каждом шаге, звеня своей обильной бронзой. Она гремела и так, но он вдобавок ударял мечом в маленький щит, как это делают варвары перед боем.
  
  Кто он – человек? Или зверь? Оружие держит как воин. Но в манере его есть что-то звериное. Нет, на человека он не похож. Во всяком случае, на такого, как я.
  
  Мне его не одолеть, подумал я, как бы я ни бился. Но я могу его напугать… Огня боятся все звери.
  
  Он прошел уже половину разделявших нас ступеней. Я попятился, вернулся к статуе львиноголового, сорвал со стенки факел и несколько раз широко махнул им над головой. Минотавр заслонил глаза щитом. Ему не слишком нравился свет.
  
  Но он не испугался. Наоборот – опустил меч, издал протяжный клич, средний между стоном и мычанием, и сделал новый шаг вниз.
  
  И тут перед моим мысленным взором опять возникла бронзовая птица, которую этот бык еще не сделал частью своей амуниции. Ворона, вспомнил я, давала когда-то советы и Митре.
  
  Он не зверь и не человек, сообщила ворона беззвучно. Он нечто промежуточное и походит на маленького ребенка, убивающего играя. Огня минотавр не боится. Он знает, что это. Он боится лишь неизвестного…
  
  И тогда я понял, что у меня остался последний шанс напугать его. Подняв над головой факел, я попятился – и взял с мраморной тумбы маску Солнца.
  
  Когда я посмотрел на минотавра сквозь бронзовые глазницы, он озадаченно остановился. Должно быть, в короне из бронзовых лучей я выглядел необычно – но вот внушал ли я страх? Следовало, наверно, махать руками и кричать, как делают, отгоняя зверя… Или нет? Бык, говорят, нападает на того, кто пытается его напугать…
  
  Танцуй, сказала ворона.
  
  Никакой вороны рядом не было, но каждый раз случалось одно и то же. Сперва я видел ее образ, а потом в моем уме появлялась сообщенная ею мысль.
  
  Танцуй.
  
  Ну да. Бык – или кто он? – вряд ли испугается моих угроз и криков. Но его может озадачить нечто странное. Пантомима. Танец…
  
  Мне показалось, будто я слышу легкую и быструю игру нескольких флейт и тамбурина. Это была одна из тех старинных эллинских мелодий, какими лечат укус паука и лихорадку – на праздниках они часто слышны в городах.
  
  Не уверен, что музыка играла на самом деле. Но, настоящая или нет, для меня она звучала ясно, и я без отлагательства пустился в пляс.
  
  Через пару прыжков я догадался, что мягкий выступ маски, который тычется мне в нос – это кожаные ремешки, и не обязательно держать ее в руке перед лицом, а можно просто надеть на голову. Она держалась надежно и прочно.
  
  Мой танец не смог остановить быка совсем, но задержал его, словно опутав сетью: чем быстрее я плясал, тем медленнее чудище надвигалось.
  
  Я не слишком помню, как именно я махал руками и ногами, прыгал и приседал. Кажется, я перемещался от одного края площадки к другому, как бы пытаясь начертить своими движениями линию, за которую минотавру нельзя заходить – но он все равно прошел за нее, и вдруг одним тычком своей огромной руки повалил мраморную статую.
  
  К счастью, к этому времени площадка соединилась с другой лестницей и мне было куда отступить.
  
  Идти вниз стало проще: пустоты между лестницами исчезли, и мне достаточно было все время танцевать, чтобы удержать быка от нападения.
  
  Все площадки теперь несли на себе след прошедшего здесь чудища: статуи с красными ртами были повалены и разбиты. Но потом я попал на площадку, где опутанный змеями истукан стоял точно так же, как прежде.
  
  В свете факелов перед ним поблескивала зеленым и желтым раскрывшая крылья бронзовая ворона.
  
  – Победи его, – сказала ворона. – Победи. Ты можешь.
  
  Ее бронзовый клюв не двигался, но я готов был поклясться, что слышал эти слова.
  
  – Как?
  
  – Просто станцуй это. Станцуй его гибель… И тогда он исчезнет.
  
  – Но я не знаю как.
  
  – Тогда позови того, кто знает…
  
  Сразу после этих слов ворона взлетела и унеслась во тьму.
  
  Увы, не сама – ее настиг мощный удар. Я отвлекся на несколько секунд, и этого хватило быку, чтобы оказаться рядом.
  
  К счастью, сперва он обрушил свою ярость на статую, и я успел отступить.
  
  Я понял, что хотела сказать ворона.
  
  Танцор всегда подлаживается под глазеющий на него мир, стремясь ему угодить. Я танцевал для быка.
  
  Но в этом и заключалась ошибка – он не был наблюдателем. Он был частью моего танца. Следовало сплясать его погибель для всего мира – как если бы люди и боги смотрели на меня из темноты.
  
  Я слышал подобное прежде. Меня этому учили, учили долго… Что я почувствовал бы, победив быка? Радость. Облегчение. Гордость. Восторг.
  
  Когда, расправившись со статуей, бык повернулся ко мне, я не боялся. Я уже вспомнил секрет.
  
  Танцуя, я пошел на него – не угрожая, не пытаясь напугать его, нет. Я пошел в пустоту, где не было никакого быка – и он послушно попятился. Но затем остановился.
  
  И тогда я вспомнил, кого должен позвать. Я поднял свое бронзовое лицо и закричал во тьму:
  
  – Элагабал! Элагабал! Элагабал!
  
  Я ожидал, что вспыхнет яркий свет. Солнечный свет. Но случилось совсем другое.
  
  Испугавшись моего неожиданного крика, бык шарахнулся назад – и свалился во мрак, сорвавшись с края площадки.
  
  Все произошло легко и естественно, словно было частью танца. Вернее, это и правда стало его частью: быку пришлось сплясать со мной, и такой оказалась его роль. Я даже не испытал удивления от своей победы.
  
  Ворона была права. В простых словах она передала мне великую тайну и мудрость. Когда меня учили этому, я не понимал. Теперь же понял.
  
  Я повернулся и помчался вверх по лестнице.
  
  Пробежав несколько площадок, я, как и в прошлый раз, уперся в пустоту. Но теперь я не останавливался. Я решил станцевать мир, где за этой черной бездной будет другая лестница, невидимая, ведущая домой. И, подбежав к краю площадки, я прыгнул в пустоту и закричал:
  
  – Элагабал!
  
  У меня перед глазами действительно сверкнуло.
  
  Но произошло это оттого, что я ударился лбом в невидимую стену, загудевшую как гонг. Кажется, я пробил или опрокинул какую-то преграду. Я понял, что потерял равновесие и падаю.
  
  Но я упал не в бездну, а на покрытый мягким пол, неприятно ударившись о него локтем. Немного выждав, я решился открыть глаза.
  
  Надо мной стоял высокий стул из черного дерева с распутавшимися кожаными шнурками на подлокотниках. Мои руки саднили. На стене горели лампы и факелы. А рядом со мной на мягких звериных шкурах валялось опрокинутое бронзовое зеркало в деревянной раме, о которое я только что ударился головой.
  
  У стены стояла статуя львиноголового – такая же по форме, как в моем сне, но раза в три меньше размером.
  
  Я знал эту комнату. Это был подвал нашего дома в Эмесе. Круглая комната, где разливали вино из амфор. Здесь никогда прежде не лежали тигровые шкуры. И зеркал тут я тоже не видел.
  
  Наверх вела каменная лестница – там была дверь. Обычная дубовая дверь с кольцом вместо ручки, которую я много раз открывал. Я поднялся по лестнице, толкнул дверь, и она раскрылась.
  
  За ней стояли люди. Моя бабка Меса. Мой учитель Ганнис. И моя заплаканная мать.
  
  Я еще не видел Ганниса таким взволнованным.
  
  – Варий, – сказал он. – Мы слышали, как ты звал бога. И он тебя увидел. Ты вернулся, мой мальчик. Молодец. Я знал, что soltator – это ты.
  
  
  Было уже утро – я чувствовала вокруг солнечный свет, но что-то мешало мне открыть глаза. Я поднесла руку к лицу, и мои пальцы коснулись металла.
  
  Я всю ночь проспала в маске Солнца.
  
  Свой сон я помнила так же отчетливо, как пять раз пересмотренный фильм. Вот только было одно важное отличие – этот фильм я не смотрела, а прожила. Я на полном серьезе спускалась в Аид, потом дрожала от страха и наполнялась победным ликованием.
  
  И еще во сне я была мальчиком, довольно еще мелким по нашим современным понятиям, и переживала его мысли как свои. Я знала теперь, что это такое – думать как мальчик. Впрочем, если честно, я и раньше знала, и даже имела некоторый практический опыт.
  
  Удивительным было другое: я не только бегала по растворяющимся в темноте лестницам из чужого сна, но еще и вспоминала чью-то жизнь как свою. А про свою я в этом сне не помнила ничего. Я была другим человеком на все сто процентов.
  
  Вернее, я им был. Гендер, как учит партия, есть социальный конструкт, а согласование глаголов и подавно.
  
  Я почувствовала легкий запах травы и поняла, почему меня посетила мысль про гендер. Где-то неподалеку, несмотря на ранний час, уже готовили прогрессивную революцию.
  
  Вчера мне совершенно не хотелось глядеть на корпоративных анархистов. Но сегодня мне необходимо было заесть свой ночной опыт чем-то земным и фактурным – и убедиться, что я вынырнула в надежный понятный мир.
  
  Я надела желтый форменный халат, висевший в ванной. На нем был только один погон и одна медалька, что, видимо, указывало на низкий в здешней иерархии ранг. Но все же я надеялась, что он дает мне право перемещаться по судну.
  
  Я уже ориентировалась на яхте, но даже потеряй я дорогу, найти ее можно было по характерному запаху. Мне вспомнился анекдот: менты звонят в дверь и говорят – соседи жалуются, у вас тут смех по ночам и палеными тряпками пахнет. Что происходит? Да так, отвечают жильцы, ничего. Просто вот тряпки жжем и смеемся…
  
  Я прошла по коридору, спустилась по лестнице и раскрыла дверь в анархистский штаб.
  
  – А вот и Саша, – сказала по-русски Со.
  
  Из моих старых знакомых здесь были трое – Майкл, его сестра Сара и бойфренд Майкла Раджив, который за время моего отсутствия подкрасил свою бородку хной и сделался окончательно похож на древнеиндийского душителя при луне. Сара почти не изменилась, только ее ежик подрос и стал темнее. Что касалось Майкла, то он находился на той стадии очкастой бородатости, когда с человеком уже не происходит никаких заметных перемен вообще.
  
  Кроме них на подушках сидели еще двое – парень и девушка. Парень был старше меня, а девушка сильно младше. Последнее наблюдение оказалось не слишком приятным, и я подумала, что патриархат мог бы свалить из моей головы хотя бы сейчас.
  
  Я узнала соотечественников и догадалась, что они ночевали на яхте – для визитов было еще рано. Видимо, Со подцепила их где-то в Стамбуле, как и меня. Похоже, это был ее метод борьбы с тоской по Родине.
  
  Парень походил на сильно растолстевшего Керенского – у него был такой же шваброподобный ежик и лицо церковного певчего, растленного сначала попами, а потом бродящими по Европе призраками. С современностью его связывала черная майка с красной надписью «VIVA PUCE»[16]. Я первый раз видела латинские буквы, написанные славянской вязью. Выглядело интересно.
  
  Девушка была очень белокожей, с настоящей русой косой. Она напоминала гусыню. В хорошем смысле – видно было, что будет заботиться о своих гусятах и защищать их от любого гусака.
  
  Я опознала их не по одежде и даже не по лицам, а по тому, как они отреагировали на русскую речь – чуть напряглись.
  
  У меня не возникло ощущения, что они рады встрече с соотечественницей. Впрочем, особой радости я тоже не испытала. Это был вечный и многократно описанный феномен «встреча русских за границей».
  
  – Hi, Sasha, – сказал парень. – Nice to meet you. I’m Alexey.
  
  – Саша, – ответила я кисло.
  
  – Тамара, – представилась девушка. – Не выпендривайся, пожалуйста, Леша.
  
  – Ничего, – сказала я. – Это интересно, кстати. Почему русские за границей избегают друг друга и стараются не говорить по-русски? В смысле, если знают язык?
  
  – Можно по-английски? – попросил Майкл. – А то нам кажется, что вы вступаете в заговор против нашей демократии.
  
  Я повторила по-английски.
  
  – Это, – сказал Алексей, – легко одалживает себя пониманию.
  
  Он говорил по-английски немного замысловато, но с идеальным произношением. Казалось, у него в голове работает целый штаб из пыльных дядек и тетек, предлагающих варианты формулировок. Я представила, как они поднимают над головой наспех написанные на картонках фразы – и Алексей сосредоточенно их зачитывает. Впрочем, так ведь и работает подсознание.
  
  – И в чем причина? – спросила я.
  
  – Дело в том, – ответил Алексей, – что в историческом аспекте где-то с тринадцатого века, когда начался татарский… м-м-м…
  
  – Yoke, – подсказала я.
  
  Он неодобрительно покосился на меня.
  
  – Геноцид. Вот с того самого времени находиться среди иноплеменников в группе говорящих по-русски людей стало опасно. Это означало чаще всего, что вас скоро убьют. Вместе со всей группой. Появился своего рода шрам на коллективном бессознательном. Поэтому русский за границей при первой возможности стремится примкнуть к безопасной и защищенной общности людей, говорящих по-английски.
  
  – Почему обязательно убьют? – спросил Майкл.
  
  – Вы знакомы с русской историей?
  
  Майкл пожал плечами.
  
  – Вот знаете, – продолжал Алексей, – я тут недавно читал в новостях – то ли в Рязани, то ли в Ярославле, это такие города в России, случайно раскопали подвал старого дома. Тринадцатого или четырнадцатого века. Он был весь под завязку набит детскими и женскими трупами. Весь. Раны от мечей и стрел, работали профессиональные военные дружинники. Орда, одним словом. Самая обычная русская находка. Покойников в древности даже не стали вынимать и хоронить… Может, никто и не знал – потому что живых свидетелей не осталось. Просто заровняли пожарище и построились сверху заново.
  
  – А при чем тут русская история?
  
  – При том. Вся наша история – это такой обгорелый подвал с трупами, геноцид нон-стоп, на который время от времени приходит помочиться какой-нибудь маркиз де Кюстин, совершенно не боясь, что из пепла поднимется костлявая мертвая рука и прихватит его за яйца. И знаете почему?
  
  – Почему?
  
  – Россией со времен Орды правят организаторы и бенефициары этих трупоподвалов. И больше всего на свете они хотят с маркизом де Кюстином дружить. Потому что культурный досуг в Париже, юг Франции и вообще.
  
  – Ну да, – сказала я, – есть такое. Но это не вся наша история.
  
  – Вся. Даже слово «slave», раб, происходит от латинского «славянин». Оно означало славянского пленника – восьмой-десятый век, набеги Священной Римской Империи, огромные массы захваченных в рабство гражданских лиц. Это еще до татар. Мы были неграми до того, как это стало модно – славянские рабы котировались в Западной Европе так же высоко как сегодня русские жены. Но никаких репараций, никакого политкорректного запрета на слово «slave», куда более обидное, чем любой «fag» или «nigger», вы не дождетесь. Зато пятая колонна, всякие гей-славяне, работающие на подхвате у цивилизации, – тут Алексей бросил гневный взгляд на меня, словно это я работала у нее на подхвате, – уже понемногу лоббируют политкорректный запрет на слово «негр». Или раскручивают плач разных зулеек о том, как русские раскулачивали татаро-монголов. Поплачут, поплачут, а потом возьмут и отсудят у нас в Гааге еще пятьдесят миллиардов… И платить будут не зулейки, а опять мы из своих налогов.
  
  – Это не те татаро-монголы, – сказала я. – И мы не те славяне, которые были рабами.
  
  – Ага. А зачем тогда писать в школе на доске «мы не рабы, рабы не мы»? Вон в Англии разве пишут? Мы не просто были рабами. Мы были рабами в перманентном режиме значительную часть своей истории. И до сих пор пожинаем плоды. Ребята, если вы серьезно хотите покаяться за рабство и его последствия, вы не туда смотрите. Современный американский негр – это высокопривилегированное существо по сравнению с современным белым русским. А мы постоянно слышим в новостях про какую-то белую привилегию…
  
  – А какие выводы? – спросила я, стараясь увести разговор от опасного поворота.
  
  – Выводы? Любой деятель русской культуры должен бороться за признание мировой и особенно англо-саксонской, но еще и германо-французско-татаро-латышской культурно-политической вины за наш непрерывный геноцид и исторический рабский статус.
  
  – Никого не забыл? – спросила Сара.
  
  – Забыл чехов. Если бы не чешский корпус, Колчака бы не сдали красным. Вся история могла бы пойти по-другому… Жрут, понимаешь, кнедлики с русской кровью…
  
  – А черные тоже перед вами провинились?
  
  – Черные – наши естественные соратники в борьбе против белого западного кровососа… Наш мессидж должен быть таким – черные, коричневые, желтые, все люди с цветной кожей – мы ваши угнетенные братья, белые ниггаз, и вместе мы растерзаем лицемерную западную элиту, душащую вас системным расизмом! Нас душат вместе с вами! Суть не в том, нужна политкорректность или нет, суть в том, каков ее вектор. И это важнейший вопрос, потому что в двадцать первом веке именно так решится вопрос о власти!
  
  – У вас что, другая политкорректность? – спросил внимательно слушающий Майкл. – Не такая, как у нас?
  
  – Пока другая, – ответил Алексей. – Хотя по генезису та же самая. Но скоро, боюсь, будет та же и по составу.
  
  – Как понимать – та же самая по генезису? – спросила Со.
  
  На ее лице к этому моменту появилась тень легкой тревоги, как у хозяйки, заметившей, что гость напился и вот-вот учудит безобразие. Но она все еще вежливо улыбалась.
  
  – Что вообще такое политкорректность и почему она существует? – вопросил Алексей у золотого уха на потолке. – У вас в Америке кто-то сказал, что это фашизм, выдающий себя за хорошие манеры. Но русскому человеку это проще объяснить иначе. У нас есть банда упырей, которые унаследовали страну от КПСС. Их власть имеет примерно ту же природу, что и власть коммунистов – то есть опирается исключительно на то, что ее захватили. Вместе с правами крупной собственности, кстати. И теперь упыри все это воспроизводят с помощью разных технологий, силовых и информационных…
  
  – Вас эти упыри возмущают, – вставил Майкл.
  
  – Меня возмущает не то, что они упыри, – ответил Алексей, – а то, что они при этом еще и дебилы. Чтобы легитимизировать свой хейст, они как бы говорят – «да, мы украли весь ГУЛАГ, мы офигели на букву «х» – но зато мы вас воспитываем. Защищаем вас от русского языка, а русский язык от вас. Защищаем наркотики от гомосексуализма, а гомосексуализм от наркотиков. Заботимся о вашем здоровье – душевном и телесном. Объясняем, как вам следует жить, и будем пороть, пока не научитесь. Поэтому без нас никак, мы в центре циклона и будем сосать вашу кровь, демпфируя вашими тушками колебания цен на нефть… И вообще, можем повторить. То есть легко закидаем вашими трупами любые свои проблемы…»
  
  В этот раз с Алексеем трудно было не согласиться.
  
  – Чистая правда, – вздохнула я. – Все так и есть.
  
  – Но тот же механизм действует и глобально. Есть примерно настолько же легитимная мировая элита – такие же дебило-упыри, которые неудержимо печатают бабки за кордоном из десяти авианосных групп и сосут кровь у всей Земли, но зато, – Алексей сделал пальцами закорючки, изображая кавычки, – «спасем планету от потепления, на картинке Си-эн-эн всегда три шабес-негра, нельзя рисовать блэкфейс, но можно курить траву, менять пол – и какие ваши местоимения?». Разница в том, что по причине общей российской заброшенности наша политкорректность отстает от глобальной на полфазы. Но со временем она наверстает упущенное и возвоняет так же невыносимо, за это я ручаюсь. И если к власти у вас завтра придут какие-нибудь BDSM-масоны и велят вам носить, например, латексные кляпы или субмиссивные намордники, мы будем это делать вместе с вами…
  
  Возвоняет. Он так и выразился: «stink up to high heaven».
  
  – А почему те, кто печатает деньги, дебилы? – спросила Сара. – По-моему, очень неглупое занятие.
  
  – То, что они печатают деньги, не делает их дебилами, – ответил Алексей. – Это делает их упырями. Дебилами их делает то, что в качестве своей официальной идеологии они создали политкорректный дискурс про хороших левых ребят с дредами, противостоящих плохой правой власти. Голливуд вбивал его в голову всей планете последние тридцать лет в каждом фильме. И когда этот скрипт угонят у Голливуда какие-нибудь погромщики с минимальным стилистическим чутьем, у вас начнется революция. Которую будет некому остановить – потому что делать ее будут официальные хорошие парни. А те, кто не захочет скакать вместе с ними, сразу окажутся плохими.
  
  – Если читать альтернативные сайты, – сказал Майкл, – складывается чувство, что российская элита смело противостоит несправедливому мировому порядку. У нас это многие уважают.
  
  – Ничего подобного. На самом деле российская сволочь мечтает только об одном – чтобы ее приняли в ряды мировой сволочи. А мировая сволочь крутит пальчиком и говорит – не-е-ет! Сначала сдайте стволы, покайтесь и ритуально поцелуйте нас в зад!
  
  – Что, по-вашему, главный источник мирового зла? – спросила неожиданно Со.
  
  Меня бы такой вопрос поставил в тупик. Но Алексей думал не больше секунды.
  
  – Главный источник мирового зла – корпоративные медиа и Голливуд. Фабрики, формирующие реальность. Там создают миф, в котором мы живем. Так что это не просто главный источник зла – это его единственный легитимный источник на планете. Ни у кого больше нет ни права, ни возможности назначать вещи добром или злом. Это даже важнее, чем печатать доллары.
  
  – Вы хотите сказать, что ваши медиа так не делают?
  
  – Мировые СМИ нельзя сравнивать с российскими. Это, знаете, как могучий слон, идущий куда-то по своим делам, и суетливая моська, которая бегает у него между ног, визжит, гавкает и иногда останавливается, чтобы пожрать слоновьего дерьма. Это, вообще говоря, ее единственная пища. В Америке бывают новости, потому что там есть политика. У нас, слава богу, политики нет – только интриги в многопартийном министерстве двора. Культуры нет тоже, и тоже слава богу, потому что подумать страшно, какая она была бы. Российские новости – это когда жрущие доширак миленниалы – нет, не миленниалы, а двухтысячные… – он перешел на русский, – знаете, Саша, бывают двухсотые, трехсотые, а еще бывают двухтысячные, вот это про нас, потому что миллениалы живут на Западе – так вот, двухтысячные сочиняют кликбейтный заголовок, вешают под ним кровавое видео и цепляют на него три рекламных блока, которые нужно профильтровать мозгами перед тем, как пустят посмотреть на кровушку…
  
  – Двухсотые, двухтысячные – как-то очень нумерологично, – сказала я. – Лучше тогда «милленипуты». Те, кто вырос, повзрослел – и начал увядать при Путине…
  
  – Пожалуйста, по-английски, – попросил Майкл. – У вас в России есть гражданское сознание? Медиа его отражают?
  
  – Да, – ответил Алексей. – Я опишу, как это работает. Допустим, муж-насильник в Саратове до смерти забивает жену. Сначала из бедняжки сделают мега-кликбейт для дебилов. А потом в информационном эфире для умных всплывет «профессорка гендерных исследований из ВШЭ, базирующаяся в настоящий момент в Лондоне» и начнет чесать языком, формируя портфолио медийных выступлений с видом на грант. Точно так же при Адольфе из саратовской покойницы получили бы сперва волосы для матраса, а потом мыло для реализации в Северной Европе. Российские медиа – это конторы по заготовке волос и мыла. Они, как у Ницше, по ту сторону добра и зла.
  
  – Что, совсем не различают? – спросила Сара.
  
  – Почему, иногда различают. Если дерьма перед этим поедят.
  
  – Какого дерьма?
  
  – Я же говорил. Слоновьего. В наших СМИ, вы не поверите, переводят и цитируют все статейки, где кто-то вспомнил про Россию. Даже блоги безработных афроамериканок. А уж если пара немецких геев напишет про Россию песню, то обнимутся и благодарно заплачут все перцы и имперцы. Раньше была программа «Советский Союз глазами зарубежных гостей», а теперь то же самое делают про пустое место, где был когда-то Советский Союз. Такой общенациональный эго-серфинг – голодный медведь дрочит в берлоге на свои фотки. Иногда и на карикатуры подрачивает. Типа, раз вспомнили, значит, еще боятся…
  
  Майкл вопросительно поглядел на меня, словно ожидая опровержения.
  
  – Еще у нас в СМИ культурные обзоры бывают, – сказала я зачем-то.
  
  – Ага, – кивнул Алексей. – Это когда седомудый либертен-маркетолог, чей совет был бы бесценен при подборе анальной пробки, назначает России толстых и достоевских по согласованию с ЦРУ. Или Гвинет Пэлтроу, или как ее там, выходит к человечеству в прозрачном белье, и россияне должны знать про это с самого утра. А по бокам висят кликбейтные кишки и гениталии, с которых капает культурный процент… Подождите, скоро они Пушкина рабовладельцем объявят. Которым он, кстати, реально был – хотя писал при этом вольнолюбивую лирику… Типа, и раб судьбу благословил…
  
  От Алексея к этому моменту несло каким-то совершенно убойным психическим жаром – как от хорошо растопленной астральной печки. Его девушка еле заметно кивала головой – слова бойфренда ее баюкали и нежили. Самое время было выйти, что я тихонько и сделала.
  
  Где только Со такого взяла… Мощный носитель языка. Удивительно, думала я, но этот парень наверняка нашел бы общий язык с покойным Фрэнком. Почему в таких разных и удаленных друг от друга мозгах одновременно происходит этот жутковатый разворот… Куда? Вправо? Да нет, вправо было в прошлом веке. Какая-то новая мутация. Просто не подобрали пока нужного слова.
  
  Впрочем, попасть в этот идеологический луч оказалось целительно. Я ведь пришла сюда найти опору – ну так и нашла. Набрала необходимый балласт, убедилась, что мир вокруг реален на сто процентов. Даже на все триста – можно было бы и прикрутить фитилек.
  
  Главное, что дующий из прошлого ветер уже не повалит меня на палубу. Потому что теперь непонятно, откуда дует сильнее.
  
  В коридоре я вспомнила, что пару дней назад пришло длинное письмо от Антоши, где он тоже что-то писал про кликбейт. Я проглядела его по диагонали – но сейчас, подивившись такому синхрону, захотела ознакомиться с его посланием подробно.
  
  Антоша ни о чем не спрашивал. Не интересовался, где я. Зато много рассказывал о себе. Во-первых, он ушел из «Экзистенциальной бездны». Во-вторых, решил полностью посвятить себя литературе.
  
  Теперь он писал уже не свою бесконечную японскую книгу, где я успела отработать лягушкой, а «абсолютно новаторский» роман о судьбах России, который назывался «Не Кличь Судьбину».
  
  Новаторство заключалось в том, что весь роман состоял из тех самых «кликбейтных заголовков».
  
  Текст, объяснял Антоша, строится по тому же принципу, что «Евгений Онегин» или египетские пирамиды: блоки одного размера и формы постепенно складываются в завораживающую множеством смыслов конструкцию.
  
  Он даже прислал в приложении первые две страницы, в которых давалась «широкая панорама предкризисной российской жизни» (в том, что будет кризис, он не сомневался).
  
   НЕ КЛИЧЬ СУДЬБИНУ
  
   1
  
   1.1 Петербуржец пригласил девушку на свидание и показал ей труп.
  
   1.2 Россиянам предложили пожить в железной бочке.
  
   1.3 Темнокожий певец поборолся с размером своего пениса при помощи сэндвича.
  
   1.4 Енот-полоскун нализался глинтвейна и погиб.
  
   1.5 Россиянин избил жену и восьмимесячного ребенка ведром.
  
   1.6 Вместо съеденного акулами серфера нашли съеденного ими дайвера.
  
   1.7 Россиянин истязал соседей конским ржанием.
  
   1.8 Преступник на розовом самокате отнял у москвича фаллоимитатор.
  
   1.9 Россиянин побил ребенка из-за осанки, решил успокоить его и задушил.
  
   1.10 Расчленивший журналистку изобретатель женился на уроженке России.
  
   1.11 Увезенная в Азербайджан лесбиянка рассказала о жизни на цепи.
  
   1.12 Евдокия Мохнаткина согласилась на откровенные съемки.
  
   1.13 Выживших на банной вечеринке россиян позвали на шоу и обозвали дебилами.
  
   1.14 Решена загадка зарождения сознания в мозге.
  
   2
  
   2.1 Юноша жестоко убил крестом священника-педофила.
  
   2.2 Пассажирка самолета помешала попутчику волосами и прослыла мерзкой.
  
   2.3 Слесарь выпрыгнул в окно после ограбления, изнасилования и убийства пенсионерки.
  
   2.4 Мужчина сымитировал звуки салюта ртом и тазиком.
  
   2.5 Мысль о шелудивой старухе не помогла россиянину остановить эякуляцию.
  
   2.6 Женщина нашла в лесу скелет и признала в нем сына.
  
   2.7 Девушка случайно обнажилась перед мужчиной и заставила его краснеть.
  
   2.8 Фермер напился и был съеден гигантскими свиньями после сердечного приступа.
  
   2.9 Россиянин забрался на крышу «Сапсана», устроил пожар и погиб.
  
   2.10 Обезьяна бросилась на развешивающую белье женщину и погубила ее.
  
   2.11 Мерзкое занятие босоногого авиапассажира возмутило попутчиков и попало на видео.
  
   2.12 Под юбкой Маруси Гендер обнаружили стринги со стразами.
  
   2.13 Опубликован разговор погибшего на банной вечеринке с продавцами сухого льда.
  
   2.14 Работа мозга оказалась необъяснимой.
  
  М-да. Мизогинию не пропьешь. Зря волновалась.
  
  Главный мессидж опуса в том, писал Антоша, что глобальное уничтожение медийного бизнеса в его современной форме – это необходимый акт гражданской самообороны, если человечество всерьез планирует выжить. Новости должны выпускаться особого рода рыцарскими орденами, которые еще предстоит сформировать. Типа такая Касталия на службе человечества. А самое сложное в работе над романом – подобрать заголовки так, чтобы сквозь них просвечивал постепенно разворачивающийся сюжет.
  
  Развитие ожидалось следующее: Россия будет слабеть, блуждая в аравийских песках и европейских трибуналах, начнется кризис, а потом некая партия, первоначально организованная властями для политической клоунады, сметет тирана вместе со всей его кликой (имеются в виду сетевые опричники) и начнется золотой русский век.
  
  Тогда новостные заголовки будут такими:
  
   N.1 Петух попал в ощип вместо куры.
  
   N.2 Наевшаяся арбуза буфетчица помочилась за будкой.
  
   N.3 Кот задремал на штабеле досок.
  
   N.4 Между старыми шпалами вырос подорожник.
  
   N.5 В туманный день водокачка почти не видна с реки.
  
   N.6 Кто-то помолился: «Господи Исусе».
  
  И так далее. Тихо, покойно, немного бюджетно – но никакой чернухи. И это вот и будет наш новый русский Логос.
  
  Я не знаю, иронизировал Антоша или нет, но мне прямо захотелось в эту новую Россию. Во всяком случае, из первых двух блоков его романа я бы туда точно переехала.
  
  Но пока что меня мотало по совсем другим местам – и уже через пять минут я полностью забыла об Антоше и кликбейте. А еще через десять незаметно уснула.
  
  Когда я проснулась, был еще день. Я задремала без маски, но мне все равно снились мраморные лестницы и львиноголовые истуканы. Правда, по лестницам уже никто не прыгал. Видимо, просто эхо ночного трипа.
  
  Рядом пищал интерком – он меня и разбудил.
  
  – Саша, – сказала Со, – если будешь нас искать, мы у Тима в офисе.
  
  Наверно, подумала я, это вежливый способ намекнуть, что меня хотят видеть.
  
  Через несколько минут я постучала в дверь офиса.
  
  – Входи.
  
  Перегородка, делившая каюту пополам, была поднята, и Камень высился на подставке во всей своей древней славе. При свете дня он казался не таким обтекаемым – были видны мелкие неровности и сколы. Боевые шрамы. Такой биографии, подумала я, нет ни у одного земного героя.
  
  – Гости уже ушли, – сказала Со. – Сразу после обеда.
  
  Обед я проспала.
  
  – Где ты нашла Алексея? – спросила я.
  
  – Это не я, – ответила Со. – Это Раджив. Он их привез с какой-то конференции по Евразии. Алексей думал, будет встреча с американскими инвесторами.
  
  – А кто он вообще?
  
  – Чей-то там шестнадцатый референт по идеологии. Я эти ваши нюансы не всегда понимаю.
  
  – Я тоже, – сказала я. – А чего он в Стамбуле делает? Что за конференция?
  
  – По-моему, отдохнуть прилетел. Говорит, невыездной никуда кроме Турции из-за Украины.
  
  – Еще пару раз так выступит, – сказала я, – и будет невыездной никуда кроме Украины из-за Турции.
  
  Со засмеялась.
  
  – Да нет, почему. Не преувеличивай, он ничего такого не сказал. Просто дискурс обкатывает. Как выражаются военные, бросовые испытания. Может, его для этого и послали.
  
  – Угу, – вздохнула я. – Сволочь спонсирует протест против сволочи и приходит к власти на волне сволочного гнева. Даже таблички на кабинетах менять не надо. Я сегодня во сне что-то похожее видела…
  
  – Что?
  
  – Там была змея, которая кусает себя за хвост.
  
  – Змея? – переспросил Тим. – Ну-ка подробнее.
  
  – Она обвивала мраморного льва… Вернее, человека с головой льва…
  
  И я рассказала свой сон про лестницы.
  
  Со и Тим слушали очень внимательно.
  
  – Вот это – единственное важное, – сказал Тим. – Ты знаешь, кто этот мальчик?
  
  – Догадываюсь, – ответила я. – Это soltator. Так его и назвали.
  
  – Это Элагабал. Будущий император Рима.
  
  Я кивнула.
  
  – Если ты увидела его, значит, Камень тебя принял, – сказала Со. – Ты спала в маске Солнца?
  
  – Да. Это правильно?
  
  – Как тебе угодно, – ответил Тим. – Если Камень начал с тобой говорить, сгодится любая из масок. Но есть разница между типами сна, который они наводят.
  
  – А какие бывают типы?
  
  – Я неправильно выразился, – сказал Тим. – Сон всегда одного типа – ты засыпаешь, и он снится. Но если ты надеваешь маску Луны, тебе как бы что-то рассказывают, хотя ты и видишь это тоже. Похоже на кино. А если ты надеваешь маску Солнца, все происходит лично с тобой. Иногда опыт может показаться слишком интенсивным и даже страшным.
  
  – Когда Фрэнк рассказывал мне про Каракаллу, я буквально видела то, о чем он говорил…
  
  Я собиралась добавить, что мы подолгу лежали в этих масках рядом, но удержалась.
  
  – Попробуй разные варианты, – сказал Тим. – Потом расскажешь.
  
  Укладываясь вечером спать, я решила, что спокойнее будет надеть маску Луны. Но сон все равно начался точно с того места, где кончился прошлый.
  
  Эмодзи_эффектной_блондинки_спустившейся_в_прошлое_так_глубоко_что_оттуда_не_виден_будущий_подвал_с_древнерусскими_трупами_над_которым_кликбейтные_пресступники_на_розовых_самокатах_отнимают_фаллоимитаторы_у_белых_ниггаз_мечтающих_гендерно_выйти_в_свет_в_стрингах_со_стразами_или_хотя_бы_бюджетно_помочиться_за_будкой_в_новой_россии.png
  
  
  Потрясение было таким сильным, что память вернулась ко мне не сразу. Сначала я вспомнил имя бога, которому служу. А потом свое имя.
  
  Меня звали Варий Авит. Моего бога звали Элагабал.
  
  Под этим именем в Эмесе поклонялись Солнцу, и храм Солнца был главной достопримечательностью города. Наша семья служила Элагабалу много веков.
  
  Мой прадед Юлий Бассиан был жрецом Солнца и отцом Юлии Домны, а та была вдовой Септимия Севера и матерью императора, прозванного в народе Каракаллой. После смерти мужа именно моя бабка Домна управляла огромной империей, пока Каракалла носился со своими легионами по ее границам.
  
  Своего официального отца – мелкого чиновника – я видел в Эмесе редко: он избегал этого города, и моим воспитанием заведовали в основном женщины.
  
  Малышом я много ездил со старшими. Я был несколько раз в Риме. Британию я помнил смутно. Потом снова Рим, Никомедия – и наконец Эмеса. Хоть я и провел большую часть жизни в Сирии, из-за своих путешествий я считал себя жителем мира.
  
  От Рима в моей памяти остался только городской шум, особый ни на что не похожий римский запах – и смеющиеся солнцу с трех этажей статуи Септикодиума, храма семи планет, построенного моим дедом Севером. Впрочем, слово «храм» подходило не слишком: здание было скорее узкой декорацией, закрывающей уродливые углы близлежащих домов.
  
  Фальшивый фасад империи, любил повторять отец, водивший меня гулять среди деревьев и фонтанов. Он был прав – Септикодиум состоял из одного фасада. Но в чем заключалась фальшь, я не понимал. Фонтаны давали прохладу, деревья – тень, Септикодиум сверкал, он был прекрасен, а что такое правда, если не красота? Если правда – это что-то другое, зачем и кому она тогда нужна?
  
  Впрочем, причины не любить правду у моего фальшивого папы имелись.
  
  Я был правнуком Юлия Бассиана целых два раза – с разных, так сказать, направлений: через бабку Юлию Месу по линии матери и через бабку Юлию Домну по линии своего настоящего отца. Каракалла предавался любовным играм с замужней кузиной, как принято среди богов и цезарей – и от этой божественной связи я и появился на свет.
  
  У нас дома все знали, что моим родителем был император – мать, не стесняясь, похвалялась этим подвигом распутства и кровосмешения каждый раз, когда ей случалось выпить за ужином слишком много.
  
  Император, между тем, был предан своей семье по-настоящему: другая дочь Месы тоже имела сына от Каракаллы. Он был младше меня на два года и звался Александром.
  
  Мать и тетка так ревновали друг друга к императору, словно речь шла не о грехе, а о встрече с Зевсом, принявшим облик орла. Впрочем, шутить на тему высочайшего кровосмешения не стоило даже его участникам.
  
  Еще одно детское воспоминание, врезавшееся в мою память: меня с матерью принимает в своем будуаре императрица Юлия Домна, мать Каракаллы. Та самая женщина, за оскорбление которой покарали Александрию.
  
  Я был слишком мал, чтобы ощутить всю гигантскую дистанцию между нами. Поэтому я не испытывал трепета, глядя на толстую голую старуху с орлиным носом, сидевшую на возвышении в центре круглой раззолоченной комнаты.
  
  Ее тело по плечи скрывал золотой обруч с занавеской из пестрого шелка, так что мы видели только голову и чуть дряблые плечи. Но я смотрел даже не на ее лицо, а на удивительный танец, который совершали служительницы, убиравшие ее волосы в прическу.
  
  Сначала кудрявые черные локоны (их перед этим покрасили) разделили на три части. Потом подкололи боковые пряди толстыми костяными иглами и заплели заднюю прядь в подобие широкой и свободной косы. А затем уже стали сплетать эту заднюю косу с боковыми пучками, собирая все вместе в большой шиньон у нее на затылке. При этом по бокам ее лица оставалось достаточно волос, чтобы они обрамляли его как бы волнистым шлемом.
  
  Особенно мне нравилось, как высокая темнокожая служанка – видимо, откуда-то из наших мест – орудовала костяной иглой, пришивая букли друг к другу. Я не знал до этого, что прически знатных дам сшивают иголкой, как одежду.
  
  Сама императрица, беседуя с матерью, не обращала внимания на эту процедуру и жестикулировала так, словно сидела с ней рядом на футоне – служанки же искусно уклонялись от ее взлетающих ладоней.
  
  – Последователи распятого бога, – говорила Домна по-гречески, – перекраивают под него историю Аполлония из Тианы. Сперва маленькими кусочками, а потом все большими и большими… Я приказала Флавию собрать известное об Аполлонии и записать красивым слогом, чтобы христианам труднее было дурить народ. Мой сын, кстати, достраивает сейчас посвященный Аполлонию храм – и я так рада, что он хоть на время забыл о своих солдатиках. Впрочем, даже возвеличивая Аполлония, я не буду говорить о христианах дурно. В их учении тоже есть определенная глубина. Ведь бог, родная, один, а мы просто подглядываем за ним через разные щели и видим то Афродиту, то Аполлона…
  
  Речь Домны лилась плавно и гладко, и походила своим кудрявым лоском на черные завитки ее крашеных волос.
  
  Я не знал тогда ни про Аполлония Тианского, ни про Христа из Иудеи – и понимал только одно: слово «родная», то и дело слетающее с уст императрицы, поднимает нас с матерью в заоблачную высь. Я успел возгордиться.
  
  Потом Домна повернулась ко мне и задала вопрос на латыни, чтобы проверить, как я знаю язык. Я ответил правильно, чисто, но не слишком почтительно. Речь шла о форме ее личных преторианцев, стоявших на страже. Я ее не одобрил. Императрица очень развеселилась – с ней так давно никто не говорил.
  
  Подозвав меня, она погладила мою голову (у нее были теплые подрагивающие руки) и сказала:
  
  – Похож на отца. Тот в его возрасте был таким же волчонком – и таким же красавцем. Порода дает себя знать. Этот мальчик далеко пойдет, запомни мои слова.
  
  – Как далеко, госпожа? – улыбнулась мать.
  
  – Так далеко, как сможет станцевать.
  
  Императрица очертила рукой круг, как бы показывая движение солнца по небу.
  
  У нас в семье все понимали этот жест. Домна, как и мы с матерью, принадлежала к культу Солнца – и, возвышая других богов, просто стравливала их друг с другом.
  
  Когда Септимий Север узнал о пророчестве, что муж Домны станет царем, он приложил самые серьезные усилия, чтобы добиться ее руки. Это оказалось непросто: Север был, в общем, мужланом и солдафоном, а Юлия – образованной и утонченной восточной красавицей. Но брак состоялся, и Север стал императором – то ли и правда из-за пророчества, то ли из-за своего честолюбия, заставившего его сперва жениться на Домне, а потом поднять легионы. С пророчествами, говорят мудрые, всегда так.
  
  Никто в детстве не называл меня сыном императора, но даже официально я был его родственником. Поэтому я вырос как на горе – и не на простой горе, а на Олимпе.
  
  Хотя бы в том смысле, что вокруг говорили в основном по-гречески. Это вообще язык императоров – не зря божественный Марк вел на нем свои философские записки (не то что бы я их читал или собирался).
  
  Марка Аврелия боготворили в нашей семье. Септимий Север мечтал походить на него так же сильно, как Каракалла – на македонского царя Александра. Но даже Каракалле пришлось уподобиться Марку – став принцепсом, он взял его имя. Через полвека после смерти Марка его имена стали подобием регалий, наследуемых властью.
  
  То же, кстати, касалось и его бытовых привычек: каждый второй восточный прокуратор, говорили мне, начинает теперь день со стакана размешанного в вине опиума, словно философ-стоик. Но Марк после этого садился писать свою книгу, а прокураторы блаженно размышляют, что бы еще украсть.
  
  С раннего детства меня готовили к наследственному жречеству – и обучали танцу.
  
  Бог жил в треугольном черном камне, стоявшем во дворе храма. Танцевать следовало перед ним. Считалось, что этот камень и солнце на небе суть одно, и многие риторы и софисты в Эмесе кормились тем, что с безупречной логикой объясняли, как такое возможно.
  
  Богам нравится, когда для них танцуют красивые мальчики и девочки; глядя на это, они становятся добрее к людям. Это знали все. Но танец, которому я обучался, был весьма особенным.
  
  Меня с младенчества учил египтянин по имени Ганнис, худой и очень сильный человек без возраста и пола – хотя по его бритой наголо голове можно было предположить, что это скорее мужчина. Впрочем, на людях он носил длинный женский парик.
  
  Он был учеником александрийских мистов и беглым преступником, хотя никто толком не знал, в чем состоит его преступление. За его голову была назначена серьезная награда, и даже высокое положение нашей семьи не могло ему помочь, так что в дни моего детства он выдавал себя за евнуха и усердно красил лицо.
  
  Должен признать, что именно у него я перенял эту привычку. У Ганниса был повод пользоваться косметикой – он не хотел, чтобы его случайно узнали. У меня единственной причиной было восхищение наставником, которому я стремился подражать во всем. Ганнис был мудр и добр.
  
  Он догадывался, что меня не только вдохновляет, но и смущает мое двойное родство с дедом, чтимым в Эмесе жрецом Элагабала. Поэтому он показывал мне древние египетские фигурки и статуэтки, великое множество которых хранил в своих покоях: высеченные с дивным искусством, они изображали веселых мужчин и женщин с вытянутыми назад черепами. Женщины были очень красивы. На их черепах-грушах сохранилась еще розово-коричневая краска.
  
  Это, говорил Ганнис, была семья египетского царя, служившего Солнцу много веков назад – их головы имели такую форму из-за, как он деликатно выразился, «внутрисемейных браков». Хоть Ганнис не говорил прямо, что кровосмешение и служение Солнцу как-то связаны, это как бы подразумевалось; я понимал его желание утешить меня в том, что многие полагали позором, и был благодарен.
  
  – Этот царь, – сказал Ганнис, – жил очень давно. В то время не было еще ни Рима, ни даже Афин. Он прославил Солнце, а оно научило его род небесному языку. Это не язык слов, Варий, а язык танца. Язык сердца, выражающего себя через движения тела. Ты понимаешь, что это такое?
  
  – Не очень, учитель, – ответил я, косясь в окно.
  
  Мне хотелось, конечно, на волю.
  
  – Человек умеет говорить с другими людьми. Но с богом так разговаривать нельзя. Бог не поймет наших слов. Вернее, он не станет их слушать, потому что они отражают скудное и ошибочное человеческое разумение. Однако движения сердца, возникающие до слов, богам понятны. Бог не слышит тебя, когда ты говоришь слова «гнев», «любовь», «радость». Но он видит тебя, если ты охвачен гневом или радостью. А лучше всего он видит тебя, когда ты чувствуешь любовь…
  
  – А что такое любовь, учитель? – спросил я.
  
  – Ты знаешь, от чего родятся дети.
  
  – Да, – сказал я, – знаю. Я даже знаю, от чего они не родятся.
  
  – Я полагаю, – улыбнулся Ганнис, – трудно вырасти в вашем доме и не узнать этого во всех мельчайших деталях.
  
  – И что, бог подсматривает? Ему интересно?
  
  – Я говорю не об этом, – сказал Ганнис. – Есть внешнее выражение любви, о котором ты подумал. Оно на деле даже не нуждается в любви и может прекрасно существовать без нее.
  
  – Знаю и это тоже, – подтвердил я.
  
  – Но есть любовь настоящая – чувство, зарождающееся в сердце и подчиняющее себе разум. Из-за него люди делают и то, о чем мы говорили, и многое-многое другое. Мало того, даже боги терпят наш мир из-за любви. Но это несчастная любовь.
  
  – Почему?
  
  – Потому что мир несчастен, – ответил Ганнис. – Если мир несчастен, как может быть счастлива любящая его сила?
  
  Мне в то время казалось, запросто. Я же мог, например, лить воду на муравейник, чтобы поглядеть, как разбегаются крохотные коричневые солдаты – и был при этом вполне счастлив. Я воображал, будто я муравьиный бог и уничтожаю потопом их главный город. Но я ни разу не задумывался, что воображали при этом муравьи.
  
  Выходит, быть богом означало не получать удовольствие от игр, а, наоборот, печалиться? Но зачем тогда вообще лить воду на муравейник? А боги ведь постоянно ее льют. Или одни боги льют, а печалятся другие?
  
  – То есть боги несчастны? – спросил я.
  
  – Я не был богом, – ответил Ганнис. – Но слышал от мудрых, что для богов счастье и несчастье подобны игре. Они опьяняются ими, как люди опьяняются вином и маком.
  
  – Как можно опьяняться несчастьем?
  
  – Нам сложно понять, как такое может быть…
  
  Ганнис встал и поправил фитиль лампы, горевшей на стене. В этом не было особой нужды, но он часто так делал, когда хотел отделить одну часть беседы от другой.
  
  – Позволь мне вернуться к танцу, – сказал он. – Ты сможешь говорить с богами на их языке лишь тогда, когда твой танец будет порождать ясные им чувства.
  
  – В ком? В богах?
  
  – Сначала в тебе самом, – ответил Ганнис. – Потом в других людях. И через это в богах.
  
  – Каким образом?
  
  – И ты, и другие – просто щели, сквозь которые боги смотрят в наш мир. Ты должен научиться вести себя так, чтобы боги тебя заметили…
  
  – А я смогу?
  
  – Надеюсь на это. Чувства – твои новые слова.
  
  – Но как можно говорить чувствами? Сказать можно что угодно, правду и неправду. А чувства… Какие они есть, такие уж есть. Разве можно менять их по своему выбору?
  
  – Твое имя – Варий, – ответил Ганнис. – То есть «различный». Это знак, которым тебя отметили боги. Меняться – твоя судьба. Ты учился танцу тела и владеешь им неплохо, но теперь пора подняться на ступень выше.
  
  Он подошел к двери и позвал кого-то из коридора.
  
  Вошел флейтист из Вифинии. Он часто играл матери перед сном, оставаясь с ней наедине, но она не боялась кривотолков, потому что он был стар, хромоног и на редкость безобразен. Однако играл он превосходно и знал много варварских мелодий.
  
  – Сыграй Вария, – сказал Ганнис.
  
  Прозвучало это странно – но я догадался, что он просит флейтиста сыграть мелодию, похожую на меня. Тот заиграл что-то веселое, легкое, и довольно незамысловатое.
  
  – Я не прошу тебя станцевать себя самого, – сказал Ганнис. – Ты и так делаешь это каждый раз, когда пускаешься в пляс. Но вот задача сложнее…
  
  Он повернулся к флейтисту.
  
  – Сыграй себя.
  
  Флейтист улыбнулся, подумал немного – и заиграл что-то тихое и заунывное: такую тоскливую мелодию, что она напоминала скрип тележного колеса. Действительно, это было похоже на него самого – я прямо почувствовал, как болят сырым утром его старые кости…
  
  – Ты можешь станцевать этого старика, Варий?
  
  Мне показалось сперва, что задача проста. Я прошелся по комнате, подволакивая ногу и вообще двигаясь так, словно мне больно ходить. Флейтист перемещался именно таким образом. Моя пантомима была очень точной, но Ганнис недовольно покачал головой.
  
  – Ты танцуешь не его. Ты танцуешь себя, изображающего старика. А тебе надо станцевать старика.
  
  Я попробовал еще раз, хромая сильнее – и морщась, как это делал старый раб.
  
  – Нет, – сказал Ганнис. – Совсем не то. Твой танец полон сил и радости – и показывает лишь то, как молодость презирает старость. Ты изображаешь его снаружи. Попробуй увидеть его изнутри. Убери себя из танца. Позволь танцевать музыке…
  
  Я понял его. Каково быть старым человеком, который настолько безобразен, что женщины высокого рода не боятся дурных слухов, всю ночь оставаясь с ним наедине? Я не мог этого представить, но я слышал звук флейты. Я неуверенно двинулся вперед…
  
  – Не думай ни о чем, – сказал Ганнис. – Танцуй… Вот, вот. Уже похоже. Хорошо. Просто отлично!
  
  Я ни о чем не думал, действительно. Я вдруг сделался так же стар и несчастен, как мелодия, царапавшая мой слух. Мне не нужно было ничего изображать – все совершала музыка, проходя через мои уши и двигая руками и ногами… Даже мое лицо искривилось таким образом, словно я зажал в морщинах вокруг глаз несколько мух и теперь боялся их выпустить…
  
  Флейтист перестал играть. Мне показалось, что в его глазах мелькнула ненависть.
  
  Ганнис засмеялся и похлопал музыканта по спине.
  
  – Довольно, удались.
  
  Когда старик вышел, Ганнис сказал:
  
  – У тебя получилось. Но танцевать другого человека не так уж сложно. Гораздо сложнее станцевать реку или гору. Или облако.
  
  – Надо, чтобы кто-нибудь их сыграл, – ответил я.
  
  – Вот в этом и проблема. Музыканты в своем большинстве не способны на подобное. Тебе придется самому находить требуемые повороты и трещины в обычной музыке для танца. И это, наверно, сложнее всего…
  
  Он так и сказал – «повороты и трещины». Слово «повороты» я еще мог понять – это, допустим, были меняющиеся направления мелодии: музыка ведь всегда куда-то идет, или даже скачет. Но какие в ней трещины?
  
  Я спросил Ганниса.
  
  – Это мог бы объяснить Юлий Бассиан, – ответил он. – Так выражался он. А мне, если повезет, расскажешь ты.
  
  – Научусь видеть в музыке трещины, – сказал я, – а потом туда попадет нога, сломается, и буду всю жизнь хромать. Говорят, мой прадед хромал.
  
  – Он знал древнее искусство, идущее от царей Египта. Танец Солнечного бога…
  
  Я с детства слышал, как о волшебном танце Юлия спорили взрослые – и, хоть я понимал почти все слова и даже узнавал некоторые софистические приемы (меня ведь учили лучшие риторы и философы), суть этих споров была мне не слишком ясна.
  
  Про моего прадеда-жреца говорили, что именно он стоял за возвышением нашей семьи – поскольку и был провидцем, предсказавшим дочери Юлии брак с будущим царем. Смысл предсказания заключался в том, что царем жениха сделает именно женитьба.
  
  Вслед за прадедом пророчество повторили еще несколько известных прорицателей. Прорицатели не лгали и не участвовали в сговоре. Они и правда стали видеть в будущем то же, что Юлий Бассиан – после того как это увидел он.
  
  Но была одна деталь, полностью менявшая всю историю. Посвященные в культ Солнца в Эмесе говорили по секрету, что Юлий не просто предсказал это событие, а станцевал его – хотя каким образом можно было облечь столь сложную идею в движения тела, я не понимал даже после упражнений с Ганнисом.
  
  Мне представлялось, что танец должен изобразить царя, затем замужество. Подобное поддавалось мимическому искусству. Но еще ведь следовало показать, что царская доля жениха свалилась на него не просто так, а стала следствием мудро заключенного брачного союза… И вот это на мой взгляд было совершенно не выразимо без слов.
  
  Впрочем, еще живы были два старых раба, мальчишками видевшие этот танец Юлия Бассиана. Я расспрашивал их несколько раз. Они говорили, что танец длился недолго и был не слишком-то выразителен. Юлий ходил пластической походкой перед Камнем Солнца и простирал руки вверх – то хохоча, то плача.
  
  Я попросил показать, как именно он простирал руки. Тогда один из рабов изобразил странное движение – словно бы снял со своих плеч голову и протянул ее небу, как сделанную из черепа чашу.
  
  – Вот так много раз, – сказал он. – Мне, я помню, подумалось, что он хочет себе другую голову и просит об этом бога горы.
  
  Раб говорил по-гречески очень плохо, но все равно пытался перевести имя Элагабала на чужой язык. Я не стал его наказывать: если богу обидно, пусть заступится за себя сам.
  
  Была еще одна история, которую этот раб рассказывал по секрету, если его угощали вином или давали пару монет.
  
  Юлий Бассиан станцевал смерть Коммода, бывшего в его дни императором в Риме.
  
  Этот танец был другим – Юлий что-то пел и приплясывал на месте, иногда переходя на высокие прыжки вверх (раб показывал как). Одновременно он делал мелкие и не слишком красивые движения руками возле груди – словно поправляя шейный платок.
  
  А вскоре после этого танца с запада пришли вести, что гладиатор, тренировавший императора в цирковой борьбе (и, как добавляли, состоявший с ним в гораздо более тесной связи, чем гимнастическая), задушил его во время упражнений.
  
  Юлий Бассиан был soltator – так это называли в нашей семье. Мы верили, что он может говорить с богами через свой танец, когда на него нисходит дух Солнца.
  
  – Soltator подобен богу, танцующему перед зеркалом, – сказал Ганнис. – Танцующий человек на время становится богом. Такими были древние цари Египта. И особенно царицы.
  
  – Бог подчиняется?
  
  – Дело не в подчинении. Бог видит танцующего человека и принимает его за свое отражение. Желание бога и желание человека должны совпасть. Это очень таинственное событие. Богом нельзя командовать. Но им можно стать – и как бы объяснить богу, чего он на самом деле хочет. Через эту щель, Варий, soltator может управлять всем миром.
  
  – А чего хочет бог?
  
  – Танцевать, – улыбнулся Ганнис. – Но его танец – это совсем не то, чему тебя учили. Весь мир – его танец.
  
  – Как мир может быть танцем?
  
  – Ты еще мал, чтобы понимать такие вещи.
  
  – Скажите, учитель. Может быть я все же пойму.
  
  Ганнис смежил веки и сразу стал похож на одну из древних гранитных статуй, которые стояли во дворе нашего дома.
  
  – Ты видел, как во время праздников жонглеры крутят вокруг себя веревки с горящими шариками из пакли?
  
  – Конечно, – сказал я, – я и сам хорошо умею.
  
  – Когда они делают это быстро, огонек начинает описывать разные фигуры – ты видишь круги, эллипсы, спирали и так далее.
  
  – Да, – согласился я.
  
  – На самом деле есть только маленький яркий огонек. Но он танцует так быстро, что у тебя перед глазами появляется иллюзия круга или спирали. Бог – это очень маленький и очень яркий огонек, своего рода светлячок, который летает гораздо проворней, чем любой комок горящей пакли на веревке. Бог делает это так быстро, что у тебя перед глазами появляется иллюзия целого мира.
  
  – Значит, мир – иллюзия? – спросил я.
  
  – Я не философ, – сказал Ганнис. – Иллюзия – просто слово. Одно из тех слов, которые употребляют философы. Они, мой милый мальчик, называют мир то так, то этак – но ничего не меняется. Философ в лучшем случае может заработать своей мудростью миску бобов. А от того, что делает soltator, меняется все, и самым заметным образом. С миром происходит метаморфоза. В этом разница.
  
  – Юлий Бассиан мог менять мир как хотел?
  
  – Soltator не ставит себе цели изменить мир по своему разумению, – сказал Ганнис. – Он выполняет волю бога. Вернее, помогает богу понять, в чем она.
  
  – Как такое может быть, – сокрушенно прошептал я, – ведь нужно понимать бога лучше, чем он сам…
  
  Ганнис улыбнулся.
  
  – Секрет в том, что бог вообще ничего особо не хочет. Во всяком случае, от нашего мира. Представь, что ты лежишь на пиру без всяких желаний. И тут мимо проходит прислужник, несущий, допустим… Что ты ел сегодня?
  
  – Рыбный соус, – сказал я.
  
  – Блюдо с рыбным соусом. И ты, еще минуту назад не знавший, чего ты хочешь, кричишь через всю залу – эй, сюда рыбный соус! Сюда!
  
  Я засмеялся. Пример был доходчивым – и действительно напоминал о моем поведении за едой.
  
  – Однако не все так просто, – продолжал Ганнис. – Ты ведь знаешь, сколько разной всячины разносят в вашем доме за обедом.
  
  Я кивнул.
  
  – То же происходит и с богом, которому люди предлагают много разных блюд. Твое искусство – сделать так, чтобы из всех людей бог заметил именно тебя…
  
  – Но каким образом?
  
  – Это будешь объяснять мне ты, а не я тебе. Юлий Бассиан выражался так: сложно, если говоришь, и легко, когда делаешь. Сердце должно быть спокойным, а дух ясным. Бог поддерживает равновесие, Варий.
  
  – Равновесие чего?
  
  – Например, внешнего и внутреннего. Да и вообще всех вещей друг с другом. Помоги ему.
  
  – Как?
  
  – Приди в равновесие сам. Чтобы случилось то, чего ты хочешь, первое, что ты должен сделать – перестать хотеть.
  
  – Как можно перестать хотеть, если хочешь?
  
  – Soltator не хочет вообще ничего, – ответил Ганнис, – поскольку знает, что такое мир. Когда это постигнуто, невозможно хотеть чего-то как прежде.
  
  – Но зачем стремиться к тому, чего уже не хочешь?
  
  – Soltator и не стремится, – сказал Ганнис. – Поэтому желаемое перестает быть желаемым и становится надлежащим. А став надлежащим, оно происходит.
  
  – Не понимаю.
  
  – Не старайся это понять. Просто танцуй.
  
  – Но я хочу понять, – сказал я.
  
  – Тогда станцуй и это тоже.
  
  Сноски
  1
  
  Не актив, а обязательство.
  (обратно)
  2
  
  Большой Другой тебя слышит!
  (обратно)
  3
  
  Бунтарь без цели/бунтарь без полицейского. «Rebel without a cause» – фильм 1955 года с Джеймсом Дином.
  (обратно)
  4
  
  «Горящий человек», «Горящая женщина», «Горящая персона», «Горящая цветная персона».
  (обратно)
  5
  
  Игра слов, напоминающая одновременно об американском мультфильме и президенте Трампе.
  (обратно)
  6
  
  Назови ее лунным ребенком, танцующим на речной отмели. Прекрасным лунным ребенком, спящим в тени ивы…
  (обратно)
  7
  
  Плывя на эхе часов, роняя круглые камни на солнечный циферблат.
  (обратно)
  8
  
  Играя в прятки с призраками рассвета, ожидая улыбки от ребенка солнца.
  (обратно)
  9
  
  Одним прекрасным ранним утром я проснулся и обнаружил фашиста у своей двери…
  (обратно)
  10
  
  Доставка к дверям за тридцать минут, или деньги назад.
  (обратно)
  11
  
  Зона Залива, район в Калифорнии, где компактно проживают левые активисты, геи, бездомные наркоманы и олигархи Кремниевой долины. Читается не «вау эриа», а «бэй эриа».
  (обратно)
  12
  
  «Снежинки», легкоранимые леволиберальные миллениалы.
  (обратно)
  13
  
  Педофрастия – использование эмоционально заряженных детских образов для продвижения коммерческих и политических повесток.
  (обратно)
  14
  
  Woke – «неспящий», последователь левой идеологии, популярной в Голливуде, Кремниевой долине, либеральных СМИ и Демократической партии США.
  (обратно)
  15
  
  Игра слов: калифорнийское совокупление.
  (обратно)
  16
  
  Viva Duce (итал.) – Слава Дуче.
  (обратно)
  
  Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"